Кажется, среди стилистического и тематического многообразия современной литературы молодому автору нужно много лет, чтобы сделать свои тексты узнаваемыми, но некоторым счастливчикам это удается гораздо быстрее. Первые рассказы Анны Бартновской я прочел всего три года назад, а теперь уже не спутаю ее голос ни с каким другим. В нем эхом звучат неочевидные движения наших душ, их соприкосновения и колебания друг в друге.
Леонид Юзефович
Всю ночь шел снег, и под утро еще наметало немного с крыш, но, когда Алеша совсем проснулся и посмотрел в окно, поверху растеклась уже приветливая холодная голубизна. Установился морозец, а в комнате тепло и сухо пахло горячей батареей. Алеша стоял посреди комнаты и удивлялся, как сладко сон еще охватывал его мягким облаком, и не было ни утреннего озноба, ни тяжелой дремоты. Вчерашние долгие часы и те другие дни показались ему далекими и больными, и вспоминать было стыдно и тоскливо. И стоя вот так, еще слабый телом, но почти бодрый умом, он ясно и широко увидел всю Лизу, всю ее жизнь в этот месяц и раньше, и каждый ее ужасный, жестокий поступок показался ему теперь крепко связанным с началом и концом всего, то есть простым и грустным. И он простил ее на одном вздохе, разошедшемся по его груди каким-то щекочущим теплом. Теперь она была виновата, и он был виноват — одинаково, и ничего прошедшего было не изменить, но впереди вновь допускалась любовь, вновь была надежда на взаимную вечность.
Одеваясь, Алеша молчал, не думал и не печалился. Сладкий сон его не расплескивался и укрывал его прежние тревоги. Он теперь знал, что все плохое позади, и что Лиза, его маленькая любимая Лиза, никуда от него не ушла, и все можно было еще вернуть и исправить.
Все ее холодные, казавшиеся ему раздраженными и насмешливыми, взгляды такими не были. Ее падкая на грубость небрежность была всего лишь усталость, помноженная на его усталость. Ее равнодушие к нему, ее интерес и участливый смех к другим — все были пустяки, зачарованные его воображением, все была страшная, ужасная неправда, которая едва не сгубила его, едва не испортила все, что было у них так хорошо. Его обиды и упреки, его длинные сбивчивые монологи, от которых она бледнела и морщилась и не знала, куда прятать взгляд, были только морок и тоска, и надо было быстрей убедить ее в обратном, убедить ее, что нет больше ни обид, ни обвинений, что есть только прощение и любовь. Об этом говорило все голубое небо над крышами, на которое смотрел Алеша за завтраком, все его разгоряченное сном тело и отдыхающее от пережитых тревог, сладко трепещущее сердце. Необходимость и необратимость прощения, внезапно осознанные Алешей, что-то сделали с ним, отчего он боялся говорить, чтобы не заплакать, и только улыбался и смотрел на все тихо и смирно, пристыженный и смущенный. И ему было так сладко и бело, словно под горячей батареей вся печаль оттаяла, а потом за ночь снег запорошил его и, кроме сияющей белизны, ничего не было в жизни Алеши и ни на что другое не мог и не должен был падать его взгляд.
Он вспомнил, как болело его тело эти дни, как он не жалел себя и истязал, как синяки и ссадины набрасывались на него, словно в отчаянии своем он был не страшен, а слаб. Теперь Алеша сидел на кухне и рисовал на коленке клеточку из йода, и коленка покалывала и слегка ныла — также прохладно и сладко, как Алешино отдыхающее сердце. Дел было много, и все дела казались ему приятны, потому что в конце дня была она, родная и нежная маленькая Лиза.
В трамвае он смотрел на все сонно и исподтишка, как будто подглядывал. Он радовался, что люди еще ездят на трамваях и что можно ездить на трамвае, особенно зимой, и что дорога сегодня так хорошо блестит на солнце свежим льдом. Алеша думал, что пассажиры смотрят на него и, как именинник, не знал, куда себя девать. С виду он показался бы благодушен и задумчив, но внутри что-то свежее и щекотное переливалось и захлебывалось в нем от счастья. Он тоже смотрел на пассажиров и радовался, когда в трамвай заходили с детьми, и пробовал улыбаться им, но боялся напугать. Тогда он отворачивался от пассажиров и смотрел в окно, и там его снова радовали свежий снег на гаражах и козырьках, блестящие полосы вдоль тротуаров и белоснежные перспективы парка за старым забором. Алеша радовался, заметив то одну, то другую собаку, как удивительной удаче и с удовольствием отмечал, как смешно и неуклюже они ходили по снегу, и особенно хорошо и смешно ему было, что он не чувствовал, была ли разница между ним и иной собакой, виляющей хозяйке хвостом, и сам он себе казался маленьким щенком. Потом он вспоминал, какую смешную шапку сегодня случайно надел, испугавшись мороза, и про себя посмеивался над своею нелепостью. Согретые наконец руки свои он тыльной стороной ладони прикладывал к стеклу и оставлял круглые влажные следы, рисовал круги, волны и цветы, чертил линии и образовывал клетки, потом одними губами шептал в никуда: «Я понял, моя милая, я все нашел и все сложил, и получилось, что в этом ласковом, податливом стечении алгебраических частностей никак нельзя не быть счастливым». Потом ему встречалась новая собака и он бездумно провожал ее взглядом, как ребенок, ожидая какой-нибудь веселой неожиданности, но трамвай ехал дальше, и мысли по кругу сменялись собаками и входящими в трамвай детьми, а потом они все вместе наконец доехали до метро, и началось новое приключение Алешиного простившего сердца.
Переходя от остановки ко входу в метро, снова застигнутый морозом врасплох, он, охватывая значение этого чудесного ясного дня в их с Лизой жизни, думал, как всегда бывала торжествующе и таинственно гармонична природа в их особые минуты: как правдоподобно выпуклы грозовые облака, как волнующе симметричны дождь над дальним берегом и радуга на ближнем берегу, как полнозвучен гром над их головами, как убедительно блестели в реке огни речных трамвайчиков и катеров и как безупречно ясен был сегодняшний день — ни одного облака, ни единого сомнения. Мороз пробрался ему под брюки, и ушибленная коленка в йоде почему-то запульсировала теплом. Когда Алеша спустился в метро, поезд уехал перед самым его носом, поэтому он пошел дальше по платформе, подсчитывая, сильно ли опаздывает на пару. Потом увидел под колонной целлофановый пакетик с хлебом и случайно весь напрягся, пытаясь узнать, лежит ли на нем к тому же сыр. Пойманный собой на этой мысли, он снова улыбнулся. В вагоне увидел, что Лиза проснулась и написала ему в ответ «доброе утро». И пошел длинный, томительный и жестокий к его нетерпеливому ожиданию учебный день.
Пары истомили Алешу, разозлили тем, что так медленно текло время, так ярко было в аудиториях, так тошнило от голода, а аппетит за последние дни еще не успел вернуться, и так трудно было отвечать Лизе достаточно остроумно и глубоко, как он умел раньше, потому что ему после всего стало неловко в собственных же словах. Он боялся, что снова было это чувство, будто он весь со своей судьбой совершенно в руках ее любви, и если та была сильна, то счастье, а если уже нет — то снова страх, стыд и катастрофа. Это напряжение дрожало в нем натянутой струной, и снова все силы ума и сердца уходили у него на этот странный, жестокий неразрешимый расчет: конец или еще нет? Но Лиза писала ему снова, и он отвечал и понимал, что она сочувствует ему и это призрачное сочувствие пусть и могло быть таким же плодом его тревожного рассудка, но было само в себе правдивей любого зла, и он верил ему и успокаивался. Он пытался читать заданное, но от задумчивости все кружилось и плыло в его голове, и Алеша чувствовал это странное падение себя в мягкую прохладную бездну, и боялся новой тревоги, и переставал читать, потому что сегодня у него хорошо получалось только смотреть и искать удивления.
К вечеру потеплело, и снег пошел снова. Алеша опаздывал к кинотеатру и долго шел от метро, ноги его от холода и сырости замерзли и ныли, и он слушал эту боль в ногах, как новую музыку, и удивлялся, что любое физическое страдание может быть так приятно после душевной боли. Он знал, что Лиза уже давно его ждет, но не боялся ее расстроить, потому что собственное оглушающее его прощение, казалось, охватывало и покрывало, как метелью, все вокруг, и Лиза не могла бы не простить его за такой пустяк. Он шел, как по нотам наступая на боль своих замерзших ног, и чувствовал прежние прочные горячие нити, натянутые между ним и его маленькой родной Лизой посреди этого снега, сумрака и домов. Он радовался и трепетал, как пасхальная лампадка, и слова, которые он думал ей сказать, в беспорядке кружились в его голове, как снежные хлопья перед глазами, и ровной была только мелодия, навевающая ему какие-то прежде далекие его сердцу песнопения. И все вокруг было как молитва, как воскресение. И сладко было вот-вот наконец снова приветствовать Лизу, ее зеленоглазость, поющую ему об утраченной кем-то другим, но не ими, вечности.
Лиза встала в полдень и полежала еще немного, потом у нее заныло в желудке от голода, но она полежала еще полчаса, потому что было зябко вставать. Потом она услышала, что мама вернулась домой, и притворилась давно вставшей и бодрой. Мама принесла с работы подарочные сладости, и они попили вместе чай. Лизе показалось, что заболевает, и она напилась чаю с лимоном, пока не раскраснелась до жара. Потом впопыхах вышла из дома, чтобы идти к своему репетитору по актерскому мастерству, и замочила ноги в первом же сугробе. Она готовила на весну монологи Лизы Хохлаковой, Нины Заречной и что-нибудь из военной прозы. Больше всего ей нравилось дрожащим голосом пугать Алешу Карамазова евреями, которые режут детей, поэтому сейчас она нашептывала себе это по пути к репетиторке Олесе. Олеся когда-то почти играла в Ленкоме, а теперь снималась в ретродетективе про маньяка в Поволжье. Во втором сезоне ее предали и убили, хотя в последней серии как будто появилась надежда на воскрешение, но Олеся держала для Лизы интригу. Мама считала, что Олеся должна завидовать Лизиной красоте и плохо подготовить ее к поступлению. Лиза не верила, но на всякий случай держала это в уме и не расслаблялась. Она вообще последнее время как-то не могла расслабиться и предчувствовала что-то страшное. Ее беспокоили такие вот теплые солнечные дни посреди зимы, как сейчас, и то, что Алеша мог ее разлюбить, и тогда ей тоже придется его разлюбить, чтобы было не слишком больно и обидно. Она пыталась представить, как тогда придется жить, с кем дружить, о чем думать и как проводить выходные, и ей становилось тоскливо и горько. И хотелось подходить ко всем и спрашивать, что же будет, но она никого не могла спросить, потому что боялась заплакать и наговорить глупостей. Лиза думала, что такое положение — без уверенности в будущем — сложилось потому, что она где-то расслабилась и проглядела. Что она как будто что-то обронила и пошла дальше, не успев опомниться. И вот она все вспоминала, перечисляя в голове день за днем, и ничего не могла понять, не могла найти ни одной причины, почему все должно было скоро кончиться. И от этого становилось еще страшней, потому что причина тогда должна была быть в ней самой. Неужели, думала Лиза, это она сама всех подвела, предала и разлюбила, и ее руками все будет уничтожено. Становилось стыдно и грустно. Дети катались на ледянках. Лиза очень хотела, чтобы Алеша помог ей и немного полюбил за двоих, посильней, чтобы хватило и ему, и ей, а потом она снова опомнится и все станет по-прежнему.
Олеся всегда была такой неопрятно-заспанной и с накрашенными губами, изображая так творческую интеллигенцию в своем представлении. И Лиза каждый урок все время смотрела в ее накрашенный рот и цеплялась взглядом по очереди за каждую щелочку между зубами, а рот Олеси нет-нет да ронял ласково какие-нибудь известные имена старых и молодых актеров, с которыми Олеся общалась, дружила или работала вместе. И тогда Лиза уважительно поджимала свои губы и почтительно улыбалась, мол, понимаю, понимаю, как интересно.
Олеся помогала ей размяться и водила по комнате. Они дышали и двигали руками, кружились, закрывали глаза, вслепую шли на голос, лежали на ковре кричали в потолок, а потом ловили свои слова, возвращаемые с потолка, и Лизе показалось вдруг, что Олеся почти что ее друг и ей можно, наверное, рассказать про Алешу — шепотом, чтобы, не дай бог, никто не услышал про это страшное, что она наделала. Как чудовищно в этом деловом городе, в этом шумном мире деятелей и завоевателей — все разрушить, не поднимая руки. Как страшно заглянуть в собственную тишину и ничего там больше не найти. Обронила, пока шла, позабыла, хватилась, а поздно уже. Ах, как горько, Лиза, как горько. Знаете, Алеша, я иногда думаю наделать ужасно много зла и всего скверного, и долго буду тихонько делать, и вдруг все узнают. Все меня обступят и будут показывать на меня пальцами, а я буду на всех смотреть.
Олеся встала с ковра, и Лиза, еще лежа у ее ног, рассмотрела, как из-под носков у нее было видно, что ноги уже немного небриты, и задумалась, часто ли бреются артистки и есть ли у Олеси сейчас какие-то настоящие проекты, правда ли она воскреснет в новом сезоне? Жалко, если нет. Жалко, если Олеся все-таки завидует Лизиной красоте. Тогда ничего ведь не расскажешь, не признаешься в своей страшной ошибке.
Когда урок закончился, Олеся предложила попить вместе чай, но Лиза хоть и была не прочь и поесть, и попить, но не хотела опоздать на свидание с Алешей и отказалась. Она одевалась в коридоре и, поднимая свои ботинки из натекшей лужицы, смотрела, как грязная вода капает на Олесины коврики, и покачивала головой, и покусывала губы, чтобы не заплакать. На улице успело стемнеть, и снова шел сильный кружевной снег.
Идя к кинотеатру, Лиза тоже замерзла и зашла подождать Алешу в кофейню, перебежав по слякоти пешеходный переход так скоро, будто нужный темп шагов мог сделать ее счастливей. Уже очень хотелось есть и пить, но Лиза пожалела денег на кофе и купила только холодное пирожное, съела его, и теперь от сладости во рту ей было тяжело дышать. Она слушала Pixies и листала в телефоне посты и новости, поглядывая на свои розовые от холода пальцы и то и дело пробуя языком свои сладкие сухие губы, и с каждой минутой ей становилось нестерпимо сладко от Pixies, дешевого пирожного во рту, сухости воздуха в кофейне, и она думала уже купить здесь наконец воды, хоть по неоправданно завышенной цене, но наконец избавиться от этой тоски во рту и груди, но ждала, что, может, еще чуть-чуть, и Алеша дойдет до нее, а у него будет вода или они выйдут отсюда и купят воды где-нибудь подешевле. И когда он наконец вошел с холода в кофейню и потянулся к ней, и заключил ее в объятия, она, поспешно и резко выпутываясь из них, чтобы выключить музыку в наушниках, пожаловалось ему, что страшно хочет пить, он поцеловал ее, и она вместо своей сухой сладости ощутила на губах его растаявший теплый снег и засмеялась.
