Кабинет
Максим Гуреев

Бронзовое пальто Твардовского

Фантазия

— Нина, Нина, ну скажи на милость, куда ты в такую погоду собралась? Ведь объявили желтый уровень опасности, русским языком предостерегли от нахождения на бульваре под деревьями, потому как уже были случаи их падения на людей. Помнишь, в прошлом году задавило насмерть тополем нашего дворника Низома? А ведь хороший был человек, опрятный, вежливый, никогда матом не ругался…

— Мама, узбеки вообще матом не ругаются!

— …и не пил никогда.

— Мама, узбеки — мусульмане, они не пьют!

— Еще как пьют. Со мной на курсе Жосур Султанов учился, из Намангана, так он знаешь как пил, дай божé!

— У тебя, мама, на все ответ есть!

— Живу долго! А ты все-таки уходишь? Желтый уровень же!

Желтый свет вспыхивает в лифте, который, слава богу, оказывается на этаже, и Нина торопливо забегает в него. Чувствует на себе скорбный взгляд матери, стоящей в дверях квартиры, а створки кабины меж тем автоматически закрываются, и свет цвета уровня опасности медленно уплывает по лифтовой шахте вниз.

— Приплыли, — бормочет про себя Нина, — так и с ума сойти недолго…

Пол лифта меж тем вздрагивает под ногами и замирает на первом этаже.

Распахнув дверь на улицу, Нина одновременно раскрывает рот, чтобы заорать, но тут же заглатывает порыв шального ветра, что, расшвыряв ветки деревьев, набрасывается на нее — подхватывает полы ее пальто, срывает платок с головы и уносит его на бульвар туда, где стоит памятник Твардовскому.

Догонять его среди раскачивающихся кустов сирени, жимолости и кизильника бесполезно, потому что они — эти чертовые кусты, как умалишенные, будоражат изумрудное пространство перед глазами, и уже не разберешь, где притаился привезенный матерью из Пятигорска кусок шелка с изображенным на нем орлом, терзающим змею.

— Ну и черт с ним, он мне всегда не нравился, — отмахивается Нина от самой себя, вернее, от волос, которые лезут ей в глаза.

Бежит сломя голову.

Пытается запахнуть полы пальто.

А Страстной бульвар грозно раскачивается в такт ее шагов, гнет деревья, при помощи которых пытается заглянуть ей в глаза.

Но Нина смотрит вниз, себе под ноги.

Вниз смотрит и Твардовский в бронзовом своем пальто, чьи полы поди развей.

Вероятно, вот так за любопытство бульвара и поплатились многие деревья, будь то тополь или клен, потому что не имеют они навыка извиваться как ива или глициния. Со страшным треском окоченевшие стволы валятся на землю, цепляясь ветвями друг за друга, слепо круша все, что попадается у них на пути — скамейки, киоски «Союзпечати», телефонные будки.

«Беги, Ниночка Крылова, беги! Авось минует тебя чаша сия!» — откуда-то из распахнутого драпового пальто словно из граммофонного рупора звучит это самодельное заклинание.

И она бежит, а Твардовский в образе громовержца и тучегонителя исподлобья наблюдает за происходящим.

Миновала бульвар наконец, пересекла и пустую проезжую часть, завернула за угол и оказалась в подъезде четырехэтажного доходного дома 1910 года постройки.

«Стало быть, обошла меня чаша сия, миновала до поры», — улыбнулась Нина.

Облокотилась на перила лестницы, чтобы отдышаться и ничего кроме грохота крови в собственной голове не услышать в этом сумрачном, гулком подъезде, в котором раньше приходилось бывать довольно часто.

Дело в том, что здесь, в литературной редакции, работала ее мать.

Это было давно.

Заходила сюда Нина после школы, поднималась на второй этаж и попадала в г-образный кривокоммунальный коридор, освещенный тусклыми лампами дневного света. Мать сидела за поворотом в тупике, в торцевой комнате, напоминавшей регистратуру в районной поликлинике, потому что была она заставлена шкафами с рукописями, как медицинскими картами.

Потом Нине часто снился этот коридор в виде составленного из дверей переулка, по которому ходят люди…

Морок. 

В начале 90-х мать ушла из редакции. Конечно, рассказывала дочери, почему это произошло, но Нина так толком ничего и не поняла — то ли она отказалась кого-то печатать, кого необходимо было напечатать, то ли, наоборот, опубликовала того, кого публиковать не следовало. Возник скандал, и мать с ее характером молчать не стала…

С тех пор о своей работе в доходном доме 1910 года постройки на втором этаже предпочитала не вспоминать. Единственное о чем жалела, так это об оставленных в редакционной библиотеке книгах, подаренных ей и подписанных известными писателями, которых она редактировала:

«Уважаемой Евгении Яковлевне от автора с благодарностью» или «Моему лучшему редактору и прекрасному человеку дружески» — что-то в этом духе.

Горевала: «Вот были люди!»

Отдышалась Нина и услышала наконец прочие звуки подъезда — вой сквозняка сквозь приоткрытое полукружие фрамуги над тамбурной дверью, мерное гудение электрического щита на стене, урчание батарей парового отопления, приглушенные голоса сверху.

Только теперь, поднимаясь по лестнице, разглядела декор перил в виде криволинейных кованых наверший. А ведь раньше, когда приходила сюда к матери, не обращала на него никакого внимания. Деревянные, вытертые поручни, перетекали здесь с этажа на этаж, скользили под руками как змеи-горынычи.

«Орел, терзающий змея-горыныча» — смешно, но тут же вспомнила Нина, что потеряла платок — материнский подарок — «вот скандал-то дома будет».

Дверь в редакцию оказалась открыта.

Вдоль стен по всей длине коридора тут были расставлены книги, рядом с которыми блуждали люди, листали их, зачитывались, открыв очередной том наудалую, переговаривались полушепотом, не смея оторвать при этом указательный палец от того места на странице, где было прервано чтение.

Двери в комнаты, где раньше сидели литературные редакторы, были распахнуты, и на пустых столах там были разбросаны старые черно-белые фотокарточки, сделанные, вероятно, со вспышкой, потому что неизвестные лица отныне напоминали блины, что подают на поминках, — лишь вытаращенные глаза, блестящие, словно натертые лампадным маслом щеки, да черные отверстия ноздрей.

В комнате-регистратуре, где когда-то сидела мать, шкафов уже не было — стопки журналов на полу да старое гэдээровское кресло, готовое прыгнуть на подоконник.

Но не тут-то было — на подоконнике, подбоченясь, стояла пышная мемориальная ваза, подаренная редакции группой кабардино-балкарских писателей, — возвышалась в черкеске, поверх которой была накинута бурка, а папаха надвигалась на самые глаза, из которых сыпались молнии.

Пасовало, естественно, кресло перед ней. Томилось в ожидании, когда эту гордую вазу уберут куда-нибудь, но годы шли, а ее все не убирали.

Время уходило.

Время ушло.

Все это являлось частью какого-то другого сна, не связанного ни с коммунальным коридором, ни с воображаемым переулком.

Сна наяву, который, соответственно, никаким сном и не был вовсе.

Просто накануне Нине позвонила ее школьная подруга Оля Матус и сказала:

— Приходи в редакцию, их оттуда выселили, будут книги из библиотеки раздавать, у тебя же там мать вроде работала?

— Работала, но она об этом слышать не хочет.

— А ты ей и не говори, — сказала Матус и повесила трубку.

Сначала Нина идти не хотела, но потом все-таки надумала. Особенно почему-то решимости добавил желтый уровень опасности, в том смысле, что чему быть, того не миновать.

Представила себе, как будет торопливо семенить по бульвару, а на нее упадут ветки, оборванные провода попытаются заплести ей ноги, драные афиши пронесутся в опасной близости от ее головы.

Предположила, что страх быть убитой рухнувшим деревом неизбежно перерастет в радостное возбуждение, в бурлеск, в беготню среди рвущихся из-под земли кустов сирени, жимолости и кизильника.

И вот в конце концов явилась в редакцию, не запылилась!

— А может, ты просто сумасшедшая? Скрываешь от людей, что совсем не в ладах с собственной головой? — Это Нина мысленно беседует сама с собой, разбирая при этом покосившиеся стопки книг, обнаруживая в некоторых из них дарственные надписи, сделанные кем-то, кому-то и когда-то безо всякой надежды на отклик, то есть совершенно безответно.

— Отвечай, сумасшедшая ты или нет?

— Нет, конечно!

— Что-то мне не верится.

— Да отстань ты! Чего привязалась? Сама ты со своей башкой не дружишь!

Голоса эти звучат со всех сторон все настойчивей и громче. И тогда Нина, оторвавшись от чтения дарственных надписей, оглядывается по сторонам.

Так и есть — все смотрят на нее!

— Чего уставились?

Будучи застигнутыми врасплох, посетители редакции тут же и отводят глаза, отрывают указательный палец от того места на странице, где было прервано чтение, захлопывают книгу.

Переминаются с ноги на ногу

Целая процессия, целый ритуал печального кортежа, который скорбно переминается с ноги на ногу в г-образном коридоре, оканчивающемся тупиком.

Нина делает шаг за угол и оказывается в небольшом полукруглом помещении без окон, чьи стены почему-то выложены кафелем — то ли кухня, то ли бывшая каморка для прислуги — «без окон, без дверей, полна горница людей». Разве что вместо людей тут книги в совершенном беспорядке расположились на самодельных стеллажах, нависающих над узкими проходом как каменные шкафы колумбария на Донском кладбище, где был похоронен дед, отец матери — известный поэт и переводчик с языков народов СССР.

«Любимой внучке Ниночке от дедушки на добрую память! 1976 год» — помнила, конечно, эту надпись, сделанную шариковой ручкой на титульном листе сборника стихотворений, посвященных Первомаю. Даже знала некоторые из них наизусть и читала их на праздничных утренниках по просьбе учительницы литературы.

Правда, потом эта книжка задевалась куда-то, как сквозь землю провалилась, и мать долго ругала Нину, как она могла такой подарок деда потерять, хотя, скорее всего, сама ее и выбросила, когда в очередной раз разгребала домашние залежи, от которых в двухкомнатной квартире повернуться было негде.

И вот сейчас Нина наблюдает за собой со стороны, как во сне, происходящем наяву: подставив стул, она добирается до расположенной почти под самым потолком ячейки стеллажа, где обнаруживает сборник стихотворений, изданный в 1976 году. Сразу узнает его. Безошибочно открывает страницы, где напечатаны стихи, которые она когда-то учила наизусть. Радуется этой своей находке, значит, недаром сегодня, рискуя жизнью, пробиралась по бульвару в редакцию, недаром нахлебалась бесноватого ветра и потеряла косынку. Достает из кармана пальто шариковую ручку и выводит дедовским почерком на титульном листе сборника: «Любимой дочке Женечке от папы на добрую память!»

И год приписывает, разумеется.

Затем прячет книгу куда-то под самый потолок, в самую недосягаемую глубину редакционного колумбария и спрыгивает со стула на пол…

Выглядывает в коридор, но тут уже никого нет. На полу валяются оставшиеся после ритуала печального кортежа черно-белые фотографии с поминальными блинами вместо лиц, перевернутые стулья, да книги в проблесках мигающих под потолком ламп дневного света.

Пытается вспомнить, что было потом.

А потом вышла на улицу и, стараясь не смотреть на бронзовое пальто Твардовского, побрела по бульвару домой.

Ураган стих.

Рабочие в оранжевых дорожниках собирали ветки, отломанные штормовым ветром, сматывали обрывки проводов, подметали мостовые, переговаривались о чем-то негромко, улыбались...

— Вот хоть раз мать послушалась, — улыбается Евгения Яковлевна, — я же тебе добра желаю, глупая.

Завернувшись в пальто, Нина сидит в прихожей на продавленном гэдээровском кресле, оставшемся еще от дедовского гарнитура.

— У нас в редакции такое же было, и очень любил в нем сидеть один известный писатель, лауреат Сталинской премии, между прочим. Садился так, знаешь, по-домашнему, и закуривал трубку. Я его роман редактировала…

— Хороший?

— Слабый. — Улыбка сходит с лица матери. — Все, опасность миновала, ты можешь идти куда хочешь.

Нина встает и начинает искать косынку, на которой изображен орел, терзающий Горыныча.

Бормочет про себя: «Что ж за дом такой — ничего в нем найти невозможно».

— Что ты ищешь, Ниночка?

— Ничего, мама, ничего…

 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация