Кабинет
Кирилл Ямщиков

Любопытство превыше всего

(Владимир Новиков. Слов модных полный лексикон)

Владимир Новиков. Слов модных полный лексикон. Книга о живом русском языке первой четверти XXI века. СПб., «Алетейя», 2025. 238 стр.

 

Словарь — одна из тех форм литературного присутствия, которую невозможно завершить, дочитать или упростить. Гуляет сама по себе, не боясь даже отдаленной смерти. Речь бесконечна; слова живучи. Более того: время торопит говорение, вынуждая нас примерять необжитые, совсем еще бесхозные абстракции. Вероятно, по этой причине в глоссарий играли многие великие умы культуры — начиная пародийным «Словарем Сатаны» (The Devil’s Dictionary, 1911) Амброза Бирса, продолжая «Хазарским словарем» (Хазарски речник, 1984) Милорада Павича и заканчивая чем-нибудь представительно инаковым, — той же «Азбукой» (Abecadło Miłosza, 1997) Чеслава Милоша, ностальгическим трактатом-поучением.

Книга Владимира Новикова многообразна, и чтение ее напоминает приключение. Должно быть, по той причине, что написана, как признается сам автор, «лингвистическим шпионом», и прыть этого шпионажа беспрекословна. В его оптике живой русский язык предстает самым настоящим кинофильмом с погонями и допросами, сомнениями и амбициями. Предстает той самой work in progress, что не требует окончательных выводов. Да и как их, скажите на милость, заполучить, если само вещество языка — игровое, ярое, всамделишное — меняется почти каждодневно? Выводить тут, разумеется, нечего. Потому и — лексикон, совокупность опытов, восприятий.

Препарирование модных слов и выражений само по себе занятно, но в случае Новикова волнует дважды, ибо в процессе чтения мы, кажется, четче постигаем летовскую «веселую науку дорогого бытия». Каждое слово тут на своем месте — бряцает, искрит, трепещет, и трепещут значения, внедряемые автором в заветное Между Строк, то самое, что и принято считать откровением, катарсисом. Вот, например, итоговая мысль о слове «Виртуальный»: «Весь виртуальный мир (в том числе и прилагательное „виртуальный”) должен мужественно, по-рыцарски служить своей Прекрасной Даме — Реальности. Подлинной жизни, а не ее копиям и отражениям».

Летучий, доброжелательный, шампанский стиль Новикова на определенное время приручает язык, делает его кротким, яснодышащим. Никакого герметизма. Усиливает чувство и мелодика остранения, чуткая поэзия контекста. Как, допустим, разъяснить шаловливое, испанообразное «Досвидос»? Новиков пишет: «Новая форма прощания». Точнее и не выдумать. Почти Ромен Гари и дядюшка Хэм. Понятно, конечно, что имеется в виду словесная конструкция, а не la promesse de l’aube[1], но сколько в этом чистой, незамутненной речевой перспективы! Или — в отношении глагола «париться»: «это слово на нас в обиде».

Речь бывает недовольна и забывается порой; но обращается Новиков не только к нам, людям, слова произносящим. Обращается он — часто — и к самому языку, словно бы тот и есть главный собеседник, конфидент-фамильяр: «О великий и могучий! Не становись по ту сторону добра и зла! Не оскверняй свои высокие слова низкими значениями». Другое: «Так и хочется возопить: родной мой русский язык, зачем тебе становиться таким английским?» Чистокровные эссе, объединенные единством — последовательностью — метода. Литература как она есть. Приключение, опять же. Что угодно, только не грустно-монотонная песнь «O tempora, o mores!».

«Не спешите, однако, расписываться за грамотных. Интеллигент не так уж глуп и беспомощен, как это кажется тем, для кого высшие ценности — деньги, власть и успех. Его не страшит кличка „маргинал”, поскольку он смотрит в самый корень и видит там латинское margo, marginis („край”, „граница”), от которого пошли и французское marge, и английское margin, то есть слова, обозначающие поле книжной или рукописной страницы. (Из этого гнезда, кстати, и международный термин „маргиналия” — „запись на полях”.)».

Такими «записями» можно охарактеризовать и сам «Лексикон», хлестко разбирающийся с основными маркерами нашего сегодняшнего мироощущения. Подмечается многое: и настойчивость отдельных фигур прошлого в «неприязни к новаторству», и конгениальность словесных отражений («безумный мир нуждается в безумном языке»), и всенепременные истоки, первопричины, рамки-определения («Медийный» — «эпохальный эпитет», «Не раз говорилось, что словом можно убить. Но и слово можно убить, уничтожить чрезмерной эксплуатацией»), да и просто кинематографичные максимы («Некрасивое, на мой вкус, новообразование. Какая-то словесная опухоль»).

Отдельно хочется взглянуть на слова, которые вроде бы еще и модны́, но вместе с тем обросли морщинами и запасаются косметикой. «„Ня” — так будет по-японски „мяу”. Так что вполне объяснимо появление нового словечка, в равной мере применимого к девушкам и кошечкам. Есть данные о том, что „няшка” тяготеет к переходу из женского в общий род. „Он такой няшка”, — могут уже сказать и о привлекательном юноше». Однако данное слово — пример отчетливо другой эпохи, и если в году две тысячи седьмом оно мелькало на острие новизны, то сейчас выглядит и слышится как отчетливый анахронизм. «Наверное, и „няшной” лексике суждена недолгая жизнь».

Мысль точная. Нетрудно вспомнить и значительно менее распространенное прилагательное «кавайный», отвечающее за схожие значения. Импортная аниме-эстетика предложила нам в свое время целый ряд передовых словечек, которыми следовало (наверное) обносить вкусы и предпочтения, но испортилась резво, неожиданно. «А я полагаю, что язык сам таким образом играет, дурачится, пробует новые возможности. А потом сам же о них забывает, бросает свои старые игрушки». Даже передовое «краш» понемногу отходит в историю (точнее, обзаводится еле заметной патиной устарелости), так что взять со слов, которые изначально не предполагали выхода к городу и миру?

«Но в русском языке „краш” вступил в неминуемую перекличку с наречием в сравнительной степени „краше”, то есть „красивее”. „Ты всех краше” — так говорят любимой. „Краше” — форма традиционно-поэтическая. Поэтому молодежное слово „краш” звучит, в общем, радостно и весело. „Не бывает любви несчастной” (Борис Заходер). „Не бывает любви несчастливой” (Юлия Друнина). Значит, счастлив каждый, у кого есть свой „краш”».

Если же немного сбавить обороты и шагнуть в сторону, забыв — на время — про слова и их значения, то можно почерпнуть немало любопытных фактов, наблюдений и острот, которые Новикову удаются в ключе совершенно прозаическом. Навроде «Писем Баламута» (The Screwtape Letters, 1942) Клайва Стейплза Льюиса, где за вензелями покладистого английского юмора жила честная, отважная, чуть-чуть трагедийная мысль. Все идет с детали, колкой инвективы в адрес современной цивилизации, но и это, как говорится, не самоцель: жизнь сложна, криклива и полна оптимизма, и «все это было бы смешно, когда бы не было в нашем обществе такого агрессивного лингвистического невежества».

Отношение к слову во многом определяет и отношение к реальности: человек, сторонящийся речевой гибкости, боязливо поглядывает на тени канцелярита. В конце концов, мы не хотим оказаться в улье опустелом, где все произнесенное так мертво и бесплотно; именно поэтому Новиков отстаивает право на разнообразие формул, экспрессий, лингвистических чар; сомнение вызывают уже не «тролли» и «улеты», но пустынные (зачем, когда есть более чем убедительное свое?) заимствования, мода ради спешной кулуарной оглядки: «Есть такое мудрое русское слово „умствование”. Оно означает интеллектуальную деятельность, направленную не на познание реальных сущностей, а на изобретение новых абстракций. Термин „прокрастинация” — продукт умствования. Каково практическое значение этого словесного изобретения? Кому и чем оно помогло?»

Попутно стараниями Новикова возводится заметная панорама литературной жизни десятых-двадцатых годов: так, за реализацией некоторых слов автор обращается к произведениям Юрия Буйды, Дмитрия Данилова (особенно примечателен термин «ультрасовременная пьеса»), Александра Чанцева, Елены Долгопят, Бориса Кутенкова, Сергея Минаева, не отказывая в удовольствии вспомнить и классические для его литературоведческого, критического внимания фигуры Валерия Попова, Александра Мелихова и многих, многих других. Акторы действительного художественного слова, все эти писатели убедительно расширяют пространство интонационной борьбы — с невежеством, замыленностью понятий, измождением готовых форм выразительности.

«Молодежь, вопреки расхожим мнениям, довольно строга и требовательна. Ложь и пошлость вызывают у нее непроизвольное отталкивание, для обозначения которого и послужило иноязычное словечко. Привычные слова „стыд и срам” слегка притупились и нуждались в обновлении, в „остранении” (пользуясь легендарным термином Виктора Шкловского). Нынешнему юношеству еще предстоит разгребать исторические завалы. И не раз они, обмениваясь в своем кругу воспоминаниями, наблюдениями и впечатлениями, скажут: „Ну, это кринж!”».

Эманация торжественного, сакрального поиска (смысла, чувства, конгениального «шуму времени» слова) проникает к читателю с каждой возможной страницы. Это не только полный, но и вольный, избавленный от каких-либо предубеждений лексикон, где разновеликие позиции сходятся в добротной, радушной, несколько иронической беседе. Так, уходя от темы (и сообщая данным уходом значительно больше прямых разъяснений), писали Лоренс Стерн, Гай Давенпорт, Чарльз Лэм, Александр Гольдштейн, и большая радость наблюдать подобную манеру сейчас, в дни, совсем не располагающие к колючим разговорам, формальной открытости: в дни, когда пашни и облака жаждут тоски-конкретики.

«„Все жанры, хороши, кроме скучного”, — говорил Вольтер. Будем надеяться, что под „скучным” он имел в виду не повествование о путешествии. Нетривиальные пути в этом жанре нашел русский писатель-эссеист Петр Вайль. Живя в эмиграции, он сначала объездил города, где жили и творили мировые литературные классики (книга „Гений места”, 1999), а потом пустился в странствие по России и написал об этом книгу „Карта родины” (2003). Будущее — за такими травелогами, вбирающими в себя и культуру, и историю, и личную судьбу автора».

Жанр, культивируемый Владимиром Новиковым, не укладывается в простые определения и может быть понят как «записки на полях», травелог — по взгляду современного человека на мир вокруг него, и, разумеется, язык, этот мир обозначающий, — тот самый лексикон, из которого и составляется образ времени и места; даже как томик опосредованной авантюрной эссеистики, лингвистический кинематограф. «За новыми словами не всегда стоят новые смыслы. Иногда словечко появляется исключительно для того, чтобы как-то заострить, обновить давно известное». Соседство «прикида» и «прикола», «мема» и «матрицы» забавно, порой неуклюже (так и живем!), но ровно из этого сыра-бора мы получаем величие поэтического, непреднамеренного, то есть — Прекрасную Даму Реальность.

Очевидно, что словарь не может закончиться, исчерпать собой контекст нутряного сегодня, предполагаемого завтра; «Слов модных полный лексикон» будет расти, укорачиваться, толстеть и садиться на диету, поскольку катаклизмы истории (а вместе с ней — и антропологического нашего быта) объяснимы-предсказуемы разве что для нострадамовских центурий. Обычный человек, даже не так — естественный, нормальный прямоходящий, которого не забрасывает в оккультные бессмыслицы, — так и останется наедине с правдой, а потому выдумает для нее очередное затейливое словцо, и мы примерим его, как водится, несколько раз, чтобы отбросить или утвердить.

Роскошь понимания, снисхождения, прозорливого взгляда сквозь делает книгу Владимира Новикова неоспоримым документом, бесценным источником; благо, этот источник никогда не оскудеет и принесет что-то еще: слово, подыгрывающее Реальности, или, наоборот, лепящее ее из подручных материалов. Кто знает — вдруг не мы решаем, что из речевой лузги останется в мозгу, а что испарится? Вдруг слова и определяют нас, хранителей кровей, стражей плоти? Неслучайно передовые фантасты говорили и говорят о языке как о ключе к Неназванному, будь то гуманитарный комбинатор Сэмюель Дилэни или куда более замкнутый Тед Чан. Всякое слово есть ритуал — и в нашей ответственности признать следы на снегу, земле, песке и бумаге.

«Дедлайны устанавливают нам другие люди: менеджеры, продюсеры, редакторы и издатели. Мы изо всех сил выполняем свои обязательства, стараемся не нарушать дедлайнов, и нет у нас времени задуматься о главном смысле собственной жизни, о ее реальной конечности. Memento mori („Помни о смерти”) — был такой латинский девиз. „Memento на всю жизнь”, — писал в тетради Достоевский, кончая последние главы. Не успевал, но ощущение финишной прямой помогло ему выложиться полностью. А Владимир Высоцкий в последний год жизни говорил, обращаясь к аудитории: „Сколько мне осталось лет, месяцев, недель, дней и часов творчества?” Вот такой я хотел бы задать себе вопрос. Вернее, знать на него ответ.

Вот что важно. А все дедлайны — по большому счету суета».

 



[1] «Обещание на рассвете». Название самого известного произведения Ромена Гари.

 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация