Кабинет
Сергей Шаргунов

Буква «М»

Рассказ

— Так, я ее покормила. Вам скоро выходить. — Жена заглянула в ванную.

— Куда? — спросил я, сплевывая воду.

— На спектакль.

Она говорила отрывисто, лицо ее выражало нетерпение. Она была уже в пальто, нарумяненная.

Я стал уточнять, что к чему, и объяснять, что весь день расписан, вытирая рот и промывая зубную щетку.

Она сказала, что опаздывает по своим делам.

— По каким?

Она записалась на маникюр и педикюр и поедет смотреть подготовительную школу. Все вчера было сказано. Значит, надо внимательно слушать. Спектакль начинается в одиннадцать, меньше, чем через час.

— Что за спектакль? — уточнил я примиряюще.

— «Снежная королева».

Вчера за ужином она обмолвилась: в детсадовском чате предложили поход на спектакль и даже вскользь уточнила, смогу ли, если что, отвезти дочь, но я объяснил про дела, и тема заглохла.

— Ты обещал.

— Не обещал…

— Обещал! Ты ничего не делаешь для своего ребенка!

Мне было неприятно, что ее обличительный голос слышен по всей квартире.

— Но я уже догово

— Перенеси! — Она уткнулась в телефон, и, сбавляя злость, забормотала: — Я могу попросить маму Саввы потом пойти с ними в пиццерию. Там игровая комната, а я ее заберу. Блин, все красное. Вам придется на метро.

— На метро? Ты же знаешь…

— Что? Заодно покажешь ей метро. Она давно об этом мечтает. Ты же хочешь в метро? — крикнула, обернувшись.

— Да! — раздалось отдаленное.

— Просто я не могу на метро, — сказал я резко, глядя ей в глаза.

— Не неси бред. Все ты прекрасно можешь. Там три станции проехать. Давайте, ведите себя хорошо! Я побежала!

Она действительно побежала в сапогах по коридору, провожаемая моим взглядом, махнула рукой, минуя кухню, и хлопнула дверью.

И тотчас я стал в тревоге обдумывать предстоящее, ощущая, что ладони начинают потеть.

Мы были с метро во вражде.

А раньше — наоборот.

С детства мне нравились эти залы, скамьи, медленные церемониальные подъемы, бег по ступенькам, свечение ламп, шум, ветер, гром, особый неизъяснимый запах, качка, полет тьмы за окнами, толстые нити туннеля, лица незнакомых людей, о каждом из которых увлекательно гадать, кто он и куда едет, и отражения этих лиц, и возможность коснуться запретного стекла с белыми буквами «НЕ ПРИСЛОНЯТЬСЯ». Постепенно я дорастал до этих букв и прижимался к ним затылком.

Нравилось держаться за поручни — теплые, черные, резиновые и прохладные, стальные, маслянистые от пожатий.

И всюду словно бы совершалось таинство.

Я чувствовал себя своим под сводами и светильниками, среди строгого народа, просто и непринужденно, по-домашнему, даже чуть игриво, может быть, потому что с детства был приучен к храму. Возможно, так же чувствует себя в церкви сын машиниста.

Даже в час пик было уютно передвигаться зажатым медленной толпой, как во время крестного хода.

Оно утешало. Место, куда отрадно скрыться от солнцепека. Где славно согреться в мороз. Где можно приехать за час до встречи, сидеть и читать книгу, болтая ногой, закинутой на ногу, и не поднимать глаз, слыша, как прибывают и убывают поезда и однообразными волнами движутся люди.

В одно из первых путешествий, когда отец только собирался бросить советский «пятачок» в прорезь, не дожидаясь этого, уверенный в чуде, я смело шагнул через грозную конструкцию и получил жестокий удар с двух сторон. Было больно, но еще более — страшно.

Эти лязгающие удары — тоже музыка метро. Все время какой-нибудь заяц проскакивал поверх капканов и несся вниз по эскалатору…

А если эскалатор оборвется? Мальчишка во дворе рассказал о таком. Врезалось в память техничное фатальное слово «Авиамоторная». Это было похлеще истории про черную руку: эскалатор сошел с ума, дико ускорился, ступени вставали на дыбы, людей засасывало между ними, а остановить машину не получалось никаким рычагом. Один мужчина последним усилием подхватил и закинул маленького сына на соседний, идущий вверх, в жизнь, эскалатор, прежде чем провалиться в ад.

Услышав эту историю, я стал с подозрением относиться к эскалаторам, к их поскрипыванию, разумной размеренности, жестким ступенькам со светло-серой гребенкой, похожей на пластины китового рта. Я приноравливался, как быть, как успеть среагировать, на чем повиснуть, куда переброситься, если ступенька покажет акульи клыки.

Однако ничто, казалось, не могло разочаровать. Метро оставалось мило.

С какой же тоской по прошлому, невзаправдашнему и невозвратному, будут вспоминаться потом самые разные подземные ситуации — встречи, сценки, мгновения, — важные и неважные, но оставшиеся в памяти как часть взросления. С сожалением, завистью, но и удивлением: почему-то тогда не боялся…

Бывало, смотришь через мраморные перила на ребристые крыши вагонов, которые хочется погладить рукой, и сбегаешь скорее, пока поезд стоит, чтобы запрыгнуть в него, и в последний миг остаешься ни с чем.

О, вагон за вагоном промчавшие годы — вагон, переполненный «челночниками» с пудовыми баулами и тюками; вагон, набитый орущими белоглазыми болельщиками; вагон, где целуешься с девушкой, словно вы только вдвоем; вагон, в котором оставлена кожаная сумка, из-за чего люди смещаются на другой конец, а на следующей станции переходят в другой вагон, и покинутый прозрачно желтеет светом, странно пустой между остальных, темных от людей.

Вражда с метро началась у меня в пору юности.

Это был осенний денек с низким небом, листья, ветер, похмелье, недосып, дворик редакции одной околокнижной газеты, где стояли и курили с заторможенным поэтом, имевшим отвислую нижнюю губу.

— Умер Поплавский, — сказал он.

Мне было неловко уточнять.

— Ага, — сказал я, придавая голосу печаль.

— Надо бы написать о нем. — Потянув дымок, он с сомнением уточнил: — Сможешь?

Я кивнул, все еще до конца не понимая, о ком речь. Может, неправильно расслышал.

— А когда он умер? — спросил я осторожно.

— Когда… Давно. — Мой собеседник гулко хохотнул.

— А! Тот самый?

— А ты думал какой?

— Я не думал. Который в Париже? У него юбилей смерти, да?

Похоже, чем-то наш разговор позабавил коллегу, он не стал отвечать прямо, куря и ухмыляясь.

— Завтра, — сказал он томно, — все обсудим.

Заходя в высокий вестибюль «Чистых прудов», я все еще размышлял, кто же умер. Чертов гипноз минутного бредового разговора. «Поплавский», — стоило произнести эту фамилию по складам, словно нарезая крупную рыбу, и нахлынула чернота.

Внезапная и яркая.

Она набросилась на эскалаторе, примерно на середине. Сердце застучало, задрожали колени, чернота била волнами, и, почему-то связывая ее с этим эскалатором, я поспешил вниз, перескакивая через ступеньки. Но и на платформе темень не отставала — то рассыпаясь у самых глаз, то накрывая с головой. Ладони были ледяные и сырые, потом я узнал, это заложено в нас издревле: мокрые пятерни ловчее цепляются за ветки, но влажнели и ноги, причем казалось, что вместе с подошвами, скользившими туда, к разверстой длинной яме, у которой, как для прощания, скапливался народ.

Банальная паническая атака. Борис Поплавский, ау!

Какой дурацкий триггер… Что за литературщина? Дело, по видимости, не в Поплавском, а в чем-то другом. Возможно, в мыслях о смерти.

Ехать было неблизко, с пересадками, и всю дорогу я боролся с тьмой, которая то рассеивалась и ослабевала, то густела обвинительным обморочным звоном.

Буква «М» отныне горела в мозгу. Теперь, едва я вставал на эскалатор, в особенности длинный, едва опускался на станцию, особенно глубокую, — первобытный, какой-то мистический ужас начинал сковывать и одновременно лихорадить. Видимый мир рвался, впуская черноту сквозь прорехи. Я латал их, закрывая и удерживая безумным напряжением воли, а они расползались.

Простая история, частый случай, достаточно вбить в поисковик… Но, может быть, мы, те, кто вкусили от этого плода страха, знаем и чувствуем что-то такое, что невдомек другим, беспечным гостям подземки.

Я стал узнавать, вычитывать про свой страх, желая понять, откуда он. Каких страхов только не бывает! Боязнь кошек, боязнь смотреть на небо, боязнь звезд, боязнь умывания, боязнь клоунов, боязнь прикосновения к деньгам, к стеклянной поверхности, боязнь собственного отражения, боязнь чисел… Знающий один страх, поймет любой другой, посочувствует тому, кто мучим даже самым неважным и нелепым наваждением.

Но, кажется, метро вобрало в себя самые знаменитые, популярные страхи: боязнь толпы, громких звуков, глубины, высоты, закрытых пространств.

В том, что оно среднего рода — уже что-то завораживающее, засасывающее. Метро. Болото. Зеркало. Ничто.

Конечно, я стал себя ломать. Все советовали: преодолей, нырни — вынырнешь освобожденным, и я пытал себя десятки, сотни раз, но ничего не проходило.

Ладно еще платформы на поверхности, но чем глубже — тем тяжелее, сам мертвенный воздух давит…

Может быть, решил я, дело в близорукости, от которой все расплывается, угрожающе и ненадежно. Появление очков добавило страхам четкости.

Случалось, долго шел по жаре, лишь бы добрести до нужной автобусной остановки. Или на последние деньги ловил машину, лишая себя куска мяса на ужин.

Однажды я видел человека, которого, как мошку, невидимым вихрем мотало у входа под буквой «М», красно пятнавшей снег. Он заходил, и его выплевывало. Он был плохо одет, в потертый на локтях плащ, и страдальчески кривил рот — наверное, его ругали дома, ведь спускать деньги на такси едва ли лучше, чем на бухло или азартные игры. Что-то мощное не пускало его туда, словно действовал неумолимый физический закон. Точно бы бесноватый не может войти в храм.

Господи, как я когда-то не ценил отпущенное мне время! Легкомысленно погружался на самые глухие станции, лениво прохаживался по ним, подолгу ждал свидания в центре зала. Смеялся и жестикулировал на нескончаемых эскалаторах. Вдавливался в вагон изо всех веселых сил, чтобы двери с резиновым чмоком сомкнулись. Красовался, поправляя волосы, у большого зеркала возле самого жерла туннеля. Мне и в голову не могло прийти, что здесь страшно! Я был бы смешон себе такой, боящийся метро.

Прошли годы с тех пор, как я перестал там бывать.

Я ненавидел метро, но бесконечно любил свою дочь и не мог подвести ее и жену, свою семью.

Первым делом я посмотрел в телефоне, сколько ехать на такси. И правда — красным красно, предновогодние пробки. Но, может, успеем?

Собраться быстро у нас не получалось. Без мамы девочка сразу расшалилась, она носилась и танцевала по комнате в трусиках и маечке, долго выбирала игрушку в деревянном ящике, выбрала, но разочаровалась: не хотела брать с собой выдру, потому что обещала подруге Софии принести лосенка, а где лосенок — неизвестно.

— Покидай меня! — попросила она.

— Нет! Только не это! — понял я мгновенно.

— Ну папуся! Один разик!

Вздохнув, я подхватил ее подмышками, оторвав от пола, перевернул на бок, зацепил под коленками и с размаху бросил на кровать, где она влетела головой в подушку и тут же, осчастливленно хохоча, спрыгнула ко мне:

— Еще! Еще!

Сердясь и упрашивая одеться, я все же снова обхватывал и поднимал эту девочку, и бросал, и с каждым разом она становилась тяжелее, но и швырнуть старался размашистее и сильнее, отступая на большее расстояние. Заныла спина, грыжа, врач сказал: ни в коем случае не поднимать тяжелого. Но как можно отказать такой милой девочке?

Глаза ее восторженно круглились:

— Как это? Как это? — спрашивала она, задыхаясь от полета. — Папа, реально, как это? Это невозможно! — и вдруг меланхолично добавила: —  А Аскар в садике сказал, что все возможно…

— Умоляю, — сказал я, морщась, и она наконец согласилась наряжаться.

— Папа, это летнее платье или зимнее?

— Летнее, — неуверенно сказал я, думая о другом, пытаясь вспомнить, как выглядит и устроена станция, куда мы спустимся, и есть ли эскалатор на той, куда приедем.

— А мама говорит, что зимнее! — торжествующе обличив отсутствующую мать, она стала сдирать через голову оранжевое облако, которое путалось в золотистых волосах.

После рытья в шкафу было выбрано зеленое платье, тоже без рукавов, но поверх модница надела красную вязаную кофточку.

Мы уже спустились на лифте, когда она закричала:

— Игрушка, моя игрушка! Я без выдры никуда не поеду!

Метро становилось неизбежно.

Опаздывая, мы быстро шли по холодной улице мимо гудящих автомобилей. Я сжимал ее голую ручку, бодро торопя, притворяясь, что ничуть не беспокоюсь. И утешал себя, что страхи позади, остались в юности, теперь я совсем иной, умудренный, ироничный к миру и к себе, а главное, защитник этой маленькой девочки. Любовь к ней не позволит дать слабину. Ее комбинезон мягко шуршал, и она держала, прижав изгибом локтя прямо к сердцу плюшевую коричневую выдру.

Первый мой, еще безотчетный страх начался при виде здания, похожего на розоватый кулич, и большой, еще не зажженной буквы, и, почувствовав тонкие токи тревоги, девочка громко сказала:

— Пап, я не хочу!

— Что ты? Нас ждут!

— Я не хочу в метро!

— Ты же там никогда не была. Там… — я подбирал слова, — очень интересно. Тебе там понравится.

Она вырвала ручку и помотала головой.

Ее реакция была удивительной: в книгах она всегда с удовольствием рассматривала картинки метро и часто выражала желание в нем побывать. Ей уже довелось проехаться в электричке с бабушкой и в поезде дальнего следования с мамой, путешествие под землей ее остро интересовало. А теперь забоялась. Она все чуяла, как звереныш. И я винил себя за свои мысли и свое подсознание, которыми ее отравил. А может, страх метро передался ей врожденно, уже при зачатии, и сейчас активировался?

— Ну пожалуйста… — упрашивал я, толкая тяжелую дверь и пропуская мою принцессу.

Мы спустились по щербатым ступеням, исхоженным столькими ногами, я долго и неумело покупал билетик, оплачивая карточкой. Картонный билет. Стеклянные створки. Все иное, чем раньше. И тот же старый недобрый дьявольский гул, доносящийся снизу. «Зачем? — тоскливая мысль. — Зачем все это?» Девочка обернулась на выход, кажется, готовая заплакать.

— Ну что ты, милая, будь молодцом. Сейчас я приложу билетик, и ты проходи.

— А ты?

— Потом я.

Вместе с долетавшим грохотом в лица нам веял дух метро, ни с чем не сравнимый запах, прогорклый и душноватый: говорят, так пахнет креозот, которым обрабатывают шпалы, и металлическая пыль, что бы это ни значило. Запах, впитавший худшее, — обморок, страшный сон, удушье…

Мы подошли к блестящему турникету с синей электрической панелью. Пропустив дочь, я поспешил пройти следом.

По счастью, станция была неглубокая, со спуском по ступеням. Поезд только что ушел. Мы вышли на платформу и встали возле стены. И сразу стало понятно, что ничего не изменилось, а только усилилось, ибо я отвык от преодоления. Оно снилось время от времени, донное место, откуда не выбраться, и, если в счастливых снах — летаешь или паришь, в этом кошмаре ты обреченно скользишь, как по льду, непослушными ногами.

Я волновался гораздо больше, чем если бы был один.

Погладил выдру по голове, успокаивая себя и просушивая пальцы.

— Не трогай ее! Ей больно! — Дочь заслонила мордочку игрушки толстым комбинезонным локтем.

Ноги были ватными, идти дальше по платформе не хотелось, и я всматривался в табло, чтобы что-то понять в этих красных цифрах, как бы состоящих из икринок, причем мелких, точно это икра летучей рыбы. Часы показывали, что спектакль вот-вот начнется. Кафельная стена скользила под курткой, я вжимался в нее, ужасаясь узости пространства, которое отделяло нас от пропасти, пытаясь обнять и притянуть к себе ребенка, но девочка противилась, и стена отталкивала меня, как намыленная, а напротив был такой же кафель, желтоватый и грязный. Красное свечение цифр мутно отражалось в его квадратиках. На путях, куда и смотреть не хотелось, доминировал темно-серый цвет.

— Слушайся, пожалуйста… Прошу тебя… — шептал и косился вправо, ожидая железного грохота и потока ветра, который захватит и закрутит между этих стен, и придерживал ее за капюшон, опасаясь, что с непривычки она рванет вперед и… Оставалось тихо проклинать себя за то, что взял ее сюда.

Наконец рельсы налились приближавшимся светом, воздух заколебался, накатил поезд, при появлении которого я зажмурился и отвернулся — вместе с ним поднималась знакомая чернота, — но затем заставил себя смотреть навстречу, широко раскрыв глаза.

Он оказался не таким страшным, как его ожидание. Мы плюхнулись на сиденья в полупустом вагоне. Все было спокойно и современно, мерцали экраны под потолком, девочка осваивалась и озиралась под улыбками тетенек-пассажирок, прижимала выдру и не хотела выходить — ей понравилось ехать.

По правде, и мне не хотелось отклеиваться от сиденья, но я встал, осторожно потянул ее за руку, мы вышли и, преодолев тускло блестящую станцию, которая была гораздо глубже, подошли к эскалатору, уплывавшему в недосягаемую высь.

Эскалатор слабо зудел и мелко подрагивал. Девочка стояла у поручня, а я сбоку, трепеща и чуть пригнувшись, но готовый в любой момент защитить, поймать, перекинуть…

— Ну как? — повернулся к ней с натянутой улыбкой. — Понравилось?

Она на миг наморщила лобик, и призналась:

— Не очень.

— Почему?

— Я боюсь немножко.

В полутонах ее ответов была нежная неуверенность, которую еще можно опровергнуть.

— Не надо бояться. Сейчас мы уже поднимемся. Ты думаешь, я боюсь?

Она изучала меня секунду-другую своими серыми серьезными глазами и милосердно поддержала:

— Нет.

— Мы с тобой еще поедем… — Я замолчал, чернота промелькнула брызгами. — Тут есть такие красивые станции! Как во дворце!

— Ты их боишься? — спросила она с проницательной хитринкой.

— С тобой я ничего не боюсь, — соврал, видя, как над нами забрезжил голубоватый свет, этот небесный призрак, и чувствуя облегчение.

Даже мордочка выдры, глядевшей вверх, повеселела.

Мы странно засмеялись, выходя, довольные друг другом.

На улице вместе с утренним солнцем и декабрьским холодом меня охватила надежда однажды избавиться от власти страха. Какое это было бы счастье!

Или хотя бы дочь не будет бояться.

Она поведет, она повезет отца, утешая и подбадривая, по всем тем ветреным памятным станциям, где проводил он детство и раннюю юность. Подслеповатый и глуховатый старик, оберегаемый и опекаемый ею, теснимый и толкаемый всеми, раздражающе неуклюжий и небыстрый, будет наслаждаться этим драгоценным свиданием, улыбаясь блаженно, свободно, легко.


 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация