Кабинет
Павел Глушаков

От Фонвизина до Шукшина

Литературные заметки

Сцены с чтением письма: «Недоросль» Фонвизина и «Ревизор» Гоголя.

Софья. Я получила сейчас радостное известие. Дядюшка, о котором столь долго мы ничего не знали, которого я люблю и почитаю, как отца моего, на сих днях в Москву приехал. Вот письмо, которое я от него теперь получила.

Простакова (испугавшись, с злобою). Как! <...>

Правдин. Позволите ли письмо дочитать?

Скотинин. А на что? Да хоть пять лет читай, лучше десяти тысяч не дочитаешься.

 

Городничий. Я пригласил вас, господа, с тем чтобы сообщить вам пренеприятное известие: к нам едет ревизор.

Аммос Федорович. Как ревизор?

Артемий Филиппович. Как ревизор? <...>

Городничий. <...> Да отсюда, хоть три года скачи, ни до какого государства не доедешь.

 

*

Два гоголевских персонажа — унтер-офицерская вдова, несправедливо обиженная городничим, и капитан Копейкин, потерявший руку и ногу в боях за отечество и тщетно ждущий монаршей милости, — как бы предвосхищены стихотворением Державина «Вельможа» (1794):

 

А там! — вдова стоит в сенях

И горьки слезы проливает,

С грудным младенцем на руках,

Покрова твоего желает.

За выгоды твои, за честь

Она лишилася супруга;

В тебе его знав прежде друга,

Пришла мольбу свою принесть.

 

А там — на лестничный восход

Прибрел на костылях согбенный

Бесстрашный, старый воин тот,

Тремя медальми украшенный,

Которого в бою рука

Избавила тебя от смерти, —

Он хочет руку ту простерти

Для хлеба от тебя куска[1].

 

*

В строках мандельштамовской «Оды» слышится что-то гоголевское, какая-то интонация бедного Акакия Акакиевича:

 

Пусть недостоин я еще иметь друзей,

Пусть не насыщен я и желчью и слезами,

Он все мне чудится в шинели, в картузе,

На чудной площади с счастливыми глазами.

 

На такой площади в пик своего счастья оказался герой гоголевской «Шинели»: «Акакий Акакиевич шел в веселом расположении духа… <...> Он приблизился к тому месту, где перерезывалась улица бесконечною площадью с едва видными на другой стороне ее домами, которая глядела страшною пустынею.

Вдали, Бог знает где, мелькал огонек в какой-то будке, которая казалась стоявшей на краю света. Веселость Акакия Акакиевича как-то здесь значительно уменьшилась. Он вступил на площадь не без какой-то невольной боязни, точно как будто сердце его предчувствовало что-то недоброе»[2].

Картуз же здесь как будто явился уже из другого текста — блоковских «Двенадцати», и явился в тот момент, когда Акакий Акакиевич услышал сказанные громовым голосом слова «А ведь шинель-то моя!», произнесенные какими-то людьми «с усами, какие именно, уж этого он не мог даже различить»:

 

Гуляет ветер, порхает снег.

Идут двенадцать человек.

 

Винтовок черные ремни,

Кругом — огни, огни, огни…

 

В зубах — цыгарка, примят картуз,

На спину б надо бубновый туз![3]

 

*

Из диалогов двух стихотворений. Денис Давыдов:

 

То был век богатырей!

      Но смешались шашки,

 И полезли из щелей

      Мошки да букашки. <...>

Всё исчадие греха,

     Страстное новинкой;

 Заговорщица-блоха

     С мухой-якобинкой; <...>

Старых барынь духовник,

    Маленький аббатик,

 Что в гостиных бить привык

    В маленький набатик[4].

 

Корней Чуковский:

 

Вдруг откуда-то летит

    Маленький Комарик,

 И в руке его горит

    Маленький фонарик[5].

 

*

Гневно-обличительное стихотворение Баратынского «Гнедичу» (1823) было, видимо, внимательно прочитано Лермонтовым, когда он писал «Смерть поэта». В полемической риторике Баратынского есть и «клеветники», и обращение к тем «…кому не страшен суд», и «какой-то злобный жар». Наконец, сама ритмическая поступь почти «рифмует» некоторые строки Баратынского и Лермонтова. Сравните:

 

Враг суетных утех и враг утех позорных,

Не уважаешь ты безделок стихотворных;

Не угодит тебе сладчайший из певцов

Развратной прелестью изнеженных стихов…[6]

 

И:

Не мог щадить он нашей славы;

Не мог понять в сей миг кровавый,

На что он руку поднимал!.. <...>

А вы, надменные потомки

Известной подлостью прославленных отцов…[7]

 

*

Михаил Булгаков «Собачье сердце» (1925): «Что такое эта ваша разруха? Старуха с клюкой? Ведьма, которая выбила все стекла, потушила все лампы? Да ее вовсе и не существует. Что вы подразумеваете под этим словом?.. Это вот что: если я, вместо того, чтобы оперировать каждый вечер, начну у себя в квартире петь хором, у меня настанет разруха. Если я, входя в уборную, начну, извините за выражение, мочиться мимо унитаза и то же самое будут делать Зина и Дарья Петровна, в уборной начнется разруха. Следовательно, разруха не в клозетах, а в головах».

Юрий Олеша «Зависть» (1927): «Он поет по утрам в клозете. Можете представить себе, какой это жизнерадостный, здоровый человек. Желание петь возникает в нем рефлекторно. Эти песни его, в которых нет ни мелодии, ни слов, а есть только одно „та-ра-ра”, выкрикиваемое им на разные лады, можно толковать так: „Как мне приятно жить… та-ра! та-ра!.. Мой кишечник упруг… ра-та-та-та-ра-ри… Правильно движутся во мне соки… ра-та-та-ду-та-та… Сокращайся, кишка, сокращайся… трам-ба-ба-бум!”»

 

*

Б. Корнилов «Песня о встречном» (1931):

 

Нас утро встречает прохладой,

Нас ветром встречает река.

Кудрявая, что ж ты не рада

Весёлому пенью гудка?

Не спи, вставай, кудрявая!

В цехах звеня,

Страна встает со славою

На встречу дня.

 

А. Пушкин «Зимнее утро» (1829):

 

Мороз и солнце; день чудесный!

Еще ты дремлешь, друг прелестный —

Пора, красавица, проснись:

Открой сомкнуты негой взоры

Навстречу северной Авроры,

Звездою севера явись!

 

*

«Арзамасский ужас» Льва Толстого, кажется, предвосхищен в пушкинском стихотворении «Странник».

«Я второй день мучаюсь беспокойством. Третьего дня в ночь я ночевал в Арзамасе, и со мной было что-то необыкновенное. Было 2 часа ночи, я устал страшно, хотелось спать, и ничего не болело. Но вдруг на меня нашла тоска, страх, ужас такие, каких я никогда не испытывал. Подробности этого чувства я тебе расскажу впоследствии; но подобного мучительного чувства я никогда не испытывал, и никому не дай бог испытать»[8].

                                   

Однажды странствуя среди долины дикой,

Незапно был объят я скорбию великой

И тяжким бременем подавлен и согбен,

Как тот, кто на суде в убийстве уличен.

Потупя голову, в тоске ломая руки,

Я в воплях изливал души пронзенной муки

И горько повторял, метаясь как больной:

«Что делать буду я? Что станется со мной?»[9]

 

*

Претексты маршаковского «Рассеянного» описаны М. Петровским[10], однако, кажется, к этому перечню предшественников можно добавить образ Жака Паганеля из романа Ж. Верна «Дети капитана Гранта».

Паганель отправляется в путешествие в Индию, но путает корабль, садится на «Дункан». При этом он обнаруживает свой промах только утром, после сна. Чудаковатая рассеянность Паганеля известна: он наносит на карту Америки Японию, путает Австралию и Новую Зеландию и т. д. Он учит португальский вместо испанского. На его промахи ему сочувственно указывают симпатизирующие люди.

Лингвистическая путаница есть и у Маршака:

 

«Глубокоуважаемый

 Вагоноуважатый!

 Вагоноуважаемый

 Глубокоуважатый!

 Во что бы то ни стало

 Мне надо выходить.

 Нельзя ли у трамвала

 Вокзай остановить?»

 

Образ путешествия и блаженного сна известен каждому читателю:

 

Побежал он на перрон,

Влез в отцепленный вагон,

Внес узлы и чемоданы,

Рассовал их под диваны,

Сел в углу перед окном

И заснул спокойным сном.

«Это что за полустанок?» —

Закричал он спозаранок.

А с платформы говорят:

«Это город Ленинград». <...>

Закричал он: «Что за шутки!

Еду я вторые сутки,

А приехал я назад,

А приехал в Ленинград!»

 

Среди отдаленных русских параллелей — Илья Ильич Обломов, на котором «были вчера надеты чулки разные или рубашка наизнанку». Однако этот образ уводит уже в другую проблему, о которой писал В. В. Розанов в «Опавших листьях»: «Рассеянный человек и есть сосредоточенный. Но не на ожидаемом или желаемом, а на другом и своем».

 

*

Осип Мандельштам:

 

Его толстые пальцы, как черви, жирны,

А слова, как пудовые гири, верны,

Тараканьи смеются усища,

И сияют его голенища.

 

Василий Тредиаковский, «Телемахида», наиболее известный ее фрагмент:

 

В том Зерцале они смотрели себя непрестанно;

И находились гнуснейши и страшилищны паче,

Нежели химера та, побежденная Веллерофонтом,

Нежели идра лернейска, самим Ираклием сраженна,

И, напоследок, нежели тот, преужасный пес Кервер.

Чудище, обло, озорно, огромно, с тризевной и — лаей,

Из челюстей что своих кровь блюет ядовиту и смольну,

Коя могла б заразить живущих всех земнородных...

 

*

Фильм Луиса Бунюэля «Скромное обаяние буржуазии» (1972) состоит из эпизодов, объединенных сквозным сюжетом: состоятельные буржуа не могут реализовать, казалось бы, простого желания — пообедать. Они оказываются в сюрреалистических ситуациях, переживают нелепые события, то есть находятся в анормальном пространстве.

Сорока годами ранее нечто похожее переживал банкир мистер Твистер из одноименного стихотворения С. Маршака. Покинув «Англетер», Твистер и его дочь не могут найти себе приюта, так как в ленинградских гостиницах нет свободных мест. Сюрреалистичным выглядит предложение американца «продать Ленинград», но это только анормальный ответ на анормальное положение вещей в советской России. Мистеру Твистеру, также как и героям Бунюэля, снятся чудовищные и пугающие сны, сюрреалистичность которых немногим отличается от реальности пространства, в котором оказался американец и его семья.

Остается добавить только одно: то, что у Бунюэля предстало в виде сюрреалистической фантазии, у Маршака было историей, имевшей реальную основу[11].

 

*

Из диалога: Василий Шукшин и Лидия Гинзбург.

«Я знаю, когда я пишу хорошо: когда пишу и как будто пером вытаскиваю из бумаги живые голоса людей. <...> Жизнь представляется мне бесконечной студенистой массой — теплое желе, пронизанное миллиардами кровеносных переплетений, нервных прожилок... Беспрестанно вздрагивающее, пульсирующее, колыхающееся. Если художник вырвет кусок этой массы и слепит человечка, человечек будет мертв: порвутся все жилки, пуповинки, нервные окончания съежатся и увязнут. Но если погрузиться всему в эту животворную массу, — немедленно начнешь — с ней вместе — вздрагивать, пульсировать, вспучиваться и переворачиваться. И умрешь там»[12].

«Человек садится за письменный стол, берет перо. И начинается странный — если вдуматься — процесс. Какой-то участок еще бесформенного бытия отщепляется, высвобождается и с помощью слов, с усилием подбираемых слов становится значащей формой, произведением, вещью»[13].

 

*

Пушкин и Достоевский: «карта звездного неба» и «чертеж земли московской… как с облаков…».

 

«Борис Годунов»:

        Царь.

<...>

А ты, мой сын, чем занят? Это что?

        Феодор.

Чертеж земли московской; наше царство

Из края в край. Вот видишь: тут Москва,

Тут Новгород, тут Астрахань. Вот море,

Вот пермские дремучие леса,

А вот Сибирь.

        Царь.

А это что такое

Узором здесь виется?

        Феодор.

 Это Волга.

        Царь.

Как хорошо! вот сладкий плод ученья!

Как с облаков ты можешь обозреть

Всё царство вдруг…

 

 

«Братья Карамазовы»:

«— Ах, я усмехнулся совсем другому. Видите, чему я усмехнулся: я недавно прочел один отзыв одного заграничного немца, жившего в России, об нашей теперешней учащейся молодежи: „Покажите вы, — он пишет, — русскому школьнику карту звездного неба, о которой он до тех пор не имел никакого понятия, и он завтра же возвратит вам эту карту исправленною”. Никаких знаний и беззаветное самомнение — вот что хотел сказать немец про русского школьника».

 

*

«Проработочные» постановления сталинского времени имели однотипные названия: «О журналах „Звезда” и „Ленинград”», «Об одной антипартийной группе театральных критиков» и т. д.

Борис Федорович Егоров, когда я дал ему на прочтение вариант своей статьи, названной «Об авторской позиции…», сказал: «Такое название, скорее, предполагает такой смысл: не об авторской позиции, а против таковой».  Уж он-то точно знал об этом не понаслышке[14].

 

*

Два иностранца. А. Н. Островский, «Лес»:

Карп. Как вас звать?

Счастливцев. Сганарель.

Карп. Вы кто же будете? Иностранец, что ли?

Счастливцев. Иностранец буду.

 

М. А. Булгаков, «Мастер и Маргарита»: «„Немец”, — подумал Берлиоз. „Англичанин, — подумал Бездомный, — ишь, и не жарко ему в перчатках”».

 

*

В стихах таких разных поэтов, как Борис Божнев и Борис Слуцкий проявился один сходный мотив: условно его можно назвать «воскрешением памяти об отце» (или призыванием такой памяти).

 

Чтоб стать ребенком, встану в темный угол,

К сырой стене заплаканным лицом,

И буду думать с гневом и с испугом —

За что наказан я, и чьим отцом…[15]

 

Я своего отца почти не помню,

Увы, не он меня так наказал,

Но сделается вдруг мой угол темный

Светлей, чем солнцем озаренный зал <...>[16]

 

У Божнева здесь явственные коннотации к образу Отца в евангельском понимании, а мотив «наказания» переплетен с детским ощущением от реального наказания, когда ребенка по традиции ставят «в угол». Именно так, как ни парадоксально, зарождается как первое религиозное чувство, так и первый непосредственный контакт с миром вне и выше человеческого.

Пространство темного угла, стены появляется в стихотворении Слуцкого «Сон об отце»:

 

Засыпаю только лицом к стене,

Потому что сон — это образ конца

Или, как теперь говорят, модель.

Что мне этой ночью приснится во сне?

Загадаю сегодня увидеть отца,

Чтобы он с газетою в кресле сидел[17].

 

Так формировался мифосимволический и вместе с тем психоаналитический мотив, включающий в себя сложные комплексы эмоций (вина, наказание, боль) и художественных элементов (стена, темный угол), основание которых можно предположить в Откровении Иоанна Богослова о небесном граде (Царстве Божьем), окруженном непреодолимой стеной.

 

*

По свидетельству С. Богатыревой, мог существовать устный вариант последней строки стихотворения О. Э. Мандельштама «Мы живем, под собою не чуя страны…»: «И широкая ж…па грузина»[18]. В устном же варианте (вероятно, начиная с 1925 года) бытовала эпиграмма на Ворошилова, авторство которой приписывается К. Радеку:

 

Ах, Клим, пустая голова,

Навозом доверху завалена!

Не лучше ль быть хвостом у Льва,

Чем задницей у Сталина?[19]

 

Между тем эпиграмматическая форма отсылает к еще более раннему примеру, в котором столь сниженным словом характеризуется государственный деятель (точнее, памятник Александру Третьему):

 

Третья дикая игрушка

Для российского холопа:

Был царь-колокол, царь-пушка,

А теперь еще царь-ж…па.[20]

 

Таким образом, столь фраппирующим способом характеризуется не индивидуальная особенность конкретного человека, а выстраивается своеобразная «эмблематичность» инверсии верха и низа, столь частотной в мире, где, со времен пушкинской эпиграммы («В Академии наук / Заседает князь Дундук»), «такая честь» оказывается именно людям, наделенным столь сомнительными достоинствами.

 

*

Выступая в концертах, ведущие актеры 30 — 40-х годов ХХ века почти непременно были при орденах и лауреатских медалях. При этом исполняли они фрагменты из исторических пьес, что создавало своеобразный эффект:  И. М. Москвин мог играть сцену из «Царя Федора» в пиджаке, на котором красовались орден Ленина и орден Трудового Красного Знамени, а царица Ирина в исполнении О. Л. Книппер-Чеховой украшала свое платье теми же орденами.

Но иногда все «сходилось», как это произошло в случае с «Анной Карениной», сцену из которой в концертах с успехом играли Н. П. Хмелев и А. К. Тарасова. Советский орден Трудового Красного Знамени на груди «государственного человека» Алексея Александровича Каренина был совершенно «к месту»[21].

 

*

Женщина-дежурная у эскалатора метро — это страшное соединение Пенелопы, Вия и Сизифа. Вот как дежурные сами описывают свою работу: «Было очень страшно. Особенно внизу, когда два эскалатора, заполненные людьми, едут на тебя, а ты сидишь в маленькой стеклянной будке и молишься, чтобы ничего не случилось, — делится впечатлениями Лидия. — А пассажиры даже не понимают, что ты чувствуешь. <...> — Мне старшая сказала: запрись в кабинке и не высовывайся. Пусть делают что хотят… <...> Ночью дежурная должна помыть кабину, в которой она сидит. За день та покрывается толстым слоем черной пыли. Об одежде и говорить нечего — ежедневно нужно все стирать. После уборки дежурная выключает все эскалаторы и идет отдыхать. Можно немного поспать до 5 утра. Правда, условий в комнатах отдыха никаких. Спят уставшие женщины на стульях, составленных вместе, или на столах. Бывает, что их сон тревожат тараканы, мыши и крысы»[22].

 

*

Диалоги: «Дядя Ваня» А. П. Чехова и «Задачи союзов молодежи» В. И. Ленина.

Дядя Ваня. О, боже мой... Мне сорок семь лет; если, положим, я проживу до шестидесяти, то мне остается еще тринадцать. Долго! Как я проживу эти тринадцать лет? Что буду делать, чем наполню их? О, понимаешь... (судорожно жмет Астрову руку) понимаешь, если бы можно было прожить остаток жизни как-нибудь по-новому. Проснуться бы в ясное, тихое утро и почувствовать, что жить ты начал снова, что все прошлое забыто, рассеялось, как дым. (Плачет.) Начать новую жизнь... Подскажи мне, как начать... с чего начать...

Ленин. «Тому поколению, представителям которого теперь около 50 лет, нельзя рассчитывать, что оно увидит коммунистическое общество. До тех пор это поколение перемрет. А то поколение, которому сейчас 15 лет, оно и увидит коммунистическое общество, и само будет строить это общество».

Соня. Мы, дядя Ваня, будем жить. Проживем длинный, длинный ряд дней, долгих вечеров; будем терпеливо сносить испытания, какие пошлет нам судьба; будем трудиться для других… <...> Мы услышим ангелов, мы увидим все небо в алмазах, мы увидим, как все зло земное, все наши страдания потонут в милосердии, которое наполнит собою весь мир…


 



[1] Державин Г. Р. Стихотворения. Л., «Советский писатель», 1957, стр. 214 — 215. (Библиотека поэта, Большая серия).

 

[2] Гоголь Н. В. Полное собрание сочинений. В 14 т. Т. 3. М.; Л., Издательство АН СССР, 1938, стр. 161.

 

[3] Блок А. А. Полное собрание сочинений и писем в 20 томах. Том 5. М., «Наука», 1999, стр. 11.

 

[4] Давыдов Д. Стихотворения. Л., «Советский писатель», 1984, стр. 115 — 117. (Библиотека поэта. Большая серия).

 

[5] Чуковский К. Собрание сочинений в 15 томах. Т. 1. М., Агентство ФТМ, 2013, стр. 20.

 

[6] Баратынский Е. А. Стихотворения. Поэмы. М., «Наука», 1983, стр. 42 («Литературные памятники»).

 

[7] Лермонтов М. Ю. Сочинения в 6 т. Т. 2. М.; Л., Издательство АН СССР, 1954, стр. 85 — 86.

 

[8]  Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений в 90 т. Т. 83. М., ГИХЛ, 1938, стр. 168.

 

[9]  Пушкин А. С. Полное собрание сочинений в 16 т. Т. 3, кн. 1. М.; Л., Издательство АН СССР, 1948, стр. 391.

 

[10] Петровский М. А. Странный герой с Бассейной улицы. — Петровский М. А. Книги нашего детства. СПб., Издательство Ивана Лимбаха, 2006, стр. 153 — 216.

 

[11] См.: Маршак С. Я. Собрание сочинений в 8 т. Т. 8. М., «Художественная литература», 1972, стр. 417.

 

[12] Шукшин В. М. Собрание сочинений в 5 т. Т. 5. М., «Panprint publishers», 1996, стр. 222; 225.

 

[13] Гинзбург Л. Я. Записные книжки. Воспоминания. М., «Эксмо», 2020, стр. 364.

 

[14] См.: Азадовский К., Егоров Б. О низкопоклонстве и космополитизме: 1948 — 1949. — «Звезда», 1989, № 6, стр. 157 — 176.

 

[15] Наказание отцом есть в стихотворении Ю. Кузнецова «Очевидец» (1988): здесь происходит замена образа родного отца образом отца народов — Сталина:

Пришли домой, схватил отец ремень,

Стал сына бить так, что летели клочья:

— Я бью, чтоб ты запомнил этот день,

Когда увидел Сталина воочью!

<...>

Отца на Север увели с крыльца.

Об этом сын не говорит ни слова.

Отшибло память. Он забыл отца.

Но Сталина он помнит, как живого.

 

  Кузнецов Ю. Стихотворения и поэмы. М., «Современник», 1990, стр. 31.

[16] Божнев Б. Борьба за несуществование. СПб., «Инапресс», 1999, стр. 73.

 

[17] Слуцкий Б. А. Собр. соч. В 3 т. Т. 3. М., «Художественная литература», 1991, стр. 42.

 

[18] Богатырева С. Завещание. — «Вопросы литературы», 1992, № 2, стр. 263.

 

[19] Русская эпиграмма. М., «Художественная литература», 1990, стр. 282.

 

[20] Там же, стр. 256.

 

[21] См. фото в кн.: Алла Константиновна Тарасова: Документы и воспоминания. М., «Искусство», 1978 (первая фотовклейка).

 

Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация