— А что было самое жуткое? — Она смотрела жадными глазами человека, которому сколько ни давай, все будет мало, он будет просить еще, снова и снова, у которого просто такая привычка — выпрашивать, пока уже точно не станет понятно, что все, больше никак. Этот взгляд его когда-то и купил. Ему особенно понравилась эта всегдашняя ненасытность ее глаз — понравилась тогда, в другой, уже ушедшей жизни, которая, к слову, не так уж давно и была.
— Да так и не скажешь, — отвечать не хотелось, особенно говорить об этом с ней. — Понимала б ты, шо спрашиваешь, — добавил он тише.
Его голос прозвучал раздраженно, даже зло. В последнее время он постоянно ловил себя на том, что речь его оказывалась намного жестче, чем он планировал. Часто получалось неуместно угрожающе, как будто до серьезного конфликта остается всего полшага, хотя особого повода и не было. Замечать это было неприятно и страшно. Казалось, кто-то за него решал, как он будет разговаривать. И от этого незначительные ситуации бесили. Вот и сейчас хотелось только закончить разговор, а получилось, что он ее заткнул и этим, наверное, обидел. А еще он старательно боролся со своим малоросским говором, но тот все равно прорывался, и это тоже добавляло злости.
Он встал со скамейки и пошел к песочнице, где этаким местным князьком, вальяжным набобом, развалился мальчик двух лет, распластал ноги вокруг желтого бархана и увлеченно вершил судьбы своих игрушек.
Дунул ветер, и в нем почувствовался холодок. Дыхание осени — так называют эту новую свежесть воздуха, которая вдруг появляется после кажущегося бесконечным густого зноя августа. Но называют неправильно. Это дыхание — которое намекает, что все прошло, что дальше зима, — не прохлада, которая начинает сквозить повсюду. Дыхание осени — это особое шуршание, которое вдруг появляется со всех сторон, сухое, тревожное. Хрипотца природы. Астматический шепот подбирающегося угасания. Сохнущие листья — на земле и еще висящие на ветках — начинают жаловаться, что хорошее закончилось и дальше будет туго. В эту осень такое дыхание слышалось ему особенно отчетливо.
— Ну что, возишься? — Голос снова предал, вместо панибратского оказался каким-то командирским.
«С малым-то зачем, с ним же точно этого не надо», — подумал он.
Мальчик посмотрел на отца, и его детский взгляд, удивленный сначала, через секунду подернулся испугом. Появившийся рядом дядя был угрожающим — тем, как медленно и хищно он приближался, как сел орлом рядом, уперев локти в растопыренные ноги, и особенно — пристальным серьезным взглядом, в котором не было и намека на игру.
Отец достал из висевшей у него на плече тряпичной сумки зеленый водяной пистолет, направил его на малыша и тонким голосом пискнул: «пиу-пиу».
Торчавшие из задравшихся бриджей ноги мужчины были разными — одна нормальная, а вторая высохшая, втрое тоньше, будто вяленая. Кожа на ней была сморщенной, как мятая калька, буграми проступали серо-синие вены. Взгляд ребенка остановился на этой ноге, видимо, в очередной раз пытаясь понять, почему дядины ноги отличаются, когда у всех они одинаковые. Отец мальчика заметил это, и на лицо его накатила угрюмость. Она как будто поднялась внутри него ко лбу, там перевалила через край и полилась сквозь брови вниз.
— Ну шо ты пялишься? Такая нога у батька твоего теперь, да. И ты тоже привыкай.
Отец посмотрел на оловянных солдатиков, разбросанных вокруг малыша, и от их вида что-то в очередной раз дрогнуло в нем. Они неизвестно от кого переходили из поколения в поколение в их роду, ему от отца, тому от деда, а тому, возможно, от еще более далеких советских предков — точно историю этих игрушек было уже не узнать. Солдатики были своего рода семейным трофеем, наградой новому мужчине. Раз в пару десятилетий они вылезали из каких-то древних чемоданов с детскими игрушками, когда в семье появлялся мальчик, и каким-то мистическим образом каждый раз становились главной радостью ребенка. В тяжелых фигурках чувствовалась ценность, в сосредоточенных позах с оружием — важность дела, в их грубоватой форме — простота и смирение.
У сидевшего на корточках мужчины мгновенно понеслись смутные воспоминания, которых обычно в голове было не найти. Его маленькие руки расставляют металлических бойцов по кухонному линолеуму. Он находит за книжным шкафом потерявшегося шпиона и бежит показывать его отцу. Цепочка бойцов держит позицию у настольной лампы. Теплая шершавость клетчатого пледа колет щеку, а он, лежа на животе, рассматривает своего любимого снайпера.
Мальчик в песочнице держал в руке автоматчика, припавшего на одно колено и напряженно глядящего в прицел. Малахитово-зеленая краска на фигурках облезла почти полностью, только местами пятна покрывали серое железо, образуя подобие камуфляжа. Отвлекшись на отца, малыш уронил солдатика в песок и, растерявшись от всей ситуации, вдруг заревел.
Плач одновременно разрядил обстановку и добавил ей нового напряжения. Мать, внимательно следившая за происходившим между ее мужчинами, встала с лавки и двинулась к ним с видом единственного человека, который может решить возникшую проблему. Но вместе с решительностью в ней было заметно и расстройство — от того, что что-то идет не так, что ее ребенок плачет при появлении отца.
Мужчина услышал шаги жены за спиной.
— Сиди, сами разберемся, — бросил он через плечо и снова повернулся к ребенку. — Ну и шо мы ревем?
— Тише-тише-тише, кто тут у нас плачет, кто плачет? Что такое, Тимоша, что случилось? Да ладно, разберетесь, знаю, какие вы разбиратели, ничего без мамки решить не можете, да? Да, Тима, что можно решить без мамки? — И уже обращаясь только к мужу добавила: — Не пугай его, будь с ним помягче.
— Да чем я пугаю-то?! Сел рядом просто. Че он ноет-то без повода все время?
Повисла пауза. Мужчина встал и двинулся обратно к лавке, как бы уступая место матери, оставляя ее с профессиональными обязанностями, к которым он не имел прямого отношения. Его калечная нога разогнулась еле-еле, медленно, с напряжением и отдала пульсирующей болью в верх бедра, где когда-то была раздроблена кость и порваны мышцы и где при восстановлении что-то пошло не так.
Он не знал, что больше ему не нравилось — то, что боль в ноге не проходит так долго, или то, как уродливо она смотрелась в сравнении со здоровой ногой. Оба эти факта были очень неприятными и скорее не соревновались, а дополняли друг друга, превращая мысли об увечной ноге в мрачное ядовитое облако, которое периодически заслоняло все мысли, из которого было сложно выйти, а уж если и выберешься, переключишься, то шлейф от него все равно чувствовался внутри, и любые мысли, которые приходили на смену, как будто всходили на отравленной, горькой почве.
Оставшись с матерью, ребенок быстро успокоился и снова с интересом потянулся к упавшему в песок автоматчику.
Рождения ребенка он не застал, это случилось, когда он был уже там. Виделись они два раза, когда получилось приехать в отпуск, еще до ранения. Все тогда было как-то скомкано — короткий приезд, сын был еще в полубессознательном состоянии, только ел, спал и ревел. Да и было не до него, не до новых забот, хотелось только отключиться от того. Особого контакта не случилось, ни отец не воспринял ребенка, ни тот его. А сейчас, когда он приехал уже окончательно, они встретились как два чужих человека, оба не понимающие, как быть друг с другом. Казалось, со временем это должно пройти, но вот не проходило, а как будто становилось только сложнее, впрочем, как и со многим другим.
Там ему нравилась мысль, что он — отец, что теперь он по-особенному нужен в этом мире, что появились еще причины беречь себя, хотя и было понятно, что полноценно он не понимает своей новой роли. Слишком заметной была та жизнь, которая стояла перед глазами прямо сейчас. Но тогда казалось, что стоит вернуться, и все наладится. Сын протянет руки к отцу и засмеется детским, наивным и искренним смехом. А отец подхватит его на руки, прижмет к себе, горделиво улыбнется и начнет покачивать. Но радостной сцены из советского фильма не случилось, в реальности ребенок испугался чужого, вечно сурового дяди. Оба они не увидели в глазах друг друга то свое отражение, на которое рассчитывали. Но самым сложным было то, что отцу не нравился его ребенок — каким бы удивительным этот факт не казался ему самому. И это невозможно было обсудить ни с кем.
Точнее — ему теперь не нравилось почти все. Ему не нравилась квартира, ее теснота и мебель — правда, это было полбеды: улучшить жилищные условия было как раз-таки в планах, во всяком случае это особенно любила обсуждать его жена. Ему не нравился маленький южный город, в котором он прожил всю жизнь и где на каждом углу встречали воспоминания. По возвращении эти воспоминания стали почему-то кривыми, болезненными. В каждой детали памяти что-то было не так, каждый кирпичик прошлого оказывался частью базы здания, которое в итоге получилось не таким, как хотелось. Ему не нравились встречи со старыми друзьями, которые теперь стали знакомыми: разговаривать с ними было не о чем, понять они ничего не могли, вели себя с ним либо настороженно, либо заискивающе, либо, что хуже всего, боялись его. Некоторые холодно сторонились, что он понимал как презрение — прикрытое, тактичное, но именно презрение. Ему не нравилась нудная атмосфера продуктовых магазинов и маршрутных такси, скучные лица прохожих, общая вялость жизни и полное непонимание того, какое место в этом мире он хотел бы занять.
В себе же он быстро обнаружил ко всем страшную зависть, жгучую, злую, какой еще никогда не бывало в нем. Зависть к тому, что они не видели и не слышали, что им не задают вопрос: «А что было самое жуткое?», что их не коснулось. Они не знали и не узнают, хотя он ничем не заслужил это знание больше, чем они.
Но особенно ему не нравилась теперь его жена. Все чаще, засыпая ночью (правильнее сказать — долго лежа без сна), касаясь своей сухой морщинистой ногой гладкой кожи ее бедер, он думал о том, что любви-то никакой и не было, что он просто соблазнился ей, что она сыграла на струнах его желаний так, что он принял это за что-то вроде «навсегда». А теперь, когда то чувство прошло, на его месте остались только скука и раздражительность. Он думал, что задним умом и раньше понимал это, догадывался, что это не то, про что снимают фильмы, но теперь осознание стало таким ясным, что его никак не получалось выкинуть из песни их семейной жизни. Она была такой же чужой, как и все остальные, ничего не объединяло и не связывало их, кроме довольно неказистого прошлого два бесконечно далеких года назад. Примерно то же лезло ему в голову и при виде ребенка, с которым они наотрез отказывались признавать друг друга. Как будто мальчик был частью жены — причем самой веской, которая не позволит ему попробовать по-другому.
Он часто думал странную, немного мистическую для себя мысль: что единственной очевидной связью между ним и сыном были эти солдатики, спустившиеся с антресоли, и за время, которое его не было, ставшие любимыми игрушками мальчика. Они были железным доказательством их родства, не могли обманывать. Если б не они, то подтверждения, что это его сын, плоть от плоти, как будто и не было бы.
Он отошел к лавке и закурил. В дальнем конце двора из-за угла дома выехал старый форд и медленно покатился мимо подъездов в их сторону. Машина была ему хорошо знакома еще с других времен, когда в его жизни не существовало ни жены, ни всего остального. Смотревшее из-за лобового стекла лицо тоже было знакомо. Правда, в Стасе, приятеле его юности, многое изменилось — он стал самоуверенным и независимым, ни в ком теперь не нуждался, а общался с окружающими не из болезненной потребности в других, а исключительно из любопытства.
Машина затормозила напротив лавок. Стас высунулся в открытое окно, давая понять, что намерен о чем-то поболтать. С сумкой, полной детских вещей, на плече и пластиковым зеленым пистолетом в руке мужчина чувствовал себя по-дурацки, неподходяще для пацанской беседы: только что значка «приличный семьянин» не хватало на его полосатой футболке-поло.
— Братан, здаров, — по-свойски сказал Стас. — Вадика не видел, не выходил он ща? Дозвониться не могу. Мы с ним в гаражах состыковаться должны были, а он пропал.
— Я чё, дежурный по двору? — с вызовом ответил он и тут же про себя подумал: «Почему ж опять так резко?» И сразу разозлился еще сильнее и на себя, и на Стаса за то, что не получилось шутливо, легко. За то, что ничего не получалось легко.
— Ладно, понял, нет так нет, — смешавшись, ответил Стас и сразу подался обратно, внутрь форда. И после добавил уже как будто необязательное: — Ты заходи вечером, если свободен, мы с пивком там планировали посидеть, сосиски пожарим, то-се.
Последнее Стас сказал уже другим голосом, как будто обжегшись или вспомнив что-то.
— Домашних дел хватает, — тихо ответил мужчина, поправляя на плече сумку.
Водитель кивнул. Трогаясь, он бросил в окно: «Понял, бывай», и медленно покатился дальше по узкому проезду вдоль дома.
Пока он смотрел вслед отъезжающему форду из его юности, к лавке подошла жена и села на край, в двух шагах от него.
— Вам надо больше времени вместе проводить, качественного времени, — сказала она и повернула лицо к песочнице, намекая на сына. — Вы совсем как неродные. Ну не совсем, но есть немного, — поправилась она. — Поиграл бы с ним в солдатиков, что ли, ему это понравится. Близость с ребенком нарабатывать надо, понимаешь? Пойди, а? Или что, не в настроении сейчас?
Последнее она сказала с совсем не подходящей к ситуации интонацией, немного кокетливой, жеманной, в которой было как будто какое-то обещание и которая была так хорошо отработана у нее, что иногда срабатывала автоматически и не к месту. Он узнал эту особую мелодию ее голоса, которая когда-то ускоряла в нем ход крови, делала безрассудным и диким, от которой он был готов плюнуть на дела и договоренности, схватить эту дерзкую, смешливую девицу и не отпускать, держать, спрятать ее куда-то понадежнее и себя вместе с ней. Сейчас же она вызывала только тупую ненависть, катившуюся волнами в груди. Она звучала для него как приговор его будущему, его жизни, которой не перевалило еще и за четвертак, но у которой не было путей назад, как ни желай этого. Не было по стольким разным причинам, каждая из которых казалась железобетонной, а одна из них — особенно.
Быстро глянув на жену, он затянулся сигаретой, бросил бычок себе в ноги и закрыл глаза. Внутри что-то давило, будто диафрагма поднималась вверх.
Он поднял руку с пистолетом и направил его в лицо жене. Бэнь. Длинная тонкая стрела вылетела из ствола и вонзилась ей под левый глаз, рядом с носом. Испуг на ее лице сменился растерянностью, все оно исказилось и будто поплыло под разлетевшейся брызгами жидкостью. А потом покрылось глубокими черными трещинами, стало проламываться внутрь, кожа начала менять цвет на темно-желтый и оранжевый, пошла буграми и смялась. Через мгновение вся фигура жены двинулась множеством мелких движений, зашелестела и посыпалась вниз валом лепестков бархатцев.
Ребенок в песочнице закричал в плаче, увидев, как его мать превратилась во что-то совершенно иное, чем он привык видеть. Тогда мужчина быстрым шагом двинулся к песочнице, перевел водяной пистолет на сына, прицелился и выпустил серию струй и в него. По лбу ребенка покатились прозрачные волны жидкости, от которой четкий образ его пополз во все стороны разом, как будто внутри него был воздух и давление его вдруг прорвалось. Кожа малыша стала голубеть в тон его байковой футболке и шортам, по телу побежала сетка мелких трещин, и через секунду он также рассыпался на стаю голубых лепестков.
Мужчина задышал часто, отрывисто, как астматик, у которого вот-вот случится приступ. Он перевел взгляд с одной кучки лепестков на другую. Как будто подступали слезы, он ждал, что сейчас они прорвутся, но их так и не случилось.
Тогда он вставил зеленый пистолет себе в рот, крепко зажмурился и начал быстро-быстро нажимать на спусковой крючок. Струи защекотали нёбо, стекая в глотку жидкой прохладой. За закрытыми глазами рванула ярко-красная вспышка. Что-то внутри него треснуло, и раздалось шуршание — звук, похожий на дыхание осени. Только он был мягче, будто теперь в нем были нотки надежды и прощения. И мужчина почувствовал, как тоже становится бесформенным, как все привязки к определенности счастливо теряются, и он осыпается вниз рифлеными лепестками красной гвоздики, превращаясь в бесформенное пятно цветов на земле.
— Не пойдешь? — кажется, в очередной раз, на этот раз громче, спрашивала жена. — Ну не ходи, если не хочется. Мучить себя не надо, все должно быть, как это… естественно. — После паузы она добавила: — Я вечером по магазинам хотела пройтись с Оксаной, посидишь с ним пару часов?
Он открыл глаза. Жена смотрела куда-то сквозь его ноги, голос ее был бесцветным, как будто она что-то поняла, когда он ей не ответил. Но это «что-то» не было новым — ни для нее, ни для него. Мужчина знал, что она давно во всем разобралась, причем разобралась правильно. Притупленное чувство тревоги от того, что она тоже не знает, как им всем жить дальше, было в ней постоянно. Просто обычно у нее хорошо получалось скрывать это.
— Посижу. Сходи, тебе нужно переключиться, вижу, что устала. — На этот раз голос подчинился, и он сказал это так, как и хотел: ровно, спокойно, равнодушно.
