Кабинет
Павел Глушаков

Еще раз о стихотворении Михаила Исаковского «Враги сожгли родную хату»

Есть небольшое сельское кладбище в одном из отдаленных уголков России. Как почти все наши кладбища, оно являет вид печальный... <…> Неужели любовь, святая, преданная любовь не всесильна? О нет! Какое бы страстное, грешное, бунтующее сердце ни скрылось в могиле, цветы, растущие на ней, безмятежно глядят на нас своими невинными глазами: не об одном вечном спокойствии говорят нам они, о том великом спокойствии «равнодушной» природы; они говорят также о вечном примирении и о жизни бесконечной...

                                                                    И. С. Тургенев «Отцы и дети»

 

16 апреля. Маша лежит на столе. Увижусь ли с Машей? <…>…человек беспрерывно должен чувствовать страдание, которое уравновешивается райским наслаждением исполнения Закона, т. е. жертвой. Тут-то и равновесие земное. Иначе Земля была бы бессмысленна.

                      Ф. М. Достоевский «Записная книжка  1863 — 1864 гг.»

В последнее время оживился интерес к стихотворению Михаила Исаковского «Враги сожгли родную хату»[1]. Текст этот — действительно — не просто интересен, но и скрывает те пласты смысла, которые в предыдущую эпоху по разным причинам не могли быть распознаны и поняты.

По точному определению Алексея Пурина, стихотворение М. Исаковского «потому и сравнимо с высочайшими творениями русской лиры (и может рассматриваться в их ряду), что ставит перед собой и решает не узко жанровые (песенно-балладные или какие угодно другие), а именно наиважнейшие, глубинные вопросы литературы, искусства. В том числе знаменитый мармеладовский — а есть ли куда пойти человеку со своею экзистенциальной печалью? — который ставится здесь в самом начале стихотворения. И ответ на эти вопросы дается со всем возможным эпическим размахом и на отчетливом пересечении этики и эстетики, духовности и бытийности — „в глубоком горе” и „на широком поле”, вызревая в итоге в просветленно-трагический катарсис последней строфы — некое непреднамеренное свечение потустороннего сквозь земную слезу»[2].

Был установлен источник самого текста стихотворения Исаковского — духовный стих «Плач Иосифа и быль», сравнительно широко бытовавший в устной народной традиции русского крестьянства[3]. Сравните:

 

Враги сожгли родную хату,

Сгубили всю его семью.

Куда ж теперь идти солдату,

Кому нести печаль свою?[4]

 

И:

 

Кому повем печаль мою,

Кого призову к рыданию?

Токмо тебе, владыко мой,

Известна печаль моя[5].

 

Но изучение этого текста продолжается, а число поэтических компонентов, включаемых в анализ и комментирование, множится. Даже, казалось бы, сугубо бытовая деталь стихотворения Исаковского, рассмотренная не как «вещь-в-себе», «предмет антуража», может кое-что сообщить читателю, настроившему свою оптику чтения на более глубокую перспективу.

 

Сойдутся вновь друзья, подружки,

Но не сойтись[6] вовеки нам…»

И пил солдат из медной[7] кружки

Вино с печалью пополам.

 

Всем памятны эти горькие строки, но приглядимся к их контексту. Произносятся они безымянным солдатом «на перекрестке двух дорог»[8]. В своей «хмельной речи» солдат «призывает» погибшую жену готовить ему праздничный пир:

 

Сказал солдат: «Встречай, Прасковья,

Героя — мужа своего.

 

Готовь для гостя угощенье,

Накрой в избе широкий стол, —

Свой день, свой праздник возвращенья

К тебе я праздновать пришел…»

 

Солдат — «слуга народа»[9], победитель трех держав, повидавший мир в его грозную годину, пьет «горькое вино» у могилы жены и разговаривает с нею как живою. Весь этот комплекс образов и мотивов есть в стихотворении Ф. И. Тютчева «Цицерон», которое могло отразиться в тексте М. В. Исаковского столь своеобразно и даже неожиданно:

 

Оратор римский говорил

Средь бурь гражданских и тревоги:

«Я поздно встал — и на дороге

Застигнут ночью Рима был!»

Так!.. Но, прощаясь с римской славой,

 

С Капитолийской высоты

Во всем величье видел ты

Закат звезды ее кровавый!..

 

Счастлив, кто посетил сей мир

В его минуты роковые!

Его призвали всеблагие

Как собеседника на пир.

Он их высоких зрелищ зритель,

Он в их совет допущен был —

И заживо, как небожитель,

Из чаши их бессмертье пил![10]

 

И не отсюда ли в текст Исаковского пришли финальные строки: «И на груди его светилась / Медаль за город Будапешт» — «Во всем величье видел ты / Закат звезды ее кровавый!..»

В структуре и мотивной системе стихотворения Исаковского могло отразиться также стихотворение Тютчева, посвященное памяти его возлюбленной Е. Денисьевой, — «Накануне годовщины 4 августа 1864 г.». Здесь и важные для Исаковского координаты (движение по дороге), эмоциональное состояние («глубокое горе», «словно комья застряли в горле» и «тяжело мне, замирают ноги…» у Тютчева). Здесь же и безответное обращение к умершей возлюбленной / жене:

 

Вот бреду я вдоль большой дороги

В тихом свете гаснущего дня…

Тяжело мне, замирают ноги…

Друг мой милый, видишь ли меня?

Всё темней, темнее над землею —

Улетел последний отблеск дня…

Вот тот мир, где жили мы с тобою,

Ангел мой, ты видишь ли меня?

Завтра день молитвы и печали,

Завтра память рокового дня…

Ангел мой, где б души ни витали,

Ангел мой, ты видишь ли меня?[11]

 

Еще одной точкой потенциально непроясненного смысла стихотворения Исаковского являются такие строки стихотворения:

 

«Не осуждай меня, Прасковья,

Что я пришел к тебе такой…

 

Здесь возможны разные понимания: а) солдат просит прощения перед женой за то, что остался жив, а семья погибла; б) солдат уже раскупорил «бутылку горькой», уже захмелел — и просит прощения за себя «такого». Третье же объяснение также сугубо гипотетично, его нечем подкрепить кроме как интуитивным чувством: солдат возвращается домой инвалидом, увечным, тяжело раненным[12]. Косвенно на это указывает разве что слово «такой» в значении: такой, какой есть, со всеми недостатками[13]. Так что перед нами двойная трагедия несложившейся надежды.

Другая микродеталь текста Исаковского, кажется, еще не была отдельно прокомментирована: солдат привычным движением приосанивается, приводит себя в порядок перед могилой родного человека — «Вздохнул солдат, ремень поправил…»

Этот жест очень понятен, привычен для военного человека, но он также выражает горькую торжественность происходящего. Солдат фактически встает в траурный караул у могилы.

В стихотворении А. Т. Твардовского «На свадьбе», написанном в 1938 году, такой же жест выражает приготовление героя к важному шагу, выражает высшую степень его решительности и собранности перед лицом принятого решения:

 

Пустует круг. Стоит народ.

Поют, зовут меха.

Стоит народ. Чего-то ждет,

Глядит на жениха.

 

Стоят, глядят мои друзья,

Невеста, теща, мать.

И вижу я, что мне нельзя

Не выйти, не сплясать.

 

В чем дело, — думаю. Иду, —

Не гордый человек.

Поправил пояс на ходу

И дробью взял разбег[14].

Еще одна деталь текста — «камень гробовой» — появляется не как простой антураж кладбища (ранее читателю сообщалось, что у могилы Прасковьи нет памятника, а лишь «Травой заросший бугорок»), а как знак литературной традиции.

Традиция эта давняя и устойчивая — выражение «камень гробовой» приобретает уже черты фразеологизма. Например, в «Евгении Онегине»:

 

<…> там виден камень гробовой

в тени двух сосен устарелых[15].

 

Или в стихотворении Пушкина «Осгар», где есть весь комплекс тем и мотивов стихотворения Исаковского (поиск героем своей возлюбленной, обретение его могилы):

 

По камням гробовым, в туманах полуночи,

Ступая трепетно усталою ногой,

По Лоре путник шел, напрасно томны очи

Ночлега мирного искали в тьме густой. <…>

 

Побегли вспять враги — и тихий мир герою!

И тихо все вокруг могильного холма!

Лишь в осень хладную, безмесячной порою,

Когда вершины гор тягчит сырая тьма,

В багровом облаке, одеянна туманом,

Над камнем гробовым уныла тень сидит,

И стрелы дребезжат, стучит броня с колчаном,

И клен, зашевелясь, таинственно шумит»[16].

 

В стихотворении Вяземского «В альбом» читаем:

 

Как надпись хладная на камне гробовом

Вниманье путника невольно пробуждает,

Пускай в твоих листах об имени моем

Мой сетующий стих тебе напоминает;

Пусть скажет: брошенный на произвол судьбе,

Под дальним небом зрит он чуждое светило,

Но все, что жизнью сердца было,

И сердце самое оставил при тебе[17].

 

И наконец в одном из писем Гоголя, «камень гробовой» соединяется с торжественной литургией, заканчивающейся, как известно, причастием из чаши, что, естественно, напоминает горькую тризну героя стихотворения «Враги сожгли родную хату»: «Пишу к тебе, бесценный и родной мой, несколько строчек из Байрута, за несколько часов до отъезда с пароходом в Смирну и Константинополь. Уже мне почти не верится, что и я был в Иерусалиме. А между тем я был точно, я говел и приобщался у самого гроба святого. Литургия совершалась на самом гробовом камне. Как это было поразительно! Ты уже знаешь, что пещерка или вертеп, в котором лежит гробовая доска, не выше человеческого роста; в нее нужно входить, нагнувшись в пояс; больше трех поклонников в ней не может поместиться. Перед нею маленькое преддверие, кругленькая комнатка почти такой же величины с небольшим столбиком посередине, покрытым камнем (на котором сидел ангел, возвестивший о воскресении). Это преддверие на это время превратилось в алтарь. Я стоял в нем один; передо мною только священник, совершавший литургию. Диакон, призывавший народ к молению, уже был позади меня, за стенами гроба. Его голос уже мне слышался в отдалении. Голос же народа и хора, ему ответствовавшего, был еще отдаленнее. Соединенное пение русских поклонников, возглашавших „господи, помилуй” и прочие гимны церковные, едва доходило до ушей, как бы исходивш<ее> из какой-нибудь другой области. Всё это было так чудно! Я не помню, молился ли я. Мне кажется, я только радовался тому, что поместился на месте, так удобном для моленья и так располагающем молиться. Молиться же собственно я не успел. Так мне кажется. Литургия неслась, мне казалось, так быстро, что самые крылатые моленья не в силах бы угнаться за нею.  Я не успел почти опомниться, как очутился перед чашей, вынесенной священником из вертепа для приобщенья меня, недостойного...»[18]

Все вместе может отдаленно указывать на евангельский сюжет с воскрешением Лазаря: когда от пещеры, где был погребен Лазарь, отвалили погребальный камень и после молитвы Иисус сказал: «Отче! благодарю Тебя, что Ты услышал Меня. Я и знал, что Ты всегда услышишь Меня; но сказал [сие] для народа, здесь стоящего, чтобы поверили, что Ты послал Меня. Сказав это, Он воззвал громким голосом: Лазарь! иди вон» (Ин. 11: 43).

Правда, в стихотворении Исаковского «Никто солдату не ответил», но «теплый летний ветер траву могильную качал[19]».

И еще: эти высокие смыслы и ассоциации претворились в одном самом известном и по-своему «сакральном» для того времени тексте — грузинской песне на стихи А. Церетели «Сулико» (пер. Т. Сикорской). Песня эта была популярна еще и потому, что считалась одной из любимых песен Сталина:

 

Я могилу милой искал,

Сердце мне томила тоска,

Сердцу без любви нелегко,

Где ты? Отзовись, Сулико![20]

 

И последнее: стихотворение «Враги сожгли родную хату» не живет в запаянной колбе времени, оно благодаря своей песенной популярности приобрело статус одного из самых «сильных» текстов русской поэзии, а значит этот текст уже сам так или иначе (иногда и бессознательно, с ослабленными непосредственно структурными связями, но «по духу», так сказать, итенционно) мерцает в семантической перспективе других таких же «сильных текстов»[21].

В 1980 году было написано знаменитое стихотворение, в котором от лица лирического героя, простого человека («сеял рожь, покрывал черной толью гумна»), познавшего триумф («…я озирал полмира, трижды тонул»» — «Я три державы покорил…»), годы скитаний и горе потерь, говорится:

 

Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.

Только с горем я чувствую солидарность.

Но пока мне рот не забили глиной,

из него раздаваться будет лишь благодарность[22].

 

Как похоже это на те комья, что застряли в горле безымянного солдата из стихотворения Исаковского, и на то ощущение высшей благодарности, которое выражено не кусочком латунной медали, а сиянием неземного света, проникшего в самое сердце этого человека.

 

 

 


 



[1] См.: Глушаков П. Одно наблюдение к теме: Исаковский и Пушкин. — Болдинские чтения 2024. Нижний Новгород, ННГУ им. Лобачевского, 2024, стр. 150 — 152; Пурин А. Просветленно-трагический катарсис. — «Литературная газета», 2025, № 16 (6980), стр. 24 — 25; Пурин А. «Враги сожгли родную хату» Михаила Исаковского и классическая русская поэзия. — «Звезда», 2025, № 5, стр. 262 — 271.

 

[2] Пурин А. «Враги сожгли родную хату» Михаила Исаковского и классическая русская поэзия, стр. 271.

 

[3] Глушаков П. «Куда ж теперь идти…»: Об источниках стихотворения М. В. Исаковского «Враги сожгли родную хату». — «Знамя», 2021, № 5, стр. 196 — 201.

 

[4] Здесь и далее текст стихотворения цит. по изд.: Исаковский М. В. Стихотворения. М.; Л., «Советский писатель», 1965, стр. 280. (Библиотека поэта. Большая серия.)

 

[5] Бессонов П. Калеки перехожие. Ч. I. М., Типография А. Семена, 1861, стр. 187.

 

[6] Ср. с размышлениями над строками стихотворения Осипа Мандельштама «В Петербурге мы сойдемся снова…»: «„Снова” можно встретиться только с тем, с кем был в разлуке. Снова сойтись в Петербурге могут только люди, которых разметала судьба, разлучив с любимым городом („словно солнце мы похоронили в нем”). Так не скажешь женщине, впервые встреченной и никуда из Петербурга не уезжавшей, как Ольга Арбенина. Мало того — если речь идет о мужчине и женщине, то „сойтись” имеет совсем иной смысл, чем когда мы говорим о странниках. Я могу сказать про себя, что мы „сошлись” с Мандельштамом в девятнадцатом году в мае. Вторично мы уже не „сошлись”, а вернулись друг к другу. Это слово для двоих имеет чисто постельное значение, и на протяжении нескольких дней нельзя дважды „сойтись”» (Мандельштам Н. Вторая книга. Paris, YMCA-PRESS, 1983, стр. 69).

 

[7] В советской армии кружки для бойцов изготавливались из эмалированной стали или из эмалированного алюминия. Из меди делались наградные солдатские кружки в период Первой мировой войны: так что не исключено, что солдат пил из кружки своего отца или деда. Также можно предположить, что кружка, собственно, трофейная, из набора столовой посуды одной из тех держав, которые покорил солдат.

 

[8] Сакральность «перекрестка» как одновременно христианского (крест) и языческого пространства хорошо известна. Две дороги неминуемо приводят («Я шел к тебе…») путника именно сюда, в то место, где он находит могилу. Здесь можно вспомнить былину «Илья Муромец и разбойники», в которой воин-богатырь «на пустом поле, усеянном мертвыми костями» оказывается у дороги, которая «предлагает» ему развилку: на камне перечислены варианты его дальнейшей жизни (богатство, женитьба или смерть), из которых Илья выбирает последнее. Числовая символика стихотворения Исаковского представляет собой уменьшающиеся суммы, как бы «числовую воронку», в которую затягивается герой:

 

«Я шел к тебе четыре года,

Я три державы покорил…»

 

Затем две дороги приводят к одной могиле и одиночеству.

 

[9] Эта деталь текста может быть прокомментирована сугубо прагматически: в официальной риторике тех лет «слугой народа» называли депутата какого-либо Совета. См. речь Сталина: «Депутат должен знать, что он слуга народа, его посланец в Верховный Совет…» (Правда. 1937, 14 декабря). Однако у Исаковского это выражение, скорее, говорит об ином: солдат — часть народа, его представитель на войне. Тем трагичнее его положение: победителя, осознавшего свою потерю. Пред нами именно трагедия в ее античном смысле: человек, быть может, впервые ощущает дыхание рока, осознает цену победы и преходящее значение торжества. Человек, в сущности, впервые начинает понимать мир, в котором он живет: из слуги народа (идеи, государства и т. д.) становится личностью.

 

[10] Тютчев Ф. И. Стихотворения. Письма. М., ГИХЛ, 1957, стр. 70.

 

[11] Там же, стр. 248.

 

[12] Ср. с завязкой «Повести о капитане Копейкине»: «После кампании двенадцатого года, судырь ты мой, — так начал почтмейстер, несмотря на то что в комнате сидел не один сударь, а целых шестеро, — после кампании двенадцатого года вместе с ранеными прислан был и капитан Копейкин. Под Красным ли, или под Лейпцигом, только, можете вообразить, ему оторвало руку и ногу. Ну, тогда еще не сделано было насчет раненых никаких, знаете, эдаких распоряжений; этот какой-нибудь инвалидный капитал был уже заведен, можете представить себе, в некотором роде, гораздо после. Капитан Копейкин видит: нужно работать бы, только рука-то у него, понимаете, левая. Наведался было домой к отцу; отец говорит: „Мне нечем тебя кормить, я, — можете представить себе, — сам едва достаю хлеб”» (Гоголь Н. В. Полн. собр. соч.: [В 14 т.]. М.; Л., Издательство АН СССР, 1951. Т. 6, стр. 199 — 200). В первые годы после войны в народной среде распространялись «жестокие песенки» о солдатах-инвалидах. См. одну из таких песенок, на которую могло повлиять стихотворение Исаковского (ср. с образом «сияния» награды на груди):

 

«Дорогая жена, я калека <…>

Но страна вот меня наградила <…>

Орден Красного Знамя сияет,

Расположен на левой груди»

(Строганов М. В. Инвалид и война в русской культуре ХХ века. — «Культура и текст», 2017, № 3(30), стр. 94; 96).

 

[13] Для солдата несвойственна излишняя бравада, «героем» его могут называть другие, но не он сам. Поэтому слова «Сказал солдат: „Встречай, Прасковья, / Героя — мужа своего”» можно понять и как горькую иронию по отношению к самому себе.

 

[14] Твардовский А. Т. Собр. соч.: в 6 т. М., «Художественная литература», 1976. Т. 1, стр. 157.

 

[15] Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: в 16 т. М.; Л., Издательство АН СССР, 1937. Т. 6, стр. 141.

 

[16] Там же. Т. 1, стр. 36; 38.

 

[17] «Дамский журнал», 1823, № 1, стр. 29.

 

[18] Письмо Н. В. Гоголя — В. А. Жуковскому, 6 апреля 1848 г.: Гоголь Н. В. Переписка: В 2 т. М., «Художественная литература», 1988. Т. 1, стр. 217 — 218.

 

[19] Образ качающейся травы может указывать на качание детской зыбки, колыбели: этого символа семейного счастья (в нашем случае — потери, распада родовой цепи). Происходит это «качание» на перекрестке, где, согласно народным поверьям, «черти яйца катают, в свайку играют» (о связи этой игры со свадебными и детородными культами см.: Афанасьев А. Н. Древо жизни. М., «Современник», 1982, стр. 119 и 131).

 

[20] Сулико (Душенька). М., «Музгиз», 1938, стр. 3.

 

[21] С некоторыми произведениями связь не текстовая, а скорее типологическая — общее эмоциональное переживание горя. Ср., например, с эпизодами из рассказа М. Шолохова «Судьба человека»: «…в июне сорок второго года немцы бомбили авиазавод и одна тяжелая бомба попала прямо в мою хатенку. Ирина и дочери как раз были дома… <…> В глазах потемнело, сердце сжалось в комок и никак не разжимается. <…> Была семья, свой дом, все это лепилось годами, и все рухнуло в единый миг, остался я один. Думаю: „Да уж не приснилась ли мне моя нескладная жизнь?” А ведь в плену я почти каждую ночь, про себя, конечно, и с Ириной, и с детишками разговаривал, подбадривал их, дескать, я вернусь, мои родные, не горюйте обо мне, я крепкий, я выживу, и опять мы будем все вместе… Значит, я два года с мертвыми разговаривал?!» (Шолохов М. А. Поднятая целина. Судьба человека. М., «Художественная литература», 1978, стр. 647). Или финал «Поднятой целины»: «Он вышел за хутор, постоял немного, затем неторопливо направился к кладбищу, далеко, кружным путем, обходя смутно видневшиеся кресты, могилы, полуразрушенную каменную ограду. Он пришел туда, куда ему надо было. Снял фуражку, пригладил правой рукой седой чуб и, глядя на край осевшей могилы, негромко проговорил:

 — Не по-доброму, не в аккурате соблюдаю твое последнее жилье, Евдокия... — Нагнулся, поднял сухой комок глины, растер его в ладонях, уже совсем глухим голосом сказал: — А ведь я доныне люблю тебя, моя незабудная, одна на всю мою жизнь... Видишь, все некогда... Редко видимся... Ежели сможешь — прости меня за все лихо... За все, чем обидел тебя, мертвую...

Он долго стоял с непокрытой головой, словно прислушивался и ждал ответа…» (Там же, стр. 623).

[22] Бродский И. Часть речи: Избранные стихи 1962 — 1989. М., «Художественная литература», 1990, стр. 373.

 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация