Кабинет
Олег Хафизов

Ультима Тула, или Одиннадцатое путешествие барона Мюнхгаузена

Сказочная повесть
Алексею Домбровскому

Рукопись, найденная на чердаке

 

Предлагаемая повесть была передана мне в конце девяностых годов прошлого века экс-инженером Станиславом Фредовичем Фоминым-Хазиным для публикации в газете «Весьма» или, по выражению ее владельца, чтобы я «делал с ней хоть что». Она представляла собой сброшюрованные листы сероватой ксерокопии с рукописи, выполненной в дореволюционной орфографии, без единой помарки.

На титульном листе был изображен человек с закрученными пружиной усами, в долгополом кафтане, парике с косой и треугольной шляпе, плывущий на льдине по бурному морю. За спиною человека возвышается причудливый дворец из сияющего льда. На берегу, к которому гонит льдину ветер в виде головы с надутыми щеками, машут руками фигурки бородатых мужиков в зипунах, баб в сарафанах, стрельцов с бердышами и попов с крестами, очевидно, представляющих местное население.

Надпись на ленте, развевающейся над берегом в виде транспаранта, гласит: «Ultima Thula. Des Freiherrn von Munchhausen elfte Reisе. Перевод с немецкого с барышком да прибавкою».

Автор произведения и перевода (если это действительно перевод) в этом рукописном издании не указан, как и год выпуска. Однако мой приятель Фомин-Хазин сообщил мне, что ветхий оригинал этой тетради попал ему в руки во время сбора макулатуры на Ленинском коммунистическом субботнике в апреле 1972 года.

Тетрадь вместе с подшивками журналов «Нива», «Русская старина» и «Отечественные записки» была обнаружена на чердаке дома на улице Металлистов, где находилась коммунальная квартира Фоминых-Хазиных, а ранее проживали их предки, богатые промышленники немецкого происхождения.

По мнению С. Ф. Фомина-Хазина, перевод или пересказ повести мог быть выполнен его дедом с некого апокрифического издания приключений знаменитого барона. Однако, по словам бабушки Фомина-Хазина Эрнестины Августовны, ее муж Герман Оттович увлекался сочинением продолжений известных приключенческих произведений того времени, таких как «Всадник без головы», «Иванхое», «Приключения Шерлока Голмса» и т. п., выдавая их за новые переводы знаменитых авторов, аккуратно переписывая от руки и переплетая в отдельные книжечки.

Остается добавить, что неизвестное приключение Мюнхгаузена не было опубликовано в конце девяностых, поскольку не представляло художественной ценности с точки зрения редколлегии газеты. До самой ликвидации еженедельника «Весьма» эта тонкая серая книжечка, насколько помню, пылилась среди залежей рукописей, писем и отработанных фотографий и была уничтожена вместе с другим хламом при ремонте здания.

Я воспроизвожу ее текст по памяти, поэтому вполне возможно, что в него вкрались какие-то неточности и вольности, отличающиеся от оригинала настолько же, насколько «перевод» Фомина-Хазина отличался от исходного немецкого текста, а само сказочное путешествие «люгенбарона» («барона-враля») — от его вполне заурядной жизни.

 

Три пажа

 

У герцога Брауншвейг-Вольфенбюттельского Фердинанда Альбрехта было три пажа: фон Бок, фон Фок и автор этих строк фон Мюнхгаузен.

Фон Бок отличался умением танцевать, играть на флейте и куртизировать. Он развлекал герцога пением, танцованием и чтением галантных французских романов.

Фон Фок был изрядный волосочес, гастроном и петиметр. Он одевал герцога по утрам и раздевал перед сном, укладывал его прическу и подносил кофей в постелю.

Что же до вашего покорного слуги, то я вряд ли открою вам новость, если скажу, что уже в ранней юности паж фон Мюнхгаузен славился на все герцогство своей безукоризненной честностью, рассудительностью и умом.

Перед смертью старый герцог пожелал, чтобы его старший сын Карл стал его преемником на троне, а младший сын Антон Ульрих отправился в Россию и женился на племяннице покойного царя Петра Великого Анне Леопольдовне.

Своих любимых пажей Фердинанд Альбрехт также передал в наследство сыновьям. Честный и толковый Мюнхгаузен мог подать дельный совет в управлении государством, поэтому он остался в Вольфенбюттеле, при дворе герцога Карла. А галантный фон Бок и ловкий фон Фок отправились в Россию вместе с Антоном Ульрихом, дабы развлекать своего господина и вести его хозяйство среди тягот длительного путешествия и дикостей варварской страны.

Покойный герцог рассчитывал, что от брака его сына и принцессы Анны родится наследник, который со временем займет престол бездетной русской императрицы, а до его совершеннолетия принц Антон Ульрих сделается единоличным правителем огромной российской державы.

Однако племянница русского императора вдруг проявила дурной норов своего дяди и объявила жениху, что ни за что не станет его женой до тех пор, пока тот не покорит ее сердца истинно царским подарком.

— Какой же подарок вы бы желали от меня получить, драгоценная Наннерль? — спросил Антон Ульрих, припадая на колено перед русской принцессой.

— Желаю, Антуан, чтобы вы подарили мне ключи от неприступной турецкой крепости Очаков, — отвечала Анна Леопольдовна и пребольно щелкнула жениха веером по кончику носа.

Так принцу Антону Ульриху пришлось отправиться к турецкому городу Очакову во главе своего Брауншвейгского кирасирского полка при армии знаменитого фельдмаршала Миниха.

Я не принимал участия в первом походе Миниха против турок, который и потерпел неудачу из-за моего отсутствия, а потому рассказываю лишь то, что мне известно со слов моего всемилостивого патрона и благодетеля принца Антона Ульриха и других надежных свидетелей.

Подойдя под стены Очакова, принц повел своих кирасиров на штурм турецкого бастиона. День выдался жаркий, поэтому паж фон Бок скакал слева от своего патрона, держа над его головой большой парасоль. А фон Фок ехал справа с опахалом, обдувал принца свежим ветром и отгонял от него мух.

Заметив с башни всадника в сверкающей кирасе, в окружении свиты, турецкий паша принял его за вражеского главнокомандующего. Он приказал подкатить самую большую из своих мортир и пустить из нее бомбу весом в девяносто пудов. Однако фон Бок так ловко отбил бомбу зонтиком над головой принца, что она отлетела назад на турецкие позиции и попала обратно в жерло турецкой мортиры, разорвав орудие и убив четырнадцать янычар из его прислуги.

Вне себя от ярости, паша велел ста двадцати чернокожим рабам натянуть арбалет «Скорпион», который дюжинами пускал горящие стрелы величиной с фонарный столб. Однако фон Фок, действуя опахалом на манер ракетки, отбил все двенадцать стрел так ловко, что они отлетели на три немецкие мили и пронзили стадо из двенадцати коров, которое паслось на поле в Трансильвании.

Стрелы пронзили бедных животных от хвоста до головы, а поскольку они продолжали гореть, то все коровы изжарились, как на вертеле. И трансильванский пастух, отбежавший в деревню за кувшином вина, нашел в поле отличную закуску в виде целой тонны коровьего жаркого.

Для того чтобы остановить натиск доблестных брауншвейгских кирасиров, паше оставалось пустить в атаку боевого слона. Этот свирепый слон был защищен броней от головы до кончика хвоста, а на его морде были укреплены шестнадцать рядов острых как бритва стальных кос.

Русские артиллеристы сделали по слону залп из всех орудий, однако ядра отлетели от брони, не причинив животному ни малейшего вреда, но лишь разозлив его еще больше.

Гренадеры атаковали слона со штыками наперевес, но зверь изрубил целый полк солдат своими косами так мелко, как хозяйка рубит капусту для салата.

— Фон Бок, фон Фок! Остановите это чудовище! — воскликнул принц. — Лучше я останусь без утреннего кофе и газеты, чем Брауншвейг лишится своей воинской славы, а моя невеста — ключа от города!

— Jawohl, Exzellenz! — гаркнули пажи и с пиками наперевес бросились навстречу кровожадному зверю.

Недолго продолжалась схватка юных рыцарей с чудовищем. Оплетя всадников хоботом подобно тому, как морской змей оплел своими кольцами несчастного Лаокоона и его сыновей, слон раздавил юношей вместе с их кирасами, как двух устриц в скорлупе, а затем швырнул на землю и растоптал ножищами.

К счастью для принца Брауншвейгского и всей русской армии, настало время дневного намаза — священный час для всех турок, когда они, где бы они ни находились, бросают все свои занятия, будь то работа в поле, торговля или война, и предаются молитве.

Муэдзин возгласил свой призыв на минарете Очакова, все янычары и спаги разом побросали ятаганы и попадали ниц, и даже турецкий слон прекратил кровопролитие, преклонил передние ноги и, опустив хобот к югу, замер в благоговении.

Воспользовавшись заминкой, принц отдал приказ отойти и окопаться.

 

Чудо доктора Грооба

 

Принц Антон Ульрих был вне себя от горя. Когда сражение закончилось, он повелел своему лейб-медику Грообу собрать в мешок останки бесстрашных юношей, чтобы составить из них целые тела и похоронить с подобающими воинскими почестями.

Очистив от земли то, что осталось от пажей, Грооб обнаружил, что руки фон Бока более-менее целы, в то время как от его туловища и ног почти ничего не осталось. У фон Фока, напротив, неплохо сохранилась нижняя часть, но куда-то запропастились обе руки.

Голова фон Бока могла еще вращать глазами и что-то бормотать, но утратила нос и уши. А от головы красавца фон Фока если что-то и уцелело, то это его великолепный римский нос.

Доктор Грооб был столь искусным оператором, что ему удалось составить и сшить шелковыми нитками из членов двух людей и нескольких стальных шарниров вполне исправного человека, который мог ходить, приплясывать, отвечать на простые вопросы и выполнять обычные служебные обязанности под именем фон Бокенфок. И принц Антон Ульрих остался весьма доволен работой хирурга, поскольку получил возможность выплачивать жалованье одного пажа за работу двух.

В некоторых отношениях фон Бокенфок даже превосходил двух прежних пажей, взятых по отдельности. Он оказался не столь ленив и легкомыслен, как фон Бок, но и не настолько угрюм и жаден, как фон Фок.

Принц уже подумывал о том, чтобы добавить к Бокенфоку несколько деталей от конюха Гогенцогена и повара Хавке, чтобы получить сразу четырех идеальных слуг по цене одного, как вдруг у Бокенфока начались неполадки.

Утром вместо чулок доппель-паж натягивал на ноги принца кавалерийские перчатки с раструбами, а вместо парика напяливал на голову ночную вазу. Шпоры он пристегивал к копытам коня, а уздечку затягивал на шее Антона Ульриха вместо галстука.

Однажды он подал на обед жаркое из туфли и зарядил седельные пистолеты принца перепелиными яйцами. В другой раз вместо трубки он набил табаком ноздри своего патрона, а затем пытался раскурить табак, засовывая в уши принца горящие угли.

Принц терпел причуды Бокенфока из уважения к его прежним заслугам, однако и его ангельскому терпению пришел конец, когда доппель-паж оседлал коня Антона Ульриха живым гусем вместо седла и тот взлетел вместе с седоком на глазах фельдмаршала и всего генералитета во время воинского смотра.

Лишь после этого позорного происшествия добрый принц был вынужден избавиться от нерадивого слуги. Он приказал как следует высечь фон Бокенфока шпицрутенами, разжаловать в солдаты и сослать для бессрочной службы на полуостров Камчатку в самом отдаленном краю Российской империи.

Оставшись без пажа, принц Антон Ульрих сам, как мог, заточил гусиное перо и написал брату Карлу следующее письмо:

«Любезный брат Карлхен! Мои дела в Московии идут не лучшим образом и вовсе не так, как предполагал наш добрый отец. Моя невеста оказалась не толико прекрасна, как была изображена на миньятюре, переданной русским посланником Шапировым, да к тому же сварлива, как наша лейб-кухарка Грызельда Груббе.

Представь, она заявила, что пойдет со мною под венец не ранее, чем я докажу свой рыцарский дух, покорив для нее одну из самых неприступных турецких крепостей — Очаков. И я был уже на волосок от победы, как из ворот крепости выбежал гигантский боевой слон величиной с гору Цугшпице.

Ты знаешь мою храбрость, доходящую до безрассудства, но при виде этого зверя, закованного в броню и увешанного смертоносными косами, признаюсь, мое сердце дрогнуло.

Слон растоптал два эскадрона брауншвейгских кирасиров и три батальона русских гренадеров, а затем бросился на меня. Мои храбрые пажи фон Бок и фон Фок загородили меня своими телами, но были растоптаны лютым зверем, превратившим их в отбивную наподобие тех, которые так великолепно готовит наша старая Груббе.

Утолив свою ярость, слон вернулся в крепость, а мой лейб-медик Грооб собрал в мешок останки пажей. Ему даже удалось вернуть к жизни то, что от них осталось. Однако мой новый составной доппель-паж фон Бокенфок столь нерадив и глуп, что его забота причиняет мне более неудобств и опасностей, чем все турецкие янычары и башибузуки вместе взятые.

Без ловкого сообразительного пажа мне не видать Очакова и принцессы как своих ушей, да и самые мои уши находятся в опасности, покуда моим бритьем занимается полоумный Бокенфок.

Итак, именем нашего покойного батюшки заклинаю тебя, брат мой, не медля ни минуты прислать мне на помощь твоего пажа, умного, расторопного, честного Мюнхгаузена.

Я понимаю, любезный брат, что прошу тебя о чрезмерном одолжении.  Однако при содействии славного Мюнхгаузена мы в считаные дни поставим на колени турецкого султана, а еще через несколько недель в моих руках будет и скипетр Российской империи.

Как только это произойдет, ты тут же получишь за своего бесценного пажа город Ригу, Псков, Новгород или любую провинцию Московского государства, в какую только ткнешь на карте своим августейшим пальцем.

P. S. В полдень 17 марта Мюнхгаузену надлежит явиться на мою кантонир-квартиру в Полтаве, где собирается армия фельдмаршала Миниха для вторжения в Крым. Не забудь отправить вместе с ним коробку моего любимого кнастера, вязаный жилет и французский роман „Приключения Телемакаˮ, которого здесь не достать.

Твой любящий брат Антонхен „Пышкаˮ Брауншвейгский и прочее…»

 

Через день почтовый голубь с привязанным к лапке посланием принца приземлился на голубятне Вольфенбюттельского замка. А еще через час я мчался в карете к русской границе навстречу самым невообразимым приключениям.

 

Правда люгенбарона

 

О моем путешествии в Россию написано столько, что мне и нечего было бы к этому добавить, если бы хоть малая толика этих небылиц была правдой. Поэтому я напомню тебе, дорогой читатель, лишь самые ходовые из этих глупостей и укажу по крайней мере на тот чистый источник, от коего ассенизаторы пера прорыли сточные канавы своей клеветы.

Едва ли не первая карикатура, по которой дети знакомятся с так называемым «люгенбароном», это изображение моего коня, привязанного к шпилю колокольни, у подножия которой, среди луж, я стою с дымящимся пистолетом.

Как известно, суть этого анекдота сводится к тому, что во время сильного снегопада, обыкновенного в России, я остановился возле постоялого двора в одном селе и привязал коня к торчащему из снега шесту. Когда же, во время оттепели, снег растаял, то оказалось, что конь привязан к верхушке колокольни и висит на огромной высоте.

Я заряжаю пистолет, «пиф-паф», уздечка перестрелена метким выстрелом, и спасенный конь падает в мои объятия.

Считаю своим долгом напомнить, что, как ни сильны бывают снегопады в Московии, они могут в крайнем случае замести небольшую избушку, но никак не высокую башню колокольни. Если бы таковое явление природы все-таки произошло, ни я, ни мой слуга все-таки не стали бы привязывать коня к большому кресту, каковыми русские венчают свои колокольни.

Уздечка не выдержала бы веса коня, и он обрушился бы прежде, чем я успел сделать свой меткий выстрел.

И наконец, такая огромная масса снега, растаяв за одну ночь, произвела бы целый потоп, как это и случается во время половодья не только в России, но и в гораздо менее снежных странах.

В чем же соль этой басни? Действительно, ночью, во время метели, я подъехал к воротам харчевни, хотя это было не в России, а в Литве, отличающейся не менее холодным климатом.

В темноте я принял за коновязь — нет, не шпиль колокольни — но черенок дворницкой лопаты, торчащий из сугроба.

Я привязал лошадь к этой палке и отправился ужинать в дом. И эта невинная ошибка не стоила бы малейшего упоминания, если бы за ночь зима не сменилась бурной весной, как нередко бывает в этих краях.

Шест, из которого был сделан черенок лопаты, был плохо оструган и, повинуясь зову природы, пророс под действием живительных весенних соков. Лопата пустила корни и вымахала в десятиметровый клен, на вершине коего я утром и обнаружил своего привязанного коня.

Разумеется, я и не думал палить из пистолета по уздечке, опасаясь ранить породистое животное, приобретенное у одного польского магната за кругленькую сумму. Я просто набросил на верхушку дерева аркан и пригнул клен к земле. Конь соскочил на землю, но моя седельная сумка, висевшая у него на спине, запуталась в сучьях дерева. Когда же я отпустил аркан, пригибающий ствол к земле, дерево распрямилось и отпружинило подобно гигантской катапульте.

Мой сак со всеми дорожными припасами отлетел и повис на кресте сельской колокольни, где и находится по сей день.

Аисты вьют в нем гнезда, и это странное сооружение служит доказательством того, как некоторые необъяснимые на первый взгляд явления могут проистекать из самых простых причин, нам неизвестных.

Для того чтобы наше повествование не слишком отклонялось от магистрали истины и читатель не блуждал тропами фантазий, упомяну еще лишь две истории, наверное, знакомые вам с детства.

Первая относится к волчьей упряжке, на которой я якобы въехал в Петербург. Автор, приписывающий мне этот «подвиг», утверждает, что в лесах возле русской столицы за моей повозкой погнался голодный волк, который набросился — нет, не на меня, но на мою лошадь.

Этот зверь якобы стал пожирать лошадь сзади, на скаку, и, начав с крупа, постепенно дошел до верхней части. Когда же и самая голова оказалась в волчьей пасти, то волк, натурально, попал своей шеей в хомут, занял место лошади в упряжке и благополучно провез меня по Невской першпективе, к изумлению жителей Петербурга. Очаровательно, не правда ли?

И все же и у этого достойного плода белой горячки господина сочинителя есть некое основание, которое удивит вас своей простотой, как всегда поражает человека истина рядом с хитросплетенной ложью.

Вам, должно быть, известно, что северные окраины этой империи населены диким народом самоедов, имеющим обыкновение во время голодной зимы, продолжающейся здесь девять месяцев в году, понемногу отъедать свои пальцы и другие второстепенные части тела, за лето отрастающие вновь, подобно хвосту у ящерицы.

Эти самоеды живут среди таких глубоких снегов, по коим не может проехать ни один экипаж, запряженный лошадьми, а наездник вместе с конем утопает по самую макушку. Зато небольшие северные олени с разлапистыми копытами и крупные косматые собаки особой породы бегают по сугробам, как водомерки по поверхности воды.

После того как моя карета застряла без движения посреди диких лесов, окружающих Петербург со всех сторон, я вскочил на лыжи и поехал к ближайшему стойбищу самоедов, где и выменял у шамана его парадные сани.

Эти сани или нарты, отлитые из чистого золота в виде лебедя, установлены на смазанные рыбьим жиром полозья. Полозья так легко скользят по снегу, что тяжелый экипаж без труда тащит упряжка из четырех огромных самоедских собак, весьма напоминающих волков.

Подобно дикарям Канады и Океании, самоеды не знают истинной цены золоту и иным драгоценностям, буквально валяющимся у них под ногами. Поэтому мне удалось выменять золотые нарты вместе с упряжкой собак за мешочек табаку с моей старой трубкой впридачу, так что шаман еще остался весьма доволен произведенной сделкой и даже пытался всучить мне в качестве сдачи одну из своих шестнадцати жен, от коей я, как человек цивилизованный, вынужден был отказаться.

Однако я умоляю моего снисходительного читателя не спешить с осуждением алчного белого проходимца, столь коварно обманувшего наивного сына природы. Ибо Россия, при всей своей отсталости в вопросах комфорта, это все-таки не Полинезия, где еще можно выменять остров размером с Италию за снизку стеклянных бус и дамские ножницы.

Да, я воспользовался невежеством этого дикаря ради моей выгоды, но и он, с хитростью истинного азиатца, обманул меня там, где честный немец разбирается не больше, чем ирокез в тригонометрии.

Вместо дрессированных ездовых собак этот негодяй подсунул мне свору диких волков, которые, правда, довезли меня до Невского проспекта, повинуясь жестоким ударам бича, но ночью, оставленные в конюшне принца Брауншвейгского, вспомнили о своем кровожадном инстинкте и перегрызли целое стадо из пятидесяти чистокровных арабских скакунов, подаренных императрицей принцу в честь его обручения с принцессой Анной Леопольдовной.

Не это ли неприятное происшествие породило в болезненном воображении г-на Распэ историю о взбесившемся ездовом волке?

Еще проще обстоит дело с так называемой замерзшей музыкой, где моему злопыхателю даже не пришлось ничего особенно выдумывать. Он просто поставил истину с ног на голову.

Как бы ни бывали сильны русские морозы, они все-таки не в состоянии сковать переносящие звук акустические волны. Напротив, каждый путешественник, побывавший зимою в русском лесу, согласится, что звуки в морозном воздухе разносятся с большей ясностью на более далекие расстояния, нежели летом.

Так что история о том, что сигнал якобы замерз в жерле почтового рожка, а затем оттаял и зазвучал в натопленной избе почтовой станции, придумана фантазером, ни разу в жизни не покинувшим свой кабинет и не имеющим понятия об ужасах русской зимы.

Однако каждый истинный россиянин, к коим относит себя и автор этих строк, согласится со мной, что почтовый извозчик все-таки не мог подавать предупредительные сигналы на морозе своим сигнальным рожком. Почему?

Да потому, что при малейшем соприкосновении влажных губ и языка с ледяным металлом кожа примерзает и оторвать ее можно не иначе как вместе с нежной плотью.

Русские шалуны нарочно предлагают своим доверчивым приятелям лизнуть на морозе бронзовую дверную ручку или другой металлический предмет, а затем потешаются над муками простака, как бы приклеенного к металлу намертво до тех пор, пока его не отольют горячей водой.

Именно такая неприятность и произошла с моим возницей, до этого никогда не покидавшим пределов своего отечества и не знавшим об этом страшном свойстве русского мороза.

Итак, он гнал наш экипаж по дорогам Восточной Пруссии, распугивая пешеходов оглушительными звуками своей трубы. Однако в тот самый миг, когда пограничный шлагбаум опустился за нашими спинами и мы очутились на российской территории, мундштук трубы мгновенно примерз к его губам так сильно, что бедняга не мог издать ни единого звука, кроме невнятного мычания.

Меня, признаюсь, удивляли эти странные звуки, доносящиеся с облучка, но я приписал их дурному пищеварению моего Фаэтона. А к тому времени, когда моя карета промчалась сорок верст и остановилась у следующей станции, рожок уже настолько пристыл к лицу незадачливого трубача, что тот более всего напоминал слона.

Смотритель почтовой станции, уже не раз принимавший у себя немецких путешественников, мигом оценил произошедшее и принес из кузницы зубило и молоток, дабы отсоединить казенную трубу от бесплатного лица, не повредив при этом мундштук и другие ценные детали.

Несмотря на энергичные протесты возницы, выражаемые гримасами, жестами и громким мычанием, смотритель приставил зубило к ледяному наросту между трубой и ртом. Однако мне пришла в голову более удачная идея, позволяющая сохранить в целости музыкальный инструмент, не повредив при этом музыканта.

Я приказал смотрителю как следует растопить русскую печь, а затем погасить огонь и засунуть в раскаленное жерло кучера вместе с его неразлучной трубой, как чугунный горшок с кашей.

Так мы и поступили. Раздетого донага извозчика запихали в печь головой вперед, а затем уселись за стол и стали пить чай с блинами и сахаром wprikussku.

По обыкновению, эта чайная церемония продолжалась несколько часов, мы порядком упрели, пришли в прекрасное расположение духа и совершенно забыли о неприятностях минувшего дня.

Как вдруг сверху раздался рев, подобный звуку иерихонской трубы, от коего мгновенно полопались все стаканы на нашем столе, волосы моего парика встали дыбом, и попадья в соседнем селе родила чернокожую девочку с бородой.

Оказалось, что все те звуки, которые мой возница безуспешно испускал в свою трубу на протяжении целых сорока верст, вдруг оттаяли и хлынули из печной трубы, усиленные в десятки раз нагреванием, которое, как известно, увеличивает размеры всех предметов, включая и акустические волны.

Выйдя на улицу, мы наслаждались этой необычной музыкой, исходящей из печной трубы и напоминающей звук церковного органа, а затем попытались извлечь оттаявшего кучера из печного жерла, чтобы продолжить путь.

Однако это оказалось невозможно. Под действием сильного жара тело кучера увеличилось и не проходило в жерло печи, куда легко вошло в охлажденном виде.

Смотритель станции наотрез отказался разбирать печь, где русские не только готовят пищу, но и спят, и моются, и даже рожают детей, так что мы сошлись на том, чтобы оставить моего возницу внутри на некоторое время, по крайней мере до тех пор, пока он несколько остынет и уменьшится в размерах.

Среди опасных приключений, ожидавших меня в дальнейшем, я совсем забыл об этом глупом происшествии. Каково же было мое удивление, когда я проезжал этими местами несколько лет спустя, по окончании русской службы, и услышал трубный рев, доносящийся из печи одного из домов.

Местные жители, собравшиеся на этот странный концерт, сообщили мне, что внутри печи в доме станционного смотрителя сидит немец, который залез туда много лет назад, чтобы отогреться, но не пожелал вылезать обратно, так как он находился на полном коште у станционного смотрителя, обеспечивающего его провизией и всем необходимым, а концерты печной музыки для проезжающих туристов обеспечивают ему значительный доход, о коем он и мечтать не мог на тяжелой казенной службе.

 

Унесенный ветром

 

Однако вернемся к нашему путешествию. За чаем, когда мы наслаждались звуками живого печного органа, станционный смотритель Мешкотин любезно объяснил мне, что я совершил большую ошибку, избрав для путешествия в это время года колесный экипаж и почтовый тракт, ведущий в сторону Полтавы.

Он уверял меня, что опытные русские путешественники зимой используют особые экипажи на полозьях, называемые Sani, и никогда не передвигаются по большим дорогам, зимою не отличающимся от расстилающихся повсюду глубоких сугробов.

— Настоящий русский Jamschtik зимой сядет на Oblutchok, завернется в толстый Tulupp, свистнет, гикнет, взмахнет кнутом — гойда — и прохватит… по реке, — кипятился Мешкотин.

Я деликатно кашлянул, давая понять моему почтенному собеседнику, что чай ударил ему в голову, ибо каждому здравомыслящему человеку понятно, что тяжелый экипаж, с колесами или без них, мгновенно пойдет на дно, едва попав в реку. Однако и я, при всех своих познаниях в физике и географии, могу иногда заблуждаться, коль скоро речь идет о России, где самые законы природы, кажется, не подчиняются разумным правилам.

Зимою все реки России покрываются толстым слоем льда, гладкого и скользкого, словно каток в голландском увеселительном парке. Этот лед достигает такой прочности, что русские безбоязненно переходят по нему самые широкие реки и озера без мостов, паромов и лодок.

Вместо того чтобы тащиться по дурным и небезопасным лесным дорогам, русские предпочитают мчаться по льду верхом или в санях со скоростью ветра.

Более того, я лично был свидетелем тому, как русские устраивают Torgi (ярмарки) на льду Москвы-реки, возводят прямо на реке лавки и целые домы и даже выставляют на льду стада замороженных коров, овец и других животных, которые стоят на ногах, как чучела в зоологическом музее, но оживают и послушно бегут за покупателем после того, как торговец обливает их горячей водой.

Все русские города расположены по берегам больших рек, которые, в свою очередь, соединены друг с другом множеством притоков и ручейков наподобие кровеносной системы на теле человека.

Итак, поставив сани на лед самого мелкого ручья в любом месте России, вы можете, правильно выбирая направление, попасть по нему в Днепр, Дон, Волгу и любую другую из главных рек страны, а затем, при достаточном знании географии, оттоками и притоками попасть в Москву, Петербург, Киев и любой значительный город империи.

В молодости смотритель Мешкотин служил мичманом на военном флоте. Он неплохо разбирался в навигации и при помощи ландкарты помог мне проложить довольно сложный маршрут через центральные провинции России до самой Полтавы, где располагались кантонир-квартиры Брауншвейгского кирасирского полка.

Почти весь этот маршрут пролегал по льду замерзших рек, за исключением Woloki — промежутков, где летом лодки переносят на руках, а зимой сани пересекают небольшое расстояние по суше.

В местной кузнице кузнец отковал мне шесть пар железных коньков на копыта лошадей вместо подков. Совсем нетрудно оказалось снять мою карету с колес и укрепить на паре длинных прочных лыж с загнутыми носами.

Труднее всего было найти в деревне ямщика, который бы согласился управлять моими санями вместо почтового кучера, оставленного в печи. Русские извозчики (как, впрочем, и все жители этой обширной империи) с невероятной строгостью соблюдают рождественский пост, но не менее неукоснительно предаются пьянству, как только Рождество остается позади и начинается русский карнавал Maslenniza, на который и приходилось мое путешествие.

Почти все население этого села, называемого Jamska Sloboda, состояло из наемных извозчиков. Однако все они в тот день, исходя из русской пословицы, оказались piani kak Izwoztchiki. Мне не оставалось ничего другого, как установить мои сани на лед и самому занять место возницы на козлах. Однако Природа подсказала мне наилучший способ передвижения, пригодный не только в русских степях, но и в песках Сахары, и в аргентинских пампасах, и повсюду, где сильные ветра дуют над обширными равнинами.

Устраиваясь на козлах моих саней, я привстал, чтобы расправить поудобнее полы моей епанчи. И в тот самый миг, как я широко раскинул руки с полами плаща на манер летучей мыши, в спину мне неожиданно дунул порыв сильного ветра.

Я не успел спрыгнуть с козел, чтобы заплатить смотрителю за ночлег и стол, как увидел, что мои сани вместе со мной, всем моим багажом и тройкой лошадей, стоящих на коньках, со страшной скоростью мчатся по льду реки.

Мне оставалось только стоять на своем месте, широко расставив полы моей епанчи и меняя их наклон таким образом, чтобы сани ехали вперед, поворачивали направо или налево, в зависимости от направления речного русла.

 

По льду под парусом

 

При помощи такового сухопутного фрегата я в считаные минуты проскочил пограничную реку Неман и, пользуясь ее извилистыми притоками, как опытный извозчик использует проулки, чтобы срезать путь до места назначения, домчался по следующей широкой реке под названием Двина.

Здесь мне, правда, пришлось подняться на высокий холм, с коего я, планируя на полах моей епанчи, как на крыльях, перелетел в следующую реку — Тверцу, а оттуда, подобно бильярдному шару, выкатился на лед главной русской реки Волги.

Если вы не сочтете за труд взглянуть на карту, прилагаемую к этому сочинению, то увидите, что под городом Nizhni Nowgorod Волга сливается с другой изрядной рекой Окой, отделяющей центральную часть России от ее южной части, называемой также Ukrajna.

В этой-то Украйне, или Малой России и находится городок Полтава, где мой славный Брауншвейгский кирасирский полк с нетерпением ждал моего прибытия для вторжения в Крым. Перелететь же из Оки в Полтаву на моем сухопутном фрегате мне было так же легко, как коту перескочить с печки на полку, где хозяйка хранит горшки со сметаной.

Признаюсь, это удивительное путешествие доставляло мне немалое удовольствие. Полозья моих саней рассекали лед с такой скоростью, что позади оставалось целое облако сияющей алмазной пыли. Через некоторое время эта ледяная пыльца так плотно облепила мою епанчу, сапоги и прочую одежду, что я превратился в некое подобие памятника с раскинутыми руками, сверкающего на солнце.

Натурально, что жители селений и городов, через которые пролетала сверкающая фигура с распростертыми крыльями, принимала меня за ангела. Русские люди, вообще склонные к суевериям, встречали меня колокольным звоном, осыпали монетами, гирляндами бумажных цветов и конфетами, и, хотя такое обращение доставляло мне немалое удовольствие, у него была своя оборотная сторона, доставившая мне несколько неприятных минут.

Так, в Твери какая-то бестолковая баба решила угостить меня яйцом, но яйцо оказалось сваренным всмятку, ударило мне в лоб и стекло на глаз, загораживая обзор.

В Торжке некий щедрый купец бросил в меня целой вареной курицей, да так неловко (или, напротив, слишком ловко), что попал мне в голову. От этого сильного удара я на время лишился сознания, но продолжал стоять торчком в моей ледяной скорлупе и очнулся лишь в городке Бологое, где на мою шею кто-то набросил гирлянду из баранок.

Я мчался быстро, но еще быстрее неслась по Руси молва о крылатом ледяном ангеле. Так я превратился в фетиш, и каждый глупец, которому удавалось приблизиться ко мне на достаточно близкое расстояние, норовил отломить от меня кусочек волшебного льда, способный, по его мнению, приносить удачу, богатство, здоровье или избавлять от неприятностей.

Если вам когда-нибудь случалось видеть статуи святых, якобы обладающие чудесными свойствами, то вы, конечно, заметили, что от назойливых прикосновений и потираний наиболее страдают их выпуклые части, как то: носы, пальцы или колени. Если же статуя создана в античный период и изображает обнаженного атлета, то и его интимных частей, отшлифованных до блеска, не щадят руки назойливых паломниц.

Сколько раз за время этого путешествия у меня на полном ходу пытались отломить кончик носа! В какой жалкий огрызок превратилась моя коса, летящая за мною по ветру и заледеневшая торчком наподобие хвоста сеттера!

Сколько раз мне приходилось терпеть болезненные удары молотком, когда, вместе с заледенелой перчаткой, какой-нибудь мастеровой пытался отколоть от меня сувенир в виде пальца!

Сколько раз, украдкой оглянувшись по сторонам, какой-нибудь солидный чиновник наотмашь бил меня по голове тростью, чтобы отколоть мое ухо и сварить из него целебный бульон для своей больной мамаши!

С такими издержками чрезмерной адорации мне удалось справиться довольно оригинальным способом. Извиваясь и дергаясь в разные стороны всем телом, словно змея, выползающая из старой кожи, я выбирался из моей ледяной коры, настолько прочной, что она сохраняла человеческую форму и без своей живой начинки. Затем, удобно расположившись в санях, я пересчитывал подаяния, набросанные моими поклонниками, успевал не торопясь выпить чашку кофея, перекусить дармовым калачом и даже вздремнуть до тех пор, пока русло реки не делало крутого поворота и ветер не требовал перемены галса.

Однако, обладая всеми достоинствами парусного судна, мои летучие сани страдали и главным его недостатком. Они могли двигаться лишь до тех пор, пока их парус надувался ветром.

 

Ледяной дом

 

Какие-то несколько узких протоков и мелких ручейков отделяли меня от бассейна реки Днепр, которым я в считаные минуты домчался бы до своего полка. Но в этот самый момент, где-то близ городка Serpukhoff, свежий попутный ветер, дующий мне в спину от самой прусской границы, вдруг прекратился, словно испускающий его Борей поперхнулся перелетной уткой.

Мои сани стали посреди реки как вкопанные, и, сколько я ни нахлестывал коней, они лишь буксовали по мраморному льду своими бесполезными коньками.

Дело было под вечер, и на многие мили от меня не было заметно никакого признака жилья. Итак, я решился ночевать прямо посреди реки, соорудив себе жилище из ледяных глыб наподобие тех, в коих живут самоеды, эскимосы и иные северные народы.

При помощи пилы я выпиливал из реки большие блоки льда, а затем складывал из них стены своего дома точно так, как каменщик делает кладку, скрепляя ее вместо раствора речной водой, мгновенно каменеющей на морозе.

Вы спросите: как вам удавалось выпиливать лед из реки, не проваливаясь при этом в ледяную воду? Однако если вы знакомы со свойствами русского мороза, то, конечно, знаете, что плевок, вылетевший изо рта человека в морозный день, достигает земли в виде ледышки. Так что я мог выпиливать льдины буквально из-под себя, но за то время, пока мои ноги достигали разверзнувшейся под ними полыньи, подошвы уже попадали на твердую поверхность свежего льда.

При заготовке ледяных блоков я иногда выпиливал из реки целые косяки замерзшей рыбы. Самых красивых цветных рыбок я вставлял в стены моего дома, и они служили мне вместо аквариума. А одного особенно крупного и жирного сома я целиком бросил в чан с кипящей водой, так что к окончанию работы, когда я успел изрядно продрогнуть и утомиться, на столе моей ледяной столовой меня ждал горшок наваристой ухи.

Если бы вы знали, друзья мои, что только можно обнаружить в распиленной на части реке! Кроме рыбы я находил в прозрачных ледяных глыбах золотые монеты и стрелы древних скифов, пушечные ядра и якорные цепи пиратских кораблей, глиняные кувшины с прекрасным фалернским вином, затонувшую ладью древних варягов и даже целую бабу с ведрами и коромыслом, которая отправилась по воду во время оттепели, провалилась под лед и так хорошо сохранилась в замороженном виде, что ее невозможно было отличить от живой до тех пор, пока не потрогаешь за нос — твердый и холодный, как у статуи.

Эта ледяная Molodka была весьма недурна собой, как многие русские поселянки лет до двадцати трех. Мне стало жаль распиливать ее на кирпичи, и я решил использовать ее вместо скульптуры во дворе.

После того как дом в целом был готов и я закончил отделку крыльца, я установил молодку на постаменте перед входом и вложил в ее поднятую руку пылающий факел из рыбьего жира, так чтобы свет отпугивал волков и в то же время, подобно маяку, не давал сбиться с пути ночным странникам.

Из-за спешки, темноты и недостатка строительных инструментов мой ледяной дом получился не слишком велик: примерно сто шагов в длину, шестьдесят в ширину и семнадцать в высоту.

В нем было всего пятнадцать комнат, не считая людской, нескольких кладовых и отхожего места. По причине особых свойств строительного материала, не выдерживающего сильного жара, я вынес во двор кухню и баню, которые топились настоящими дровами и ничем не отличались от бань и кухонь из толстых бревен и кирпичей.

Предвидя замечания скептиков, которые будут через лупу изучать каждое мое слово в поисках вымысла, я как можно проще постараюсь объяснить прочность этих ледяных конструкций, столь странную на первый взгляд.

Представьте себе ледяную баню, в которой по русскому обычаю пылает жаркая печь и обнаженные люди, изнемогая от жара, колотят друг друга вениками из березовых прутьев с такой силой и яростью, какой позавидовал бы прусский капрал, наказывающий солдата шпицрутенами.

Натурально, что ледяные кирпичи, из коих сложена печь Kamenka, ледяные бревна стен Srub и самые ледяные скамьи, на коих лежат моющиеся люди, не могут не плавиться.

Если бы дело происходило где-нибудь в Баден-Вюртемберге или Саксен-Кобурге, то через считаные минуты все наше сооружение превратилось бы в обширную лужу талой воды, посреди которой, всем на посмешище, жмется с вениками горстка обнаженных людей.

Однако мы не в Баден-Вюртемберге. Не забывайте, что на улице нестерпимый мороз, плевки на лету превращаются в алмазы, а перелетные птицы замерзают и сыплются с неба, словно леденцы.

Итак, под действием печей, каминов, свечей, курительных трубок и иных пылающих устройств, к коим я отношу и сверкающие дамские глазки, наше строение быстро превращается в воду. Однако страшный холод, вырабатываемый природой снаружи, мгновенно замораживает всю воду, растопленную человеком изнутри.

Простая арифметика подсказывает, что ледяные стены будут непрерывно расти при температуре окружающей среды хотя бы на один градус ниже внутренней температуры.

Дом будет постепенно уменьшаться, если на улице начнется оттепель или мы слишком сильно растопим печь, и, наконец, при хорошо подобранном балансе внутренней и внешней температур, ваш дом может простоять целые месяцы, как и бывает с иглу эскимосов, не уступающим прочностью кирпичным домам.

Что касается моего ледяного жилища, признаюсь, что его температурный баланс был не так хорошо отрегулирован, как это бывает в ледяных замках эскимосских герцогов, с детства приученных жить среди льда, как арабы живут среди песков.

Приближалась весна, погода изо дня в день менялась. Разные сорта древесины, которые я добывал для топлива в близлежащих лесах, давали разный жар и, соответственно, меняли толщину стен. И наконец, меня подводила дурная привычка курить трубку и читать Deutscher Merkur перед сном в постели.

Из-за этой дурной привычки я порой засыпал при горящей свече и буквально бросал в огонь десятки гульденов, истраченные на освещение. А кроме того, моя спальня незаметно подтапливалась изнутри, непрерывно намерзая снаружи, так что интерьер дома, как и его экстерьер, непрерывно менялись.

Надевая ночной колпак и взбивая снежные подушки, я отходил ко сну в уютной спальне размером примерно десять на пятнадцать шагов, с ночным столиком, секретером, ледяным зеркалом и парой ледяных кресел, точно таких, какие были у меня в Вольфенбюттеле.

И вот, проснувшись, я обнаруживал себя то в огромной зале с витыми колоннами, бассейном из талой воды и сверкающим ледяным паркетом, то в тесной берлоге, словно прорытой в арктических снегах белым медведем, то в хрустальном аквариуме, где я плескался среди рыб и амфибий, словно тюлень.

Столь же переменчив был и внешний вид моего жилища. В иные дни, когда температура воздуха оставалась достаточно стабильной, оно ничем не отличалось от обычного барского дома средней руки.

Но в начале марта, когда происходили описываемые события, оттепели часто чередуются с сильными заморозками, так что русские по этому поводу даже шутят: Im März hat man drei Hosen an («Марток — носи трое порток»).

Выйдя однажды из дома поутру, я обнаружил, что мое жилище имеет вид московского собора Василия Блаженного, как если бы русские цари приказали сложить его из чистого хрусталя.

На следующий день собор Василия Блаженного вдруг сам собой превратился в собор Парижской Богоматери, святилище Вишну в Сиаме и наконец скукожился наподобие муравейника, по которому топнул ногой злой мальчишка.

Однако подробное описание моего ледяного дворца с чертежами и иллюстрациями вы найдете в книге инженера Рейсфедера «О технических курьезах и диковинах, виденных мною при посещении России в царствование императрицы Анны Иоанновны», так что я не буду утомлять вас описанием ледяных люстр, каминов, дельфинов и слонов, коими я украсил это сооружение, а также ледяного орудия, из которого я делал выстрел каждое утро, на рассвете, и каждый вечер, при закате солнца.

Завершив мое одиннадцатое и последнее путешествие, я продал ледяной дом русскому князю Голицыну за две тысячи империалов. При помощи специального канала его отбуксировали в Неву и установили перед окнами царского дворца, где почтенный аристократ Голицын, исполняющий при дворе роль шута, сыграл свадьбу с безобразной горбуньей Бужениновой — царской Dura, то есть коллегой князя.

На следующий день после свадьбы, на потеху всему Петербургу, ледяной дворец растаял. И я бы охотно посмеялся вместе с публикой над дряхлым стариком и его безобразной подругой, застигнутыми в дезабилье среди кучи талого снега, если бы сам не оказался в еще более глупом положении.

За мой ледяной дворец хитрый вельможа расплатился монетами, сделанными из позолоченного льда с таким искусством, что самый опытный ювелир не отличил бы их от золотых.

Я оставил шкатулку с вырученными деньгами на камине и, вернувшись домой после свадебной церемонии в Ледяном доме, обнаружил вместо денег лужу подкрашенной талой воды.

 

Сон в руку

 

Однако вернемся с берегов Невы на лед Оки, где меня застала ночь на моем пути в Полтаву.

Расправив ледяную постель и взбив снежную перину, я, по обыкновению, зажег свечу, закурил и читал до тех пор, пока трубка не потухла и газета не выпала из моих рук. Я погрузился в глубокий сон человека с чистой совестью, утомленного долгой дорогой и здоровым трудом на свежем воздухе.

Мне снилось, что я путешествую на корабле по Индийскому океану и ловлю рыбу удочкой за бортом. Мне на крючок попалась акула невероятной величины в кокошнике и сарафане, какие обычно носят крестьянки в русских селениях. Залюбовавшись этой необычной рыбой, я потерял осторожность, и в тот же миг акула неожиданным ударом хвоста выбросила меня за борт вместе с моей удочкой.

Я камнем иду на дно и вижу праздничный зал подводного дворца, убранный для какого-то торжества. За столом пирует морской царь, тритоны, водяные, которым прислуживают рыбы и русалки. Нарядная акула, столкнувшая меня за борт, также занимает место за праздничным столом рядом с Нептуном, который обходится с нею ласково, как с дочерью.

Два сома в белых поварских колпаках и фартуках ловко раздевают меня, вставляют мне в рот кустик петрушки и, сдобрив специями, несут к столу на серебряном блюде.

— O, mein Gott! — думаю я. — Всю жизнь я лакомился рыбой, а теперь рыба лакомится мной!

— Ой, какие глаза! Умные, как у рыбки! — пищит барышня-акула, почесывая меня за ухом своим колючим плавником. — Папахен, оставьте мне этого таракашечку живым, я посажу его в свой террарий!

— Полно блажить, Акульхен, — ворчит Нептун, — ты и без того уже набрала целый паноптикум сухопутных уродцев.

— Хочу! Хочу! Хочу! — бьет хвостом Акульхен.

— Ах вот как? Так бери же его себе в мужья! — приказывает Нептун и, приподняв меня трезубием за воротник, как достают вилкой сардину из салата, обращается ко мне:

— Выбирай: быть мужем акулы или же ее кушаньем!

— Лучше мужем! — быстро отвечаю я.

В честь свадьбы царской дочери салютует батарея из ста морских слонов, заменяющих Нептуну артиллерийские орудия. Я просыпаюсь от этого ужасного рева.

 

В открытом море

 

Из предыдущих глав этой повести вы уже знаете, как бурно протекает весна в России и к каким удивительным последствиям может привести неожиданное таяние снегов, называемое Polowodje. Беда, если это природное явление застанет вас неподалеку от полноводной реки или в низине у замерзшего водоема.

После снежной зимы небольшая речушка, которую переходит вброд коза, превращается в бурный поток, подобный Амазонке. Небольшой пруд становится среднего размера озером, а несколько слившихся озер и рек подобны океану.

Однажды весной на обратном пути с русской службы в Германию я вздумал переплыть на пароме пограничную реку Неман. Я отправился в путь с русской стороны на рассвете 20 марта 1765 года, а причалил к прусскому берегу 1 апреля 1766 года, проведя в плавании более года. Поскольку же я в это время не был уволен со службы и находился в отпуске, то взошел на паром в звании штаб-ротмистра, а на берегу получил от фельдъегеря патент о присвоении мне звания ротмистра российской императорской службы за выслугу лет.

Представьте же, что будет, если половодье застанет вас посреди одной из самых полноводных рек России, соединенной водными артериями с другими, не менее полноводными реками и через них — с Мировым океаном!

Итак, я проснулся от оглушительного грохота лопнувшего льда, напоминающего артиллерийский залп. Моя снежная перина превратилась в лужу, в которой плавали трубка, пантуфли, ночной колпак и скомканный номер Deutscher Merkur.

Мебель, растаявшая подобно сахарным кубикам в блюдце горячего чая, торчала из лужи бесформенными кучами. Но самое неприятное заключалось в том, что под кроватью растаяла моя ночная ваза со всем ее содержимым, так что мне пришлось, заткнув нос, поспешно выбежать на улицу.

«Выйти на улицу», — говорим мы, когда выходим из дома, даже если наше жилище находится посреди площади, в лесу или открытом поле. Какую же «улицу» увидел я перед собой, выйдя из ледяного дома на реке?

Я находился на ледяном островке площадью не более площадки для игры в крокет. Этот кривобокий остров мчался по волнам, подобно быстроходному фрегату, треща и раскачиваясь из стороны в сторону. И повсюду, насколько хватало взгляда, бушевали пенистые валы, на которых качались вырванные с корнем деревья, обломки домов, пустые бочки, доски, сани, застигнутые потопом в пути, и даже деревянная церковь с колокольней, откуда дьячок бил в колокола и взывал к Богу о помощи.

Нигде не было заметно никакого признака земли. По компасу я определил, что мой ледяной дом на льдине, подхваченной течением, мчится прямо на север, в сторону, противоположную той, где находились квартиры Брауншвейгского кирасирского полка, однако я не мог остановиться или изменить направление моего плавания, не имея ни парусов, ни якоря.

Тем временем, несмотря на однообразие водного пейзажа вокруг меня, я стал замечать в природе некие тревожные явления.

Вместо небольших льдин и торосов, обычно плывущих по речной поверхности во время половодья, мимо неслись гигантские ледяные горы, именуемые айсбергами, скорее характерные для северных морей.

Чайки, которых я кормил крошками бисквитов после завтрака, одинаково присущи как речной, так и морской фауне. Однако вместе с этими докучливыми попрошайками к моему ледяному острову подлетали и другие, более крупные птицы. А однажды мне на плечи присел отдохнуть огромный белоснежный красавец с мощным клювом и крыльями такого размаха, что под ними поместился бы конный кирасир в полном вооружении.

Я тут же раскрыл трактат о птицах Фердинанда Йохана Адама фон Пернау и убедился, что передо мною (а вернее — надо мной) знаменитый скиталец морей альбатрос, который не водится в бассейне Волги, Дона и других рек России.

Мое изумление продолжало усиливаться, когда на одной из льдин, плывущих мне навстречу, я увидел целую колонию забавных пингвинов, приветливо галдящих и машущих мне куцыми крыльями, а с вершины айсберга вслед за мною бросился в воду огромный белый медведь, от которого мне едва удалось отбиться багром.

При помощи астролябии я определил местоположение льдины и обнаружил, что нахожусь примерно в 76 град. 32 мин. северной широты и 68 град. 45 мин. западной долготы, где-то неподалеку от Гренландии. Стало быть, если мои измерения оказались верными, то я из Волго-Донского бассейна, где протекает река Ока, был вынесен течением за Урал, в затопленные паводком равнины Сибири, а оттуда, по Оби или еще какой-нибудь из рек, впадающих в Ледовитый океан, был унесен в Арктику, на самый край обитаемой вселенной.

 

Акулина Сидоровна

 

Между тем как я заносил эти навигационные заметки в мой судовой журнал, чьи-то маленькие холодные ладошки сзади закрыли мои глаза, и чей-то голосок прозвенел, словно серебряная ложечка о стенку хрустального фужера:

— Угадай, кто?

Для моего доброго читателя не является тайной моя склонность к прекрасному полу и тем более мой успех среди его представительниц, буквально преследовавших меня в юные годы.

Вот почему по одному тембру голоса незнакомки и прикосновению ее рук мне нелегко было угадать, кто именно из моих знакомых прекрасного пола был столь близок со мною, чтобы подвергнуть меня такому розыгрышу.

Припоминая весь мой путь от Вольфенбюттеля до русской границы и от берегов Немана до Оки, я пытался воскресить в памяти имена прелестниц из многочисленных замков и поместий, постоялых дворов и трактиров, даривших меня своей благосклонностью.

— Гретхен? Лизелотта? Ванда? Параскева?

Однако каждая моя попытка сопровождалась лишь звонким смехом и довольно чувствительным щипком ледяных пальчиков за мочку уха. Наконец, не выдерживая этой безжалостной игры, я признал мое поражение и услышал:

— Акулина Сидоровна я!

Обернувшись, я едва не упал в воду от изумления, и моя правдивая повесть закончилась бы гибелью в холодных волнах, если бы альбатрос не поймал меня клювом за полу кафтана.

Передо мною стояла та самая ледяная Molodka, которую я выпилил из речного льда и использовал вместо декоративного светильника во дворе.

Позднее, во время моего путешествия по Сибири, я не раз находил среди вечной мерзлоты гигантских допотопных слонов или мамонтов, замерзших за тысячи лет до Рождества Христова и сохранившихся так же хорошо, как окорок сохраняется в леднике у хозяйки.

Мамонт, который тысячи лет назад издох от старости или погиб от несчастного случая, мгновенно разлагался, едва я помещал его в тепло. Однако один молодой мамонтенок, вероятно, замерзший во сне и сохранивший в целости все свои органы, ожил через десять минут после того, как я принес его в избу и поставил рядом с печкой.

В дальнейшем этот мамонтенок, прозванный мною Титусом, вырос в огромное животное с густой шерстью и бивнями длиной с галерное весло. Титус привязался ко мне, как собака, и сопровождал меня в моих странствиях, охраняя от диких зверей и служа вьючным животным.

Однако по возвращении в Германию я не мог содержать его в конюшне вместе с лошадьми из-за его гигантских размеров и еще более гигантского аппетита и передал в дар берлинскому зоосаду, где вы можете любоваться им и поныне.

Таким образом, если допотопный слон, замерзший около пятидесяти тысяч лет назад, ожил под действием тепла и усиленного питания, то тем легче должна была вернуться к жизни молодая здоровая женщина, которая вообще не умирала, а только слегка okotschenela каких-нибудь две недели назад.

К тому же после более тесного знакомства с этой дамой я узнал, что она была не прочь приложиться к рюмочке и была, что называется, nawessele, когда отправилась на реку за водой и провалилась под лед. Она, таким образом, не только замерзла, но и заспиртовалась, а это обеспечивало ее сохранность в десятки раз надежнее, чем бальзамирование, к коему прибегали египетские фараоны.

Ледяная дама оттаяла во время оттепели, когда я был слишком поглощен борьбой со стихией, чтобы обращать внимание на светильники, а затем очнулась от капли раскаленного масла, капнувшего с факела ей на макушку.

Она не помнила ничего из событий, приведших ее на дно реки. Поначалу она принимала меня за своего мужа Федула и не могла понять, для чего я сбрил бороду и отпустил эти потешные усы, rowno Tarakan, но постепенно свыклась с произошедшим и даже радовалась, что избавилась от этого Asspida.

Ее звали Акулина Сидоровна Морозова, и поскольку «Акулина», собственно, означает по-русски «акула женского рода», то я, натурально, сразу понял все значение вещего сна, виденного накануне.

Всемилостивый Господь даровал мне попутчицу в моем странствии точно так, как он наградил добрым Пятницей несчастного Робинзона для того, чтобы тот не свихнулся от одиночества на своем острове.

Разумеется, моя северная Одиссея была не столь длительна, как пребывание Робинзона на необитаемом острове. Да и ловкая молодая компаньонка для молодого одинокого путешественника не совсем то же самое, что косматый каннибал, не умеющий связать двух слов. Однако при всех достоинствах, отличающих слабый пол от сильного, Акулина Сидоровна обладала и такими его недостатками, которые не раз заставляли меня пожалеть, что я не распилил ее на кирпичи.

Начнем с того, что, сколько я ни бился, эта дочь русских полей так и не могла затвердить моего простого имени: Карл Фридрих Иероним. Вместо этого в минуты нежности, которые случались и на льдине среди бушующего моря, она нашептывала мне на ухо то «Еремушко», то «Федя», а то и «Карпуша», что вызывало у меня не совсем приятные мысли по поводу ее прежних отношений с мужчинами.

В более спокойной обстановке, когда я требовал от Акулины обращения подобающего между экономкой и ее господином, она усвоила мой баронский титул Freiherr и сократила его до «фраер». При этом ее глаза лукаво блестели, словно она вкладывала в это обращение какое-то нелестное значение, не свойственное немецкому языку.

В некоторых сочинениях наших ученых соотечественников, посвященных нравам и обычаям русского народа, мне приходилось встречать мнение о рабском положении русских женщин, которые проводят большую часть жизни в заточении, покидают свой Terem лишь для того, чтобы сходить в церковь, не смеют раскрыть рта при мужчинах и подвергаются жестоким телесным наказаниям, описанным в пособии для пыток Domostroj.

Что ж, я не имею обыкновения, подобно моим критикам, обвинять во лжи писателей, допустивших в своих творениях толику преувеличения или неточности. Однако, ежели в неких слоях русского общества в некий исторический период и наблюдались нравы, подобные описанным, я бы не стал торопиться и распространять их на всех русских женщин или хотя бы их большую часть.

За время нашего совместного путешествия я имел достаточно возможностей разузнать подробности личной жизни моей вынужденной спутницы, включая ее семейные отношения. Так что, не претендуя на исчерпывающее знание русской женской натуры, могу с ответственностью заявить, что я изучил по крайней мере одну отдельно взятую русскую бабу гораздо лучше, чем какой-нибудь маститый этнограф, сочиняющий трактаты в тиши своего кабинета.

Была ли очаровательная Акульхен безмолвной рабыней своего мужа, блаженной памяти сапожника Федула Карповича? Если и рабыней, то далеко не безмолвной, и такой, которая помыкает своим рабовладельцем, вплоть до его свободного времени и мельчайших физических отправлений.

Поднимал ли почтенный Федул Карпович руку на свою супругу Акулину Сидоровну? Возможно, и поднимал, но вряд ли успел хоть раз ее опустить, учитывая ту необыкновенную сноровку, силу и ярость, с которой дралась эта дочь подводного царя.

Могла ли Акульхен покидать пределы своего двора в тех случаях, когда это требовалось для ее досуга или других целей? Пожалуй, могла, но предпочитала сама изгонять из дома почтенного Федула, когда он был ей неугоден.

Боялась ли Акульхен своего мужа так, как боятся негритянские рабыни белого повелителя? Не думаю. Во всяком случае, если мой предшественник вызывал в Акулине чувства, которые позднее перешли на меня, то эти чувства скорее можно уподобить отношению к домашнему питомцу, терпимому в меру необходимости.

 

Двое на льдине

 

А впрочем, ни мне, ни моей своенравной спутнице некуда было деваться с нашего дрейфующего двора, так что мы приспособились жить вместе и даже извлекать из нашей совместной жизни некоторое удовольствие.

Жизнь на льдине показалась бы жестоким испытанием любому жителю Европы, и самые отважные из европейских мореходцев вряд ли выдержали бы ее в течение нескольких дней. Однако она не слишком отличалась от той жизни, которую обычно ведут в зимнее время российские простолюдины, оторванные от внешнего мира снегами и лесами точно так, как мы были оторваны водой.

Я уже достаточно подробно описал вам мое жилище, не уступавшее удобствами и размерами мызам немецких баронов, несмотря на его причудливый вид.

Что касается топлива, то во время нашего плавания я не имел возможности пополнять его запасы в лесах. Однако вокруг нас плавало столько бревен, вырванных с корнем деревьев и обломков домов, что нам оставалось лишь выловить их и высушить в течение нескольких часов.

Позднее, когда нас вынесло в открытый океан, плавучие деревья стали попадаться реже. Однако к этому времени в моей кладовой накопилось достаточное количество лошадиного помета, который, как известно, используют в качестве топлива калмыки, татары и прочие степные жители Российской империи.

Для освещения мы использовали жир тюленей, во множестве плавающих повсюду и время от времени заползающих на льдину отдохнуть. Нам даже не требовалось истреблять этих ценных животных, ибо Акульхен со свойственной русским женщинам сметкой научилась добывать их жир, не нанося им ни малейшего вреда и даже доставляя некоторое удовольствие.

Для этой цели я соорудил установку, напоминающую мангал. Это устройство состояло из решетки, над которой находилось что-то вроде корыта или лежанки в виде тюленьего туловища. В нижней части этого корыта, где располагается гузно тюленя, наполненное чистейшим жиром, был прикреплен резервуар, соединенный с корытом гофрированной трубкой. Сверху все это сооружение накрывалось решетчатой крышкой.

Итак, я развожу огонь в жаровне и после того, как под корытом нагорает достаточное количество углей, начинаю наигрывать на глиняной свистульке мелодию, весьма напоминающую брачный зов самки тюленя: «Кворри-кворри, кванг-кванг!»

Из моря тут же выныривает любопытный тюлень, который заползает на корыто, принимая его за свою подругу. Я накидываю на него крышку, подставляю снизу ведро и спокойно отправляюсь кататься на коньках, играть в снежки или заниматься другими делами.

Между тем жар от углей припекает тюленя снизу, жир из его гузна тает, по желобу стекает в ведро, и часа через полтора этот упитанный морской буржуа, с трудом передвигающий брюхо по льду, выползает из салотопки поджарым юношей, способным исполнять сложнейшие па морского балета не хуже дельфина, а на его теплое местечко заползает другой упитанный кавалер.

День на день не приходился, но порой перед моей соблазнительной жаровней выстраивалась очередь из нескольких сот тюленей, моржей и морских котиков, с яростным ревом расталкивающих друг друга толстыми боками и уползающих обратно в море тощими, как угри.

В такие дни мне удавалось набрать до десятка бочек чистейшего тюленьего жира, и я выменивал его на медвежьи шкуры, оленьи рога и моржовые клыки у эскимосов, подплывающих к нам на своих каяках.

Однако в дальнейшем я вынужден был сократить добычу жира до двух-трех бочек в день, не имея возможности заготовить необходимое количество тары и опасаясь перегрузить свой непрочный остров.

Неплохим подспорьем в нашем хозяйстве стали пингвины, которые питались остатками рыбы с нашего стола и несли яйца в пингвинятнике на заднем дворе.

Пингвиньи яйца гораздо крупнее и питательнее куриных, хотя на взыскательный вкус несколько отдают рыбой.

Неприятный привкус рыбы имели и морские птицы, подстреленные мною из дробовика. Так что мой рацион во время этого арктического путешествия состоял в основном из ухи, соленой и жареной рыбы, а также из омлета, приготовленного из пингвиньих яиц на тюленьем сале.

Стоит ли упоминать о том, что я страдал из-за отсутствия свинины, говядины и особенно пива, без которого обычно не сажусь за стол?

Однако и это затруднение было преодолено моей изобретательной экономкой настолько, насколько это возможно в столь необычных условиях.

Однажды, подавая мне на стол печеную чайку с фаршированными пингвиньими яйцами, Акульхен заметила на моем лице кислое выражение при виде этого однообразного кушанья.

— А хочешь ли, Карпуша, чтобы твой мордаш распрямился, как мятая простыня на гладильной доске? — обратилась она ко мне, лукаво подмигивая.

— Разве что на нашу льдину сядет стая куропаток, а с неба прольется дождь из шнапса, — отвечал я с печальным вздохом.

— На Бога надейся, да сам не плошай! — отвечала бойкая бабенка и со стуком выставила передо мною на стол ледяной графин с какой-то зеленоватой жидкостью.

Зная коварный нрав моей спутницы, я не без опаски принялся обнюхивать неизвестное вещество, однако Акульхен тут же наполнила до краев ледяной фужер и осушила его со словами:

— Что немцу смерть, то русскому малина!

После чего издала пронзительный визг, всплеснула руками и пустилась в пляс.

Мои подозрения насчет Акульхен оказались ложными, по крайней мере на этот раз. Она не пыталась меня отравить, но сумела выгнать довольно сносный спиртной напиток на основе помета чаек, яичной скорлупы пингвинов и золы, настоянной на моче тюленя.

Я бы не сравнил этот крепкий (jadrenij) ликер с шотландским виски или французским коньяком, поскольку после первого глотка человек обычно лишь хватает ртом воздух и вращает выпученными глазами. Но через некоторое время, когда, по выражению моей спутницы, первая рюмка khoroscho poschla, вы перестаете замечать специфический привкус напитка и его тошнотворный запах.

Скажу больше. После того как наше путешествие на льдине завершилось и я, поселившись в роскошном дворце, имел в моем распоряжении лучшие французские и итальянские вина, я все же держал в буфете шкалик этого эликсира, получившего название Pingwinowka, и никогда не садился без него за стол.

 

Русская сирена

 

— O, mein Gott! — скажете вы. — Я тоже хотел бы проводить время на таком морском курорте, имея при себе очаровательную Molodka, достаточное количество припасов и горячительный напиток Pingwinowka, избавляющий путешественника от простуды и печали! Однако я сочиняю не сказку, а правдивую повесть суровой жизни.

Найдя столь легкий способ ухода от жизненных забот и получив в свое распоряжение источник живительной влаги, столь же неиссякаемый, как и залежи птичьего помета на арктических островах, моя спутница стала проводить все больше времени в плясках, пении и иных бесцельных упражнениях и все реже занималась домашним хозяйством, составляющим ее обязанность.

Из обломка старого весла и тюленьих жил ей удалось смастерить музыкальный инструмент, называемый Balalajka и несколько напоминающий лютню. На этой доске с тремя струнами она бряцала целыми днями, собирая вокруг себя целую толпу благодарных слушателей в виде пингвинов в черных фраках и белоснежных жилетах.

Надо признать, что Акулина наловчилась najariwat на балалайке с невероятной скоростью, так что при исполнении некоторых особенно темпераментных номеров от корпуса инструмента исходил дымок и явственный запах гари.

Однако мелодический рисунок ее произведений и особенно ее вокал, напоминающий предсмертный визг свиньи, производили на меня такое тяжелое впечатление, что я не раз жалел о разморозке этой народной артистки.

— Душа моя, нет ли в твоем репертуаре других, более плавных произведений? — спрашивал я в тайной надежде, что она запоет если не приятнее, то хоть несколько тише.

И Акульхен, пригорюнившись, затягивала нечто трагическое, называемое на русском языке Stradanije — Schmerz.

Клянусь Богом, что создатели этого музыкального жанра не могли придумать для него более удачного названия! Страдания мои при прослушивании этих однообразных воплей достигали такой силы, что я не раз пытался броситься в воду, оставшись жив лишь благодаря расторопности моего ручного альбатроса Анатоля, всякий раз достающего меня из воды своим кривым клювом и вытирающего насухо пуховой подкладкой крыльев.

Наконец и наши домашние питомцы не вынесли вокальных упражнений Акульхен. В один прекрасный день пингвины перестали нести яйца, а затем, как бы в порыве отчаяния, один за другим бросились в воду и косяком поплыли за своим вожаком к ближайшему айсбергу.

Тюлени также перестали подплывать к нашей льдине ближе, чем на ружейный выстрел. Если же кто-то из них, заслышав зов моей свистульки, и забирался на лед, то при первом же аккорде балалайки поспешно удирал обратно в пучину.

Косяки рыбы и стаи птиц избегали нашего острова, не вынося голоса русской сирены. И только верный Анатоль бродил за мною по снегу, время от времени издавая печальные крики:

— Кванч! Банч! Варанч!

Запасы нашей провизии быстро подходили к концу. Мы съели моего бедного коня прежде, чем он околел с голоду. Да и Акульхен совершенно перестала заботиться о приготовлении пищи, занимаясь лишь перегонкой пингвиновки да пением или погружаясь в глубокий сон на теплой салотопке, заменяющей ей диван.

Меня терзал голод, и, однако, без помощи экономки я был не в состоянии ни наловить рыбы, ни подоить тюленя, ни тем более накрыть на стол.

Каждое утро я составлял записку следующего содержания на четырех языках: немецком, французском, английском и русском:

«О, добрый незнакомец! Если тебе в руки попадет эта записка, то знай, что ее написал несчастный барон фон Мюнхгаузен, который дрейфует на льдине на такой-то широте и долготе (каждый раз я вставлял соответствующие координаты). Мои припасы подходят к концу. Я невыносимо страдаю от голода и холода, но еще более страданий причиняет мне моя безумная спутница Акулина Сидоровна Морозова, которой я опасаюсь не меньше, чем голодного медведя.

Поспеши мне на помощь, о незнакомец! Если же твоя помощь запоздает и ты найдешь вместо храброго барона горсть обглоданных костей, то передай привет в Вольфенбюттель моей доброй матери баронессе Сибилле фон Мюнхгаузен и скажи ей, что ее сын Карл Фридрих Иероним до конца выполнил свой долг перед герцогом и отечеством.

Мама, я погиб не от вражеского меча, а от плохой музыки!»

Эту записку я прикреплял к ноге альбатроса и отпускал птицу на поиски суши точно так, как это делал Ной во время потопа. Однако каждый раз Анатоль возвращался весь облепленный льдом, и моя записка с мольбой о помощи оставалась привязанной к его лапе.

Между тем голод менял образ моих мыслей изо дня в день и от минуты к минуте. Человек, спокойно принимающий пищу у себя за столом три раза в день, никогда не поверит тому, до какой чудовищной низости способен дойти тот же человек, обедающий один раз в три дня.

Альбатрос Анатоль привязался ко мне, как собака. Время от времени ему удавалось поймать в море селедку, он выплевывал передо мною на снег ее ощипанный хвост, и лишь благодаря подачкам доброй птицы вы сейчас читаете эти строки. Анатоль также оставался моей последней надеждой на связь с большой землей.

И все же я не мог сдержать в себе плотоядных мыслей по отношению к этому благородному созданию. И, наверное, в моих взглядах, направленных на Анатоля, порой мелькал такой хищный блеск, что умная птица при моем приближении вскакивала на ноги и потешно ковыляла на другой конец льдины, волоча по снегу раздвоенный шлейф своих крыльев.

Вольно или невольно я обращался мыслями к тем обычаям, с которыми мне довелось познакомиться в племени самоедов.

Нет, я еще не додумался до того, чтобы отгрызть собственную руку. Но мой разум, омраченный муками голода, нашептывал мне мысли, достойные готтентота. В конце концов, я теперь являюсь подданным Российской империи, где каждый раб или Holop — такая же собственность своего господина, как его трубка, шляпа или лошадь.

И ежели я имею полное право обращаться с моими вещами, как мне заблагорассудится, то я могу как угодно использовать и мою рабыню Акулину Сидоровну — полностью или частично.

Нет, я еще не такой изверг, чтобы, подобно жителю Маркизовых островов, сожрать собственную экономку. Но я могу, разумеется, с ее добровольного согласия, приобрести у нее какую-либо часть тела, не представляющую жизненной необходимости, например, мягкую часть бедра.

А по нашем прибытии в полк, где я из полученного жалованья возмещу Акулине все эти неудобства, искусный доктор Грооб изготовит ей удобный протез утраченного члена, который будет невозможно отличить от настоящего.

Утром, как обычно, я привязал записку к лапе Анатоля и отправил альбатроса на поиски суши, а сам тем временем решил деликатно обсудить свой замысел с Акульхен. Я надеялся, что она добровольно согласится уступить мне часть своего тела ради сохранения целого и избавит меня от грубого насилия, которого я никогда не одобрял.

В таких-то беспокойных мыслях я прогуливался по острову, изрядно разросшемуся в высоту и ширину по мере приближения к Северному полюсу, и прислушивался к голодному урчанию моего желудка, все более напоминающему волчий вой.

Как вдруг эти тоскливые звуки, заглушающие шум ветра и плеск волн, были прерваны чарующей мелодией, которую я принял за галлюцинацию. Эта музыка была столь чуждой всей окружающей меня дикой обстановке, столь невероятной и в то же время столь сладостной для моей истерзанной души, что я не мог поверить моим ушам.

Я замер без движения и дождался, пока ветер несколько стихнет, а мой голодный желудок приостановит свои монологи. Сомнений быть не могло: прелестный женский голосок под переборы лютни напевал на чистом немецком языке, с той неповторимой интонацией, какую можно услышать только на сельском празднике в окрестностях Боденвердера:

 

O, du lieber Augustin, Augustin, Augustin,

O, du lieber Augustin,

Alles ist hin…

 

Словно под действием заклинания, мои ноги сами пошли на этот сладостный звук, доносящийся из-за буруна, наметенного ветром посреди острова.

За снежной горой передо мною открылось зрелище, которое нельзя было признать ничем, кроме миража — на этот раз зрительного.

Прелестная немецкая Mädchen в белоснежном фартуке, чепце с лентами и коротенькой плиссированной юбочке, из-под которой выглядывали кружевные панталоны, напоминающая саксонскую фарфоровую куклу, грациозно танцевала на снегу, напевая и подыгрывая себе на лютне.

Крепко ущипнув себя за нос, я убедился, что мой разум находится в полном порядке, и обратился к очаровательной певунье:

— Кто вы, дитя, и как попали на этот гиблый остров?

— Меня зовут Делирия. Я пришла за вами, любезный Карл Фридрих Иероним, — отвечала маленькая балерина, простирая ко мне фарфоровые ручки. — Придите же ко мне, и будем вечно танцевать вместе!

Мое восхищение было так велико, что я на мгновение забыл о голоде.  С распростертыми объятиями я бросился навстречу видению, и это было последнее, что сохранилось в моей памяти. Ибо после алой вспышки мое сознание погрузилось во мрак.

Очнувшись от головной боли, я обнаружил себя в том самом положении, в каком очнулся от сна Гулливер на берегу страны лилипутов. Я был крепко привязан к решетке салотопки прочной веревкой, сплетенной из волокон высушенных водорослей, а сверху плотно накрыт железной покрышкой.

Напевая что-то себе под нос, Акульхен суетилась вокруг меня, подкладывая снизу сушеные водоросли, лепешки навоза и ветки и пытаясь разжечь это слезоточивое топливо при помощи огнива.

Позднее негодяйка призналась мне, что поймала меня, так сказать, на живца, при помощи той самой уловки, какая помогала мне дурить тюленей. Из веток, одеял и моих батистовых сорочек она соорудила куклу в человеческий рост, такую красивую и натуральную, что издалека ее почти невозможно было отличить от живой барышни. Акулина посадила эту куклу на шест и управляла ею при помощи бечевок, спрятавшись за сугроб и сопровождая ее танцы пением и соблазнительными речами.

Для меня остается загадкой, как этой обманщице удалось имитировать немецкое пение и речь настолько точно, что я, природный немец, не мог отличить их от настоящих. Полагаю, что она произносила и напевала немецкие слова с такой чарующей интонацией так, как это делают попугаи и некоторые другие ручные птицы: переняв их у людей, но не имея ни малейшего понятия об их значении.

Что касается меня, то я мог принять столь нелепую глоссолалию за звуки прекрасного пения из-за временного умопомрачения, вызванного голодом и экстрактом из железы морского ежа, подмешанным в мой утренний бокал пингвиновки.

Бросившись в объятия тряпичной Делирии, я задел ногой спрятанное в снегу спусковое устройство колотушки, шарахнувшей меня по голове.

Акулина раздела меня донага, натерла морской солью и обваляла в специях, а затем привязала к жаровне и начала разводить огонь, полагая, что удар колотушки прикончил меня на месте. Однако, очнувшись, я стал чихать от едкого дыма и привел ее в немалое замешательство.

Не то чтобы ее коварный поступок вызвал у нее раскаяние — скорее она испытывала определенное неудобство из-за того, что ее жаркое оказалось живым, да еще и говорящим — а такая неожиданность может смутить любого, самого бывалого повара.

— Ты, должно быть, будешь топить из меня сало? — предположил я, пытаясь перевести дело в шутку.

— Тощой ты на сало. Вялить буду, — отвечала Акульхен и облизнулась.

— Разве ты больше не любишь своего Карлуши? — спросил я как можно жалостнее.

— То-то, что люблю, — отвечала Акульхен, обильно поливая меня соусом.

Однако ее коварным планам не суждено было сбыться, ибо в то время, когда человек порой может опуститься до уровня кровожадного зверя, бессловесное животное, напротив, способно проявить истинно человеческое милосердие.

Разведя подо мною огонь, Акульхен отправилась на кухню готовить десерт, а я тем временем стал возносить молитву Господу, чтобы избежать если и не гибели, то по крайней мере чрезмерных мучений.

Я испытывал муки, достойные святого Лаврентия. Снизу меня припекал огонь, сверху же терзал нестерпимый холод. Однако именно эта разница температур подсказала мне способ спасения. Как только верхняя часть моего тела покрывалась льдом, я, изогнувшись, переворачивался животом вниз и грелся, пока спину приятно обдувал холодный ветерок.

Так, вращаясь на жаровне, как туша кабана вращается на вертеле, я не только сохранял свою жизнь, но и принимал прекрасную освежительную процедуру для кожи, которую рекомендовал бы всем столичным модницам, заботящимся о свежести своего тела.

Наконец Господь услышал мои молитвы, и, глядя на небо, я увидел быстро приближающееся облачко, по сторонам которого, как мне показалось, мерно вздымались белые крылья.

Я был уверен, что мне на помощь летит ангел, который освободит меня из моего затруднения, если я буду еще жив, или унесет на небо в противном случае. Однако, приглядевшись, я увидел, что надо мною кружит мой славный Анатоль и из его клюва свисает какой-то объемистый сверток. А облако пара, окружающее летящую птицу, исходит от кипящего самовара, который альбатрос держит в когтях.

Плавно приземлившись перед самым костром, Анатоль поставил на снег шипящий самовар и одним щелчком своего зазубренного клюва, словно садовыми ножницами, перерезал мои путы.

Наскоро вытершись птичьим пухом и накинув на плечи тулуп, я вскрыл коробку, выпавшую из клюва Анатоля, и увидел в ней связку свежих печатных пряников с рельефным изображением зубчатой крепостной стены и надписью: «Привет из Тулы!»

Когда же коварная Акульхен вернулась с кухни с подносом салатов и закусок, я уже сидел за столом, отдуваясь, пил из блюдечка ароматный чай и закусывал его сладкими пряниками.

«Как вы поступили с вашей экономкой после того, что она сотворила, или, точнее, пыталась сотворить с вами?» — вероятно, спросите вы, ожидая от меня каких-то строгостей. Однако к тому времени, когда Акулина вернулась к столу, я уже успел выпить дюжину стаканов чая с сахаром wprikussku и плотно перекусить, так что мое душевное состояние совершенно изменилось.

От сытного завтрака моя душа совершенно растаяла и, так сказать, изменила свое агрегатное состояние, так что я стал другим человеком и не мог поверить в то, что всего какой-нибудь час назад я был близок к тому, чтобы съесть свою экономку, и еще ближе к тому, чтобы быть съеденным ею.

К тому же я понимал, что у меня не будет возможности найти более исполнительную служанку до самого нашего прибытия в тот населенный пункт, который, судя по надписи на прянике, назывался Тулой. Так что на первый раз я решил ограничиться взысканием и, строго сдвинув брови, заметил как можно более холодным тоном:

— Акульхен, вас только за смертью посылать.

 

Об острове Тула

 

Приступая к важнейшей части моего повествования, я вынужден заметить для сведения моих придирчивых критиков, что попал на остров Тула при самых плачевных обстоятельствах, а покинул его так поспешно, что не имел возможности составить карту. Подобно моему предшественнику Колумбу, я нечаянно открыл не совсем то, что искал, но нечто гораздо более важное, так что лишь моим потомкам предстоит оценить всю важность моего открытия.

Однако, пока этого не произошло, я вынужден доказывать, что остров Тула (а точнее — Ultima Thula) действительно существует где-то помимо моего воображения.

Любой знаток географии отлично знает, что в разных странах мира, на разных континентах существуют или существовали города под названием Тула, иногда несколько видоизмененным под влиянием фонетических особенностей того или иного языка, но легко узнаваемым.

Таковы Тула в России, расположенная в пятидесяти немецких милях от Москвы, города Тулуза и Тулон во Франции, Туле в Гренландии, Тулса в Северной Америке, древнегерманский Пфуль и, last but not least, столица древней мексиканской империи тольтеков Тула.

Нетрудно заметить, что, несмотря на этнографические различия, жителей каждой из этих Тул или Tuljan роднит между собою нечто такое, что не может быть случайным совпадением и неоспоримо свидетельствует об их общем происхождении.

Туляне несколько отличаются от всех других жителей России, Франции или Мексики и в то же время сходны между собой и легко узнаваемы, как узнаваем любой кот, будь то гигантский тигр Бенгалии, живущий в джунглях, хищная рысь из сибирской тайги или вороватая Мурка с вашей кухни.

Обстоятельное исследование нравов и обычаев тулян ждет своего автора. Я же могу лишь поделиться мимолетными наблюдениями за представителями этой исчезающей расы, почерпнутыми за короткое время пребывания в Туле.

Тульское предание гласит, что когда-то остров населяли гиганты ростом не менее двух сажен (около пяти метров. — Прим. переводчика). Это известие вполне согласуется с описаниями допотопных гигантов, которые мы находим в диалогах Платона и Ветхом Завете.

И в наше время среди тулян еще встречаются верзилы, у коих я, статный кирасир, легко помещаюсь под мышкой. Однако со временем эти гиганты несколько обмельчали, как древние римляне, ассирияне, греки и представители других великих наций, и мне даже рассказывали о породе карликовых тулян, затерявшихся где-то среди джунглей Сиама и едва доходящих мне до пояса.

Средний же тулянин чуть ниже жителя Скандинавии, но выше итальянца. У него ярко-рыжие густые волосы, ниспадающие на глаза, но попадаются и курчавые жгучие брюнеты, и даже розовоглазые альбиносы.

Тип лица европейский, вытянутый, с массивным толстым носом, но встречается и азиатский, плоский, с носом-пуговкой и узкими раскосыми глазами. Кожа молочно-белая, если не желтоватая или иссиня-черная, словно начищенная ваксой. Сложение пропорциональное, атлетическое, за исключением отдельных плюгавых коротышек с длинным туловищем и короткими кривоватыми ногами.

В целом российские туляне, смешавшись с местными славянскими племенами, весьма напоминают жителей Рязани или Москвы, мексиканские почти неотличимы от метисов, а скандинавский тулянин — вылитый верзила-швед с рыжими волосами и голубыми глазами.

Однако, несмотря на долгое проживание в среде других народов, тулянин не утратил одной физиологической особенности, по которой его легко отличить от любого русского, мексиканца или француза. Ибо у каждого жителя Тулы есть хвост.

В будничной обстановке тулянин обычно носит свой хвост под одеждой в эластичном футляре — полотняном у простолюдинов, шелковом или парчовом у представителей высших сословий (ферзей). Дамы, напротив, выпускают свои хвосты поверх платья, носят их на согнутом локте наподобие шлейфа и весьма грациозно обмахиваются ими в жаркую погоду.

Другой физической особенностью тулян, которая в некоторой степени, хотя и не так разительно, отличает их от прочих двуногих, является то, что почти все они — левши. Левша среди жителей Тулы — такое же обычное явление, как правша — среди берлинцев или парижан. Человек, который пишет, ест или причесывается правой рукой, выглядит здесь если и не уродом, то каким-то странным исключением.

Детей, предпочитающих действовать правой рукой, в Туле считают не совсем полноценными и переучивают на левую руку весьма суровыми методами. Говорят, что в былые суровые времена им калечили пальцы на правой руке, теперь же — всего лишь привязывают правую руку к туловищу специальным устройством, напоминающим рукав смирительной рубахи, и запрещают отвязывать, кроме как во сне, до тех пор, пока ребенок совершенно не отучится ею пользоваться.

В тульском обществе отказ от обязательного пользования левой руки является одной из самых модных тем, а последователи философа мосье Леона, о котором я расскажу ниже, даже считают правшей прирожденными гениями, во всем превосходящими левосторонних посредственностей.

Следует особо упомянуть о национальном характере тулян, который они сами превозносят как нечто совершенно уникальное и с гордостью именуют загадочной тульской душой.

Сразу замечу, что мои наблюдения за этим народом или, точнее, за этой расой продолжались всего лишь на протяжении двадцати четырех часов, и в течение первой половины этих суток ко мне относились так дружелюбно и трогательно, как едва ли когда-либо где-нибудь относились к чужестранцу и вообще живому существу. А в течение оставшегося времени те же самые люди третировали меня хуже, чем бешеную собаку.

Так что мое первоначальное благоприятное мнение о жителях Тулы несколько обесценивается дальнейшими, более критическими наблюдениями.  И ежели загадочная тульская душа, о которой так любят разглагольствовать местные поэты, действительно существует, то ее сущность, очевидно, заключается в одновременном сосуществовании различных качеств, едва ли совместимых между собой по отдельности.

В подпитии тулянин может быть добр до такой степени, что в буквальном смысле снимет с себя кафтан и накинет его на прохожего в ненастную погоду, несмотря на возражения и сопротивление последнего. Но я также видел, как на улице бородатый негодяй вырвал шоколадку из рук чернокожего мальчика и выбросил ее в фонтан, а зрители только посмеивались над этой безобразной сценой.

В безвыходном положении тулянин может проявлять невероятную храбрость, отбиваясь одной палкой от десятка вооруженных грабителей. Но при виде племенных вождей или ферзей те же самые отважные великаны проявляют робость, доходящую до уничижения, позволяют безнаказанно хлестать себя по лицу перчаткой и не смеют даже загораживаться руками.

Среди тулян я встречал собеседников, обладающих уникальными знаниями в области философии, истории и естественных наук, так что я готов был согласиться с их горделивым суждением о том, что Тула — поэтов мудрых колыбель.

Однако гораздо чаще мне приходилось иметь дело с людьми настолько косноязычными и отсталыми, что их трудно было отнести к человеческой породе, и, во всяком случае, многие туляне при общении вполне обходились десятком слов и резкими выкриками типа «энта», «нах» или «оба-на», означающими все на свете от «великолепно» до «оставьте меня в покое».

Простодушие и наивность тулян поистине достигают детского уровня, но я также нигде не встречал более хитрых и расчетливых проходимцев, шага не желающих ступить без выгоды. Сами о себе они с хитрым прищуром говорят: «Тула немца надула».

Веселостью во время зимних карнавалов (Maslenniza) туляне сопоставимы разве только с жителями Венеции, но в обычное время на их лицах застывает такое хмурое и подозрительное выражение, словно они готовы вас зарезать и раздеть прежде, чем вы успеете то же сделать с ними.

В домашней обстановке они бывают общительны и болтливы до назойливости, но в то же время не хотят и не умеют поддержать вежливой беседы с незнакомцем, если того требует простое приличие.

После посещения Тулы я уже не удивлялся, найдя у знаменитого Сигизмунда Горенштейна следующее суждение о местных жителях: «Если вы побывали в Туле, то и в раю не найдете более любезного приема».

Но не менее метким нахожу и высказывание о тулянах английского посла сира Тристрама Джерсея: «В Туле воры — что черти в болоте».

 

 

Летающий самовар

 

Известие о том, что где-то, на расстоянии птичьего полета, находится обитаемая земля, вселило в меня такой восторг, что кровожадные фантазии мигом меня покинули. К тому же чаепитие с тульскими пряниками не только подкрепило мое тело, но и навело на одну счастливую техническую идею, которую позднее заимствовали у меня братья Монгольфьер, Джеймс Уатт и другие плагиаторы.

Опасаясь того, что океаническое течение отнесет нас прочь от большой земли, я принял решение соорудить паровой летательный аппарат с применением птичьей тяги и на нем достичь Тулы.

Итак, я сшил из тюленьих шкур большой кожаный мешок, напоминающий пустой мяч для британской игры Football. Из моих саней я соорудил гондолу, над нею привязал кожаный мешок, а в центре гондолы установил кипящий самовар.

Раскаленный пар из трубы кипящего самовара наполнял кожаный мешок, легко поднимающий сани с самым тяжелым грузом. Однако мой аэростат при этом становился игрушкой ветра и мог улететь куда угодно. Поэтому я сплел из веревок специальную упряжь и запряг в нее альбатроса.

Из гондолы я управлял полетом птицы, подергивая ее вправо, влево, вверх и вниз при помощи уздечки. Но в моем управлении почти не было нужды, поскольку Анатоль был умен, как почтовый голубь, и, как все перелетные птицы, находил землю при помощи некого природного навигационного устройства, коим снабдил его сам Господь Бог.

После того как этот летающий пароход был готов, я совершил на нем пробный полет над территорией моего дрейфующего острова и убедился, что направление и скорость его полета легко меняются при помощи птичьей тяги, а высоту можно увеличивать и уменьшать струей пара, бьющей из самоварной трубы, и объемом воды в самоваре.

Так, если я улетал на слишком большую высоту, где дыхание затруднялось из-за разреженного воздуха, я выпивал несколько стаканов чая, после чего аэростат снижался на несколько сажен. И напротив, если мне было необходимо взлететь выше облаков для избежания метели или дождя, я раскочегаривал самовар до красноты и отливал из себя излишки выпитого чая за борт гондолы.

Если вы когда-нибудь летали на воздушном шаре, то вам знакомо то пьянящее чувство восторга, которое охватывает человека на высоте. Во время одного из пробных полетов я так увлекся, что улетел за пределы земной атмосферы и врезался в острый угол молодого месяца.

Раскаленный пар хлынул сквозь отверстие, шар начал быстро сдуваться, и я непременно разбился бы о землю, если бы не успел вскарабкаться по стропе и заткнуть пробоину моим париком.

После приземления Акульхен поставила на оболочку шара аккуратную заплату из своей нижней юбки. Мы погрузили наши пожитки в гондолу, я щелкнул кнутом и отпустил поводья, предоставив Анатолю лететь в том направлении, куда направит его безошибочный птичий инстинкт.

Скоро мы увидели вдали очертания зеленого острова, покрытого буйной тропической растительностью несмотря на его арктическую широту.

Дело в том, что на окраине Тулы находится спящий вулкан Косая Гора, который, по наблюдениям тульских вулканологов, совершает извержения с периодичностью, весьма трудно поддающейся вычислению: раз в тысячелетие, через двести десять, сто двадцать лет, а иногда и чаще — до двух-трех раз в год, причем, несмотря на сложнейшие выкладки тульских сейсмологов, астрологов и богословов, его извержения каждый раз становятся полнейшей неожиданностью для тулян.

После каждой из таких катастроф, напоминающих извержения Везувия, вулканический пепел и лава толстым слоем покрывают близлежащие селения, полностью истребляя их население и культуру, которую затем по крупицам воссоздают тульские археологи, буквально возрождающие Тулу из пепла.

Несмотря на эту неприятность, а вернее — благодаря ей, заполярная Тула пользуется, так сказать, бесплатным природным отоплением и круглый год наслаждается всеми преимуществами мягкого субтропического климата, придающими ей сходство с Канарскими островами.

С высоты птичьего полета Тула с ее сверкающими куполами, парками, площадями и ровными каналами, словно прочерченными по линейке, представляет собой восхитительное зрелище. И это впечатление могло быть еще более прекрасным, если бы не собачий лай и вой, поднимающийся в небеса каждый раз, как тень нашего аэростата падала на какую-нибудь пригородную слободу или жилой квартал.

Вооружившись зеркальным телескопом работы сира Долдона, я стал разглядывать город сверху и с удивлением обнаружил, что наше прибытие отнюдь не стало неожиданностью для его обитателей. Туляне, вероятно, заблаговременно подготовились к нашему приему, либо наше прибытие совпало с приемом каких-то важных гостей.

Стены домов, фонарные столбы и деревья были украшены бумажными гирляндами и иллюминованы разноцветными фонариками. На всех главных улицах были выстроены шпалеры воинов со сверкающими алебардами, в кафтанах алого, голубого, желтого и изумрудного сукна с позументами.

Колокольни храмов издавали оглушительный трезвон, словно наполняя воздух сверкающими переливами. Площадь перед городской ратушей кишела народом, а перед огромной конной статуей какого-то героя, у городского замка, был установлен украшенный гобеленами помост, на коем восседала знать или ферзи, в высоких чалмах со страусовыми перьями и длинных меховых шубах, до такой степени усыпанных жемчугами, что на них было больно смотреть.

Я стал рассматривать конную статую, отлитую из чистого золота, которое добывается в окрестностях Косой Горы и ценится здесь весьма дешево, и чуть не уронил за борт свою британскую зрительную трубу. Скульптура всадника на вздыбленном коне, попирающем крокодила, в треугольной шляпе, с поднятой шпагой, изображала… меня или человека, весьма со мною сходного.

Наше появление также было замечено на площади. И, по мере снижения аэростата, до нас стали долетать крики воинов, издаваемые по сигналу церемониймейстера и подхватываемые толпой.

Туляне хором, как один, вопили что-то вроде: «Пель-цын! Пель-цын! Пель-цын!» и подбрасывали в воздух свои колпаки.

— Ай пельцынов хочут? — удивилась Акульхен.

— Возможно, они приняли нас за перелетных торговцев апельсинами… — отвечал я растерянно.

Между тем дело внизу, кажется, принимало опасный оборот. По сигналу какого-то величественного старца с длинной седой бородой, в высокой, усыпанной звездами чалме, артиллеристы в коротких зеленых куртках и медных шлемах проворно выкатили на площадь три мортиры и стали направлять их в нашу сторону.

Напрасно махал я белым платком и кричал на всех известных мне языках: «Сдаюсь, pardon, kapituliere!» Пушка бабахнула так сильно, что я совершенно оглох и одурел от звона в ушах. И прежде чем я сообразил, что, кажется, еще жив, бабахнула вторая и третья пушки.

Раскрыв зажмуренные от ужаса глаза, я увидел в небе перед собою раскрывающиеся цветы фейерверков, которые, как в калейдоскопе, складываются в три слога красного, белого и голубого цветов: «ТО — ПИЛЬ — ЦЫН».

Прежде чем буквы фейерверка успели сложиться на небе в огромное трехцветное слово «ТОПИЛЬЦЫН», за спинами ферзей, во всю высоту одной из крепостных башен развернулось живописное панно наподобие театральной декорации, и я увидел свой собственный портрет размером с дом и надпись: «Bienvenu, ТОПИЛЬЦЫН!»

От пушечных залпов и всей этой неразберихи мой бедный Анатоль совсем обезумел. Он метался над площадью, то шарахаясь в сторону, то взмывая ввысь или пикируя вниз, на самые чалмы ферзей, которые испуганно отмахивались от гигантской птицы своими косматыми жезлами.

Наконец одуревшая птица описала в воздухе петлю, я вылетел из гондолы и был подхвачен на руки восторженной толпой. Моей спутнице повезло чуть меньше. На лету она зацепилась нижними юбками за шпагу конной статуи на высоте примерно десяти сажен, и позднее, когда волнение несколько улеглось, пожарной команде понадобилось использовать раздвижную лестницу, чтобы снять ее оттуда.

 

Явление Топильцына

 

С криками «То-пиль-цын! То-пиль-цын!» толпа подбрасывала меня в воздух до тех пор, пока стражники не навели порядок при помощи прикладов и не отняли меня из рук бесноватых поклонников. Меня усадили на белоснежную кошму так бережно, словно я был сделан из пуха, и с пением гимна понесли в сторону памятника, под которым был установлен трон на высоком помосте.

Здесь меня наконец поставили на ноги, однако меня так укачало от долгого полета, что я пошатнулся и припал на колено. Над толпою пронесся благоговейный шелест: «Топильцын припал на колено! О, добрый!»

Все туляне, сколько их ни было на площади, от главного визиря, усыпанного бриллиантами, до городской сумасшедшей Палаши, рухнули передо мною ниц и поднялись лишь после того, как я топнул ногой и прикрикнул:

— Ну, полно!

Толпа раздвинулась, и навстречу мне под руки вывели древнего старца в остроконечном колпаке и синих очках, с белоснежной бородой такой длины, что ее приходилось нести двум мальчикам-пажам.

— Это Пафнутий Перцов! Он видел Топильцына! Он пил чай с Топильцыным! — пронеслось в толпе.

Пафнутий шел в моем направлении так медленно, с таким трудом, словно вот-вот рухнет и отдаст Богу душу, так что мое сердце замирало с каждым его шагом.

Наконец он достиг меня и, несмотря на слепоту, ловко и крепко ухватил меня за нос. Признаюсь, щипок его крючковатых пальцев оказался довольно чувствительным, так что слезы брызнули из моих глаз и мне нестерпимо захотелось чихнуть. Я попытался вырваться из пальцев Пафнутия, но это оказалось невозможно.

— Федот, да не тот! — провозгласил старец неожиданно звонким, ясным голосом.

В толпе нависло нехорошее напряжение.

А между тем руки Пафнутия стали бесцеремонно шарить по моей голове, подергивая меня за щеки и мочки ушей, и вцепились в косицу парика. Это, как выяснилось позднее, и решило мою судьбу, ибо, по свидетельствам очевидцев, у Топильцына должен был быть хвост — или это не Топильцын.

— Ён! Топильцын Костя! — объявил старичок, оборачиваясь к толпе, и пергамент его дубленого лица обильно оросился слезами радости.

Далее события развивались головокружительно, как в прекрасном сне. Двое знатных юношей в белых халатах и шляпах с павлиньими перьями под руки подвели меня к трону. Верховный жрец в маске быка прочел довольно длинную молитву на каком-то языке, напоминающем урду, окропил меня ароматной водой из золотого сосуда и накинул на плечи мантию из гагажьего пуха.

Затем главный визирь, которого, как позднее выяснилось, звали Силой Гавриловичем, с глубоким поклоном вручил мне знаки власти — золотой молоток и серебряный самовар. Я, естественно, взял молоток в правую руку, а самовар — в левую, но Сила Гаврилович деликатно забрал из моих рук символы власти и поменял их местами.

В этом месте церемонии возникла небольшая заминка, вызванная неприличным смехом Акулины, которую как раз спускали на землю трое пожарных на специальных постромках. Ферзи зашушукались, брандмейстеры забегали, и Акулину унесли.

Затем Сила Гаврилович обратился к народу с выразительной речью, не превышающей полутора часов, с той искренностью, которая отличает речь каждого тульского чиновника от вице-короля до самого ничтожного писца четырнадцатого класса, называемого фуфел.

Замечу, что тульский язык является основой всех ныне существующих мировых языков, кроме, пожалуй, грузинского. Поэтому внимательный слушатель, знакомый хотя бы с двумя современными языками, в каждой его фразе будет улавливать знакомые корни, слова и целые выражения. Если же в Тулу занесет полиглота, знающего десяток языков, как ваш покорный слуга, то тульская речь будет для него просто открытой книгой.

Таким образом, через полчаса пребывания на тульской земле я уже изъяснялся на тулице так бойко, словно был рожден где-нибудь в Криволандии (восточном тульском предместье), а к концу моего правления уже строчил манифесты и фельетоны для местной газеты «Молотъ».

Из пространной речи Силы Гавриловича я и почерпнул все необходимые сведения по истории Тулы и той роли, которую играл в ней легендарный небесный просветитель.

 

Репа vs чечевица

 

Туляне ведут свое происхождение от некого небожителя по имени Энта, называемого также Топильцыным. Не то чтобы до Энта-Топильцына на тульской земле никто не обитал, но туляне влачили столь жалкое, недостойное существование, что сами предпочитают об этом помалкивать.

Мне не удалось выяснить, почему этого героя называли то так, то эдак, но подозреваю, что первое слово означает что-то вроде титула или почетного наименования, как «августейший» или «всемилостивый», а второе — собственное имя, хотя может оказаться, что дело обстоит ровно наоборот.

На наскальных рисунках, которые я видел собственными глазами в пещерном комплексе Бякин Провал, а затем срисовывал со стены мексиканского пещерного храма Цицикакль, явление Топильцына-Энта изображается по-разному. На некоторых (более примитивных) фресках Топильцын причаливает к берегу на ладье с лопастями и трубой, из которой валит дым, как из кипящего самовара. На других, более изящных и, очевидно, более поздних, он спускается на крылатом самоваре с неба.

В тульской наскальной живописи существует еще несколько сюжетов, повествующих о деяниях Топильцына. Топильцын укрощает крокодила, Топильцын отказывается от человеческого мяса, Топильцын изобретает хроматическую гармонь, Топильцын отрезвляет пьяного и т. д. Но на всех этих картинах, включая первобытные каляки-маляки, нацарапанные на камнях обломком кремня, этот легендарный герой изображен с острыми усиками, закрученными вверх, как у вашего покорного слуги, с бородкой клинышком, в треугольной шляпе и долгополом кафтане, из прорези которого торчит то, что я поначалу принимал за шпагу, а на самом деле оказалось хвостом.

О роли Топильцына в становлении тульской цивилизации с пеленок знает каждый тулянин. Этой легендарной личностью здесь то и дело клянутся, как античные греки клялись Зевсом или Аполлоном. Но в то же время он является героем многочисленных пословиц, поговорок и анекдотов, не всегда приличного свойства.

Так, если какой-нибудь тулянин отлынивает от работы, его обычно укоряют: «А это за тебя Топильцын делать будет?» Если же перед тулянином возникает неразрешимый вопрос, то он, хлопнув себя ладонью по лбу, риторически восклицает: «Топильцын разберет!» или «Топильцын голову сломит!»

С некой периодичностью, напоминающей извержения вулкана Косая Гора, в тульском обществе возрождаются слухи о скором возвращении Топильцына, обычно связанные с каким-нибудь бедствием: эпидемией, войной или дурным правлением.

В такие критические периоды тульской истории астрологи наперебой рассуждают о том, возможно ли обещанное возвращение Топильцына в ближайшее время, писатели размышляют о том, как поступил бы Топильцын в том или ином случае, а о нерадивых ферзях в народе говорят: «Топильцына на вас нету!»

В более стабильные времена про Топильцына забывают, как летом про Деда Мороза. И надо же было случиться, чтобы мое появление в тульском небе совпало с настоящей истерией вокруг Топильцына, возникшей из-за раскола тульского общества.

Как-то в частной беседе Сила Гаврилович признался мне, что причина социальной напряженности заключалась в репе. Как известно, репа веками являлась в Туле продуктом номер один, на репе зиждилось все сельское хозяйство, экономика, кулинария и, если угодно, пищевая безопасность страны.

Мне не хочется утомлять читателя сложными экономическими выкладками, и я лишь ограничусь замечанием, что репа традиционно была главным блюдом на столе каждого тулянина от земледельца до аристократа, из репы делали буквально все, от каши до боеприпасов, посевами репы были заняты 82 процента пахотных земель на острове, и даже тульский народный эпос, из коего проистекла вся тульская (и не только тульская) классическая литература, называется просто: «Репка».

И вот — репу запретили.

Сила Гаврилович уверял меня, что это непопулярное решение было жизненно необходимо и оно было принято для блага самих тулян. Несмотря на свои питательные достоинства, репа как культура слишком капризна и подвержена влияниям погоды. Так, изобильные годы, когда репа давала урожай сам-десять и сам-двенадцать, чередовались с засухами и заморозками, и тогда на острове начинался голод.

Последствия репомора слишком хорошо известны и описаны в пятом томе Туллия Сервилия Цицинора с такими ужасающими подробностями, которые я не решаюсь привести в моем очерке. Вымирали целые семьи, целые общины. Толпы нищих бродили по тульским дорогам, и неубранные трупы валялись на улицах города, пожираемые голодными псами.

Увы, известны и случаи людоедства, от которого с таким трудом отучал тулян мой предтеча Топильцын.

Так, две молодые пригожие сестры-тулянки заманивали в свой дом кавалеров, чтобы развлечься, опаивали их репной настойкой и убивали. Затем они съедали мягкие части, а остальное продавали под видом зайчатины или засаливали в бочках и хранили в подвале.

Это гнусное преступление раскрылось случайно, на следующий год после репомора, когда старшая из сестер выходила замуж и подавала на стол «заячьи пироги». Один из гостей нашел в пироге палец с кольцом, подаренным им куму на именины, после чего потребовал показать ему шкурку зайца, из которого был испечен пирог.

Вместо заячьих шкурок гости обнаружили в погребе целый склад мужской одежды с убитых людей, а в бочках — солонину из их тел, которую сестры продолжали хранить «на безрепье».

Туллий сообщает, что по приговору суда кровожадных сестер подвергли самой страшной казни, какая только практикуется в тульском правосудии. Им «исделали репку» — то есть закопали их в землю головою вниз.

Для того чтобы покончить со всеми этими средневековыми ужасами, а заодно поставить на колени вольнолюбивых «репных баронов» или «репперов», владеющих на острове тремя четвертями пахотной земли, тульское правительство (Речь Космополитая) в лице решительного Силы Гавриловича выпустило фирман «О репе».

Суть этого указа заключалась в том, что отныне выращивание, распространение и употребление репы караются по закону. Все запасы и самые семена этого вредного растения должны быть конфискованы и публично уничтожены. Пропаганда репы в печати, искусстве и частных разговорах запрещается, и само слово «репа» вымарывается из всех печатных изданий, включая «Словарь живаго великотульскаго языка» Вальдемара Шталя.

Репная кампания сопровождалась разъяснительной работой среди населения, которую проводили правительственные акыны, астрологи и проповедники. С церковных кафедр, торговых площадей и страниц прессы тулянам внушали, что сам Топильцын предостерегал народ от губительного воздействия репы на здоровье и психику, предлагая вместо репы разводить гораздо более питательную, неприхотливую и вкусную чечевицу.

В общественных местах бесплатно раздавали приписываемую Топильцыну брошюру Anti-rapa («Анти-репка»), автор которой устами Топильцына раскрывал все губительные последствия репной зависимости и язвительно высмеивал глупое пристрастие тульского простонародья к этому вредному продукту.

Между тем среди народа ползли слухи противоположного свойства. Ведь каждому тулянину с младых ногтей вбивали в школе, что до явления Топильцына жители острова питались кореньями, акридами и улитками, не говоря уже о себе подобных, и первым деянием Топильцына было именно насаждение репы на склоне Косой Горы.

Запасы репы прятали в ямах и тайниках, семена репы продавали втридорога на черном рынке в пакетиках из-под чечевицы, блюда и напитки из репы подавали в трактирах из-под полы, запрещенную «Репку» передавали из уст в уста и переписывали от руки.

Столичных комиссаров, которые выезжали в сельскую местность уничтожать посевы репы и бесплатно раздавать семена чечевицы, репперы прогоняли, избивали и даже закапывали в землю вниз головой, то есть «делали им репку».

Насилие порождало насилие. По острову рыскали беспощадные эскадроны чечевистов — всадников в черных накидках с вышитым зерном чечевицы на груди. Специально обученные свинки чечевистов вынюхивали тайники с репой, которую обливали нефтью и сжигали на площади — вместе с ее владельцем.

Репперов били кнутом, пытали и вешали, причем вместе с повстанцами нередко страдали и мирные сторонники чечевичной реформы.

А между тем подзолистые почвы Тулы оказались непригодными для разведения чечевицы. Первый «безрепный год» дал урожай чечевицы сам-один и даже сам-половина, то есть было собрано почти вдвое меньше зерна, чем посажено.

И в такое-то тревожное время до Тулы долетел слух, что в соседних землях объявился лучезарный ангел с крыльями, острыми усиками и хвостом, который мчится в сторону Тулы на своей летающей колеснице, дабы установить порядок и справедливость.

Сила Гаврилович и его приближенные уповали на то, что Топильцын моими устами призовет народ к покорности и чечевичной диете. Народ и его подстрекатели верили в то, что Энта вернет им волю и репу.

И каждый использовал священное имя Топильцына как знамя справедливости.

 

Чествование

 

Разумеется, я не догадывался об этих подводных течениях во время моего триумфа, когда меня одинаково ласкали надменные ферзи и опальные репперы, когда чопорные тулянки при виде меня визжали и в экстазе кусали себе руки, а угрюмые туляне рыдали и размазывали слезы по бородатым щекам.

В тот сказочный день, по крайней мере в первой его половине, я был кумиром тульского народа, и меня ублажали так, как могут, наверное, только в этой гостеприимной стране.

После приветственного слова Силы Гавриловича в небо выпустили еще один фейерверк, развернувшийся над площадью в несколько двусмысленную надпись: «ТОПИЛЬЦЫН-ЭНТА-СИЛА». К этому времени Акулина Сидоровна успела переодеться в декольтированное платье с фижмами и сделать высокую прическу в виде крылатого корабля, так что я с трудом ее узнал.

При виде этой царственной дамы никто не поверил бы, что недавно она колола дрова, носила на коромысле ведра с водой и вопила неприличные частушки под аккомпанемент балалайки. Она была великолепна и вела себя с непринужденной грацией, какую можно приобрести только безупречным придворным воспитанием.

Перед тем как занять место на позолоченном кресле рядом с моим троном, Акулина стала с лучезарной улыбкой раскланиваться на все стороны, и я с удивлением увидел поверх кринолина ее платья роскошный пушистый хвост наподобие лисьего, но пышнее.

Нас под руки проводили в ложу, где рядком расселись Сила Гаврилович и министры, отвечающие за финансы, вооруженные силы, промышленность, иностранные дела и т. п., называемые здесь умными дьяками.

Нам представили главных лиц государства, искусства и церкви, после чего на площади начался концерт — довольно интересный, хотя и несколько затянутый.

На меня произвело сильное впечатление выступление ансамбля из двух тысяч музыкантов, играющих на хроматических гармонях, честь изобретения которых приписывали мне, как и все сколько-нибудь полезное в этом государстве, танец девушек, наряженных самоварами, и, конечно, балет на воде «Приплыли», изображающий прибытие Топильцына на тульский берег и его первую встречу с тульскими дикарями.

Второе отделение началось с показательного боя на секирах между алым и голубым полками тульской гвардии и вольтижировки отборного эскадрона тульских йигитов (гусар), которые никогда не участвовали в боевых действиях с внешним противником, но считались самыми ловкими и храбрыми в мире.

Мне, как человеку военному, показалось, что в приемах тульской пехоты не хватает синхронности и четкости движений, так что вряд ли она выдержала бы натиск прусских гренадер. Что касается тульской конницы, то ее лошади были разномастными и недостаточно хорошо выезженными, они дурно выполняли команды и перестраивались, а во время прыжков через препятствия один бравый тульский корнет к восторгу зрителей даже вылетел из седла.

Однако весь мой скепсис улетучился, когда началась демонстрация военной техники, которая здесь, кажется, превосходит все, что создано инженерным гением Европы.

Над нами пролетело многоствольное крылатое орудие, называемое «сорокой» и управляемое с земли длинным шнуром наподобие воздушного змея. «Сорока» сама наводится на доспехи вражеских воинов при помощи магнитного прицела, после чего ее кондуктор поджигает фитиль, и все сорок стволов, дающие название этому страшному орудию, открывают шквальный огонь, не смолкающий несколько минут.

При виде этого огнедышащего крылатого дракона я благодарил Господа за то, что его конструкция еще недостаточно испытана на практике и из осторожности организаторы парада зарядили «сороку» холостыми зарядами.

Дело в том, что магнитный прицел орудия оставил без малейшего внимания каску и нагрудник манекена, установленного на поле для демонстрации, но, к радости публики, летающая «сорока» буквально погналась за тульским главнокомандующим фельдмаршалом Репниным, закованным в парадные доспехи и осыпанным орденами.

Раздался холостой залп, конь фельдмаршала взвился на дыбы и сбросил седока. Почтенного старого воина унесли на носилках в палатку неотложной помощи, а кондуктора и изобретателя «сороки» Самопалова куда-то увели под руки люди в черных сюртуках.

Праздник завершился чтением оды «Младшая Энта» — продолжения «Старшей Энты», якобы составленной самим Топильцыным, то есть мною. Это торжественное, невероятно затянутое и громоздкое произведение, впрочем, не лишенное глубоких мыслей и поэтических красот, исполнял его автор, придворный поэт и тайный советник двора, лауреат международной «Золотой лиры» Мерцалов Понтий.

Мой экземпляр «Младшей Энты» пропал вместе с другими вещами во время так называемой Милой революции, так что я не могу привести или пересказать это эпическое произведение во всех подробностях.

К тому же во время его исполнения я еще недостаточно хорошо освоил тульский язык, мне было не все понятно, я несколько раз погружался в сон и даже всхрапнул, после чего Акульхен пребольно ущипнула меня за бедро.

Однако у меня в памяти запечатлелась развязка поэмы, в которой Топильцын, то есть я, возвращается на остров, как и обещал тысячу лет назад, с каким-то увесистым мешочком.

— Скажи, чем наше неурядье завершится? — спрашивают Топильцына старейшины острова.

— Вот этой превосходной чечевицей! — отвечает Топильцын и собственноручно мечет пригоршню золотистых зерен на плодородную почву Косой Горы.

При этих словах солидная публика в первых рядах разразилась бурными аплодисментами и стала осыпать поэта цветами, но вместе с букетами в Мерцалова полетели гнилые яблоки, комья помета и сырые яйца, которые автор отбивал папкой, словно ракеткой, с такой неожиданной ловкостью, которая выдавала долгую тренировку.

После этой не совсем приятной сцены, завершившей столь трогательное зрелище, гвардейцы стали очищать площадь от народа древками своих алебард, а мы перешли в павильон для чайной церемонии.

 

Мосье Леон

 

— Вы бывали в урочище Кончаки? — обратился ко мне за чаем Понтий Мерцалов, в частном общении настоявший, чтобы я называл его просто Понтюхой.

— Нет, а что? — оживился я.

— А то, что это обитель мосье Леона, — отвечал Мерцалов не без удивления.

— Какой-то тульский помещик? — справился я.

Мой вопрос совпал с паузой, когда ансамбль гусляров закончил свое выступление и слуги начали разносить на серебряных подносах третью смену тульских пряников, порядком уже приевшихся. Все присутствующие воззрились на меня в немом изумлении. С таким же успехом я мог бы в Ватикане поинтересоваться у прохожего, кто такой папа римский.

Если вы не бывали в Туле, то должны знать, что мосье Леон здесь почитается самым мудрым и знаменитым человеком, какой когда-либо существовал не только на острове, но и во всем мире, за исключением, разумеется, Топильцына, которого вообще вряд ли относят к человеческому роду.

По мнению тулян, этот мосье Леон, настоящее имя которого Лев Львович Леонов, знает ответы на все вопросы бытия от происхождения Вселенной до свиноводства, но делится своими знаниями не всегда и не со всеми, а лишь в минуты озарения и с теми из паломников, кто произведет на него особенно благоприятное впечатление.

Он также умеет избавлять людей от любых напастей — от насморка до нищеты, но почти никогда не прибегает к своим сверхъестественным способностям, так как считает, что каждый человек, безусловно, заслуживает неприятности, обрушенные на него судьбой, и должен переживать их с чувством глубокой благодарности.

Понтюха, как преданный адепт мосье Леона, объяснял мне его учение довольно сбивчиво. Из его туманных рассуждений я уловил лишь то, что истинный леоновец, в сущности, может делать все что угодно, когда и где угодно, но лишь при условии, что это не вредит ходу вещей.

Если же человек совершил самый прекрасный и полезный поступок, идущий против хода вещей, то лучше бы он вовсе ничего не делал или сделал какую-нибудь гадость.

И в любом случае, что бы ни стряслось в жизни истинного леоновца, будь то потеря близкого человека, внезапное разорение или, напротив, крупный выигрыш в лотерею, он повторяет, как некую мантру: «Дык, энта…»

Мосье Леон одинаково популярен во всех слоях тульского общества, к нему охотно апеллируют люди всех сословий и политических взглядов, легко находящие в его учении оправдания любых своих действий и намерений. Однако в том случае, когда заветы кончаковского затворника приводят к нежелательным результатам, вину за эту неприятность возлагают не на мосье Леона, а на нерадивых исполнителей, извративших его волю.

Так ли это на самом деле, я затрудняюсь сказать, поскольку труды Леонова никогда не выходили в печатном виде, а их устная интерпретация допускает такое же широкое толкование, как предсказание цыганской гадалки на рыночной площади.

Однако, как бы то ни было, по себе я знаю, что фатализм мосье Леона с его непрестанными «энта» и «дык» действительно содержит в себе некий утешительный заряд и спасает тулянина от отчаяния, когда, казалось бы, перед ним гаснет последний проблеск надежды.

Итак, любезнейший Понтий вызвался служить моим Вергилием в этом духовном паломничестве. На лодке мы переправились через Горячку — озеро кипящей воды, раскинувшееся у подножия Косой Горы, — и, взгромоздившись на мулов, в сопровождении вооруженной охраны, извилистыми горными тропами направились к урочищу Кончаки, расположенному примерно в десяти верстах от Тулы.

Добравшись до площадки, где местные жители продают паломникам неизменные тульские пряники, самовары, брелоки и броши кустарной работы с изображением мосье Леона, мы должны были спешиться и остаток пути до пещеры философа пройти босиком по каменистой тропе.

— Я не привык ходить босиком. Могу ли я, как приезжий, пойти в обуви? — справился я, так как мои ноги побаливали от мозолей.

— Дык! — развел руками Мерцалов. — Мосье Леон и разговаривать не станет с человеком в обуви. Если же вы пройдете весь путь в сапогах и скинете их перед самым входом в пещеру, он тотчас пронюхает об этом своим нечеловеческим чутьем и впадет в такую ярость, что, как говорится, энта…

— Однако я советую вам приобрести пару кожаных носков у местных торговцев. Таким образом вы спасете пятки от острых камушков, но исполните прихоть старого хрыча… я хотел сказать, Учителя, — поправился Понтий Мерцалов и симпатично, по-девичьи зарделся.

За несколько медных грошей, называемых здесь щебнем, я приобрел две пары отличных мягких носков из овечьей шкуры мехом вовнутрь для себя и Акульхен, и, перескакивая с камня на камень, мы направились за нашим Вергилием, который скакал по камням босиком с удивительным проворством истинного леоновца.

Жилище мосье Леона представляет собой природную пещеру в скале из песчаника, где до философа, по местным преданиям, жил горный лев. Тридцать лет назад, когда мосье Леон, выходец из семьи богатого тульского ферзя, бросил службу в элитном гвардейском полку, он пришел в урочище Кончаки, дабы вести жизнь затворника и предаваться размышлениям.

Лев вышел ему навстречу, мосье Леон голыми руками разорвал пасть льву и содрал с него шкуру, затем служившую ему единственной одеждой, постелью и покрывалом.

Эта сцена битвы мосье Леона со львом почти так же популярна среди тульских художников, как и деяния Топильцына. На кончаковском торжке, называемом «Красной Поляной», я приобрел две миниатюры, изящно вырезанные на моржовом зубе: «Мосье Леон раздирает пасть льву» и «Мудрец в львиной шкуре», однако обе эти вещицы пропали вместе со свитком «Младшей Энты» и другими ценными вещами, которые я хранил в моем походном сундучке.

Злые языки говорят, что внутри пещера мосье Леона представляет собою целую квартиру из двенадцати комнат, где есть все необходимое для жизни культурного человека: прекрасная мебель, картины, библиотека и даже рояль, на котором философ играет не хуже знаменитого тульского виртуоза Шпильмана. И в этом подземном жилище он проводит время не в истлевшей львиной шкуре, а в покойном бархатном шлафроке с кистями, с вышитой золотом львиной мордой.

Но сам я не могу ни подтвердить этих слухов, ни опровергнуть, поскольку общался с гением земли тульской всего несколько минут, через тесную щель в скале, где мне почти ничего не было видно, кроме клочковатой седой бороды и пары сверкающих умных глаз.

Понтию не терпелось первым встретиться с мосье Леоном, чтобы затем делиться своими впечатлениями с каждым встречным и поперечным, как это было принято в тульском обществе. Он даже предложил нам метнуть жребий, предполагая и в нас такое же жгучее желание припасть к мудрости кончаковского гения. Однако я испытывал что-то вроде робости при мысли об этом оригинале и с удовольствием уступил поэту мою очередь. Что же касается Акулины, то она была вообще не охотницей до умствований и не понимала, для чего ее притащили, по ее выражению, «за семь верст киселя хлебать».

Пригнувшись, Мерцалов пролез в нишу, которая, сужаясь, вела к входу в пещеру, и остановился в полусогнутом положении, так что нам были видны только раздвинутые фалды его кафтана да выпущенный поверх брюк поросячий хвостик с кисточкой на конце, дрожащий от возбуждения.

Слова Мерцалова и ответы мосье Леона доносились до нас, словно из бочки, но их вполне можно было разобрать.

— Аве, Учитель! — произнес поэт и вильнул хвостом.

— И тебе не хворать, Понтюша, — был ответ. — Чего надоть?

— Живу, как во тьме, взыскую света.

— О как! Все стишки кропаешь?

— Пишу-с. Дабы лира не ржавела.

— И все такой же вздор?

— Дык…

— Брось дурачиться, Понтий. Не пиши стихов.

Хвостик Понтия на мгновение замер, словно вопросительный знак, а затем буквально забился в разные стороны, как фонтан. Поэт, не разгибаясь, задом, вылез из пещеры. По его напудренному лицу катились слезы умиления.

Очевидно, на пылкого поэта произвели такое впечатление не столько сами слова мудреца, сколько то выражение, с каким они были произнесены, и та внутренняя сила, которая от них исходила.

— Ишь ты… — воскликнула заинтригованная Акулина и, подоткнув пузырь юбок, полезла в пещеру.

Акулине, как даме, было дозволено не только просунуть голову в лаз, но и пролезть внутрь полностью. Это оказалось не такой уж простой задачей, учитывая сложность конструкции ее прически и обширность ее юбок. А после того как пещера вобрала в себя весь этот пышный волан, изнутри послышалась какая-то возня, повизгивания и густой бубнеж мужского голоса, напоминающий гудение шмеля.

— Чего это они? — обратился я к Мерцалову, чувствуя некоторую неловкость.

— Дык, nihil humanum… — развел руками поэт.

Через несколько минут Акулина выползла из пещеры со сбитой набок прической, запыхавшаяся и раскрасневшаяся.

— Срамота одна, — заметила она, расправляя фижмы.

— Что он вам сказал? — набросился на Акулину Мерцалов.

— Дык, скоромно повторять… — отвечала женщина.

— Может, я не полезу? — обратился я к Мерцалову, не в силах перебороть робости.

— Вы не можете, — строго отвечал Понтий, подталкивая меня к лазу.

Наша беседа со Львом Львовичем была короткой, но столь емкой, что мне не составит труда привести ее дословно.

Приблизившись к лазу и пригнувшись, я просунул в него голову и оказался в довольно неудобной позе кукушки, выглядывающей из часов, однако мосье Леон и не подумал пригласить меня внутрь. Очевидно, он нарочно ставил в такое неловкое положение некоторых посетителей, чтобы избавить себя от их многословия.

Насколько я мог рассмотреть в потемках, жилище затворника не было шикарными барскими апартаментами, как уверяли злые языки, но и не было звериной норой анахорета. Это была опрятная небольшая комнатка с узкой железной койкой, табуретом, столиком и полкой для книг, не содержащая ничего лишнего. Более всего она напоминала дешевый гостиничный номер или тюремную камеру.

Лев Львович сидел по-турецки на циновке в центре комнаты и камнем колол лесные орехи, складывая ядрышки в глиняную миску, а скорлупу бросая в ведро. Он был одет не в львиную шкуру и не в роскошный шлафрок, а в меховую набедренную повязку и накидку из тростника, какие носят японские крестьяне. Впрочем, этот наряд очень шел к его гладкому атлетическому телу, странно контрастирующему с седобородой головой старика.

Увидев мою голову в проеме, мосье Леон легко вскочил на ноги, подбежал и, обняв меня за плечи, трижды прижался своими колючими щеками к моим щекам.

— Лева! — представился он, радушно тряся мою руку.

— Карлуха, — попросту, в тон ему отвечал я, как это принято среди тулян.

— Откуда сам, Карлуша? — спросил Леонов, усаживаясь на циновку, но не приглашая меня присесть рядом.

— С Вольфенбюттеля, — ответил я.

— Знаю. Чудил у вас на водах по молодости.

— Дык…

Мне показалось, что мой ответ произвел хорошее впечатление на мосье Леона. Он довольно хмыкнул и наотмашь хлопнул себя ладонями по голым коленям.

— Ну и что там хорошего в Вольфенбюттеле: вулканы, водопады, обрывы?

— Обрывов особых нет, а есть речка Вольфенбюттелевка, навроде вашей Тулицы.

Мосье Леон посмотрел на меня внимательно, словно оценивая какие-то мои скрытые возможности, и вдруг метнул в меня очищенный орех. Я налету поймал орех ртом, и философ радостно, по-детски захлопал в ладоши.

— Пиво в Вольфенбюттеле хорошая? — расспрашивал он, как все туляне, употребляя слова «пиво» и «вино» в женском роде.

— Хорошая, лучше, чем в Туле.

— А водяра?

— Плохая, хуже, чем в Туле.

— А бабьё?

Философ хитро, по-тульски прищурился.

— Что бабьё?

— Говорят, что тульские бабы — самые красивые в мире. Это правда?

— Я еще не всех женщин в мире видывал, — отвечал я уклончиво.

Вдруг мой собеседник посерьезнел и глубоко задумался. Он настолько ушел в себя, что, казалось, совсем забыл о моем присутствии. Я даже начал понемногу пятиться, чтобы выбраться из пещеры, как вдруг мосье Леон произнес:

— Двадцать два года, три месяца, шесть дней и тридцать две минуты.

— Пардонте? — недопонял я.

— Я не пью вина и не трогаю женщин двадцать два года, три месяца, шесть дней и тридцать три минуты.

Я был поражен как огромным промежутком названного времени, так и той точностью, с какой он был вычислен.

— Это ж дольше, чем я живу на белом свете! — вырвалось у меня.

— Вот и прикинь! — произнес мосье Леон. — Я не пью дольше, чем ты живешь!

— А ранее пили?

— Непрерывно. Сорок лет.

— Это, должно быть, очень тяжело, если вы считаете каждую минуту? — предположил я.

— Попробуй — узнаешь!

На этом аудиенция закончилась, и мосье Леон захлопнул перед моим носом люк своей норы.

 

Речь Космополитая

 

До сих пор я рассказывал о том приятном времяпрепровождении, с которого началось мое пребывание на тульской земле. Я был, так сказать, нарасхват, переходил от одного увеселения к другому и буквально купался в лучах славы. Однако мода на меня закончилась так же неожиданно, как и началась, туляне разлюбили меня столь же незаслуженно, как и полюбили, и из какого-то полубога разжаловали в черта.

Я затрудняюсь сказать, что послужило причиной этой немилости. Во всяком случае, поводом для недовольства масс, кажется, стало мое торжественное выступление перед умными дьяками в тульском парламенте — Речи Космополитой.

При подготовке к этому обряду Понтий Мерцалов предлагал мне свои услуги в качестве статс-секретаря или речеписа, как здесь принято выражаться. Однако я, как мне казалось, уже достаточно освоился с тульским языком, чтобы письменно излагать на нем мои мысли, и, помня о тяжеловесных архаизмах «Младшей Энты», решил сочинить свою речь сам.

Мое выступление составило всего три странички убористым почерком.  В основном оно состояло из риторических восклицаний, обещаний и благих пожеланий, как и обращение любого правителя, приступающего к своим обязанностям и толком еще не знающего, с какой стороны подступиться к делу.

Я обещал, что сделаю все от меня зависящее, дабы облегчить жизнь тулян, улучшить их благосостояние и досуг. Я предлагал открыть по всему острову ремесленные школы для мальчиков, где подрастающее поколение будет не только получать необходимые трудовые навыки, но и приобщаться к хорошим манерам.

Что касается юных тулянок, то отныне они будут в обязательном порядке посещать курсы вязания и бисероплетения, с семи лет обучаться кулинарии, танцам и этикету, а с десяти — игре на клавикордах и вокалу.

Я намеревался сократить армию до двух полков пехоты, одной артиллерийской бригады и одного полка конницы, обеспечив каждого воина панцирем-невидимкой и трехствольным мушкетом Самопалова «Горыныч», пускающим огненные струи на расстояние до двадцати саженей. Из уволенных стрельцов, в так называемых тульских пампасах на окраине государства, будут созданы поселения ландмилиции, призываемой на службу во время войны, а в мирное время занимающейсяся хлебопашеством.

Вместо золотого памятника Топильцыну перед входом в городской замок будет установлен фонтан лимонада. Вместо длинной ферязи и высокой чалмы со страусовыми перьями государственные служащие будут носить короткие бархатные жилеты и малиновые фески с позолоченной кистью.

На каждом тульском прянике будет проставлен серийный номер во избежание подделки. Самовары будут наполняться не более чем на три четверти, для экономии питьевой воды.

Как и любой молодой государь, я не мог обойтись без прожектов, призванных обновить облик моего государства, вдохнуть новую жизнь в дряхлый остов общественных отношений и, так сказать, влить старое вино древних традиций в новые европейские мехи.

Возможно, я и не имел ясных представлений о том, как исправить хозяйство острова и избавить тулян от их извечной нищеты, однако я полагал, что у меня, во всяком случае, хватит умения слегка облагородить моих подданных перед тем, как ввести их в качестве младших братьев в славную семью европейских народов.

О, как я ошибался в своих предположениях! Теперь я полагаю, что туляне могли вытерпеть от меня любые унижения, любые поборы и насилия, но только не те мелкие новшества, которые я им даровал в своем манифесте.

А даровал я вот что. Первое: не посягая на хвосты пожилых тулян, которым будет позволено доживать век в привычном для них виде, всем жителям острова в возрасте от рождения до двенадцати лет надлежит купировать их хвостики, точно так, как их купируют некоторым породам охотничьих собак в Германии.

Эта легкая и безопасная операция придаст тулянам вид обычных людей и раз навсегда положит конец домыслам об их исключительности или же об их неполноценности, одинаково вредные для общественного сознания.

Еще одной бесполезной, если не вредной особенностью тулян до сих пор оставалось предпочтительное и принудительное применение левой руки при письме, еде, работе и других жизненно важных операциях. Отныне всем левшам острова в возрасте до семидесяти лет придется записываться на курсы обучения декстеров, если они хотят служить в государственных учреждениях, армии, полиции или любых других организациях.

Всем остальным жителям такие платные курсы предлагается пройти добровольно.

Количество правшей на острове к концу года должно составить сегодняшнее количество официально зарегистрированных левшей: 99 и 9 десятых процента.

И наконец, я намеревался ввести в Туле обязательное курение для всех мужчин в возрасте от восемнадцати лет, ибо сам люблю курить табак и считаю эту привычку весьма приятной.

За время моего короткого правления я уже привык к тому, что каждое мое высказывание и, так сказать, каждый мой чих сопровождаются восторгами подданных и самым безудержным славословием. Однако после того, как я завершил чтение моего манифеста, уселся на трон и выпил стакан морса, чтобы прочистить горло, в умной палате нависла какая-то нехорошая тишина.

Умные дьяки, сидящие на лавках вдоль стен палаты, потупились, молча переглядывались и теребили бороды. Однако по правилам каждый из них должен был подняться и высказать свое мнение, после чего правитель принимал решение, никоим образом не зависящее от высказанных мнений, и утверждал его рукоприкладством, то есть давал символическую пощечину каждому несогласному члену парламента, независимо от ранга.

— Что брады уставили? — прикрикнул на них Сила Гаврилович, выполняющий на заседании роль ведущего. — Вы сюда пришли бороды теребить ай дело говорить? Господин фельдмаршал, твое слово.

Как самый смелый или, возможно, самый глупый член Речи Космополитой, с лавки поднялся фельдмаршал Репнин, которому уже успели наложить повязку на голову после падения с лошади на параде.

— Пятьдесят лет, как служу я моему отечеству и государю, а не слыхивал такой речи, — крякнул старый генерал.

— Какой — такой? — уточнил Сила Гаврилович.

— Шибко забористой, — был ответ.

— От-то ж дело. Так ты согласный?

— Кругом.

— И все согласные? — прищурился Сила Гаврилович.

— Усе, усе, — отвечали умные дьяки как-то размазанно и вяло.

— Заседание Речи Космополитой всевеликого государства Тульского объявляю закрытым! — провозгласил Сила Гаврилович и загремел колокольчиком.

Умные дьяки шумно поднялись и грянули гимн на стихи Понтия Мерцалова:

 

Тула — не остров, Тула — планета.

Родина смелых солдат и поэтов.

 

Заговор

 

Изучая труды великих историков, я всегда удивлялся, как это величайшие тираны древности, пришедшие к власти путем хитроумных интриг в борьбе с не менее коварными конкурентами, не доверяющие, кажется, ни одной душе и живущие в постоянном страхе измены, каждый раз теряют власть и самое жизнь свою от заговоров, устроенных у них под носом, самым пошлым образом.

Как могут все эти Цезари, Нероны и Калигулы довериться самому льстивому и глупому из своих подданных, приблизить его к себе, дать себя провести, словно глупого ребенка, и позволить всадить себе кинжал в спину?

О нет, я слишком мало находился у власти, чтобы сравнивать себя с Цезарем! Но и я успел вкусить всех благ самовластия, окруженного почти божественными почестями. И при всем моем знании человеческой натуры, при всей моей проницательности, порою доходящей до мнительности, я тоже дал обвести себя вокруг пальца, как глупая баба на рынке, торгующая хромую кобылу у кривого цыгана.

А мне бы следовало обратить внимание на то, как на балу в честь моей коронации гвардейские офицеры вьются вокруг Акулины Сидоровны, словно осы вокруг банки с медом, шушукаясь между собой и передавая друг другу какие-то записочки.

Мне следовало обратить внимание на то, как всемогущий Сила Гаврилович, отойдя за колонну, где я отлично видел его отражение в стенном зеркале, уговаривал фельдмаршала Репнина и разыгрывал перед ним целую пантомиму из пощелкиваний пальцами, приседаний, подмигиваний и других тайных знаков, какие были в ходу между членами мистического общества свободных метельщиков, в которое, как я узнал позднее, входили почти все представители власти, вплоть до верховного жреца Филофея Сиваго.

Мне следовало заметить, что во время смены дворцового караула у командира роты голубых гвардейцев, лично преданного мне капитана Шафкена, неожиданно начались желудочные колики, так что его пришлось отправить в лазарет. А на место голубых гренадер Шафкена Репнин назначил караул из желтых егерей ее высочества, шефом которых был не кто-нибудь, а моя бывшая экономка Акулина Сидоровна.

А под конец бала, когда гости уже совсем распоясались и плясали, как матросы в портовой таверне, ко мне подбежала какая-то незнакомка в маске лисы и, грациозно помахивая хвостом, пригласила меня прогалопировать вдоль зала.

Как только музыка стихла, незнакомка исчезла за колонной, бросив на меня многозначительный взгляд сквозь маску и оставив за моим обшлагом записку следующего содержания:

«Sire, Ваша жизнь в опасности. Бойтесь акулы в заводи Тулы!»

Кажется, и самый наивный человек мог бы догадаться, кого имеют в виду под акулой и какого рода опасность может исходить от особы, уже посягавшей на мою жизнь! Но я как ни в чем не бывало раскурил этой запиской сигарку и продолжал развлекаться, меняя одну партнершу за другой и отплясывая местную разновидность польки, называемую тулуляк.

Остальное произошло так стремительно, что описание этого эпизода занимает больше времени, чем он сам. Упрев от плясок, я присел отдохнуть на бархатную кушетку в углу зала, где сидела Акульхен, положил голову ей на колени и, задравши ноги на подлокотник, стал обмахивать потное лицо снятым с головы париком.

— А ну как прознают, что хвост не настоящий! — задумчиво сказала Акульхен, теребя косицу парика.

— Donnerwetter! — отвечал я, болтая ногою в воздухе.

— Ан, поглядим! — воскликнула Акульхен и с криком «пиль!» бросила мой парик пробегающей мимо болонке.

Прежде чем я опомнился, ловкая собачонка поймала парик на лету и помчалась через зал, семеня по паркету с таким проворством, словно у нее было не четыре, но по крайней мере сорок четыре ножки, и в мгновение ока скрылась в саду.

Я бросился было за ней, выбил поднос с полными фужерами из рук лакея, оторвал кружевной шлейф на платье жены эскимосского посла, запутавшись в нем шпорами, и наконец рухнул в фонтан, сжимая в объятиях дородного придворного звездочета господина Астралова.

Лакеи бросились ловить собачку в саду, но она с невероятным проворством увильнула от этих увальней и через садовую решетку выскочила на площадь, где вовсю шло народное гулянье.

Мое поведение, скандальное само по себе, не представляло бы ничего особенного на балу, где тульские ферзи позволяют себе и не такие вольности — сквернословят, падают лицом в салат, дерутся и даже пляшут на столах au naturel, и никто бы глазом не моргнул, если бы я, к примеру, остался без штанов.

Но я остался без парика! То есть без хвоста на голове, публично объявленного несомненным признаком моего августейшего, внеземного происхождения!

В присутствии высших лиц государства, представителей духовенства и иностранных послов я метался по залу в мокрой одежде, без какого бы то ни было хвоста, с голой, мокрой, коротко остриженной головой, особенно жалкой после того, как все привыкли к моим напудренным буклям, каскадами ниспадающим до плеч.

Я подозреваю, что такие проницательные люди, как Сила Гаврилович или тот же Понтий Мерцалов, никогда и не обольщались на мой счет, вряд ли принимая меня за настоящего Топильцына. Из соображений личной выгоды и политической пользы они могли сделать вид, что ничего особенного не произошло, и заткнуть рты всем нежелательным свидетелям.

Но гадкая собачонка изо всей мочи носилась по площади с моим париком в зубах, и досужие туляне сразу узнали в этом странном предмете хвост Топильцына.

— Энта ж Топильцына хвостик! У Топильцына хвост отскочил! — вопили они, гоняясь за болонкой.

Собаку поймали. Парик пошел по рукам и был передан старейшине Зарецкой слободы как самому рассудительному человеку из простонародья. Старейшина, хмурясь, осмотрел парик сквозь мутные толстые очки, а затем без очков понюхал, вывернул наизнанку и даже попробовал на зуб, а затем изрек: «Репа!», что на тульском диалекте означает «подделка», «липа».

Люди стали возмущаться и кидать пустые бутылки в гвардейцев. Охрана открыла огонь поверх голов, толпа бросилась врассыпную и в давке задавила гимназиста Бабакина. А к утру весь остров был охвачен народным восстанием, известным как Милая революция или Восстание танцоров.

 

Восстание танцоров

 

Я вернулся с бала в прекрасном расположении духа, напрочь забыв о глупом происшествии с париком. Перед сном я пробежал Deutscher Merkur, убедившись, что Очаков еще не захвачен русскими, и позвонил в колокольчик, чтобы слуга стянул с меня мокрые сапоги. Однако вместо моего доброго Прохора в спальню впорхнула Акульхен в розовом пеньюаре, с распущенными волосами, раздушенная и манящая.

Акульхен держала в руках серебряный поднос с крошечной хрустальной рюмочкой, в которой колыхалась какая-то изумрудная жидкость.

— Acouline, c’est vous? — обратился я к ней по-французски, по новой тульской моде.

— А чё? — зарделась Акулина, с низким поклоном поднося мне рюмочку.

— Was ist das? — справился я, обнюхивая жидкость, но не торопясь опрокинуть ее вовнутрь, ибо обычно все мои напитки сначала пробовал слуга Прохор.

— Декокт на корешках со смаком. Для мужского задора.

— Не лезет, — признался я, отодвигая поднос.

Запах декокта показался мне неприятным.

— А ты впихни, — настаивала Акульхен, глядя на меня с таким странным выражением, словно на моей голове должно было что-то вырасти или, напротив, отскочить. — Ну же, Карлуша…

Акулина не отставала и лезла ко мне со своим напитком, вся изгибаясь и извиваясь, как танцующая кобра. И я уже готов был поддаться на ее уговоры, как обычно в таких случаях, как вдруг на люстре завозился альбатрос.

С самого нашего переезда во дворец Анатоль устроил себе насест на раскидистой хрустальной люстре под потолком и спрыгивал оттуда только раз в день, чтобы поклевать сырой рыбы, которую приносил ему слуга, попить воды да почистить клювом перья.

Порой я даже забывал о существовании этой умной птицы, не раз спасавшей меня в минуты опасности, но Анатоль, как выяснилось, не забывал обо мне!

— Кванч! Банч! Варанч! — проскрежетал альбатрос и ловко метнул в Акулину струю зеленого помета.

Поднос с декоктом с грохотом полетел на пол. Пеньюар и прическа прелестницы были безнадежно испорчены. Изрыгая проклятия, которых постеснялся бы сам грубый сапожник Федул, Акулина выскочила из спальни, словно ошпаренная.

Лишь после этого объявился мой Прохор, которого кто-то запер в чулане, чтобы он вовремя не пришел на мой звонок.

Прохор переодел меня в ночную сорочку и согрел мою постель грелкой, я выкурил трубочку, дочитал газету и погрузился в сон, словно никуда и не уезжал из своего милого Вольфенбюттеля. Во сне я видел, как явился на прием к турецкому султану без панталон и дамы из гарема его величества, перешептываясь, показывают на меня пальцем.

А между тем мой слуга убедился в том, что я сплю, и поднял с пола поднос с декоктом, каким-то чудом не расплескавшимся при падении. Воровато оглянувшись, он опрокинул в себя рюмочку с зеленой жидкостью, и с ним произошло то, что ожидало меня, если бы не бдительность альбатроса.

По телу несчастного Прохора пробежала судорога, волоса его поднялись дыбом, изо рта пошла пена, а из ушей повалил дым. Размахивая руками и расталкивая прохожих, Прохор бросился вон из дворца, пересек дворцовую площадь и выбежал из городских ворот.

За городской заставой он скрылся из вида, а на следующий день пастухи, пасущие коз на склонах Косой Горы, рассказывали, как мимо них пробежал человек в придворной ливрее, со вздыбленными волосами и искаженным лицом. Вскарабкавшись на вершину вулкана, из которого вырывались клубы серного дыма и языки пламени, этот человек издал истошный вопль и прыгнул в жерло, мгновенно превратившись в горсточку пепла.

Из гомеопатического трактата Самуила Тулезиуса Бредероде я вычитал, что предназначенный мне декокт был изготовлен Акулиной из корешков Дурмянки обыкновенной (stultus vulgaris), произрастающей только в одном месте, на западном склоне Косой Горы. Корни этого растения впитывают яды, исходящие из самых глубин преисподней во время извержений вулкана, и вызывают опасное безумие не только у людей, но и у овец, которые, пощипав дурмянки, целыми стадами бросаются в жерло вулкана, куда их тянет непреодолимая сила.

Итак, я почивал, впервые за время путешествия оказавшись на пуховой перине, но мои противники не дремали. И хотя, по мнению официальных историков, так называемая Милая революция, или Восстание танцоров было стихийной вспышкой народного гнева, я имею основания полагать, что оно было тщательно обдумано и подготовлено задолго до моего появления в тульском небе.

Начавшись довольно безобидно, как все революции, она скоро превратилась в кровавую вакханалию, о которой поэт Понтий Мерцалов с горечью заметил: «Хуже нет тульского бунта — бессмысленного и бестолкового».

Я все более склоняюсь к мысли, что главной действующей силой Милой революции был вовсе не тульский народ и даже не тульская Иоанна д’Арк Акулина Сидоровна, прозванная Мамашей, а коварный деспот Сила Гаврилович, который, как обычно, оставался в тени, но управлял всем.

Сам репный террор с последующим голодом, получившим название репомора, не имел никакого отношения к природным условиям, по-прежнему идеальным для сельского хозяйства. Он был организован искусственно, с тем чтобы поставить на колени гордых репных баронов руками раболепных ферзей, а затем уже расправиться и с самими ферзями руками кровожадной черни.

Боюсь, что я оказался проходной пешкой в этой тайной игре и лишь ускорил свое падение при помощи моих легкомысленных реформ. Роль такой же пешки хитрый Сила Гаврилович, очевидно, отводил и моей невежественной экономке, которая служила послушным орудием в его руках.

Купаясь в лучах народной любви, я отплясывал тулуляк на балу, на площади туляне угощались бесплатными пряниками и смотрели выступление скоморохов, а между тем со всех концов острова к городу тянулись подводы свирепых огородников, вооруженных остро отточенными тяпками и вилами.

К рассвету, когда я только укладывался в постель, на дворцовой площади был разбит гуляй-город мятежников — табор из возов с репой, опутанных железными цепями. Все главные заставы и улицы были перегорожены баррикадами из перевернутых возов и карет. Какие-то люди в хвостатых колпаках раздавали прохожим листовки, тяпки и кокарды в виде репы.

Накинув петлю на конную статую Топильцына, мятежники повалили ее на землю и тут же принялись разбивать и распиливать на части, раздавая всем желающим куски золота.

Толпа скандировала «топи Топильцына!» и кидалась репой в полицию, но жертв пока не было. Прискакала на колеснице Акульхен в греческой тунике с обнаженной грудью, в позолоченном шлеме с гребнем из репной ботвы, с рассыпанными по плечам золотистыми кудрями и пылающим факелом в поднятой руке.

Колесницей управлял человек, в котором трудно было узнать Силу Гавриловича. Вместо длинной парчовой ферязи и чалмы бывший визирь был одет в обтягивающие панталоны лимонного цвета, васильковый фрачок с пышным жабо и лакированный цилиндр. На ногах вместо сафьяновых сапог с загнутыми носами были короткие гусарские полусапожки с кисточками. За кушаком торчали два длинных пистолета с раструбами. Лицо было гладко выбрито, за исключением узкой бородки-эспаньолки и ровных полубаков, словно начерченных по линейке.

Но самым необычным в новом облике Силы Гавриловича был монокль на длинном шнурке, выскакивающий из глаза при каждом энергическом жесте.

Народные трибуны один за другим залезали на колесницу рядом с Акулиной и обращались к толпе с зажигательными речами, живописующими преступления правящей клики и народные страдания, которым необходимо положить конец.

А между тем фельдмаршал Репнин, сохранивший верность присяге, стягивал на площадь гвардейские части. Гвардейцы с примкнутыми штыками выстроились перед воротами дворца. Прискакала батарея гвардейской конной артиллерии, орудия сняли с передков и зарядили картечью.

К тулянам обратился с увещеванием верховный жрец Филофей Сиваго. Его встретили насмешками, свистом и репными кочерыжками.

Не решаясь поднять меч против собственного народа, сам Репнин подъехал к толпе на белом коне и обратился к повстанцам.

— Узнаете ли вы меня, братцы? — сказал он, снимая с седой головы шляпу со страусовым плюмажем.

— Как не узнать, дедушка Мокий, — отвечали туляне, прошедшие под знаменами старого фельдмаршала не одну кампанию и любившие «дедушку Мокия» за бешеный, но отходчивый нрав.

— Слушайте же, детушки, что вам будет говорить ваш дедушка Мокий, — продолжал Репнин. — Не гневайте государя, а ступайте-ка все по домам, к вашим женушкам и деткам. А я уж отмолю вас, чтобы вам ничего не было за вашу продерзость, да еще выдали каждому по тульскому прянику да по отрезу доброго сукна на кафтаны.

При виде честного старика, вышедшего в генералы из простых парикмахеров, благоразумные туляне устыдились, и чаша восстания заколебалась. Однако в этот самый момент из компании зачинщиков, окруживших колесницу Акулины, вдруг выбежал человек в римской тоге и черной полумаске, с пращой в руке.

Раскрутив в праще репу, он бросил ее в Репнина почти в упор и попал почтенному старику прямо в его заслуженную голову. От страшного удара фельдмаршал закачался в седле, успел только промолвить: «Уй, блин!», что на тульском диалекте означает оh, mein Gott, и рухнул на землю.

Разъяренные гвардейцы дали залп в толпу и ранили несколько прохожих, однако повстанцы успели скрыться за возами гуляй-города и вступить в бой. Они споро разбирали репки из возов, Сила Гаврилович втыкал в репки фитили и раздавал эти самодельные гранаты повстанцам. Акулина поджигала фитиль своим факелом, и реппер с разбегу метал дымящийся снаряд в ряды гвардейцев, жмущихся перед воротами дворца.

Мои храбрые гвардейцы как могли отбивали летящие гранаты при помощи штыков, однако репки, нанизываясь на острия штыков, взрывались и обдавали зелеными ошметками щегольские желтые колеты, лакированные каски и белые гетры солдат.

К тому же их командир капитан Шафкен страдал аллергией на репу, которой его закормили в юности, когда он был кадетом Тульского офицерского училища. После разрыва первой же гранаты Шафкен принялся громко чихать и сморкаться, слезы ручьем покатились из его глаз, и он вынужден был выбросить белый флаг.

Припав на колено и низко наклонив напудренную голову, храбрый офицер вручил свою шпагу Акулине Сидоровне, которая милостиво потрепала Шафкена по щеке, вернула ему оружие, заставила подняться и даже отряхнула запачканные репой колени его замшевых панталон.

С грохотом и лязгом гвардейцы бросали в кучу свои ружья, сабли и знамена, братались с мятежниками и тут же, взявшись за руки, принимались водить хоровод и плясать тулуляк вокруг Акулины Сидоровны.

Понтий Мерцалов принес из дома хроматическую гармонь, Акулина спрыгнула с воза и стала отплясывать со своими подданными тулуляк с такою прытью, что груди то и дело выскакивали из ее туники.

Сам консул Сила Гаврилович, наотмашь швырнув о землю свой лакированный цилиндр, пустился в пляс, низко приседая, высоко выпрыгивая, выбрасывая ноги в прыжке и выкрикивая: «Калинка, калинка, калинка моя! В саду ягода малинка, малинка моя!»

«Калинка-малинка» — это была та самая пьеса, которою истязала меня Акульхен во время нашего путешествия на льдине. Танцоры повторяли эти загадочные слова раз за разом, десятки и сотни раз без всякого изменения, как повторяют свои мантры индусские брамины — не для того, чтобы выразить какую-то мысль или настроение, но для того, чтобы довести себя до полного исступления и в этом состоянии достичь божественного экстаза.

В отчаянии я закричал: Kalinka! Malinka! Sadujadoga! — забился в конвульсиях и… проснулся.

 

Замешательство Миниха

 

Восстание танцоров в Туле произошло 17 марта 1738 года. И этот же день был последним сроком моего прибытия в Полтаву, ко двору принца Брауншвейгского Антона Ульриха.

К этому дню армия фельдмаршала Миниха, при которой находился мой патрон со своим Брауншвейгским кирасирским полком, была готова к выступлению, так что все, от старого фельдмаршала до рядового солдата, с нетерпением ждали моего прибытия, чтобы скорее скрестить шпаги с Великим Турком и его янычарами.

На рассвете семнадцатого марта фельдмаршал построил свое стотысячное войско на главной площади Полтавы следующим образом. Его армия представляла собою каре или правильный квадрат, каждая сторона коего состояла из двадцати пяти тысяч солдат. Внутри каре находились штаб, обозы, артиллерийский парк, лазарет и тому подобные службы, требующие прикрытия.

А в самом центре был сооружен помост на колесах с вертящимся креслом наподобие тех, на которых сидят во время выступлений фортепьянисты.

Каждый из фасов каре был обращен лицом наружу. Таким образом, во время движения солдаты переднего фаса маршировали вперед, солдаты двух боковых фасов шли боком, приставным шагом, а задний фас пятился, что требовало от солдат особой сноровки и длительного обучения.

Главнокомандующий ехал в центре каре на платформе, запряженной волами, и, вертясь на своем кресле, следил за действиями противника со всех сторон. В том случае, если враг атаковал с фронта, Миних ударял один раз в корабельный колокол, называемый рындой, и армия двигалась вышеописанным способом.

В том случае, если турки или татары появлялись справа, командующий поворачивался на своем кресле и делал два сигнала колоколом. При этом правый фас наступал вперед, передний и задний фасы шли приставным шагом, а левый фас пятился.

При атаке слева Миних давал три сигнала, при нападении с тыла — четыре. Но где бы ни находился противник, все стотысячное войско по первому же удару колокола мгновенно меняло направление и вступало в бой.

Точно в таком же порядке, в виде каре, войско маршировало и вне боя, и хотя это было не совсем удобно солдатам и офицерам заднего фаса, которые почти весь поход шли задом наперед, частенько спотыкались и падали, да и солдаты боковых фасов не могли маршировать полноценным строевым шагом, оттягивая носки, такое построение делало русскую армию, и в особенности ее центральную часть, абсолютно неуязвимой.

Забегая вперед, замечу, что такое построение впервые позволило нашей армии пересечь таврические степи и даже захватить Крымский полуостров, хотя и ненадолго. И пусть значительная часть русского войска в этом походе погибла, эта неприятность произошла не столько от пуль и сабель противника, сколько из-за засушливого климата Тавриды и расстройства желудка, не подлежащего военному планированию.

С высоты птичьего полета наша армия напоминала гигантскую галапагосскую черепаху, ползущую по камням с невероятной медлительностью. Однако ее движение могло быть еще медленнее, а число потерь могло достичь и ста процентов, если бы у этого могучего, но беспомощного ползучего монстра не было надежного поводыря — опытного колонновожатого, скачущего на коне впереди и подающего фельдмаршалу условные сигналы при помощи солнечных зайчиков, пускаемых зеркалом с холмов.

Ни один из русских и немецких офицеров не подходил на роль такого колонновожатого, ибо ни одна армия мира, кроме татарской орды, еще не совершала маршей через эти пустыни. Но фельдмаршал не мог довериться и природному жителю степей, поскольку татары были союзниками турецкого султана и ненавидели русских.

Только один европеец, бывший к тому же подданным русской короны, знал каждый холм и овраг этих скифских степей от истоков Дона до берегов Понта Эвксинского, как содержимое собственных карманов. Это был ваш покорный слуга, без коего поход Миниха был бы невозможен.

— Где же господин Мюнхгаузен? — повторял фельдмаршал, хмуря седые брови и поглядывая на свой брегет, показывающий без четверти двенадцать.

— Я приказал барону явиться в штаб в полдень семнадцатого марта, — отвечал принц Антон Ульрих, ни на секунду не сомневающийся, что его приказание будет выполнено в точности.

— Однако до начала похода осталась всего четверть часа, — заметил маршал Ласси.

— И ни одно живое существо не может преодолеть русские дороги после того, как снег сошел и началась распутица, — добавил генерал Леонтьев, а затем пошутил: — Ежели у него нет крыльев.

Генералы стали обсуждать дальнейшие действия на тот случай, если я не прибуду к полудню и боевые действия придется начать самостоятельно.

Фельдмаршал Миних предлагал маршировать на юг, с тем чтобы передний фас армии, рано или поздно, уперся в Крымский перешеек и штурмовал его. Принц Антон Ульрих, задачей которого было не покорение Крыма, а взятие Очакова, предпочитал, чтобы армия ползла по диагонали, на Очаков. Маршал Ласси полагал, что каре следует развернуть правым фасом вперед. Двигаясь на запад, мы захватим дунайские княжества, освободим от турецкого ига Болгарию и, наконец, присоединим к Российской империи Константинополь.

Генерал Леонтьев был единственный русский на этом военном совете, и поэтому его мнение было основано не на военной науке, а на прозрении, опередившем военную науку на семьдесят четыре года. Он предлагал наступать задом наперед, на север.

Турки, натурально, подумают, что русские боятся вступить в сражение и примут такой маневр за отступление. Они бросятся за нами вдогонку, завязнут в русских дорогах и перемрут с голода.

— Тогда вы ударите в свой колокольчик, армия развернется кругом, и мы без боя займет Крым, дунайские княжества, Болгарию и, пожалуй, Грецию, а также возьмем Константинополь и водрузим крест на святой Софии.

— Все это очень мило, но отчего мы сами не завязнем в той грязи, которая погубит турка? — справился фельдмаршал.

— Мы обойдем русские дороги полями, — отвечал генерал Леонтьев.

Немецкие генералы категорически возражали, спор разгорелся с новой силой, а стрелка часов между тем подползала к полудню.

 

Святилище

 

Пробудившись от пения за окном, я взглянул на календарь и вспомнил, что сегодня в полдень я должен приступить к службе. На часах было без четверти двенадцать, купол моего летательного аппарата был порван при посадке, а мой альбатрос, выполнявший при полете роль навигатора, как нарочно, улетел ловить рыбу в Тульском проливе.

Надобно заметить, что за время моего пребывания в Туле паводок сошел, реки и озера вернулись в свои берега, но зато все дороги и поля покрылись такой глубокой грязью, что лошади тонули в ней по самую репицу, а люди ходили по улицам не иначе как на ходулях.

Нечего и думать было о том, чтобы домчаться от Тулы до Полтавы по льду под парусом, как я добрался от Вязьмы до Серпухова. Однако приказ есть приказ. Никто из рода Мюнхгаузенов ни разу в жизни не нарушил полученного приказа и ни на секунду не опоздал при его исполнении, и я готов был скорее умереть, чем обесчестить себя таким позором.

Как бы то ни было, у меня еще оставалось несколько минут на то, чтобы попить кофе и привести себя в порядок. Я дернул за шнур звонка раз и другой, однако слуга не являлся, поскольку, как вы помните, он сгорел дотла в жерле вулкана.

Я позвонил в третий раз, и в спальню вбежали матросы тульского флота, первыми перешедшие на сторону народа. Матросы молча стали бить меня кулаками по голове и животу, а затем, в одной ночной сорочке, выволокли во двор и посадили в железную клетку на колесах.

В клетке меня повезли через площадь, переполненную ликующим народом. И те же самые туляне, которые вчера визжали и рыдали от восторга при виде меня, теперь скандировали: «Топильцын — дурак, курит табак! Топи Топильцына! Пили Топилу! Топилу — на мыло!» и тому подобные колкости. Женщины плевались, мужчины тянулись ко мне сквозь прутья решетки, чтобы ударить кулаком, дети стреляли из рогаток и плевательных трубочек, популярных среди тульской детворы.

Меня привезли в священную рощу, называемую Щегловой дубравой, где проводили свои толковища тульские друиды — вольные метельщики. В центре обширной поляны, покрытой ровными рядами того, что издали показалось мне саженцами, стоял чудовищного вида древний дуб, превышающий своей толщиной самый огромный из африканских баобабов.

Сучья дуба, напоминающие ручищи, были сплошь увешаны лентами, колокольчиками, фонариками и другими дарами, принесенными суеверными тулянами со всех концов острова. Целые тучи ворон кишели среди листвы, шумящей под ветром и словно издающей глубокие печальные вздохи.

Проезжая по аллее к священному дубу, я с удивлением обнаружил, что то, что принял за ряды саженцев, было не кустами, а торчащими из земли человеческими ногами. Ноги людей, посаженных в землю относительно недавно, были еще обуты в чулки, сапоги и туфли, иногда — совсем новенькие, со шпорами и пряжками. Но в более дальних рядах ноги покрылись корой, давали зеленые побеги, кустились во все стороны и разрастались так высоко и густо, что в них уже трудно было узнать нечто человекоподобное.

Было заметно, что и эти новые деревья-святилища, особенно некоторые из них, служат предметом поклонения тулян. Они также были обвешаны приношениями, и у их подножия были устроены низенькие скамеечки и беседки для отдыха.

Вдруг меня осенило: так вот что означает зловещее тульское выражение «исделать репку»! Туляне сажают в землю вниз головой самых выдающихся сограждан: художников, мыслителей, ученых, а затем поклоняются своим жертвам! Первым же из этих антропоморфных деревьев, ставших предметом идолопоклонства, вероятно, был не кто иной, как легендарный тульский просветитель Топильцын, превратившийся в гигантский дуб!

Под священным деревом в кресле восседал магистр вольных метельщиков Сила Гаврилович в черной шелковой мантии и ермолке, с молотком и бронзовым гонгом. На голове Силы Гавриловича, под шапочкой, я с удивлением увидел мой собственный обтерханный паричок, который был маловат магистру и едва прикрывал его собственную кучерявую шевелюру.

Рядом с магистром, на постаменте, стояла Акулина в своей открытой тунике и золотом шлеме с ботвой. Глаза Акульхен были завязаны черной повязкой, в правой руке она держала вилы, в левой — весы, символизирующие правосудие.

Вокруг дуба в почтительных позах склонились вольные метельщики — люди в кожаных фартуках, рукавицах и валенках с калошами, с лопатами и метлами в руках. На головах метельщиков были надеты маски в виде собачьих морд. При виде меня метельщики оглушительно залаяли и завыли хором, как лают собаки ночью, когда на деревенской улице появляется незнакомец.

Сила Гаврилович ударил в гонг, и собачий гвалт оборвался. Меня спустили из клетки по приставной лесенке, поставили на колени под дубом, и процесс начался.

Прежде всего ко мне под руки подвели того самого слепого дедушку Пафнутия Перцова, который давеча признал во мне Топильцына.

— Дедушка! Сам дед Пафнутий пришел! Правдивее нет этого деда! Уж коли Пафнутий не признает, так никто не признает! — пронеслось среди метельщиков.

Как и в прошлый раз, дед Пафнутий начал ощупывать мою голову, трогать нос, уши и даже запускать свои крючковатые прокуренные пальцы мне за щеки. Наконец старик сокрушенно махнул рукой, плюнул мне на голову и объявил:

— Вор! Собацкий сын! Самозванец!

После такого свидетельства самого уважаемого в Туле провидца никаких доказательств более не требовалось. Сила Гаврилович огласил обвинение, в коем перечислялись мои вины — истинные или мнимые. Получалось, что я проник на территорию острова под видом народного героя, дабы подорвать устои тульского общества, и стал зачинщиком всех злосчастий, обрушившихся на страну — от неприличных танцев среди молодежи до репных бунтов, людоедства и голода, получившего в истории название репомора.

— Это ж надо было додуматься — живым людям хвосты корнать! — заметил Сила Гаврилович с некоторым даже изумлением и обратился ко мне: — Признаешь ли ты себя виновным, брат?

— Entschuldigen?[1] — вырвалось у меня.

И один из метельщиков театральным баритоном, напоминающим голос поэта Понтия Мерцалова, воскликнул:

— Лютор, еретик, иноземный агент!

Метельщики глухо заворчали. Кудрявый мальчик с накладными крылышками и лавровым венком на голове прошел перед членами жюри с глиняной амфорой, из которой каждый на ощупь доставал круглый камушек, — черный, означающий вину, или белый — оправдание.

Выбранные наугад камушки собрали на поднос и разложили на чашах весов правосудия: черные — налево, белые — направо. Получилось поровну, и чаши весов повисли в равновесии.

— Сколько народу засудил, а такое — впервые, — заметил Сила Гаврилович, почесывая голову под париком.

Мальчик, выполняющий на суде роль ассистента, принес из сторожки корзину с деревянными шарами наподобие тех, что используются в кегельбане. Отсчитав десять шагов от постамента, на котором стояла с весами Акулина, Сила Гаврилович стал метать шары на чаши весов, очевидно для того, чтобы нарушить их равновесие в ту или иную сторону.

Первый шар гулко ударился о каменный постамент, второй отбил богине ногу, так что Акулина стала подпрыгивать на одной ножке и некрасиво материться. Третий шар попал в шарнир весов с такой силой, что обе чаши вместе с их содержимым перевернулись на траву.

— Надо бы повторить для порядка, — заметил секретарь, в котором под маской пуделя можно было распознать министра здравоохранения Уколова, привыкшего к надлежащему оформлению смертей.

— Да будет вам! — махнул рукой Сила Гаврилович. — Запишите, что, мол, его вина превысила любую меру.

 

Прощай, Тула!

 

После того как моя вина была полностью установлена, оставалось только выбрать способ казни, но и это оказалось не так просто, как можно было предположить.

Признаюсь, я испытал несколько неприятных минут, когда метельщики в полный голос, оживленно стали обсуждать известные им способы умерщвления преступников, применяемые в подобных случаях.

К моему большому облегчению, так называемая «репка» отпадала с самого начала как слишком благородная смерть для выдающихся исторических личностей, к числу коих я, увы, не принадлежал. Ее более древний прототип, применявшийся для святотатцев в те темные времена, когда туляне еще жили в земляных норах и ходили в звериных шкурах, состоял в распарывании живота преступника и обматывании кишок вокруг ствола священного дерева.

Что и говорить, способ был неплох, но от него пришлось отказаться, поскольку всего моего жалкого кишечника не хватило бы на то, чтобы хоть один раз обмотать им толстенный ствол Древа Знания.

Повесить меня на суку священного дерева, хотя бы и вниз головой, не рекомендовал главный санитарный врач острова Вошебойников, если я правильно узнал его под личиной таксы. Бесчисленные птицы-падальщики могли разнести заразу от моего трупа по всему острову, положив начало очередной эпидемии или моровому поветрию, только в прошлом году унесшему в могилу треть населения Тулы, и по этой же причине Вошебойников не рекомендовал ритуальную казнь, какой был подвергнут предводитель заговора бомбистов Рой Тугоухов, коего рассекли на четыре части, дабы выставить каждую из частей на всех четырех тульских заставах, ведущих из города на север, юг, запад и восток.

Не буду шокировать читателя описанием кровавых ритуалов, связанных с удавками и клещами, рубящими и дробящими инструментами, огнем и водой, я успел их наслушаться, пока во время перерыва члены жюри подкреплялись пряниками и курили сигары. Можете мне, однако, поверить, что история тульской юриспруденции изобиловала зверскими расправами, как и история любой другой страны, и к окончанию кофейного перерыва я был готов на любую казнь, лишь бы она наступила скорее.

Наконец на помощь судьям пришел исторический опыт, как обычно, когда текущие проблемы ставят политиков в тупик. Эрудированный Мерцалов, которого я давно узнал под личиной мопса, напомнил уважаемым коллегам, что Егория Распопова, известного как лже-Топильцын Первый, сначала просто запинали до смерти и бросили на четыре дня валяться на площади города, позднее названной в его честь.

Однако из-за этого ночью разразилась такая буря, что ветер посрывал все колокола с городских колоколен, а мертвецы повылезали из могил и стали гоняться за прохожими. Так что тело самозванца пришлось сжечь, забить золу в пушку и выстрелить.

— Дабы фанатики потом не таскались с прахом и не перекладывали с места на место, как некоторых, — закончил поэт, виляя хвостиком.

— По-моему, разумно, — заметил Сила Гаврилович и неожиданно обратился ко мне:

— Что скажешь, Еремеич?

— Как офицер и дворянин, я предпочел бы принять смерть от огнестрельного орудия, а не от навоза, — отвечал я с достоинством, и вдруг мне в голову пришла блестящая идея, позволившая избежать мучительной смерти и в точности выполнить приказ принца.

— Мессир, — обратился я к магистру. — У меня к вам есть лишь одна последняя просьба, которую принято выполнять перед казнью даже в самых варварских странах и в которой, я уверен, ваша милость не откажет своему бывшему монарху.

— Я слушаю вас, друг мой, — отвечал Сила Гаврилович с доброй улыбкой.

— Я прошу вас направить ствол орудия в сторону города Полтавы, где царь Петр Великий одержал величайшую из своих побед над шведским королем Карлом Двенадцатым. Я хочу, чтобы мой прах был развеян не где-нибудь, а над полем русской славы.

— С удовольствием, — отвечал Сила Гаврилович, похлопывая меня по плечу.

Моя мужественная просьба произвела приятное впечатление на всех членов суда. Понтий Мерцалов расчувствовался настолько, что оттянул с лица маску и под маской промокнул платком свои увлажненные глаза. А моя бывшая экономка, дослужившаяся до Фемиды, спрыгнула со своего постамента, расцеловала меня как родного и напялила на мою голову свой жестяной шлем на войлочной подкладке со словами:

— Накиньте шапочку, на вышине, чай, зябко.

На поляну прикатили самое дальнобойное из орудий тульской артиллерии, называемое Единоротом. Жерло Единорота, отлитого в виде раззявленной пасти льва, было так просторно, что я без труда влез в ствол поверх мешочка с порохом и ядра, которому предстояло стать моим очередным средством передвижения. Из жерла пушки торчала лишь моя голова да руки, так что я мог посылать воздушные поцелуи многочисленным дамам, собравшимся ради этого необычного зрелища.

И здесь я хотел бы сделать небольшое техническое отступление для сведения тех, кто, возможно, попытается повторить этот знаменитый подвиг и нечаянно может нанести вред своему здоровью.

Если вы, дорогой читатель, когда-либо вздумаете совершить полет из пушки на Луну, в Австралию или какое-либо другое отдаленное место, вам следует помнить одну важную особенность, связанную с практическим применением второго закона Ньютона. Во время выстрела вам следует сгруппироваться и как можно плотнее прижать подметки своих сапог к поверхности ядра. В этом случае вы станете частью снаряда и примете на себя всю толкающую силу взрыва без малейшего ущерба для здоровья.

Если же во время взрыва порохового заряда и неизбежного при этом толчка ваши пятки хоть немного оторвутся от ядра, то вы окажетесь в незавидной роли бильярдного шара, по которому сзади наносит удар другой, гораздо более мощный чугунный шар, и от вас не останется ничего, кроме мокрого места да пары газетных строчек в разделе курьезных происшествий.

— Поехали! — крикнул я и помахал рукой зрителям.

Канонир поднес пальник к запалу. Огненный шквал опалил меня со всех сторон, раздался оглушительный грохот — и вот я уже взмыл над Щегловой дубравой, балансируя на ядре, размахивая руками, чтобы не потерять равновесие, и распевая во весь голос:

 

Ah, du Lieber Augustin, Augustin, Augustin,

Ah, du Lieber Augustin, alles ist hin.

 

Из пушки в жерло вулкана

 

Скорость ядра, на котором я вылетел из Тулы в Полтаву, составляла семьсот футов в секунду. Его поверхность во время выстрела нагрелась подобно раскаленной сковороде и прожигала подметки моих пантуфлей, так что я мог обрушиться с высоты и переломать себе кости, не пролетев и половины пути, если бы не подарок Акулины, получивший удачное применение.

После того как жжение в пятках стало нестерпимым и мне надоело исполнять чечетку на летящем ядре, я сдернул с головы греческий шлем Фемиды, размером как раз с ядро, совершил прыжок обеими ногами и успел накинуть шлем на ядро прежде, чем туда же опустился мой зад.

Итак, мне удалось оседлать ядро поверх прохладного бронзового шлема с фетровой подкладкой, отлично предохраняющего мое тело от ожогов и в то же время служащего мне удобным сиденьем.

Вцепившись руками в плюмаж шлема, я летел над островом с таким комфортом, какого только можно было желать в столь необычных обстоятельствах. Неприятные впечатления от грубости восставших остались позади, и я был даже благодарен почтенному Силе Гавриловичу за то, что он предоставил мне возможность совершить столь волнующий полет и полюбоваться живописной панорамой Тулы.

А в это весеннее утро, когда солнце еще не достигло зенита и сверкало на яркой лазури неба вместе с бледным серпом месяца, Тула была восхитительна! Горящие на солнце купола храмов и слюдяная поверхность величественной Тулицы, правильный квадрат городского замка и ровные шоссе, словно начерченные по линейке во все концы острова через бархатно-зеленые поля, темные лесистые склоны урочища Кончаки и желтый стол тульских пампасов со стадами бесчисленных бизонов и дымящейся голубоватой громадой Косой Горы на горизонте.

Лишь на мгновение художник заслонил во мне офицера. Устроившись поудобнее, я достал из-за уха огрызок карандаша и стал наносить на широкий рукав ночной сорочки план местности, отмечая дороги, мосты, укрепления и артиллерийские батареи на тот случай, если мне когда-нибудь придется вернуться в эти благословенные места во главе моих храбрых кирасиров.

По продвижению моей тени над верстовыми столбами тракта Тула — Крым мне удалось примерно определить скорость моего полета, и получалось, что я не только поспеваю в Полтаву к указанному сроку, но и имею фору в несколько минут для того, чтобы привести в порядок мой туалет перед докладом главнокомандующему. И я, без сомнения, прибыл бы в Полтаву не позднее одиннадцати часов пятидесяти двух минут, если бы мое ядро продолжало лететь с первоначальной скоростью.

Однако через какие-нибудь несколько минут после выстрела мне показалось, что полет моего снаряда замедляется, а высота полета уменьшается. Я определенно летел по параболе, завершающейся в том месте, где пыхтело и плевалось пламенем жерло вулкана Косая Гора.

Задним числом я припомнил, как, уже после оглашения приговора, Сила Гаврилович что-то толковал и показывал на карте канониру, наводившему орудие. А вместо трех мешочков пороха, которые требовались для полета до Полтавы, заряжающий опустил в ствол Единорота всего один, которого едва хватало на полпути.

Я догадался, что Сила Гаврилович, публично проявивший милосердие перед тульскими журналистами и зрителями, на самом деле приказал выстрелить мною в самое жерло вулкана, так, чтобы от вашего покорного слуги и следа не осталось в тульской истории.

Ветер свистал в моих ушах, как разбойник. Снизу мне махали руками пастухи в бурках, пасущие овец на склонах вулкана. Сверху я уже видел ужасную разверстую пасть преисподней, где клокотали и лопались радужные пузыри расплавленной магмы. Мне оставалось на выбор: спокойно ожидать завершения полета и упасть в самое пекло или спрыгнуть с ядра на лету и разбиться в клочья об острые зубцы тульской сьерры.

Впервые в жизни я пожалел о том, что не выбрал более спокойную карьеру пастора, на коей настаивала моя добрая матушка, и дал себе слово никогда более не пускаться на опасные авантюры, если только Господь сохранит мне жизнь в этот единственный раз.

Боюсь, мой любезный читатель, что вы не узнали бы бравого барона Мюнхгаузена в человеке, близком к отчаянию, одетом в одну ночную сорочку, с растрепанной ветром прической и уныло повисшими усами, несущемся навстречу неминуемой погибели верхом на ядре, как летит в печку полено, брошенное меткой рукой истопника.

Не более сотни шагов отделяли меня от разверзшейся внизу геенны, уже клубы серного дыма, вздымаясь, перехватывали мое дыхание и полы моей сорочки тлели от нестерпимого жара.

— Oh, mein Gott! — воскликнул я в отчаянии и услышал знакомый голос, показавшийся мне ангельским гласом, посланным мне с небес самим Провидением:

— Кванч! Банч! Варанч!

Навстречу мне, со стороны Тульского пролива, летел мой верный Анатоль с лососем в когтях.

 

Конец одиннадцатого путешествия барона Мюнхгаузена

 

Заметив меня среди смрадных туч желтого дыма, Анатоль на мгновение застыл на месте, встрепенулся и, мощно ударив крыльями по воздуху, стрелой помчался над самым пламенем на бреющем полете. В тот самый миг, когда комнатная туфля, соскользнув с моей ноги, вспыхнула и сгорела, не долетев до жерла вулкана, альбатрос, несмотря на нестерпимый жар, промчался под самым ядром, так что я едва успел разжать ноги и, перекувырнувшись в воздухе, плюхнуться с ядра на шею птицы.

Опалив нижние перья, Анатоль взмыл в небо. Однако жар был уже так силен, что лосось, пойманный им в заливе на обед, изжарился прямо у него в когтях, так что по пути я имел возможность, нагибаясь, время от времени отщипывать кусочки рыбы и лакомиться сочным жареным мясом.

Дальнейший полет до Полтавы прошел без всяких осложнений, если не считать небольшой стычки с морским орлом, который налетел на нас над Тульским проливом и пытался вырвать рыбу из когтей альбатроса. Боюсь, что без моей помощи Анатоль, обремененный двойной ношей, вряд ли смог бы справиться с гигантским хищником, однако я так ловко метнул в орла мою оставшуюся ночную туфлю, что она, нанизавшись на клюв орла, закрыла ему весь обзор.

Орел закувыркался в воздухе, потерял управление и упал в море, где его с нетерпением поджидал голодный кит с раззявленной пастью.

Фортуна вновь обернулась ко мне лицом, и я не успел еще достигнуть Полтавы, как забыл о своем обете не искушать более судьбу, так что мои последующие приключения затмили все, что происходило со мною в Туле. Но обитателям острова повезло куда меньше, чем мне, и об их незавидной судьбе я узнал позднее, из вечерних газет.

Ядро, выскользнувшее из-под моего седалища после того, как я перепрыгнул на альбатроса, упало в самую сердцевину вулкана Косая Гора. Мне неизвестно, из каких источников почерпнул свои сведения обозреватель газеты Deutscher Merkur, однако он утверждает, что в этот самый момент властелин подземного царства, называемый в римской мифологии Вулканом, как раз приступил к полднику, называемому у англичан ленчем.

Ядро шлепнулось в чашку с бульоном, забрызгав новые светлые панталоны Вулкана, и привело бога в неописуемую ярость. Рассмотрев ядро через лупу (ибо оно, с точки зрения Вулкана, не превышало размера дробины), бог увидел на нем клеймо «ТОЗ» («Тульский оружейный завод»).

Он тут же, прихрамывая, побежал в свою кузницу, схватился за рукоятки горна и так сильно раздул огонь внутри вулкана, что Косая Гора начала извержение невиданной мощности.

Тучи пепла, тонны угля и потоки раскаленной лавы обрушились на Тулу, не разбирая правых и виноватых, точь-в-точь как это было в Содоме и Гоморре, а позднее повторилось в не менее злосчастной Помпее.

Извержение Косой Горы сопровождалось землетрясением и породило серию колоссальных волн, называемых в Японии цунами и смывших с поверхности острова все то, что сохранилось после извержения.

Словом, к тому времени, когда моя правдивая повесть выйдет в печати, на месте открытого мною архипелага будет простираться застывшая каменная пустыня, покрытая толстым слоем арктических снегов. И никто, кроме моего преданного альбатроса, не сможет подтвердить всех тех приключений, которые произошли со мною в этой загадочной стране — как и никто не сможет их опровергнуть.

Колокол на башенных часах Полтавы пробил шесть из двенадцати ударов, когда альбатрос плавно приземлился в центре боевого каре, перед самым помостом, где расположился фельдмаршал Миних с принцем Антоном Ульрихом, штабом и свитой.

Я лихо соскочил с шеи Анатоля, денщик успел накинуть мне на плечи плащ, пристегнуть шпагу и поправить прическу, так что на десятом ударе курантов я опрыскался кельнской водой, отбивающей неприятный запах подземной серы, а на двенадцатом ударе склонился перед господами генералами в церемонном поклоне.

— А вот и вы, — заметил принц, с любопытством рассматривая мое необычное средство передвижения, забавно ковыляющее перед свитой. — Вы явились раньше времени?

— Jawohl, Exzellenz! — отвечал я с низким поклоном. — Мне понадобилось три секунды на переодевание.

— Можете ли вы довести мою армию до крымского перешейка, не нарушая ее построения? — справился фельдмаршал Миних, который слышал обо мне много лестного, но не мог поверить в мои подвиги из-за моей молодости.

— Jawohl, Herr Feldmarschall, — отвечал я. — Я могу сделать это даже с завязанными глазами, передвигаясь задом наперед.

— Ах вот как, юноша! Но это легко проверить! — воскликнул Миних с улыбкой и тут же приказал своему адъютанту фон Манштейну потуже завязать мне глаза офицерским шарфом, а затем усадить меня задом наперед на мула.

После этого на шею мне повесили овальное зеркало, пускающее во все стороны яркие солнечные блики, и я тронулся в путь, угадывая верное направление по дуновению ветра, окружающим меня звукам и неровностям почвы, по которой ковылял мой мул. Армия с барабанным боем следовала за мной.

Однако описание этой славной кампании не имеет отношения к моему одиннадцатому путешествию, и вы можете найти его в мемуарах моего сослуживца, ныне генерала прусской службы фон Манштейна, которые могут служить хорошим подспорьем каждому военачальнику, решившему завоевать Крым, но не знающему, как подступиться к этому хлопотному занятию.

Я же остаюсь преданный вам свободный барон, ротмистр русской императорской службы Карл Фридрих Иероним фон Мюнхгаузен и прочее. Кванч! Банч! Варанч!


 

 



[1] Извините? (нем.)

 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация