В частном
письме А. М. Борщаговский однажды написал (было это в
1979 году): «Я привязан (сердцем, сочувствием, мыслями) к покойной Маргарите
Владимировне, знаю в ней необыкновенного, немерного человека, как читатель
совсем не нуждаюсь в ее прозе, вижу всю ее наивность, но ведь писать прозу,
которая была бы живой и необходимой через полвека — удел очень немногих»[1].
В наши
времена имя Маргариты Владимировны Ямщиковой,
урожденной Рокотовой (литературный псевдоним Ал.
Алтаев) (1872 — 1959), детской писательницы, публициста, мемуаристки,
большинству читателей мало о чем говорит. А между тем
литератором она была весьма продуктивным, политически весьма ангажированным, в
первые годы после революции даже соперничая по популярности и тиражу своих книг
с А. М. Горьким[2].
В 1946 году она опубликовала свои воспоминания о деятелях русского искусства
конца XIX — начала XX в. — «Памятные встречи: Воспоминания о русских художниках
и артистах», — мемуарную книгу, до последнего времени остававшуюся наиболее
востребованным из ее сочинений. И тут же начала писать другие воспоминания,
посвященные гдовскому краю и усадьбе Лог, которым
дала рабочее название «Забытый угол».
«Я живу в
старой помещичьей усадьбе, уникально сохранившейся, — пишет она Н. Я.
Берковскому в декабре 1955 года. — Дом русский ампир с обстановкой смешанной,
но старинной, есть мебель карельской березы Павловских времен. Этот дом
принадлежит моему другу, почти второй дочери, учительнице, а я купила флигель.
<…> Кругом спокойно ходят волки. В этом году убили трех рысей. Эту
сторону я знаю 60 лет подряд, и хронику пишу с первого дня, когда ваксу
употребляли как мазь от ломоты, старик скороход ходил за 75 верст за 20 коп., а
мужик от медведей укладывал на своем поле Миколу Чудоворца, а когда Микола не
помог, он стегал икону ремнем. Я записывала все, потому что имела особую связь
и содружество с крестьянами…»[3]
Работу над
воспоминаниями Алтаева-Ямщикова[4]
закончит (а точнее, остановит) всего за несколько лет до смерти, в 1956 году,
не слишком рассчитывая на публикацию. Впоследствии дочь Алтаевой-Ямщиковой, Людмила Андреевна Ямщикова-Дмитриева
(актриса и писательница, выступавшая под псевдонимом Арт Феличе),
отредактировала и подготовила к печати рукопись, дав ей более локальное
название — «Гдовщина (60 с лишком лет на исконно
русской, любимой земле)». А затем рукопись долгое время лежала «под спудом» в
Российском государственном литературном архиве (РГАЛИ, бывшем ЦГАЛИ). Копию
сняли с нескольких страниц, непосредственно касавшихся логовской
усадьбы, и копия эта и по сей день хранится в древлехранилище Псковского музея,
используемая как материал для экспозиции и нечастых экскурсий по логовскому дому.
Лишь в 2020
году рукопись в полном составе наконец оказалась издана — усилиями Т. Н.
Степановой, сегодняшней хранительницы музея-усадьбы Ал. Алтаева. Подвиг
одновременно научный и человеческий, который трудно переоценить[5].
И только после публикации этой почти 400-страничной книги стало ясно, какой
талантливый писатель и редкостной исторической точности мемуарист скрывался за
той, чья литературная репутация создавалась ее многочисленными книгами для
детей, беллетризованными биографиями и историческими романами (тоже в основном
для детей). Конечно, А. М. Борщаговский в свое время
имел полное основание говорить о наивности алтаевских
текстов, но «Гдовщина» в ту пору была еще не издана.
Думаю, что свое мнение он бы, скорее всего, поменял.
Бабушкин дом и бабушкин сад
Если ехать из
Петербурга по направлению в Псков и, не доезжая до Пскова, остановиться в
Стругах Красных, а затем пересесть на местный автобус, идущий в деревню Лосицы, а затем пройти еще два километра по околице в
сторону реки, то глазам откроется одна из удивительнейших усадеб Гдовщины — имение Лог Лосицкого
погоста бывшего Гдовского уезда, что на берегу
Плюссы. Большой дом в стиле русского деревянного ампира, сад-парк с беседкой в
глубине, живописно спускающийся к Плюссе. Главная аллея — спуск от веранды дома
с колоннами — очень напоминает картину В. Поленова «Бабушкин сад».
Гдовщина вообще славилась своими усадьбами: здесь имели свои поместья
Салтыковы, здесь провели часть жизни Римский-Корсаков и А. В. Дружинин. Но
теперь можно по пальцам сосчитать те усадьбы, которые сохранились, не говоря уж
о барских домах. А чаще всего бывает так: едешь по дороге и из окна автобуса
или машины видишь посреди пустого дикого поля кусты сирени полукругом — а это
значит, что когда-то здесь стоял барский дом. Дома нет, и парк то ли вырублен,
то ли зарос и превратился в лес. И только сирень остается благоухать майским
знаком иных времен и иных начинаний.
В этом смысле
Логовскому дому повезло. Его не сожгли в революцию,
он не разрушился от времени — и не разрушился по простой, но все же исторически
трудно объяснимой причине: в отличие от множества других усадеб здесь даже в
самые неподобающие для того времена проживали хозяева.
Начало
воспоминаний, над которыми Алтаева-Ямщикова начинает
работать с середины 1940-х годов — вероятнее всего, по имевшимся у нее записям
(уж очень свежо выглядят в тексте ее диалоги с крестьянами, пересыпанные
местными псковскими диалектизмами, прибаутками и присказками), — относится к
середине 90-х годов XIX столетия, т.е. ко времени, когда Ямщикова
впервые оказалась на Гдовщине. Обрывается же
повествование на середине 1950-х.
Считается, что первым, кто ввел тему человека, вовлекаемого независимо от
собственной воли в историю, и исторических обстоятельств, накладывающих
отпечаток лишь на внешние формы поведения людей, был Вальтер Скотт. Урок был
усвоен — в России, в частности, Пушкиным и Толстым. Парафразируя данный тезис,
можно сказать, что уникальность книги «Гдовщина»
собственно в том и состоит, что это — история одной усадьбы и окружающих ее
деревень, вписанная в 60 лет истории России, ее изменяющегося государственного
строя и сменяющих друг друга поколений с их «вечными» страстями, но меняющимися
условиями жизни, зафиксированная внимательным и непредвзятым хроникером, каким
была Алтаева-Ямщикова. К тому же волей судеб сама
ставшая неотъемлемой частью этой жизни. И где любой отрезок времени — на
протяжении более чем 60 лет — ощущается как настоящий и переживается с
интенсивностью настоящего.
Другой
особенностью данного усадебно-мемуарного текста
является тесная спаенность так называемой усадебной
жизни с жизнью деревенской и крестьянской — связь, которая, конечно же, всегда
существовала, однако в литературе большей частью размыкалась: «фокализация» наблюдалась либо в перспективе усадебных
помещиков, либо крестьян. Недаром И. А. Бунин успех своей «Деревни» и
«Суходола» в свое время объяснял именно этим «деревенским» ракурсом зрения,
который и в его времена был внове, и остается редкостным видением в имеющейся у
нас усадебной мемуаристике.
Собственно, «Гдовщина» Алтаевой-Ямщиковой,
где, конечно же, есть и главные, «играющие в помещиков» герои, за жизнью
которых неотрывно следишь (сама Ямщикова, семейство
Писаревых и затем Гориневских), есть прежде всего
история Русской Деревни, представленная на малом пространстве нескольких
гдовских деревенек. Этакая «История села Горюхина» — но пятидесятью
годами, а то и столетием позже.
Да и сама
Алтаева-Ямщикова не устает в воспоминаниях
интонировать крестьянскую тему: «Все мои главные связи — душевные и житейские —
ограничивались только местными постоянными жителями. Я горячо полюбила этих
людей, таких простодушных, приветливых, и в то же время со своеобразным
чувством достоинства. Думаю, что все эти качества сохранились от древнейших
времен примитивной натуральной жизни. Ведь в эти края не добрались в свое время
татары, были отбиты и ливонцы. А собственная беда —
крепостное право, не превратило здесь человека в раба».
Здесь,
возможно, особенно интересно размышление об особом статусе гдовских
крестьян, которых многое пощадило. Пощадили, в частности, татаро-монгольские
набеги и крепостное право. «Слово барин, — пишет Алтаева-Ямщикова,
— не имело тут такого прямого значения, какое привычно слуху, и какое стало с
революцией анахронизмом. Оно означало скорее — „горожанин”, человек живущий
постоянно в городе. И форма одежды не играла в данном случае значения потому,
что „пиджак” был обычным одеянием эстонцев, таких же пахарей-крестьян». И
малоземельем здесь «подавляющее большинство крестьян, даже середняков,
нисколько не страдало». Так что, когда уже в годы советской власти выясняли
состав крестьянского населения перед коллективизацией, «дотошным статистикам»
пришлось нарочито «выявлять 25 процентов кулаков среди сплошного середняка»
(105).
Не хочется
говорить (за банальностью этого термина) о создаваемой в книге галерее
портретов, и все же нельзя не признать всю своеобычность описанных деревенских
персонажей, людей разных поколений, каждый из которых предстает в своей яркой и
ни с кем не смешиваемой индивидуальности. Непонятно откуда появление в этой
глуши лавочника Бухоловцева с его «не деревенской, а
городской обходительностью», человека «жадного к просвещению» и желающего
просветить всех остальных. Потом, правда, выясняется, что «вращался» он «среди
света просвещения славного нашего сочинителя Федора Ивановича Тютчева» и что
жена его — «пожилая женщина», внешностью сходная с Тютчевым — незаконная дочь
поэта, «доброты примерной, а умом не вышла», не научена грамоте «и отсюда
невежество, не может понимать высокие мысли своего, как бы это сказать —
родителя». «Многогранная и фантастическая судьба» заносит его «в эти
непросвещенные, но по природным богатствам живописуемые места случайно», вместе
с женой, одетой в платья «тютчевских барышень», и
мебелью, также из тютчевского дома выкинутой. И он
открывает здесь для просвещения людей чайную с чаем бесплатно, а в результате
окончательно разоряется и, не веря более в идею доморощенного социализма,
«превращается в бессильного Короля Лира этих мест» (25-28, 162).
Это и история
бабы Куши, которая, прежде чем помирать, починила на всех в избе одежонку, а
затем весело и ласково исповедалась священнику, признавшись в главном своем
грехе — незлобивости, дававшем ей в жизни молодость души и веселость. И история
Анисьи, укравшей с кладбища приснившегося ей и
просившего о помощи белого мраморного ангела, «в поте лица для него
потрудившись».
Плюет попадье
в глаз, чтобы избавить ее от ячменя, жена местного помещика Калашникова,
наживая себе смертельного врага. Приносит из леса гадюку и варит ее в супе
обидевшему ее мужу Нюша (этакая гдовская Медея):
думает, «сожрет суп с ядом — сдохнет». Скрывает свое отнюдь не пролетарское
происхождение суровый коммунист Большаков (это он пытался в 1940 году изгнать Гориневскую и Алтаеву-Ямщикову из
дома, а во время войны вместе с партизанами нашел в нем пристанище, сразу
как-то помягчев и подобрев).
Но и
Серебряный век отзовется здесь с его модой на спиритизм: на зов Маргариты
Владимировны явится Мария Стюарт, над биографией которой та в то время работает
и душу которой страстно хочет узнать (к вящему сожалению мемуаристки, дух спугнули и он исчез, не успев ничего рассказать). Зато
соседу, столичному химику Христиансену везет: другой
дух возвещает ему об открытии нового элемента гелия, о чем люди узнают из газет
лишь год спустя.
В
воспоминаниях проходят не годы — проходит история. И слухи о революции, что
докатываются до деревни, хотя, странным образом, Алтаева-Ямщикова,
в октябре 1917 года находившаяся в самом эпицентре событий, поразительно мало
рассказывает о том, что происходило тогда в Петербурге. Впрочем, сама то и
объясняя: «Говорят, солдат на фронте не может охватить последовательно и четко
весь ход боя. Я была рядовым солдатом в Октябрьские дни. Работая изо дня в день
в стенах третьего этажа Смольного, в редакционной комнате, где стол моих газет
стоял рядом со столом Марии Ильиничны Ульяновой, я тоже не могла охватить те
боевые дни во всех их подробностях и последовательности. <...> История
вписывала страницу за страницей в анналы русской Революции, а рядовые ее
работали не покладая рук. Моя реальная жизнь проходила в Смольном…» (240).
Социалистические
идеи воплощаются в появлении в деревне «пары социалистов — сущих детей, которых
уверили, что можно идти в народ и там найти личное счастье…» Революционное
прошлое Алтаевой-Ямщиковой, ее дружба с партийцами не
мешает ей описывать безумие, наплывавшее на деревню с приходом белых и красных
(«Не беленькая я, не беленькая, а как есть пестренькая», — плачет Апроска Фенагина. — «Хоть бы вы
нас в один цвет какой покрасили»). И эхом отзываются слова незнакомой
крестьянки, указывающей на братскую могилу, где красные «своих хоронили» (и
оттого впотьмах здесь чудятся упокойники»): «…придут
белые — бьют. Придут красные — тоже бьют».
И хотя Ямщикова и признается, что не может «вспомнить дат и
порядка перестройки крестьянского уклада», сцены из новой жизни предстают не
менее ярко, чем из старой. Исчезают лошади, коровы и овцы, вместо них
появляются козы. Постепенно (а иногда и вдруг) мужик приходит к мысли, что «чем
в досуг работать, чтобы город кормить, не работать вовсе». Появляется новая
стилистика агитационных статей, что печатаются в газетах «Солдатская правда» и
«Деревенская беднота» — с их «сексулями», «атеистами»
и еще менее понятным словом «манкировать». Исчезают из деревень эстонцы,
сектанты, евангелисты, те, кто с давних пор населял эту местность. Сослан в
Среднюю Азию Евгений Дементьевич Ермолаев из деревни Винская гора Лядского района,
который вывел новую породу медоносной пчелы и чьи открытия уже изучаются
энтомологами Москвы и Ленинграда (местный гдовский
Левша). Его же библиотеку с именными штампами растаскивают по отдельным книжкам
на цигарки. И только несколько книг удается спасти и укрыть в Большом доме в
Логу.
Да и судьба
самого логовского дома — помещичьей усадьбы,
сохраняющейся посреди всех коловращений эпохи, вопреки истории, здравому смыслу
и проч., — вполне романического свойства. В 1940 году с этим домом, как и с
флигелем, который занимала Алтаева-Ямщикова, опять,
как писал Н. В. Гоголь, приключилась история. На основании постановления о том,
что «поселки не должны иметь менее десяти домов», а в деревне Лог их только
четыре, местные власти потребовали перенести дома «в черту общего поселения»,
на территорию колхоза Лосицы. Алтаева-Ямщикова рассказывает, как пускает она в ход свои регалии —
пенсионерки Совнаркома, члена Союза советских писателей, персонального
пенсионера. Только, по иронии судьбы, не они спасли дом, но старые мастера
пушкинских времен, построившие дом «так крепко», что его «никакая сила не
возьмет, кроме огня». Так и присланные районом плотники «ходили по чердаку,
похожему на корабль древних викингов», качали головами и говорили: «Нешто
этакую махину можно перенести? Его и разрушить нетути
силов. <…> Разве только сжечь» (375-376).
Усадебный дом
в результате оказывается спасен. А его хозяйка (Ольга Гориневская)
так и осталась в Логу, где, начиная с 1917 года, работала то секретарем
ревкома, то устраивала в доме общежитие для школьников, но в основном белой
вороной учительствовала в Лосицкой школе, вызывая
неприятие коллег, имевших куда более демократическое происхождение. Провела
здесь годы коллективизации и немецкой оккупации, став «подпольной» учительницей
школы в Межнике, давая при этом в своем Большом доме (как его тогда называли)
приют и вышедшим из лесных глубин партизанам, но также и «бежавшему в чужой
стране немецкому солдату-дезертиру» (в деревне знали, что младшая дочь Гориневской жила в это время в Германии у своего отца,
немецкого профессора; разыскать ее в военные годы помог то ли этот
солдат-дезертир, то ли другой, но тоже относившийся к категории «не зверь»).
И остается
все же загадкой — как смог уцелеть этот дом, с его коврами, мягкой мебелью,
роялем из Царского Села и бюро красного дерева, чей уют в самые страшные годы
неизменно «удручающе» действовал на местные власти (и не случайно Ямщикова советовала Гориневской
не пускать нежданных гостей далее столовой, не «дразнить гусей»[6]).
И как могла, со всем ее компрометирующим прошлым, связями с царской семьей (мы
еще к этому вернемся), арестованным мужем и находившимися за границей дочерьми уцелеть сама Гориневская?
Божий промысел? (Но не сохранил же он пушкинское Михайловское…) Или русский «авось»,
рисующий причудливые узоры судьбы, не хуже, чем греческие парки?
Волна арестов
в этом забытом, почти что «медвежьем» углу — отдельная история, и ей посвящено
немало страниц воспоминаний. И все же — несмотря на все — почему-то печаль
светла. «Всё нам казалось необыкновенным, очаровательным. <…> Кругом
как будто только одна природа — не видно никакого жилья. Даже знакомый Большой
дом и тот загорожен стеной сирени. Под окнами куст шиповника. Против приветно
раскинула свои тенистые ветви огромная ель, посаженная еще маленькой Олей,
когда ее привезли сюда впервые. «...Выглянешь из окна светлого веселого
коридора — зеленый скат, переходящий в луг. А за Плюссой — даль на много верст
с серебряной извилистой лентой красавицы реки. А воздух свежий, ароматный, пьянящий,
которым не дышишь, а который пьешь. И тишина... зеленая тишина...» — пишет
Алтаева-Ямщикова, вспоминая 1926 год, когда она
наконец становится хозяйкой флигеля подле усадебного дома.
Гимном гдовской природе, перебивающим и — в гегелевском смысле — снимающим
все описываемое страшное, наполнены и иные страницы «Забытого угла». Словно бы
воплощенные строки поэта — того, чья дочь тоже была приобщена здесь к вечной
правде природы: «Чудный день! Пройдут века — / Так же будут, в вечном строе, /
Течь и искриться река / И поля дышать на зное».
Поэзия и правда
Еще одна
особенность «Гдовщины» — если рассматривать ее в том
числе и как историю края (каковой она задумана и является) — это неотделимость
поэзии от правды. Вспоминается в этой связи даже не Гёте с его одноименной
автобиографией, но гораздо более ранний казус: немецкий писатель Гриммельсгаузен и его роман «Затейливый Симплициссимус»
(1668), долгое время служивший основным источником биографических сведений о
самом авторе, которые, в свою очередь, использовались как материал для
комментария к роману, создавая тем самым замкнутый круг. Случилось так, что «Гдовщина» Ал. Алтаева стала ныне основным источником
сведений об этом крае, усадьбе, о хозяевах, ее населявших. И только разыскания
последнего времени первых хранителей музея-усадьбы Лог, Р. В. Ермаковой (Бурченковой), В. А. Лукьянова и Т. Н. Степановой, да еще
бескорыстная поддержка работников ряда архивов, позволила узнать дополнительно:
и о первом упоминании сельца Лог в писцовых книгах Шелонской
пятницы, составленных Матвеем Валуевым с 1498-го по
1504 год, и о разорении местного населения во время Ливонской войны 1558 — 1583
годов, и о шведском наместничестве начала XVI века, когда Гдов
с прилегающими к нему землями вошел в состав королевства шведского, и т. д.
Когда Ямщикова впервые приезжает на Гдовщину,
хозяйкой Лога является Варвара Николаевна Писарева. Вся рассказанная на
страницах воспоминаний ее история настолько «просится в роман» (французы
обозначают подобное эпитетом romanesque),
что невольно возникает вопрос: литературное ли письмо Алтаевой-Ямщиковой превратило жизнь этой мало кому известной,
выбившейся из гувернанток «барыньки» в эпическую поэму, или же сама жизнь
оказалась посильнее иного усадебного романа.
«Новая
владелица Лога Варвара Николаевна Писарева знала и бывших хозяев дома Ремеров. Еще недавно она сама отплясывала на их вечерах.
Тогда она жила на даче на мельнице, в поэтическом уголке, где по веснам с шумом
воды у плотины сливались голоса соловьев. Где в серебряном свете лунных ночей
рождались несбыточные институтские грезы. А в шорохе травы слышался сладкий
любовный шепот. И здесь родилась и захватила ее
сумасшедшая страсть. Она не любила мужа, очень доброго, но недалекого
чиновника, Константина Ивановича Писарева. Она вышла за него по расчету, чтобы
бросить службу по чужим домам в роли гувернантки. И молодой, стройный,
светловолосый и голубоглазый юноша, приехавший в эти места тоже на дачу для
поправления слабых легких, сразу победил ее сердце. Да и как могло быть иначе?
Природа наделила ее веселым легкомысленным характером и здоровьем через край, а
юноша был мечтателем, любил музыку, учился играть на скрипке. Между ними возник
роман. Родился ли он под шум воды у мельничьей плотины и соловьиные трели в
серебряно-голубых лунных лучах, или в празднично иллюминированном парке Лога,
или в вихре вальса в логовской гостиной — Бог весть.
Но в описываемое время результату этой романтической истории — их дочери Оле,
было уже семь лет» (36-37)[7].
А далее —
посвященные Варваре Николаевне Писаревой страницы — словно каталог причуд,
чудачеств и эскапад романической героини. И название усадьбы Лог кажется ей
дикостью, и хочет она потому назвать усадьбу Лялино —
так, как ее саму называл любимый человек Евгений Генрихович Мейен
(«Женя часто зовет меня „Ляля”, и мне это нравится. Ворота с надписью
„Лялино” и дом я выкрашу в нежно-голубую с розовым
краску. Это будет весело и удивительно воздушно на фоне зелени».
Среди других
«начинаний» Варвары Писаревой, которыми она очень гордится, — заведенные на
усадьбе коровы и овцы («ведь так приятно иметь сколько угодно шерсти. Надо
только завести мягкую, вроде саксонской»). Еще она заводит кроликов и строит
крольчатник, этакие «хоромы… в русском стиле». В саду — описывает далее
Алтаева-Ямщикова — «на лужайке, окруженной кустами
сирени, уже высились резные конуры кроличьих домиков, выкрашенных в
нежно-голубой вперемежку с розовым цвет». Кроликам дают имена Кирик и Лаврик, а для маленького
припасают еще и имя Петрик (так прозывались местные мужики).
Вместе с Мейеном, связь с которым она не скрывает, она задумывает в
парке целую систему прудов. «Очевидно, здесь имелось в виду подражание чему-то
где-то прочитанному. Может быть, роскошным прудам, вырытым когда-то руками
крепостных, по которым можно было объехать кругом всех своих владений
каким-нибудь царственным особам. А возможно, память Варвары Николаевны хранила
еще институтские уроки о сказочных садах Семирамиды. И она приказала рыть
землю, обкладывать ямы камнями, соединять их с протекающим мимо пограничным
ручьем, устроить нечто вроде „висящих прудов”, вперемежку вместе с живописными
островками, тропинками и скамейками в уютных беседках» (40 — 41).
Однако логовская усадьба была расположена на крутом спуске к реке
и для таких сооружений абсолютно не годилась. Ни для прудов, ни для разводимых
в них, как хотела Писарева, карасей, форели и раков. И все эти фантастические
затеи кончились ничем: «Пруды, много раз переделываемые и исправляемые, все
вытекли, высохли и были, в конце концов, заброшены вместе с мечтами о них.
Французские лопоухие кролики во главе с „Кириком” и „Лавриком” упорно дохли. <…> Нежные розовые и голубые
краски на стенах дома и въездных воротах поблекли и вылиняли, вместе со
стершейся надписью „Лялино”…. Редкие сорта яблонь постепенно сломались, вымерзли в
одну из лютых зим, как и кусты барбариса и великолепных французских роз.
<…> Остался только стоять крепко сколоченный на вековечных устоях барский
дом Ремеров» (40).
Впоследствии
хозяйка Лога (это был ее последний хозяйственный опыт) завела шелковичных
червей — «поразительно простое и выгодное, по ее словам, предприятие», — отвела
для них специальную комнату в доме. Но не рассчитала, сколько надо посеять для
них корма, салата-скорционера, и сколько приобрести
грены. «Корма им систематически не хватало. Наконец большую часть выгодного
предприятия пришлось просто скормить курам».
Но, возможно,
самое главное ее начинание касалось дома, где она, «выкроив уголок передней»,
оборудовала альков — в помпейском стиле:
«...с тощими забавными колоннами и самодельным занавесом — ежевечерняя
молитва о Помпее и Геркулануме, по которым тогда сходил с ума мир»[8]. И когда — позже — на дом покусятся
злоумышленники, то не о сахаре Варвара Николаевна будет жалеть (его «можно
купить»), но о своем алькове, который почитает истинно художественным.
История
Писаревой, изложенная Алтаевой-Ямщиковой (а далее ее
сюжетная линия в воспоминаниях будет все ярче развиваться, закончившись и вовсе
на трагикомической ноте[9]),
примечательна еще в другом смысле. История эксцентричной дачницы-помещицы
вписывается на самом деле в одну из магистральных тем усадебной литературы —
историю усадебных чудаков. Но одновременно в ней звучит — и даже из
процитированных строк это очевидно — еще одна центральная тема этого рода
литературы: тема пасторальной усадебной любви. Но только с течением времени уже
доведенная до нонсенса, до комедии, которая, как известно, легко оказывается
рядом с трагедией.
Описывая
влюбленность молодой «дачницы на мельнице» в еще более молодого студента как
«романтическую страсть, родившуюся под трели соловья», как осуществление
«несбыточных институтских грез», Алтаева-Ямщикова к
теме грез, погубивших не одну человеческую душу, вернется еще не раз. На
самом деле французская, например, литература еще в XVIII веке очень хорошо
продемонстрировала, куда ведут эти институтские (вариант: монастырские) грезы,
стоит только пропитавшейся ими деве вступить в реальную жизнь (вспомним,
например, «Опасные связи» Шодерло де Лакло).
Усадебный текст русской литературы — и об этом писалось неоднократно — был в
сравнении с западной литературой более чем целомудрен[10]. Так и
Алтаева-Ямщикова во вполне целомудренной (правильнее
сказать — романтической) модальности описывает в начале своего повествования
эту, в сущности, отнюдь не целомудренную коллизию тройственного союза: Варвары
Николаевны, Евгения Мейена и простоватого Константина
Писарева. Но только последствия «институтских грез» отзовутся в дальнейшем
(много лет спустя), и на этот раз — лишенные какого бы то ни было романического
ореола: Писарева отвезла младшую дочь Ольгу «укреплять здоровье в Ментону — на целых два года поместила девочку в монастырь
святого Фомы на берегу Средиземного моря. А сама поехала вояжировать по
обожаемой еще с институтских времен Франции. Девичьи мечты ее сбылись самым
чудесным образом». Само же «новое чудо мужского очарования» Варвавра
Николаевна встретила «в лице неведомого никому на Руси француза из Гренобля»,
возможно, добавим от себя, дальнего потомка «французика из Бордо».
Но и история
(или судьба) главной героини воспоминаний — Ольги Гориневской
— предстает на страницах книги словно доведением до логического предела судьбы
другого литературного персонажа — тургеневской девушки, о которой из романов
самого Тургенева мы по определению знаем лишь часть правды. В каком-то смысле
можно сказать, что история Ольги Гориневской
оказывается в воспоминаниях ненавязчивым ответом на вопрос: а что было с
тургеневской девушкой потом?
И потому
читатель — почти теряясь в подробностях описаний деревенского быта и судеб
деревенских знакомцев Алтаевой-Ямщиковой, все же не
устает следить за этапами этого пути: маленькой белокурой очаровательной
девочки, уходившей «в густые аллеи своего сада»; Ольги эпохи ее усадебных
театральных увлечений, когда она «с распущенными волосами и украшенная лишь
цветами и листьями водяных кувшинок выбежала из чащи логовского
парка и понеслась через лужок к реке». Ольги «с огромными синими глазами»,
привыкшей к тому, что «ею любуются, восхищаются», называя «русалкой», «феей
лесной чащи», «северной дриадой». Мечтающей об одном (а он становится
тем временем мужем матери, она же «спит на голых досках без тюфяка, как
староверы, чтобы не думать ни о какой радости») и выходящей замуж — не по
любви, но по страсти — за другого. А затем — капризной новой хозяйки
Лога и одновременно пресыщенной, «задыхающейся в оранжерее» хозяйки Розового
павильона Царского Села, где живет с мужем, архитектором Царского управления С.
И. Сидорчуком.
А далее
следует уже история женщины, переживающей свой курортный (возможно, главный в
ее жизни) роман в Швейцарии с немецким профессором, повторив судьбу матери и
рожая свою вторую дочь вне брака. А затем вновь хозяйки Лога, но теперь уже
помешивающей палкой белье в чане и растящей в годы Гражданской войны в
одиночестве двух дочерей, перевезя в Лог из Царского Села французский рояль. И
даже в это трудное время переживающей в усадьбе еще один пасторальный
роман — с «местным Лелем», как назовет его Алтаева-Ямщикова,
крестьянином «тонкой организации», юношей «с красивым бледным до прозрачности
лицом», который от чахотки умирает у нее на руках. И опять непонятно, из
деревенской ли постреволюционной действительности возникает на страницах романа
этот персонаж или то Федора Сологуба бледные, «тихие дети», забирающие мрак
жизни, аукаются неожиданно: из его «Навьих чар» (они же «Творимая легенда»). И
только несоответствие тонкой организации «грязным» словам, которые вылетают из
уст юноши, свидетельствует все же о правде жизни, вторгающейся на страницы
воспоминаний.
Вообще же чем сильнее наступает новая жизнь, тем настойчивее звучит
в воспоминаниях Алтаевой-Ямщиковой тема «теней прошлого».
И тем сильнее вспоминается Тургенев, как тот, кто чуть не первый ностальгически
осмыслил усадебный миф. В краях, где «особенно хозяйничали банды Балаховича и Юденича», Ямщикова с
дочерью едут навестить соседей, живших в имении Пестки,
и там, охваченная воспоминаниями, вспоминает она и свои когда-то здесь
сочиненные стихи, то ли в тургеневской, то ли в бунинской стилистике: «Старый
въезд в имение по тенистой аллее, где всегда прохладно, таинственно и уютно,
где живут тени прошлого и вспоминается Тургенев. В этих густых аллеях шесть лет назад, когда
объявили войну, я любовалась переливами золотистого, алого и розового цветов
высоких кленов, таких нарядных осенью, как будто расцветших пышными цветами, и
не удержалась от лирики, написала стихи. Они лезли теперь мне в голову —
Был старый дом, был старый сад
И в нем — кленовая аллея» (265).
Но не только
человеческая психология и доверчивость дореволюционных институток, еще и
история — история нашей страны — перемалывает грезы юных лет. Один из самых щемящих
и пронзительных сюжетов, которыми так богаты воспоминания Алтаевой-Ямщиковой, история «пестенского
барчука» Адолия Делле, сына хозяев Пестки, заколдованного замка Спящей Красавицы,
принадлежавшего до революции потомкам «одной из ветвей знаменитого когда-то
рода Потемкиных». Это его, увидев мельком однажды, ожидает в беседке, мечтая о
принце, старшая дочь Варвары Писаревой Вера. А потом, годы спустя, ближе к
финалу воспоминаний, он снова появляется в книге — но теперь уже как «избитый
земский начальник, вырывший себе могилу и расстрелянный без суда и следствия»:
«Романтическая мечта когда-то Веры Писаревой. Какая горькая, страшная,
несправедливая судьба» (251).
Таковы,
вкратце, этапы большого пути, главным местом действия которого оказываются
усадебный дом, поместье и окружающие его гдовские
деревни. Нам нет причин не доверять правдивости описаний Алтаевой-Ямщиковой. Но именно ее бесхитростная правдивость,
помноженная на безусловно литературный талант и выстраданный стиль, заставляет
порой задуматься о границах, что существуют между жизнью и литературой (поэзией
и правдой).
Так, читая
описания филантропически настроенного мужа неграмотной дочери Тютчева,
пекущегося о просвещении крестьян, невозможно избавиться от ощущения, а точнее
— не задаться вопросом: не сколок ли он гоголевского помещика Кошкарева, «дон-кишотствующего» в
своем имении? Тем более что и имя Дон-Кихот ненароком появляется у Алтаевой-Ямщиковой («чайная с просвещением темных умов оказалась как
бы плодом фантазии, подобной Дон Кихоту Ламанчскому»). Да и Гоголь был Ямщиковой не чужим — хотя бы через ее крестного Агина,
иллюстрировавшего «Мертвые души». А потому, наверное, немало на страницах
«Забытого угла» явных и неявных гоголевских реминисценций. То свекровь Ольги Гориневской появляется как «Плюшкин в женском образе»,
пряча свое золото в выдолбленных поленях дров,
запудривая их опилками и пачкая сажей». Как пресловутая «маниловщина»
описывается сначала жизнь Варвары Писаревой с ее Кириками
и Лавриками да шелковичными гусеницами, расползающимися
по дому, а затем — уже при других, советских обстоятельствах, жизнь ее дочери
Веры, живущей с мужем «Фрикушей», как Манилов со
своей супругой, в окружении «тарелочек», «горшочков», «столиков» и «цветочков».
Трудно удержаться и не узнать бессмертного гоголевского Голову из «Майской
ночи» в описании помещика, барина с Юшенки Всеволода Калашникова,
прострелившего себе глаз: «...так он и одним глазом девок да баб
повсюду высматривает». Как и в наивном вопросе его жены, юшенской
барыни, числившейся «благодаря протекции отца» балериной Мариинского театра и
спрашивающей, «махнув на холмы, леса, луга: Сева, это все — наше?» — знаменитое
ноздревское «и за горкой все мое».
Примеров
литературных параллелей, устанавливаемых между повествованием Алтаевой-Ямщиковой и большой литературой, — множество. И
рассказ о бедной Шурочке Абросимовой — неудачнице, желающей «перечувствовать
фантастический роман», получая любовные письма «от двоих»: «Оба любят
меня… И один… ревнует…» И оттого
просящей Алтаеву-Ямщикову писать ей эти любовные
письма от имени соперничающих за ее сердце молодых людей, словно повторив и
даже превзойдя известную коллизию Сирано де Бержерака.
На
пушкинского Дубровского, местного борца за справедливость, проецируется Илья
железная метла, разбойничающий по учреждениям. Порой некоторые страницы
вообще звучат как предвидение сюжетов, которые только позже появятся в
литературе; так, деревня Межник, где все переженились и перероднились между
собой, что и стало началом ее конца, не может не вызвать в нашей памяти другую
деревню — Макондо из романа «Сто лет одиночества» Г.
Маркеса.
Но сама
Алтаева-Ямщикова, слушая рассказы Ольги Гориневской, постигает: то жизнь пишет свой роман —
«печальную повесть, описанную пером романиста-приключенца
на почве революционной сумятицы и российского особого трагического
психологизма» (261).
Воспоминания о будущем
Тот, кто хоть
однажды побывал в Логу, знает: место это уникальное, но и странное. Оно либо
притягивает (и тогда уже от себя не отпускает), либо отталкивает, не позволяя
вернуться. С ним связано и немало местных поверий. Одно из них — вытеснение
Логом мужчин. Обитателями его остаются исключительно представительницы
женского пола (не зря ведь и Гориневская теряет здесь
всех своих мужей и возлюбленных).
Какой
усадебный дом существует без привидений? Появляются они (по непроверенным
сведениям) и в логовском дому. Чему способствуют и
потайные двери, хранящие немало тайн, связанных с взаимоотношениями родителей Гориневской (Писаревой и Мейена)
«и далеких уже времен самых последних лет XIX века»[11]. А
также еще и «бидончик с Вериным прахом», рассыпанным в цветочной клумбе под
окном большого дома.
Но, возможно, главная мистика этих мест —
повторяемость людей и событий. Словно виражи судьбы, закрутившие в своем вихре
хозяев этого дома, повторились и проявились они в тех, кто населяли этот дом в
дальнейшем.
Почти в
начале воспоминаний мы читаем у Алтаевой-Ямщиковой о
печальной истории отца Вениамина, священника Лосицкой
церкви, смещенного «ради вящего целомудрия» с места настоятеля и переведенного
в Заполье Козельское.
А далее — в той части, которая уже относится к советским временам, — о
другом священнике, Павле Романском, обвиненном в поджоге церкви и трагически
погибшем на поселении. И не повторились ли, хотя бы отчасти, их судьбы в участи
того, кто тоже был насельником этих мест, нашего современника отца Рафаила,
изгнанного из Лосиц, а затем трагически погибшего[12].
Впрочем, здесь уже мы подходим к судьбам людей, ныне здравствующих или совсем
недавно здравствовавших, и потому… молчание.
«Ночью сон
бессмысленный, путанный, какие-то странные провалы времени и жизни, словно я
теперь навсегда в Логу и не знаю, куда себя деть, какое-то выпадение из себя»[13],
— записывает писатель и литературный критик В. Я. Курбатов, в обыденной жизни
человек, насколько мне известно, не слишком мистического склада. И он же,
приехав сюда в 1970-е годы по делам литературного наследия Ал. Алтаева,
содействуя созданию музея и вступив в переписку с тогда уже совсем немолодой Гориневской, переживает здесь… мистическое чувство… Любовь
ли то мистическая? или литературная?
В любом
случае, получив известие о ее смерти, записывает: «Но уже понемногу понимаю,
что не стало единственной женщины, которую я мог любить и, может быть, любил в
давнишнем своем предпоследнем „воплощении”, потому что любил уже и здесь, как
воспоминание давнее — остро и горько, с осознанием невозможности этой любви в
реальности. Она была суждена мне, но родилась полустолетием
раньше. Шалость судьбы, ошибка в расчете, и вот на склоне лет этот чистый
привет, этот оклик небесного замысла и эта ее и моя раздвоенность»[14].
А в начале
1980-х годов сюда приедет поэт и оставит стихи, посвященные первому директору
музея Ал. Алтаева:
Р. Ермаковой
Дай мне еще раз взглянуть на тебя
— пахоту белит зима запоздалая,
в хилых занозы стожках
теребя,
псковщина нищая, глушь
одичалая,
где с шепелявым ваньком разговор
от бормотухи вдогонку и груб еще
и благолепные главы Печор
словно заплаты от ризы на рубище.
Здесь я паломничал месяц юнцом
и литургий до конца не отстаивал,
с длинными космами, гладким лицом
от безобразной столицы оттаивал.
Или не петрил тогда ни аза,
или просить не умел, как положено,
только морщины легли под глаза,
мысли беспамятны, сердце встревожено.
И прикипело — идти за черту,
наскоро шитую белыми нитками,
чтобы на вольных хлебах — в немоту
впасть, наконец, обрастая пожитками.
Дай я еще покружу над тобой,
пахота мерзлая с горклой оскоминой,
ветер пронзительный, воздух рябой…
— вороном всперенным в клюве с
соломиной.
(1980)[15].
Но теперь,
после издания «Гдовщины», можно сказать, что главным
памятником этих мест останется все же именно эта книга. Которая, по
меткому слову не единожды уже процитированного критика, заставила (как и в
философии Н. Федорова[16])
мертвых воскреснуть. Чтобы предстали они перед Богом, «были спокойны, а значит,
живы и стояли в Литургии с нами рядом. <…> Чтобы жизнь не взошла в
беспамятство и чтобы мы однажды поняли, что полно написанное прошлое — никакое
не прошлое, а часть нашего настоящего…»[17]
Мне хотелось
закончить это эссе на мажорной ноте. Но пока оно готовилось к печати,
беспамятство, кажется, снова взяло реванш. В результате то ли административных
игр, то ли административных решений Литературно-мемориальный дом-музей Ал.
Алтаева, бывший долгое время одним из филиалов Псковского государственного
музея-заповедника, оказался из его состава выведен. Как в старой сказке
неудобная, изгнанная из семьи падчерица.
Единственным местом, к которому дом-музей смог прибиться, стал
Военно-исторический музей города Острова — больше никто не согласился взять
усадьбу Лог под свое крыло. Неисповедимы пути нашей истории и тех, кто ее
творят!
[1] Из истории дома в Логу: Сборник материалов к 50-летию
Литературно-мемориального музея Ал. Алтаева. Автор-составитель Степанова Т. Н.
СПб., Издательство РХГА, 2017, стр. 114.
[2] Подробнее о ней см.: Толстой
И. Н. Алтаев Ал. — В кн.: Русские писатели. 1800
— 1917. Биографический словарь. М., «Советская Энциклопедия», 1989, стр. 50 —
51.
[3] Цит. по: Из истории дома в Логу, стр. 84.
[4] Имя писательницы в разных документах — личных, официальных,
мемуарных и проч. — «склонялось»
по-разному (Ал. Алтаев, Ямщикова, урожденная Рокотова, Ямщикова-Алтаева,
Алтаева-Ямщикова). В своей статье я использую
последнюю форму как более привычную слуху гдовских
мест. Формальным же оправданием этого выбора служит то, что в документах
послевоенных лет — паспорте, удостоверении Союза писателей, пенсионной книжке —
стоит уже Алтаева-Ямщикова.
[5] Алтаев Ал. Гдовщина. Забытый угол. 60 лет жизни на милой земле. СПб., Издательство РХГА, 2020. Далее ссылки на книгу
даются в тексте с указанием страницы.
[6] Примечательно описана Алтаевой-Ямщиковой
классовая ненависть, которую, вопреки самому трудовому образу жизни, вызывает Гориневская: «Она говорит по-французски, выполняя как
крестьянка всю „обрядню” в огороде, в хлеву и в
курятнике, она на досуге читает книжки, пишет и получает много писем, играет на
рояле. Она живет в большом барском доме: у нее мягкая мебель и ковры, гравюры и
портреты и даже бюсты замечательных людей. Дом увит диким виноградом и вокруг
цветник с клумбою разнообразных цветов. Их злят ее вкусы, ее привычки, то, что
ее интересы так отличны от их интересов…» (326).
[7] Речь идет об Ольге Константиновне Гориневской
(1889 — 1978), последней хозяйке усадебного дома в Логу.
[8] См.: Курбатов В. Я. Из
дневника. — В кн.: Из истории дома в Логу, стр. 94.
[9] Алтаева-Ямщикова описывает свою
последнюю встречу со смертельно больной Писаревой уже в Петрограде и ее
последнее чудачество-каприз: выманенную у ее последнего гражданского мужа
подложную расписку в якобы получении им от нее большой суммы денег. Расписку
эту — ее последнее «выгодное начинание» — она завещает своей старшей дочери.
Как, собственно, и самого мужа, в другой жизни ей уже не нужного.
[10] См.: Дмитриева Е. Е., Купцова О. Н.
Жизнь усадебного мифа: утраченный и обретенный рай. М., «ОГИ», 2008.
[11] См.: Из истории дома в Логу, стр. 72.
[12] См. о нем: Архимандрит Тихон. «Несвятые
святые» и другие рассказы. Изд. 3. М.,
Издательство Сретенского монастыря, 2011, стр. 547 — 582 (главы «Жизнь,
удивительные приключения и смерть иеромонаха Рафаила — возопившего камня» и
«Приходской дом в Лосицах и его обитатели»).
[13] Курбатов В. Я. Из дневника.
— В кн.: Из истории дома в Логу, стр. 92.
[14] Там же.
[15] Кублановский
Ю. С последним солнцем. Paris, «La Presse Libre», 1983, стр. 325.
[16] Здесь мы имеем еще одну непроизвольную точку пересечения
Алтаевой-Ямщиковой с Гоголем, задуманное (но не
реализованное) продолжение «Мертвых душ» которого было истолковано В. Шаровым в
романе «Возвращение в Египет» как параллельное философии воскрешения Н.
Федорова (см. об этом: Dmitrieva
E. La Siberie ou mettre fin а la malediction qui pese sur la
Russie. Des Ames mortes de Nicolas Gogol au Retour en Egypte de
Vladimir Charov. — В кн.: La Siberie comme paradis / Sous la dir. de
D. Samson Normand de Chambourg et D. Savelly. Paris, «Centre d’etudes Mongoles
et Siberiennes» — «Ecole Pratique des Hautes Etudes», 2020, p. 81 — 98).
[17] Курбатов В. Я. Незабвенный угол. — В кн.: Алтаев Ал. Гдовщина. Забытый
угол, стр. 6.