Нас увозили в
Москву накануне сентября, и все кончалось. Я, хоть и знал его телефон, не
звонил, и он тоже; мы впадали во взаимную спячку, оживая для других, городских
людей, чтобы следующим летом, радостно и чуть удивленно оглядывая друг друга, с
новой жадностью наброситься на нашу дружбу…
А потом и это кончилось, и теперь тот золотистый промельк летних
лет неотделим от той доживавшей свой век страны — ледяной сияющий слиток
детства, который уже не разморозить.
Вечером я прибежал к нему, чтобы позвать кататься на великах.
Взлетев на второй этаж, откуда гремели голоса, я обнаружил его в
ванне. Над ним умиленно склонялась бабушка и энергично двигала руками, пеленая
пеной.
Он дрыгал ногой и гримасничал, как будто с него смывают кожу, при
этом вода была диковинно коричневого цвета.
Из крана шла ржавая вода, чего я не знал: у нас имелись лишь
колодец и баня.
Кажется, меня даже не заметили.
Я бросился от них, полный восторга и чуда, и, ворвавшись к себе,
громко закричал:
— Мама! Мишку-негра купают в какао!
Да, я так его
называл про себя: «Мишка-негр», резко и весело, со счастливой влюбленностью.
Хотя он был вообще-то мулат — пепельный, но все же не черный.
«Наш Миша», — говорили его дед и бабушка плавно и гордо.
Каждое лето он жил с ними, иногда они угощали меня блинами.
Его маму я видел лишь однажды, и она была не просто белая, а
блеклая и хрупкая, как если бы кто-то высосал из нее краски жизни.
Эта дачная дружба возникла из кружения на «Дружках». Обнаружив,
что у его велосипеда отвинчены задние маленькие колеса, добавлявшие равновесие,
я в тот же день избавился от своих. Несколько раз упал и все же приноровился
ездить как Мишка.
Он был меня на год младше, но, думаю, взрослее. И все же в моем к нему отношении
был оттенок сочувствия.
Тогда я очень любил книги, в которых страдали черные, а их
защищали и не чурались благородные белые: «Том Сойер»,
«Хижина дяди Тома», и фантазировал, что бы делал, окажись на их месте. А по
телевизору шел захватывающий сериал «Рабыня Изаура»,
где белые делились на тех, кто жесток, и тех, кто жалостлив. Там были и мулаты,
и квартероны…
— Мишка, я бы тебя освободил! — вырвалось у меня как-то.
А может быть, я ему немного завидовал, так он был притягателен
среди общей обыденности.
Гибкий, ловкий, другой. Дома его обожали и
баловали; жилось им хорошо, у дедушки имелась аж черная «Волга», но все равно
что-то в Мишке было от Маугли. Он держался
отстраненно от всех и совсем редко улыбался.
Мальчишки в поселке его уважали за футбол, в который мы играли на
клеверном поле. Он смело атаковал, быстро бежал, метко бил.
Ему нравилось
воевать.
— Хукррр… Хукррр…
Он жутковато всхрапывал, выплевывая свои выстрелы.
Мы прятались за кустами дикого шиповника, а недруги прикрывались
стволами берез.
В каждом отряде было человек семь — местные и дачники. К
недругам затесался мальчишка из детдома, а к нам прибилась мелкая девчонка со
светлой косой, которая могла лишь топать и грозить кулачком.
Швыряли чем попало: шишками, комьями земли, обломками веток…
Плевали бузиной и рябиной из трубочек дудника — кто снайперски точно, кто
бестолковыми очередями. Но только у Миши была железка, похожая на настоящее
оружие, — харкалка, отпиленная от раскладушки.
— Хукррр… Хукррр…
Мишка решился первым.
Он вышел на просеку, вытянув руку вперед и сжимая саблю-харкалку.
В этом был немой вызов, который принял мальчик покрупнее,
рыжеволосый Максим:
— Дай. — Он наплыл с ленцой и, ухватившись за железку, дернул ее
на себя так, что дернулся и Мишка.
За березами засмеялись.
И тут же Мишка прыгнул на Макса, повис у него на шее, и они
покатились по кочкам.
Они несколько раз менялись местами, но каждый раз Макс опрокидывал
Мишку и подминал.
Внезапно, когда уже казалось, что поединок
завершен и одно тяжелое дыхание сломило другое, к верхушкам деревьев взмыл
кромешный вопль.
Сцепка распалась, Макс подскочил с багровеющим лицом, почти
слившимся с его шевелюрой, потрясая рукой, мокрой от крови.
— Ты че, кусаться? — Он жалобно махнул ногой, отступая.
А Мишка, успев изловить в траве свою железяку и пригнув кудлатую
голову, упрямо пер на неприятеля.
Что-то неуловимо изменилось — кто-то из своих крикнул, эхом
аукнулся чужой, и вот уже мы бежали вперед и гнали их гулким победным ором…
— Бей белых! — кричала девочка, воображая нас красными.
Вокруг мелькали березы, превратились в ельник, и было всем не до
неба, быстро темневшего над верхушками. Вдали настойчиво тревожился горн
пионерлагеря.
Он словно накликал грозу, задышавшую шумно и бешено, будто
тоже на бегу.
В лиловых тучах сверкнула молния, ослепляя белозубым оскалом, и
вместе с грохотом посыпались колкие и крепкие, как зубы, капли.
Бежали опять, но уже обратно — свои и чужие вперемешку.
Мы с Мишкой подлаживались под бег друг друга и все время
обменивались веселыми взглядами сквозь буйную воду.
Я завернул к своей калитке первым, он обернулся, махая ладошкой,
не выпуская из другой руки алюминиевую харкалку.
Он махал, терпеливо ожидая, дождь ускорял его взмахи, как старая
кинопленка, а я все не мог отвернуться…
Грязное
дельце накрепко склеило нас.
Немногословно, едва ли не полунамеком, мы сговорились на грабеж.
Возможно, вдохновил перочинный ножик, подаренный крестной на мои именины.
Впридачу мы схватили тупые мамины ножи на кухне и, оседлав «Дружки»,
понеслись по дороге. Инстинкт преступления гнал нас древним вихрем, окрыляя и
обгоняя.
Жертвой выбрали добрую набожную Марью Андревну,
хозяйку козы. Быть может, мстили ей за вкус молока, которое нас принуждали
пить. Пролезли под калиткой и тихо пересекли сад. Возможно, встретив козу, мы
бы попытались ее зарезать. Но коза паслась на поле, а в доме, мелькая в
раскрытом окне, что-то напевала старуха. Мы забрались в сарай, где Мишка сразу
схватил медный тазик для варки варенья и сзади под штаны втиснул деревянные
щипцы; а я сунул в карман брусок хозяйственного мыла и пнул ведро с водой,
видимо, козье: по земляному полу поползла лужа.
Мы выскользнули из сарая, и вдруг Мишка подскочил к клеткам с
кроликами и ловким движением фокусника повернул все ржавые задвижки, выпуская
ушастых пленников, которые будто его и ждали: выталкивая друг дружку, запрыгали
вниз…
Мы зачарованно смотрели, как они белоснежно сигают и уносятся
стремглав в зелень…
Марья Андревна так
и не узнала, что за сила повыпускала ее кроликов.
Тазик, мыло и щипцы мы через несколько минут выкинули в колодец на
дороге, воду из которого употребляли лишь для полива огородов. Украденные
предметы падали в темень с плеском и превращались в ничейные.
В совместном
преступлении было что-то интимно-бесстыдное. На закате мы сидели на высокой
куче песка, который неудержимо перебирали пальцами.
— А ты видел своего папу?
Мишка на миг замер.
— Он приезжал. Я, когда вырасту, к нему улечу.
— В Африку?
Он кивнул.
— Да ну, — бесхитростно сказал я, — там же крокодилы и до сих пор
есть людоеды.
— Там такие фрукты, которых ты никогда не видел. Там всегда лето.
— Там слишком жарко.
— А я люблю, когда жарко! — раздраженно возразил он.
— Тебе что, здесь не нравится? — спросил я ревниво.
— Почему? — Он держал горсть песка в розоватой ладони, и
муравей-перебежчик уже сновал по его коже, где пульс.
Мишка мечтательно сверкнул глазами:
— Там даже флаг как у нас: серп и молот, и звезда.
— Тоже красный? — не поверил я.
— Красный. — Он кинул горсть песка на дорогу: и черный…
Теперь я знаю, он говорил про Анголу, которая впервые участвовала
в Олимпиаде в 1980-м.
Может, его папа был спортсмен. Метатель копья или боксер, да хоть
пловец — это же зыко. Хотя Мишка не говорил мне, кто
его папа. Я тоже, наученный этому дома, скрывал от посторонних, что мой папа
священник, и всегда говорил: «переводчик».
Я догадался, что Мишка отца не видел, потому что он добавил:
— Я нашел у мамы портрет и спросил: «Это папа?», а она сказала:
«Нет, это Пушкин».
В какое-то
лето наши «Дружки» сменились «Аистами».
Мы неслись, окруженные счастливыми ветерками, оба без рук, то есть не держась за рули.
— Стой! — Мужик выпрыгнул на дорогу, большой, как дерево.
Он затормозил Мишку и ссадил в пыль, а я, сам тормозя и слезая,
немедленно заметил, какие у него опасные, крупные пальцы.
Он зацепился этими пальцами за Мишкино плечо, а другими пальцами
хватанул воздух, подзывая пухленького мальчика.
Тот приблизился бессловесно. Мы все молчали, кроме мужика, который
улыбался, нависая над Мишкой, покачиваясь и выбивая нетрезвую ноту на его
плече, повторяя слово, звучавшее сейчас неприятно:
— Негр, а негр. Можно, негр, тебя мой Васятка
потрогает? Потрогай, давай, не боись. — Он ухватил
мальчика за ручку и притянул ее.
Мальчик вяло коснулся Мишкиного рукава.
Мишка брезгливо вздрогнул.
— А зимой тебе… — мужик дружелюбно ширил улыбку, — зимой тебе
холодно, негр? Он че, по-русски не это? — Он перевел улыбку на меня.
Улыбка была влажной и кособокой.
— Отстань! Ты чего пристал? —
заголосила прохожая с темным кирпичом хлеба, который она угрожающе подняла
повыше. — Иди, Миша! Иди, золотце!
Мишка подхватил велосипед.
— Погоди, — опомнился мужик, — так зимой тебе че, холодно?
Женщина замолчала, на мгновение побежденная любопытством.
— Да не, в шапке нормально.
И вот уже мы неслись наперегонки, бессмысленно смеясь и
отрываясь от рулей.
Впрочем, я никогда не видел их вместе — Мишку и снег.
— Скотина! —
Мишка побледнел, будто в его кофейное лицо плеснули побольше сливок, и я понял,
что это он про мужика и обиду, которую, может, только осознал. — А где твой
нож? — спросил он обвинительно.
— Дома.
— Надо, чтобы с собой был…
Он круто развернул велосипед:
— Я собрался в Африку.
— Прям сейчас, что ли?
— Почему? Можно завтра. Я туда давно хочу.
— А как?..
— У меня карта… и компас… Пойдешь со мной?
Я не возражал против приключения. Ну хотя бы до границы. Ведь Том
и Гек в любимой книге тоже отправились путешествовать, да и любимая пластинка
обещала все лучшее друзьям, бродящим по белу свету.
Время отбытия назначили на десять утра.
На дне моей
большой плетеной корзины лежали перочинный нож и яблоко, накрытые свитером.
Мишка собрался куда основательнее, с дедовским брезентовым рюкзаком за спиной,
которой был ему великоват.
Пошли через лес в сторону шума шоссе и снова обсуждали план: будем
ночевать в шалаше, есть грибы и ягоды, воровать кур, жечь костры.
На мостике из бревен и железного листа он нагнулся к мелкому
ручью, умылся, первобытно фыркая, как бы заранее репетируя предстоящее каждое
утро, и вытер руки о волосы. Прислушался к далекому гулу и, изумляя меня
чем-то, чему я не находил названия, вероятно, природной грацией, скрылся в
высокой траве и через миг вынырнул с большим белым грибом.
Гриб полетел в мою корзину.
Так и не понимаю: он его учуял, что ли? Или знал место?
Конечно, я воспринимал наше странствие как игру. Ну да, ушли, но,
может быть, всего-то на полдня.
— Не отставай! — Мишка продирался сквозь колючие ветки быстро и
упрямо, чуть согнувшись под рюкзаком.
С каждой минутой все больше хотелось отстать. У него был строгий
незнакомый вид. Он пах чем-то тревожащим, как теплый пластилин. За деревьями
нарастало гудение. Ближе и ближе с шуршащим посвистом мелькали железные тени…
— Миш!
Он недовольно оглянулся, поняв, что я встал.
— Миш, а мы куда?
— А?
— Ну, там же дорога.
— Перебежим… — изогнул бархатистую бровку.
— Погоди, пописаю… — Я отступал за кусты.
— Писай тут!
Этот приказ остался позади. Когда его фигура скрылась из виду, я,
хоть и правда хотелось писать, не теряя ни капли времени, на цыпочках заспешил
полупризрачной извилистой тропкой. Еще немного, и
побежал, не заботясь о хрусте под ногами…
Он догнал меня там, где поваленное дерево торчало черными корнями
во все стороны, словно раззявив волосатую пасть. Налетел сзади, больно ткнул
пальцем в спину, но сразу отпрянул, загнанно дыша и изучая насмешливыми яркими
глазами:
— Я с тобой больше не дружу.
— Да ладно тебе…
— Клянусь сердцем матери!
Это звучало слишком страшно, чтобы возражать.
Дальше мы шли молча. Когда я свернул не туда, он ткнул меня
пальцем в бок и жестом, как глухонемой, показал путь. Потом вырвался вперед, и
мне оставалось следовать за его рюкзаком.
На нашей улице я первым шагнул к своей калитке и чего-то ждал,
чувствуя, как подкашиваются ноги.
— Миша, а гриб?
Теперь съемка была не ускоренной, а замедленной, он удалялся
безразлично и плавно, так и не обернувшись.
Больше он со мной не говорил.
Мама восхитилась белым и похвалила за такую находку. Вечером я
уплел его с жареной картошкой — гриб слегка горчил. По заграничному радио
сквозь помехи читал проповедь епископ Родзянко.
Несколько
дней спустя я метал в старые доски забора ножик.
Иногда он вонзался, дрожа, как струна, иногда отпрыгивал в сырую
канавку.
Издалека пробился пионерский горн, и сквозь мелодичные бодрые
оклики, пытаясь разгадать какой-то простой, но непонятный шифр, какую-то важную
и простую тайну, которая затерялась в этих настойчивых звуках, я посмотрел
вдаль, туда, где серая дорога достигала темного леса, а когда вернул взгляд,
обнаружил Мишку.
Его ладная фигурка скользнула возле забора, и, перемахнув канаву,
он побежал по-охотничьи резво.
В этом было что-то колдовское и невзаправдашнее.
«Где нож?» — с ужасом осознал я утрату.
И опять призывно задудел горнист.
Когда я догнал Мишку, он уже сидел на пыльных ступеньках магазина
и невозмутимо улыбался, показывая розовые десны.
— Отдай мой нож! Ты чего молчишь? Отдай! Я знаю: он у тебя!
Встань! — Я хлопнул его по карману.
Он неожиданно вскочил, и, ожидая, что он
ударит ответно, может даже и ножом, я хлопнул его по другому карману, но он все
так же улыбался и подставлялся моим отчаянным хлопкам, которые так и не вернули
потерю…
— Где он?
Уловив направление его мерцающего взгляда, я подскочил к зарослям
крапивы и, крикнув: «Дебил!», полез в обжигающую гущу.
Я бил и топтал эти стебли ногами и щурился в надежде на проблеск
стали, а потом, ошпаривая руки, стал шарить у земли.
А Мишка стоял и надзирал.
То последнее
лето нашей дружбы неожиданно заглянуло в сентябрь. В конце августа я заболел и
еще неделю проторчал на даче, а Мишку, как оказалось, привезли на выходные.
Об этом мне рассказала мама, встретившая его бабушку:
— Сходи к нему! Он теперь знаменитость. Его по телевизору,
оказывается, показали, в программе «Время». Весь их класс, и он за партой.
Странный жаркий поток подхватил меня, и вынес на улицу, и повлек в
сторону знакомого адреса. Я спешил, радуясь его славе и знакомству с ним,
позабыв о своем драгоценном ножичке, почему-то уверенный, что теперь в сиянии
этой славы все будет как раньше.
Он сидел за столом у окна, подкрашенный золотистым светом.
Повернул голову, холодно и пусто глядя.
— Миша, это правда, тебя по телевизору показали? — выпалил я, уже
ощущая унизительную нелепость своего появления и вопроса.
Он смежил веки, лениво и презрительно.
Засуетилась, звякая чем-то настольным, бабушка:
— Мишенька, ну что же ты так? К тебе
гость пришел…
Я шел от него и клялся, что-то шепча, едва сдерживая натиск
слез. Ну
ничего, я тебе еще отомщу, меня еще покажут по телевизору тысячу раз.
Мы
сторонились друг друга.
Он сдружился с рыжеволосым Максом, который приделал моторчик к своему
велику.
Несколько лет спустя зимой, когда не стало Союза, умерли Мишкины
дед и бабушка, и он перестал приезжать.
Дом его стоит пустой.
Может, он уже давно в Анголе.