Глава 1
Жила-была маленькая девочка. Она была
очень хорошая, но отчим ее не любил. Однажды он позвал ее покататься на каяке,
а сам в каяк не полез. Он засунул туда девочку, затянул ремни потуже и пустил
каяк по реке. Думал, вынесет ее в море, там она и утонет. Только каяк не вниз
по реке поплыл, а вверх, через все кривуны — к самому истоку реки. Девочка
испугалась и с испугу заснула. А когда проснулась, оказалось, каяк уже на
берегу стоит. Незнакомая женщина вытащила каяк на берег.
— Здравствуй, —
сказала девочке женщина. — Какая ты хорошая!
Вылезай из каяка, пойдем ко мне жить.
Женщина была очень
красивой и очень доброй. А потому девочка не испугалась ее, вылезла и пошла с
женщиной. Женщина привела ее в чум. А в чуме было очень красиво и много всего
интересного. Там было тепло и много еды.
И стала девочка жить с женщиной.
У женщины были муж
и сын. Они тоже были хорошие и добрые. Они заботились о девочке, любили ее,
играли с ней. У них было много книжек. Они сами читали книжки и давали ей любую
книжку почитать. Только они не разрешали ей выходить из чума. Сами же уходили
днем, а вечером возвращались. Приносили девочке много вкусного хлеба с маслом и
булочек, и конфет, и другую еду. Им весело и хорошо было вместе.
Но потом девочке
стало очень интересно выйти и посмотреть, куда они ходят. Однажды она
ослушалась и выглянула из чума, когда они вышли утром на работу. И увидела
девочка, что они все трое — женщина, мужчина и мальчик — надели кухлянки из
оленьего меха и превратились в оленей. Так девочка поняла, что ее спасли от
смерти олени.
Варя перевела дух и прислушалась.
Родители ругались всю ночь. Точнее, отчим что-то громко выговаривал матери, а та редко отвечала, называя его на «вы», как бывало всегда, когда она гневалась. Теперь же все стихло. Варе хотелось спать, спать, спать, но рядом высунулась смешная, с прилипшими ко лбу светлыми волосками мордашка Нины.
— Варь, а Варь, расскажи про царицу-важенку, ну, расскажи, расскажи, — тихонько заскулила она, теребя сестру за плечо. Нина не выговаривала букву «р», а потому получалось: «Валь, а Валь».
— Все, спи давай. Спи.
Нина недовольно помычала, но послушно уткнулась сестре в плечо, ее дыхание стало ровным — она уснула. Задремала и Варя.
Проснулась от того, что мать, стоя на полу на коленях, целовала ее и Нину. Целовала неистово, с мокрым от слез лицом. Не открывая глаз, Варя выпростала из-под тканевого одеяла руки и обняла, притянула ее к себе. Вжалась в родное тепло и наконец крепко заснула.
Снова проснулась уже под утро, когда хлопнула дверь и шумно выскочила на кухню мать, одетая, с платком на плечах. Впотьмах схватила кружку, напилась воды из чугунка на плите. Варя, прижавшись к Нине, сделала вид, что спит. Мать ничего не заметила — легким движеньем поправила ей подушку и вышла в сени. С минуту все было тихо: мать перед тем, как выйти, всегда долго прислушивалась к звукам улицы. Потом раздался скрип половиц, глухо каркнула наружная дверь, и уже окончательно погасли все звуки.
В комнате завозился отчим. Он долго надсадно кашлял, чем-то гремел. Вышел на кухню. Варя бесшумно натянула на голову одеяло. Мать строго-настрого наказала ей и дома, и на людях называть отчима папой, и Варя, каждый раз давясь этим словом, называла, но чаще — старалась не обращаться к нему никак, а лучше — так и вовсе не попадаться ему на глаза.
Рискнула высунуться, когда второй раз скрипнула наружная дверь. Прислушалась к тишине. К слабому дыханью Нины под боком, к неясным шорохам дома. Вдохнула всей грудью запах влажного теплого дерева, опилок, которыми внутри были засыпаны стены. Этот дом по весне, когда они появились здесь, в поселке, построил отчим из старых ящиков, всегда грудой лежавших у забора рыбоконсервного завода. Отчим был горд. Доволен и даже радостен, а потому не страшен. И мать была радостна. Смеясь и без умолку разговаривая, они с Варей побелили новенькую печку несколько раз зубным порошком. Они много чего тогда сделали вместе; и Нина лезла во все их дела, и они не гнали ее. Свой собственный дом дал надежду: они дотерпят, домучаются — доживут до того благословенного дня, которого Варя ждала несколько лет. Варя протянула руку и погладила теплый бок новой печки. И улыбнулась: мой дом.
Нина во сне поворочалась, но только теснее прижалась к старшей сестре, грея ее и согреваясь ее же теплом. Варя попробовала устроиться на брошенной на пол старой оленьей шкуре поудобнее, уснуть, дорассказать себе свою сказку, но сон не шел — скакал рядом, как игривый телок, жадно вдыхающий запах краюшки в руках, но не спешащий навстречу. Немного полежав с открытыми глазами, она осторожно вылезла из-под одеяла.
Поправив чулки и натянув поверх нижней рубахи юбку и кофту, Варя, как мать, зачерпнула из чугунка и напилась безвкусной теплой воды. Вышла в сени, где в полумраке нашарила ногой старые материны туфли, которые, чтобы не спадали, подвязывала веревочками, обулась и выскочила из дома в холодный и влажный воздух.
В сарае мать доила корову. Она до сих пор не привыкла к ней, боялась, а потому не могла ее полюбить. Прикручивала перед дойкой за рога к перекладине, подвязывала, задирая, заднюю ногу — будто нарочно делала все возможное, чтобы корове было мучительно неудобно стоять. Неловко дергала за сосцы, постоянно сбивая ритм. Сама же сидела рядом прямая, строгая и отрешенная, как за роялем. Смотрела сквозь опущенные веки внутрь себя.
Густые русые с рыжинкой волосы матери были наскоро скручены в узел на макушке, на виске завитком выбилась жесткая прядь, а рядом с прядью ясно проступала венка — как будто мать недавно писала письмо жидкими синими чернилами, а потом, поправляя волосы, чиркнула себя по щеке пером. И снова Варе захотелось тихо сесть рядом на ящичек, послюнявить палец и осторожно потереть эту трогательную голубую жилку.
Но этого делать было никак нельзя. Можно было только стоять и смотреть, как мать доит корову. Зная про себя и другое: не любить корову мать не могла. Именно с коровой из их жизни по шажочку стали уходить голод и цинга, до этого всегда молча, как два страшных черных человека, стоявшие за спиной.
Варя переступила с ноги на ногу, под ногой скрипнула доска, и мать, испуганно вздрогнув, обернулась.
— Что ж ты подкрадываешься? — с мольбой в голосе спросила она.
— Я не нарочно. Я…
Мать закончила. Подхватила тяжелый подойник и ушла в дом. Варя отвязала корову, пропустила ее вперед и ступила следом, назад во влажный воздух холодного зябкого лета, их первого лета в поселке и четвертого лета в этом богом забытом краю.
Корова знала дорогу, и Варе только и оставалось, что идти следом, для вида помахивая хворостинкой. Светало, но солнце вставало где-то далеко, увязая в огромных серых облаках, часть из которых, позабыв свое место, расползалась среди деревьев, домов и бараков. Варя уже привыкла к здешним туманам: они напоминали ей границу между сном и явью — те короткие минуты перед засыпанием, когда вроде бы еще понимаешь, кто ты и где ты, чувствуешь оленью шкуру под боком, Нину, посапывающую рядом, но уже может случиться все, что угодно: показаться кто-то из прошлой жизни или ткнуться в руку мягкий нос царицы-важенки.
Оставив позади рыбоконсервный завод и последние бараки, Варя вслед за коровой свернула к ряду курных изб камчадалов-колхозников, что выращивали на полях картошку и морковь, которые никогда не продавались у них в магазине. Залаяли собаки: дворовые и, у кого были, зверовые и ездовые. Заскрипели за спиной доски тротуара. Варя вздрогнула, покосилась назад. Темный силуэт неясно маячил в тумане у нее за спиной. Она ускорила шаг, прикрикнув на корову: «Иди, иди!»
Миновала дома и соскочила с тротуара на тропинку. В груди колотилось сердце. Варя обернулась назад — никого не было — и перевела дух. Вышла к реке. Над рекой и в низине туман висел совсем плотный и белый, а в нем, как куски хлеба в молоке, плавали пятна коров. Послышались голоса мальчишек-камчадалов, пасших стадо. Корова привычно направилась на звуки прямо через заросли шеломайника, а Варя крикнула в туман: «Принимай!» — и повернула назад.
Вернувшись, она сменила кофту на старый отчимов пиджак, который за последние месяцы прочно пропитался тяжелым скотным духом, и старательно почистила в сарае за коровой, снеся навоз в кучу за домом и подсыпав чистых опилок. Остановилась полюбоваться на маленький клочок земли с неровными рядками картошки, морковки и лука, которые неумело на исходе весны посадила мать. Хотела уже переодеться в сарае и направиться в дом, но, услышав с улицы шаги, скрип колес и бряцание ведер, замерла и вгляделась в дорогу.
По дороге тяжело, с натугой, шла гнедая лошадь, запряженная в бочку на двух колесах. Сквозь прорехи в облаках проглядывало солнце, золотя ей круп и разгоняя туман, последние тягучие ошметки которого липли к мохнатым лошажьим ногам. Возница уверенно правил к их дому. Варя спряталась обратно в сарай.
Подъехал отчим. Радуясь случайному отдыху, лошадь фыркнула и собралась вздремнуть: повесила голову и прикрыла глаза. Отчим тяжело, со своей плохо сгибающейся ногой, слез с облучка, кинул вожжи на спину лошади, а за повод крепко привязал кобылу к забору. Отцепил ведра, болтавшиеся позади бочки, набрал их полные и шагнул в дом, неловко подцепив дверь здоровой ногой. Это была первая путина, когда он не ушел на промысел, а работал водовозом в пекарне, обеспечивая при этом водой и семью.
Натаскав воды в бак, отчим задержался внутри: мать кормила его. Рядом вертелась Нина, стараясь заглянуть отцу в глаза, залезть на руки, рассказать о небольших событиях своей недолгой еще жизни. Варя понимала, что надо зайти в дом, вежливо поздороваться с отчимом, но сидела на деревянном корыте в сарае и крутила в руках пуговицу старого пиджака.
Вечером, когда
олени вернулись домой, девочка не выдержала и призналась: она знает, что они —
олени. И тогда женщина сказала ей:
— А тебе не страшно
жить с оленями?
— Нет, я не боюсь!
— сказала девочка. — Я люблю оленей, потому что они красивые и добрые. Я боюсь
жить с людьми.
— Варька, Нинка! Там это!.. Письма! Там самолет! Там самолет письма! — Варя едва успела перекусить, а за окном уже, захлебываясь новостью, приплясывала ее одноклассница Зина.
Мать махнула рукой, приглашая подружку дочери в дом, и в доме уже им удалось выяснить, что самолет, который раз в две недели доставлял почту, сбрасывая ее на берег лимана, в этот раз сбросил мешок порванным и письма разлетелись кругом во все стороны. С горем пополам выпалив все это, Зинка со своим известием кинулась дальше по домам. А Варя с Ниной, наскоро допив чай и одевшись, побежали сразу на берег.
Письма разнесло далеко: в прибрежный песок лимана, в траву на берегу реки, впадавшей в лиман, на территорию складов и порта, где на воде качались две кавасаки[1], на пирс и даже в воду. Школьники от первого до седьмого класса, кому Зинка успела рассказать о событии, то радостной ватагой, то разделяясь по одному и на пары носились кругами, отыскивая в песке и траве конверты. Варе с Ниной тоже свезло: уйдя вроде бы в сторону от лимана, к рыбозаводу, они нашли целых семь писем — семь серовато-белых конвертов, подписанных разными людьми разным людям. У них, у этих людей, были где-то далеко родные и любимые, которые писали им что-то простое и важное и которым можно было написать в ответ.
Варя втайне завидовала почтальоншам. Завидовала
тем грамотным женщинам из русских, что зимой и летом укутанные в шерстяные
платки с тяжелой сумкой наперевес степенно обходили дома и бараки в поисках
адресатов. Адресаты бывали неграмотны, и тогда почтальонши вытягивали из-под
платков очки на веревочке, пристраивали их на нос, вскрывали конверт и
медленно, с достоинством читали послание. Почтальонш любили, а потому Варя
иногда мечтала стать почтальоншей. Когда вырастет — а ей уже исполнилось
тринадцать, и осталось совсем немного! — вырастет и окончит школу.
Вырастет, окончит школу, станет почтальоншей и принесет письмо себе. Матери, себе и Нине. Письмо от папы, от настоящего любимого папы, которого она ждет и которому она верит, от бабушки с дедушкой, которые остались там, в другой жизни, вместе с книгами, кружевными воротничками, изящными фарфоровыми чашечками, хромовыми сапогами и туфельками на каблучке, мармеладом и многим-многим другим. Варя скучала по ним. По ним, по тете Марии, всегда встречавшей ее возгласом «Ах, какая барышня пришла!», по ее дочке Танечке, с которой они однажды подрались из-за деревянной лошадки, а потом долго мирились, по дяде Герману, умевшему показывать карточные фокусы. По всем другим, которых давно не было рядом и которым мать постоянно писала, и писала, и писала на тетрадных листочках и кто никогда не писал в ответ.
Письма с адресами разнесли быстро, а с теми, в которых значились только фамилии, намучились, скитаясь по баракам. За одно из писем Нине достался маленький леденец, за другое им выдали один на двоих, зато горячий и вкусный блинчик. На улице встретили почтальоншу, встревоженную и радостную одновременно. Заметив конверт в руках у Вари, она одним ловким движением сгребла их обеих в охапку, обняла — «помощницы вы мои!» — и побежала дальше, держа в руках бумагу — разрешение войти на закрытую складскую территорию для поиска разлетевшихся писем.
Последнее письмо было Ксении — председательнице колхоза, единственной грамотной камчадалке, у которой изба топилась по-белому, рядом с избой в земле торчал ажушак — идол и оберег, а на дворе лаяла санка[2] собак — шесть голов, двенадцать ушей.
— К тете Ксении, к тете Ксении! — теребила Варю Нина. — К тете Ксении! А от кого ей письмо? А она расскажет нам про Кутха? А она сама придумывает про него или ей сестра рассказала?
У Ксении был сын Андрейка. Совсем взрослый, он окончил семилетку, выучился на курсах агрономов и с июля, наравне со взрослыми, должен был начать трудиться в колхозе; ему недавно исполнилось семнадцать. Варя вспомнила про Андрейку и покраснела.
— К тете Ксении пойдем позже, она еще на работе, — строго сказала она. — А письмо я пока… — но договорить не успела: сзади налетели мальчишки — ее одноклассник Ванька Новограбленный и незнакомый парень постарше; ловко выхватили конверт из рук.
— Любопытной Варваре на базаре нос оторвали! — заорал как оглашенный Ванька.
Незнакомый мальчишка задрал руку над головой:
— А ну, попляши! Попляши!
Варя, благодаря своему росту, легко могла вырвать письмо из его рук, но злой мальчишка вовсе не в шутку, не давая ей приблизиться, ударил ее свободной рукой в живот. Новоограбленный за шиворот держал Нину.
— Что вы, зачем вы?.. — растерялась Варя. — Это письмо председательнице. Отдайте, я вас прошу.
— Накося-выкуси! — Хулиган сунул ей под нос грязную фигу.
— Вы поступаете нехорошо. Вы взяли то, что вам не принадлежит. Верните, пожалуйста.
— Это письмо тете Ксении! — дергалась в руках Ваньки и кричала со слезами в голосе Нина.
— Пляши, я сказал!
Варя мучительно подыскивала правильные и вежливые слова.
Но, к счастью, сестры быстро надоели мальчишкам. Они увидели что-то более интересное дальше по улице и, толкнув Нину в мокрую траву на обочине, бросились прочь, напоследок запустив письмом в лужу.
— Мама, они письмо тети Ксении! Они в лужу письмо тети Ксении! — дома с порога пожаловалась матери Нина.
— Мне надо было стукнуть его хоро… — начала было Варя.
— Варя! Да как же у вас ни на что понятия нет? —
перебила мать. — Стукнуть? Всегда помни, кто ты есть, и никогда не опускайся до
их уровня.
К Ксении пошли после ужина.
— Тетя Ксения! Тетя Ксения! — бросилась навстречу Нина, едва камчадалка открыла дверь. — Письмо! У нас письмо!
— Заходите ф дом, хорошие фы мои! — откликнулась та
мягким, цокающим и присвистывающим, обволакивающим и убаюкивающим говором. —
Андрейка гольцевать пошел, он с измалетства с отцом камчадалил, пока отца-то
медведь не задрал; с ноцевкой останется, так йа уж фся ваша.
Маленький дом Ксении был похож на сказочную пещеру. В нем всегда было тепло и густо пахло дымком, травами, едой. Собаками, оленьими шкурами, человечьим духом, который всегда издалека чуял Кощей Бессмертный в русских сказках. В нем каждая вещь знала свое место и всегда оказывалась под рукой. И любой пришедший, переступив порог, попадал в дом, как в дружеские объятья.
Нина вручила Ксении конверт, та посмотрела, откуда письмо, улыбнулась и засунула его на полку между горшками.
— Присаживайтесь. Убегались за день-то? Вароцку цая вам сделаю.
— Мы дома пили чай, — гордо сообщила Нина. — С сахаром!
Варя провела рукой — погладила свисавшие с потолка иван-чай и верхушки шеломайника. Они зимой пойдут в толкушу, в «ительменский хлеб», есть который никто из русских до сих пор так и не научился. Принюхалась к травам, зажмурившись; села за стол.
— И што с того? Вода дырочку найдет. — Камчадалка водрузила на стол самовар, выставила чашки, нарезала крупными ломтями хлеб. — А у меня цай с керосином. Таперица в Москве сильно модно цай с керосином пить. Выйдешь на улицу заполноць, а глаза-то с керосина и светятся, и никакого фонаря не надоть.
— С керосином? Глаза светятся? — ахнула Нина. — Как керосиновая лампа?
Варя уже привыкла к своеобразным розыгрышам Ксении, а потому сидела молча, но улыбаясь.
Камчадалка еще немного помучила ее младшую сестренку, давая понюхать керосин и уверяя, что в чае он становится сладким. И только потом весело, ухватившись за бока, рассмеялась.
— Ты нас обманула? — озадачилась Нина и от обиды смешно выпятила нижнюю губу.
— Пошто же вы заместо почтальонши? — сменила тему Ксения.
И, уже ни на кого не обижаясь и перебивая друг друга, они выложили все подробности. Нина попросила:
— Тетя Ксения, расскажи про Кутха!
— Про Кутха, говоришь?
— Это было бы очень мило с вашей стороны, — подражая материным интонациям, по-взрослому сказала Варя.
Чаепитие было окончено, камчадалка обстоятельно разложилась на кровати со штопкой, переставив поближе керосиновую лампу. Варя с Ниной устроились по бокам, возможно теснее, но так, чтобы не мешать движению руки с иголкой. И Ксения начала неторопливый рассказ:
— Давным-давно
жили-были Кутх и его жена Мити. Однажды Кутх взял удоцки и пошел к морю за
рыбой. Пришел к морю, принялси вахнить. Много наловил. Маленьку рыбу
выбрасывал, а большу выбирал себе. Саму крупну запряг ф нарту и поехал домой.
Дорогой обещалси:
— Везите меня,
вахни, я вас досыта кормить буду: на каждой стоянке буду давать по пластине
юколы да дома есо.
Доехал до дома,
юколы не дал. Дома жена Кутха, Мити, приготовила толкушу. Кутх пообещалси
кормить рыб толкушей, положил ие в нарту и снова запоезжал; ему по делам надо
было.
Проехал цетверть
пути — вахни выстали да запросили:
— Кутх, Кутх, пошто
не кормишь? Корми нас!
Но Кутх сказал:
— Есо немного
везите!
Рыбы поверили и
снова споро-то и помчались. Кутх от удовольствия смеетси: варварку взял, да
знай наежживает их.
Проехал половину
пути, спустился в низину — вахни опять выстали:
— Кутх, Кутх, что
не кормишь? Покорми нас!
Кутх опять ответил:
— Еще немного
повезите, и я вас накормлю!
Но тут рыбы ужо и
осерчали: рванулись и понеслись прямо к морю. Кутх спужался, кричит:
— Вахни, вахни, родимые! Остановитесь! Теперь
правда дам вам толкуши!
— Врун ты врун! —
ну вот рыбы и тащили нарту вперед.
Кутх учуял беду,
хотел соскочить, да-ка и зацепился за нарту. Рыбы примчали к морю и с разбегу
ушли под воду. Кутх чуть не утонул. Едва выбрался. Вернулся домой и…
Лампа очерчивает светом круг, внутри которого тепло, уютно и безопасно. За окнами сгущается мгла — проникает в углы дома, но подступить к ним, троим, не может. Это мир, в котором никто никогда не ругается, где не может произойти ничего страшного, только самое хорошее, самое лучшее, самое счастливое; у Ксении и лампа светлее, и чай вкуснее, и сахар слаще.
Глава 2
Варина мать не прижилась на этой земле. Чуть выше
среднего роста там, в прошлой жизни, высокая — выше всех женщин — здесь,
в тумане, как все плохо видящие, надменная, она потерянно ходила по
улицам, и не было в этой новой жизни ей места; как лахтак[3]
на берегу — большая, неловкая, беззащитная. Ни на второй базе, ни в поселке ее
не приняли. В простой и бедной одежде,
как и все вокруг, она все равно оставалась для них чужаком. Обходила людей
стороной, а сталкиваясь ненароком, была изысканно вежлива и даже добра, но в
ответ шарахались от нее, как от чумной, не завязывая разговора и только подолгу
потом обсуждая ее за глаза.
В этом краю жизнь была — одна на всех, мысли вслух одни на всех, одни на всех чувства и чаяния. Кто-то разгневался — вспыхнул, загорелся людской муравейник, забурлил котел. Случись что — вынь из нутра да положь на стол. Никакого прошлого — только общее будущее. И настоящее — только за тем, чтобы было о чем посудачить у магазина.
А у Вариной матери было прошлое. Дело не в одежде — прошлое окутывало ее коконом звуков, красок и запахов, скакало впереди нее и катилось следом, звенело колокольчиками, пахло яблоками и левкоями, невиданным и неведомым. Туман обтекал ее, как река; и ничто к ней не могло прилипнуть. Много прошлого и много своего, сокровенного, настоящего. Жизни внутренней, где и кипело, и горело, и плавилось от любви — всего того, чем она не желала делиться. Этого здесь не понимали. А потому боялись. А потому и шарахались.
В редкие свободные часы, не ища знакомств и
общения, мать, надев очки, устраивалась у окна или керосинки с чернильницей и
тетрадкой, но чаще — с книгой, уходила в привычный мир слов, начисто, казалось,
забывая обо всем окружающем. И Варя никак не могла понять, тяготит ее мать это
вынужденное одиночество или не трогает вовсе. То ли вслед за матерью, то ли
повинуясь своим желаниям, Варя тоже смотрела на людей с опаской, не искала
друзей, развлечений, а все больше и все охотнее просиживала дома с книгой в
молчаливой, едва осязаемой компании матери.
Варя любила читать. Научилась легко, играючи, еще до школы. С подачи отца — своего настоящего отца, о котором нельзя было говорить, — и матери, начинавших обычно хором по книжке, немного меняя текст:
Крошка дочь к отцу пришла
и спросила кроха:
— Что такое хорошо
и что такое плохо?
Потом они оба ссылались на откуда ни возьмись появившиеся дела и бросали Варю одну наедине с книжкой. И тогда отдельные буквы сами собой складывались в слоги, слоги — в слова, что-то подсказывала память, где уже хранилось слышимое не впервой стихотворение.
Э-тот вот кри-чит:
— Не трожь
тех, кто мень-ше рос-том!
Э-тот маль-чик так
хо-рош,
За-гля-день-е про-сто! —
старательно вслух читала Варя, толком еще не выговаривая букву «р» и не замечая, что за дверным проемом стоят родители, довольно переглядываются, улыбаются и держатся за руки.
В Варину жизнь вошли книги. Веселые и поучительные сказки Алексея Толстого, его «Приключения Буратино», издававшиеся в «Пионерской правде», страшные сказки Гоголя из «Вечеров на хуторе близ Диканьки», после которых Варя почти год могла засыпать лишь при лампе, но которые все равно упорно читала, местами сложные, требующие разъяснений родителей повести Гайдара, простая и понятная «Республика ШКИД» и совсем уж диковинные книги с ятями и ерами «20 000 лье под водой», «Всадник без головы».
Из той, прошлой жизни, в эту мать взяла с собой книги. Только не все. И совсем не те, что нравились Варе. Лишь взрослея, она потихоньку открывала для себя Чехова, Бунина, Тургенева, и только одна книжка, тоже с ятями и ерами, стихи, не давалась Варе.
Матери дома не было, отчим задерживался на работе, Нина возилась на своем сундуке, укладывая спать соломенную куклу, сделанную для нее Андрейкой. Варя, еще не зажигая керосинки, в последних отблесках дня за окном, забравшись на табуретку с ногами и уперев локти в стол, нависала над странной книжкой, не дававшей покоя.
Я живу, какъ кукушка в
часахъ,
Не завидую птицамъ в
лесахъ…
Варя покосилась на знакомые ей с детства часы с потемневшим циферблатом — то немногое, что осталось от прошлой жизни, что, как зеницу ока, берегла мать. Где в часах могла жить птица, а главное, зачем, Варя не понимала. В других, написанных прозой, книгах ей тоже не все было понятно, но там всегда можно было досочинить, достроить в собственной голове придуманный писателем мир, а здесь, как бы Варя ни бродила взглядом между несколькими словами, вставить, вдохнуть в них смысл, досказать она не могла.
Я
сошла с ума, о мальчикъ странный,
Въ
среду, въ три часа…
Это тоже показалось бессмысленным: можно выйти из дома, но как выйти из ума? Яти и еры мешались, и вспоминалась серо-зеленая жестянка из-под монпансье с надписью на крышке «Георгъ Ландринъ С-Петербург, Москва, Рига» — «ландриновская коробочка», где мать хранила свои драгоценности.
Онъ
любилъ три вещи на свете:
За
вечерней пенье, белыхъ павлиновъ
И
стертыя карты Америки.
Варя повертела книжку в руках. Мать ее — эту книгу, невесомый томик Ахматовой — тоже хранила и берегла. Как будто если растерять их все — часы, коробочку, книжку, — то и вся та, другая, теплая, сытая, красивая жизнь — жизнь, пропитанная любовью, — окажется только сном, сказкой, рассказанной на ночь.
Нина той жизни не знала, а она, Варя, помнила — держала ее про запас в закромах памяти. И это тоже была страшная тайна — то, о чем ни дома, ни на людях говорить нельзя было ни в каком случае. Варя однажды ослушалась, еще там, на второй базе, рассказала подружке, как они ездили на дачу к тете и дяде Кацманам, но напуганная до смерти мать, пребольно и прилюдно оттаскав за уши «за вранье», навсегда отбила у нее охоту говорить о том, о чем следовало молчать.
Бояться, молчать, но помнить. Ведь это была одна из немногих ниточек, что связывала Варю с матерью, которая на всем свете только ей, только ей одной могла сказать «а помнишь…», и Варя твердо знала, что это «а помнишь» наступит.
То змейкой свернувшись
клубкомъ
У самаго сердца колдуетъ,
То целые дни голубкомъ
На белом окошке воркуетъ,
Варя и это стихотворение хотела было перелистнуть, не дочитывая, но что-то толкнулось у нее внутри, что-то живо отозвалось, откликнулось эхом и потребовало продолжения.
То въ инее яркомъ
блеснетъ,
Почудится въ дреме
левкоя...
Но верно и тайно ведетъ
Отъ радости, и отъ покоя.
О чем писала эта незнакомая женщина, причудливо и не всегда объяснимо соединяя слова?
Уметъ такъ сладко рыдать
Въ молитве тоскующей
скрипки,
И страшно ея угадать
Въ еще незнакомой улыбке.
Варя метнулась взглядом на заголовок — «Любовь» — и покраснела.
— Красавицы вы мои, идите мыть руки и к столу, — позвала мать.
Варя тряхнула головой, подхватила полезшую было за стол Нину и потащила ее к умывальнику. Когда они вернулись обратно в комнату, мать, закончив мазать на хлеб масло, уже при них круто посыпала сверху соли. Один кусок оставила себе и по одному дала детям. Нина и Варя радостно, зажмурившись от удовольствия, вцепились зубами в хлеб. Как же им было хорошо, хорошо вот так вот втроем!
— Варя, а куда мы идем?
Следующим днем, не успев вовремя спрятаться, Варя неизвестно за что схлопотала от отчима оплеуху и теперь шагала по поселку куда глаза глядят.
— Я — гуляю. А ты — не знаю куда, — ей никого не хотелось видеть, ни с кем не хотелось разговаривать.
— Расскажи про Кутха, расскажи про Кутха!
— Про Кутха тетя Ксения расскажет.
— Расскажи про царицу-важенку!
— Что ты ко мне привязалась?! Что ты от меня хочешь?
— Я хочу увидеть царицу-важенку! Я хочу увидеть царицу-важенку!
— Отстань.
Нина послушно замедлила шаг. Варя не сразу это заметила, но, спохватившись, остановилась и обернулась.
— А наша корова — олень? — Нина радостно догнала сестру и, улыбаясь, доверчиво уставилась на нее снизу вверх.
— Почему олень? — растерялась Варя.
— У оленя рога — это один. — Сестренка важно загнула на правой руке большой палец. — И еще… У лошади — одно копыто, а у коровы на каждой ноге по два копыта, как у оленя. Это два. — Левой рукой она загнула на правой указательный палец. — А три… Я… Я забыла.
— Да, наверное. Корова родственница оленям, —
против воли улыбнулась Варя.
— Кто такая родственница? Это как лиственница? — простодушно поинтересовалась Нина.
Варя рассмеялась и обняла сестренку. А та, уткнувшись ей в бок, прошептала:
— Я оленей хочу. Хочу, чтобы были олени. У нас — олени…
С разговорами дошли до школы.
Варя издалека увидела толпу: под деревьями справа от школы сгрудились человек пятнадцать учеников. Она уже хотела было свернуть в сторону, уйти подальше, но любопытство пересилило, и они с Ниной подошли посмотреть, в чем дело.
У школы парни устроили качель — крепкую доску на четырех металлических стержнях, подвешенных к толстой ветви старой корявой березы. На доске стояли, ухватившись руками за стержни, парень-камчадал, учившийся классом старше Вари, и Витька по кличке Куцый из ее класса. Они раскачивались все выше и выше, ободряемые возгласами собравшейся вокруг толпы. Парни старательно подначивали, а девчонки взвизгивали каждый раз, когда качель взмывала в небо. Варя протолкалась поближе, и даже у нее голова закружилась от их полета, хотя она никуда не взлетала, а плотно стояла на земле рядом с Ниной.
Напротив Вари, прислонившись к березе, стоял
Андрейка. Увидев его, она удивилась: старшие обычно собирались у школы вечером
— что ему было делать здесь среди бела дня с малышней? И сразу же —
разволновалась.
Она уже несколько дней ловила себя на том, что все
чаще и все сильнее ее тянет зайти в гости к Ксении. И тянет, и пугает, и
тревожит. Что-то в ней изменилось в последнее время, изменилось безвозвратно и
продолжало меняться, жить внутри, раскрываться и требовать выхода. Заявила о
себе тайная жизнь женского тела и до смерти напугала Варю. С последним,
благодаря Ксении, попросту, не усложняя, объяснившей ей, что к чему, ей уже
почти удалось примириться, но… Но странные чувства, которые до поры до времени
скрывались глубоко внутри, а теперь разом прорвали плотину и заставляли то
плакать, то смеяться, то стыдиться саму себя, то вдруг бежать куда-то,
расправив руки, как крылья, будоражили и пугали ее.
А что, если все это было связано с ним, с Андрейкой, которого она вроде бы приняла как старшего брата, но вместе с тем всем своим существом ощущая, что он ей не брат?..
И страшно ея угадать
Въ еще незнакомой улыбке.
…Нина, скоро потеряв интерес к качели, которая для нее была слишком большой, увлеченно болтала с двумя девочками ее возраста, вертевшими в руках деревянную лошадку, больше похожую на медведя…
Едва заметив Андрейку, Варя опустила глаза. Глянула под березу и снова отвела взгляд. Но в последний миг ей показалось, что и он быстро и цепко посмотрел на нее. И между ними пролетела качель.
Качель остановилась, гордые собой, слезли парни. На доску легко вскочил Андрейка:
— Ну, девки, кто со мной? Иль все струхнули?
Он, улыбаясь, смотрел на всех сразу, стоя на одном конце доски и держась за стержни.
Рядом с Варей хихикнула в краешек платочка Зинка:
— Была нужда.
— Я! Я! — крикнула Варя и сама испугалась звука своего голоса.
Неловко, все-таки не в штанах, как он, залезла на доску, жалея о своем решении и глядя под ноги. Остро почувствовала, что на ней не ситцевое, а простое холщовое платье, проеденный молью старый материн шерстяной платок на плечах, а непослушные волосы, наверное, по своему обыкновению выбились из косы. Разозлилась, тряхнула головой и, не поплевав на руки — только трусихи плюют на руки, боясь сорваться! — взялась за стержни:
— Раскачиваем!
И мир качнулся у нее под ногами.
Сквозь тучи глянуло настоящее летнее солнышко — теплое, сухое и радостное.
Р-раз! — и спиной в небо, так высоко, что впереди далеко стал виден лиман и дальше — море, море без конца и без края.
Р-раз! — и вниз, к ребятам, к земле, к Андрейке, удирающему от нее в ослепительно яркое небо.
И солнце, солнце, солнце сквозь листву и без преград на лицо, на руки, в глаза. Глаза в глаза с Андрейкой.
Варя смотрела на него и смеялась. Видела, что и он смотрит на нее и смеется. И все — так легко и просто, потому что именно так оно все быть и должно.
Р-раз! — и Варя снова взлетела спиною в небо…
Доска стремительно ухнула вниз, удирая из-под ее ног. Еще с улыбкой на лице, не веря, Варя отчаянно засучила ногами, пытаясь найти опору. Изнутри разом накатил страх.
Визги девчонок оборвались. И в оглушающей тишине скользнули вниз по металлическим стержням руки.
…Варя сидела одна под старой березой, подтянув колени к подбородку и обхватив их руками; горько плакала, уткнувшись носом в подол ненарядного платья. Невыносимо болела голова, ныли бок и коленка. И никого рядом не было. Все, испугавшись, убежали. И Нина. И Андрейка.
Варя пришла домой затемно. Долго стояла, вглядываясь в окошки, прислушиваясь. Все было тихо: дома были только свои. Вошла в сени, разулась.
Мать, отчим и Нина ужинали.
А Варе хотелось кричать.
Схватить этот дурацкий кособокий стол, собравший их троих вокруг, уронить его, чтобы разлетелась посуда. Чтобы ее отругали, поставили в угол, ударили наконец. Чтобы только они не сидели вот так втроем, как семья.
— Ешь с хлебом! — Нине прилетело по лбу отцовской ложкой. — Не солоно! — уже матери, недовольно.
— Соль на столе.
— Не перечь! — в воздух взлетает рука.
Мать сидит прямо. Рука не пролетает и половину пути…
— Я тебя ненавижу!!! Ненавижу!!! НЕНАВИЖУ!!!
— А ты останешься у
нас? — спросили олени.
— Мне у вас хорошо,
— сказала девочка. — У вас никто никого не обижает и не бьет.
Варя не крикнула в лицо отчиму ни одного слова из тех, что хотелось ему сказать.
Олени обрадовались, что девочка узнала их тайну и не ушла от них. Ведь они успели полюбить девочку и не хотели, чтобы она уходила от них. Девочка тоже успела полюбить оленей. Но ей грустно от того, что она сама — не олень. «Это не важно», — сказали олени.
Варя поворочалась, пытаясь поудобнее устроить саднящий бок. С сундука свесилась Нина:
— Продолжай! Продолжай!
— Только я по маме скучаю, — сказала девочка оленям. — И еще по сестре скучаю. А вы можете мою маму и мою сестру взять к себе?
— Конечно, можем, —
сказали олени.
Наступила ночь, и
девочка заснула счастливая.
Варя замолчала, не зная, что еще придумать. Бок болел, и мысли не шли. В комнате все громче ругались родители. Там что-то упало.
— Не троньте меня! Тяжелая я. На сносях.
— Я сказал: я это сделаю!
— Ежели вы не считаете нужным переменить свое мнение…
— Я тебя спас, я тебя взял, курву… Молчать!
Звук удара.
— Варь… — дрожа всем телом, спрыгнула с сундука и юркнула к сестре под одеяло Нина. — Ва-аря!..
— Только чтобы
найти твою сестру, мы должны отправиться к царице-важенке, она самая главная
среди нас, оленей. Она все может, — быстро-быстро заговорила Варя. — Она
— шаманка. У нее копыта жемчужные, а рожки — изумрудные, шерсть у ней серебряная,
а подшерсток — золотой. Она самая красивая, самая умная, самая добрая на свете,
она все может.
В комнате что-то треснуло, тяжело ухнула мать.
— И тебя, и выродков твоих… И не гляну, что ссыкухи еще! — взревел отчим. — Отродье!
Царица-важенка никогда-никогда никому не
позволяет обижать слабых. Она всех защищает, потому что она самая сильная на
свете!
— Бегите.
Варя и Нина бежали по поселку в темноте, обмирая от страха. Воздух был холодным и мокрым, как вода в реке, и эта река несла их. Мимо деревьев, растянувших путанку ветвей, похожую на рыболовную сеть, мимо ловушки ржавых железных ворот рыбоконсервного завода, мимо темных теней у крыльца избы без единого огонька.
— Не плачь, Нина, не плачь! Не бойся! Это все понарошку. Все не по-настоящему. Сейчас тебе тетя Ксения про Кутха расскажет. Ты же любишь про Кутха? Она сто двадцать сказок про Кутха знает! Мы вытерпим, выживем. А потом за нами наш папка приедет. Наш настоящий папка, папка, который нас любит, который нас никогда, никогда не ударит. Он увезет нас отсюда далеко-далеко: тебя, меня и маму. Туда, где нас ждут бабушка с дедушкой, где всегда тепло и много еды, где все любят друг друга.
— Я хочу найти царицу-важенку!
— Мы ее найдем, Нина, мы ее найдем обязательно. Ты, главное, ничего не бойся, только не бойся, и все будет хорошо. Все будет хорошо, теперь точно все будет хорошо, ты мне веришь? — Варя сильно сжала руку младшей сестры.
— Да.
На крыльце камчадалки Ксении остановились перевести дух.
В окошках призывно горел свет. Пару раз гавкнули собаки и умолкли, узнав своих.
Варя глубоко вдохнула и толкнула входную дверь.
Изба была полна людей.
Варя, а вслед за ней и Нина вошли и замерли, растерявшись.
Ксению любили и уважали, бывало, и собирались у нее, и танцевали под гармонику… Но сборище мало походило на праздник. Сидели вокруг стола на скамьях и ящиках. Женщины, мужчины, камчадалы, ительмены, русские. Сидели вокруг пустого стола. Варя смотрела на лица, на Андрейку, непривычно серьезного, взрослого, жавшегося в углу, как кутенок, на Ксению, отрешенно кивнувшую им, но не поднявшуюся навстречу, как обычно.
И ощущение беды, большой, настоящей беды, накатило приливом, поползло клочьями тумана со всех сторон, мокрое, неприятное, страшное. Беды — большой, общей, всемирной, — которую Варя и представить себе не могла, которую пыталась понять, прочитать по лицам, по сжатым губам, по молчанию, что иной раз посильнее слов.
Снова громко разревелась Нина.
— Война, Варенька, война началась, — сказала Ксения.
Глава 3
— Достали тетради.
Стоя у доски, учительница русского языка Емельяна Семеновна Горбей, строгая, сухая, с седыми, уложенными вокруг головы волосами, поверх очков оглядела своих подопечных — четырнадцать голов, четырнадцать пар глаз, внимательно уставившихся на нее. В классе было протоплено, от носков, развешанных на скамейке у печки, пахло мокрой шерстью. Слышно было, как в коридоре, куда выходят топки классных печей, ловко шерудя в них кочергой, проверяет, не пора ли закрывать вьюшки, истопник, она же уборщица и гардеробщица, тетя Дуня.
— Класс! Пишем поговорки.
Варя поправила свечку на своей стороне парты, обмакнула перьевую ручку в чернильницу и аккуратно вывела в тетради, слушая учительницу и стараясь не делать ошибок: «Два сапога — пара, да оба левые. За битого двух небитых дают, да не больно-то и берут. Курочка по зернышку клюет, а весь двор в помете. Рыбак рыбака видит издалека, потому стороной и обходит».
Процесс письма, само соединение черточек, кружочков и запятых в буквы — в специальные знаки, доступные и понятные большинству людей, которых она знала, и дальше — соединение букв в слова, каждое из которых имеет свой собственный отличный от другого смысл, ее безмерно увлекал и зачаровывал. Ее удивляло, что те самые слова, которые так легко срываются с языка, когда хочется срочно поделиться новостью или о чем-то спросить, пишутся с трудом, через напряжение, через все эти «жи-ши пиши с буквой „и”» и «вводные слова выделяются запятыми». Именно это, сам факт труда, знания правил, умения водить рукой по бумаге, не ставя клякс и не делая лишних движений, придавал словам написанным особые вес и силу.
Письмо ей казалось волшебством. Настоящим чудом. Вот только что прозвучало в воздухе «Старый конь борозды не испортит, но и глубоко не вспашет», а вот уже то же самое записано на бумаге, ясно, ровно, так, что любой может прочесть вслух и понять. И написала это она, Варя! Своей рукой. Красиво и без ошибок. «Язык мой — враг мой: прежде ума рыщет, беды ищет. Все люди братья, как Каин и Авель. Собака на сене: сама не ест и скотине не дает», — выводила она, высунув от усердия язык. Это было так здорово, так замечательно — уметь писать!
— На этом деле собаку съел, да хвостом подавился. Петров, встань, объясни, как ты понимаешь эту пословицу.
Варя аккуратно промокнула написанное и с удовольствием перечитала поговорки.
На перемене все разбрелись по разным углам класса, чтобы, не глядя на завтраки других, съесть то, что положила с собой мать. Варя с Зиной устроились у доски. Это была Зинина идея, Варя согласилась, а потом пожалела. Ведь у доски — это значило «на виду», а ей обычно хотелось забиться куда-нибудь подальше и стать невидимкой. На второй базе, где они жили до этого, она не училась два года — там была только начальная школа, а потому здесь, в поселковой, в своем классе Варя была старше всех на те же два года. Этой осенью разница стала особенно заметна: за лето Варя вытянулась от пяток до макушки, едва не сровнявшись в росте с учительницами.
Варя была в отца. В высокого, статного красавца-мужчину — своего настоящего отца, не в отчима, в папу, носившего военный френч, галифе и всегда начищенные хромовые офицерские сапоги; рядом с ним и мама казалась выше. Когда Варя была маленькая, ей нравилось, что у нее такие высокие — выше всех! — как сказочные король с королевой, родители. А теперь сама стала высокой и испугалась.
Варе казалось, что вся она состоит из длинных неуклюжих рук и ног, ребер лесенкой, шипастого, как у коровы после долгой зимы, позвоночника. Она с трудом впихивалась за парту, сидя пригибала голову пониже, в коридорах — сутулилась и в то же время мучительно понимала, что все все равно все видят и малыши испуганно замирают рядом с ней и робко здороваются, принимая за взрослую. Одноклассники дружно с этой осени дразнили ее каланчой и оглоблей.
В коридоре прошла тетя Дуня с колокольчиком, объявляя начало урока; все расселись. Хлопнула дверь, и вошел Яков Максимович Штейнгель, маленький, кругленький пожилой учитель физики и географии одновременно.
— Ну-с. Лоботрясы, дармоеды, оболтусы, — зычно заявил он с порога и весело предложил: — Достали тетради-учебники, подготовили соображалку к занятиям! Логинов, ховай копыта под парту, ишь, рассупонился! Задание выполнил? Смотри, пошлю матери записку, она дома-то штаны тебе спустит да и пропишет ижицу по первое число.
Витька Логинов, он же Куцый, спрятал под парту ноги в ботах не по размеру, буркнув себе под нос:
— Пишите, пишите, больно-то она грамоту разумеет.
Но у Якова Максимовича, несмотря на возраст, слух был отменный:
— Тебе честь советским государством оказана, первым грамотным будешь в семье. А чтобы так оно и вышло, смотри, я ведь и наглядно-образным методом свое предложение донести могу: у меня в гимназии по рисованию «пятерка» была.
Девчонки за соседней партой прыснули в кулачки, не сдержались и Варя с Зиной — уж больно смешно было вообразить, что географ собрался рисовать в записке.
— Ти-хо! Ать-два! Смейтесь-смейтесь, только ваши родители о таком и мечтать не могли, чтобы бесплатно их кто разным наукам учил, а вы, лодыри-горлодеры, не разумеете своего счастья. Воюют папки-то? То-то и оно! Они жизни свои положить готовы за то, чтобы вы учиться могли. Новограбленнов, к доске! Расскажи-ка мне, друг мой, про реку Амур.
Варя нащупала рукой книжку, стихи Анны Ахматовой, которую хотела показать Зине; два раза повторила про себя:
То
змейкой свернувшись клубкомъ,
У
самаго сердца колдуетъ…
В конце прошлого года на русской словесности Емельяна Семеновна говорила о стихотворениях Пушкина, о его «Узнике», «Анчаре», «Во глубине сибирских руд». Произвол и деспотизм самодержавия, вера в светлое будущее родины — все это было далеко от Вари, а потому непонятно. В этой книжке слова тоже складывались в короткие строчки и двигались мерно, как хорошая лошадь, но что-то в них было другое. Что-то особенное и близкое.
«Почему мы не изучаем в школе эти стихи? — подумала Варя. — Вот если бы я была учительницей…» — сердце дернулось и забилось.
Уроки окончились, все пошли по домам. Вместе со всеми пошла и Варя, забыв про книжку, но заполненная до краев своей новой мечтой: я хочу быть учительницей.
В поселок пришла настоящая осень. Туманная, дождливая и очень холодная. Белые шапки на сопках с каждым днем становились все больше. Дороги размыло, ночами подмораживало, по утрам они превращались в каток. Дождь в небе мешался со снегом и все это вместе порывами швырял в лицо ветер. А если он дул с моря, с лимана, то нес с собой йод и соль, разъедавшие лицо и руки по пути из школы.
В сентябре в поселке разом стало меньше мужчин и больше женщин. Одного за одним у Вариных одноклассников забирали на войну отцов, дядьев и старших братьев. Кто-то гордился этим, рассказывая, сколько фрицев убьет его родственник и сколько медалей за это получит, кто-то тихо плакал в уголке на переменах. Отчима в армию не брали; его поставили помощником пекаря и, как пояснила мать, «наложили бронь». Однажды Варя поймала себя на мысли, что она этому вовсе не рада, что ей хочется, чтобы его забрали, отправили куда-нибудь далеко-далеко и чтобы его… Но ей стало стыдно.
Дома со стола исчезли масло, творог, сметана, а потом и само молоко. Мать объясняла это продуктовым налогом. Варя силилась представить себе каких-то других, незнакомых ей людей, которым они почему-то должны были отдавать это белое, вкусное, сладкое молоко, но у нее ничего не получалось. Нина плакала, но мать была непреклонна. Мать стала чаще уходить куда-то, мать стала скрытнее.
Раз в месяц отчим приносил домой карточки. Их нужно было разрезать на три части — «декадки», а потом с ними с раннего утра занимать очередь в магазин за продуктами. Номер в очереди записывался химическим карандашом на тыльной стороне ладони, и до открытия магазина несколько раз производились переклички. Очередь обычно занимала мать, потом ее сменяла Варя, потом снова, уже к открытию, приходила мать. Стоять было холодно и скучно, а мысли все время крутились вокруг еды. Все в очереди говорили о еде. А еще о войне: в поселке, на площади у сельсовета, появилось радио, и люди обсуждали обстановку на фронте. Варя старалась не слушать: с каждым днем становилось все меньше тех, кто верил, что война — ненадолго.
В октябре в поселок пришли военные — для них уже давно «в кратчайшие сроки» строили и сдавали бараки. Военные привезли с собой песню «Эх, махорка-махорочка»; ее распевали все: взрослые, дети, камчадалы, русские, верующие и комсомольцы. Военные ходили по улицам, иногда давали детям конфетки, долгим взглядом провожали молодок, хищно смотрели им вслед.
В порту садились гидросамолеты; на них чуть ли не всей школой бегали поглазеть дети. Самолеты садились на воду, потом их втаскивали на берег лебедкой, отгоняли подальше от забора зевак и что-то споро с них выгружали. Территорию порта оцепили и денно и нощно охраняли с оружием.
В ноябре пришло распоряжение соорудить во дворах земляные щели для укрытия во время бомбежек — ямы чуть больше роста взрослого человека и длиной, позволяющей встать в «колонну по одному» всем жильцам дома. Промерзшая земля не поддавалась, и мало кто довел эту затею до конца. Но некоторые все же выкопали. Варя, проходя мимо домов, видела эти щели: мрачные, ледяные, если еще не были укрыты, они напоминали могилы. В очереди взрослые пытались шутить: «Это для того, чтобы было меньше хлопот с похоронами» — но Варе это вовсе не казалось смешным. Даже закрытые сверху досками, железом и засыпанные землей, щели дышали мраком и холодом и пугали.
О бомбежках старались не думать. Ксения объяснила Варе, что такое бомбежка, но Варя только еще больше запуталась. Она до сих пор не могла понять, с кем воюют советские люди. В очереди одни говорили «немцы, с немцами», а другие — «фрицы, с фрицами», по радио звучало — «фашисты», страна, напавшая на Советский Союз, называлась Германия, а боялись бомбежек Японии.
Когда жили на второй базе, Варя однажды видела японцев. Там была, как ее называла мать, японская концессия — рядом, но обособленно жили японцы, ловили рыбу и сдавали, как и русские, на рыбоконсервный завод. Один раз у них штормом сорвало с якоря катер, и они бежали по берегу через всю базу, догоняя его. К концессии никто подходить не смел, а тут все — дети, подростки и даже взрослые — прибежали посмотреть на японцев. А японцы оказались точно такие же люди, больше, конечно, похожие на ламутов.
Дома о войне почти не говорили. Отчим приходил поздно, а то и вовсе не появлялся на ночь. Мать не любила объяснять, почему, коротко бросала: «работает», и Варя, а вслед за ней и Нина, научились не спрашивать ее об этом. Сама же мать стала бояться и вздрагивать еще больше, но вместе с тем и все больше погружаться внутрь себя. Отгораживалась от мира не видимой, но четко ощущаемой всеми стенкой — очками, потертой обложкой книги или тетради, с которыми не расставалась, почти не поднимаясь с постели, непроницаемо блаженным выражением лица. Живот ее становился все больше, а сама она усыхала, делалась прозрачнее с каждым днем. Внутри нее боролись две жизни, будто им обеим не было места в этом новом и страшном мире и остаться, победить, могла лишь одна из них.
Варя знала, что у матери будет ребенок; это не радовало и не огорчало ее. Как-то так вышло, что уже не она помогала матери, а мать помогала ей. «Мама, ты собиралась стирать», — напоминала Варя и стирала сама, а мать подхватывала выстиранное и шла вешать на улицу. Варя сама доила корову — она хотела снова растопить сердце матери, развернуть его к себе, к себе и к Нине.
Доила корову, не привязывая. Корова упрямо выворачивала голову рогами к перекладине, задирала заднюю ногу в то положение, в котором ее раньше держала веревка. Стоять так всю дойку ей было неудобно, но корова стояла, а Варе было и смешно смотреть на эти добровольные и бессмысленные мучения, и страшно.
Выходя после дойки во двор, Варя останавливалась и замирала в плотном тумане. Мир ей казался вывернутым наизнанку. Как старое пальто, из дырок в подкладке которого белыми клочьями лезет вата: вроде вещь та же, но с первого взгляда неузнаваема, непривычной кажется и чужой.
— Тетя Ксения, расскажи про Кутха, расскажи!
Круг керосиновой лампы оставался все тем же: желтым и теплым, и все так же надежно объединял в себе и хранил тетю Ксению, ее сына Андрейку, Варю и Нину. В доме у камчадалки ощущение беды притуплялось: война была где-то далеко-далеко. И те люди, от которых они бежали сюда, у камчадалки ни за что не могли их найти.
На плите варилась апана для собак, Андрейка шил дратвой сапог, Ксения что-то штопала, а Варя и Нина сидели рядом, пригревшись под оленьей шкурой.
— Жила-была лиса-замарайка.
Зимовала да весновала одна; да очень-но хотела взамужем быть. Дак однажды бежит
она по берегу и видит — евала, отметавшая икру рыба, дохлая лежит. Взяла лиса
евалу, как ребенка, ладом села на берегу, убаюкивает ее, сказки рассказывает,
песенки поет. Видит: по реке гагары плывут.
— Эй, гагара, я —
твоя жена! Возьми меня с собой, вместе поплывем! — кричит лиса.
Маленькая гагарка
отвечает:
— Я не отец твоему
ребенку!
Уплыли. Опять лиса
сидит на берегу, евалу укачивает. Видит: чайки плывут на бате, на лодке
долбленой.
— Эй, чайка, я —
твоя жена, — кричит лиса. — Возьми меня с собой!
— Ну, иди, садись,
раз жена! — отвечает чайка.
Обрадовалась лиса,
уселась на бат. Евале говорит:
— Вот твой отец!
А чайки между собой
говорят:
— Кейя, кейя, кейя,
вода на прибыль, шторм заводится, давайте утопим бат, а сами улетим.
— А кто? А что? Что
вы сказали? — спрашивает лиса.
— Мы говорим:
«Будем плыть бережено: с нами бравенька бабенка и ребетенок ее, кому сын, кому
— племянничек».
Обрадовалась
лисица:
— Чайка, чайка, ты
и верно мой муж?
Ну вот уже шторм заводится. Лиса ничего не
замечает, веселится да радуется. Вдруг чайки взлетели, бат водой заливает. Чуть
не утонула лиса. Евалу бросила, насилу на берег выбралась, черта помянула;
уселась на бережке.
— Ну-ка, кухляночку
посушу и глазки тоже.
Сняла она шкурку,
глазки вынула. Глазки в кустах положила, шкурку на куст повесила. Сама рядом
улеглась. Да и заснула.
И тут-ка Кутх идет
по бережку. Наткнулся он на лису, смешно ему:
— Голая лисица
лежит! Сейчас я тебя испужаю, — и ну диковать.
Пошел к реке,
набрал в рот воды, подкрадывается к лисе… И тут так смешно ему сделалось —
рассмеялся, да всю воду и выпустил.
А Кутх шутной;
взапятки пошел, опять воды набрал и втугую рот рукой закрыл: «Все одно я тебя
наспужаю!» — думает. Подкрался к лисе, и снова смешно ему сделалось. Крепче
зажал рот рукой, а вся вода через нос и вышла.
Опять пошел Кутх к
реке:
— Ведь все равно
наспужаю, вот только смех свой к Мити отправлю.
Сидит Мити, шьет, и
вдруг такой на нее смех напал, что даже живот схватило. «Что это со мной? —
думает Мити. — Никак Кутх дикует! Гольные проказы на уме!»
А Кутх опять набрал
воды в рот: «Теперь-то я тебя наспужаю!»
Лиса лежит голая,
спит. Ф-фух! — брызнул на нее водой Кутх. Сильно испужалась лиса, вскочила, побежала
— а глазонек-то и нету! Ослеповала, на все натыкается: «Энене! Энене!» Да
шкурки нет. Да комарно еще. А Кутх со смеху помирает.
Далеко с перепугу
удрала лиса. И тут ее кто-то окликнул:
— Ты что это
бегаешь голая?
— А что? А кто?
Кутх меня напужал, — жалится лиса.
— Это мы,
голубички, сами себя собираем.
— Мурочки мои,
дайте мне две голубичинки.
Подокучилась лиса —
дали ей, вставила она их вместо глаз — все кругом синее стало. Видит: подальше
бруснички сами себя собирают. Спрашивают:
— Лиса, ты что это
голая бегаешь?
— Кутх напужал.
Мурочки мои, дайте мне две брусничинки.
Выбросила лиса
голубичинки, брусничинки вставила — все кругом красное стало. Дальше пошла —
шикши сами себя собирают. Спросили шикши лису, что это с ней. Пожалилась им
лиса:
— Кутх меня
напужал, глазки я потеряла, кухляночку потеряла. Мурочки мои, дайте мне две
шикшинки, глазки сделать.
Они и согласились. Лиса брусничники выбросила,
шикшинки вставила. Нашла место, где оставила глазки и кухляночку. Глазки свои
вставила, смотрит — у ей вся шкурка кир-киром, засохла да покоробилась. Все
тело изъязвлено по кустам. И еще кухляночку выправлять.
А Кутх пришел
домой, все смеется:
— Мити, послушай!
А Мити сердится.
Кутх говорит:
— Что ты, Мити,
сердишься? Давай лучше я тебе расскажу: напужал я лису — голая убежала, ажно
глаза не вставила.
Мити говорит:
— Эх ты, Кутх.
Только бы тебе диковать да баловать, никакой от тебя пользы. Стыдно мне с тобой
жить.
— Ай, Мити, зато
лиса голая бегала, вот смеху-то было! Не сердись, моя мурочка, как снег станет,
я ее кухляночку тебе на воротник принесу.
Варя украдкой утирала слезы от смеха, кидая иногда быстрые взгляды на смеющегося Андрейку, а потом снова смотрела на Ксению, которая и сама рассказывала через улыбку. Нина же посередине сказки заснула, завалившись на бок и стянув с сестры оленью шкуру.
— Ладно, — Ксения отложила штопку, натянула через
голову кухлянку и по-мужицки подпоясалась, — дома браво, да надо мне собак
кормить, а вы покуда сидите. Андрейка, сторожи печку, — подхватила с плиты
кастрюлю и вышла.
— Нина говорила, ты тоже сказки сказываешь? — спросил Андрейка Варю.
Варя сконфузилась.
— Я? Да нет. Так. Наговорила на свою беду. Про царицу-важенку.
— Почему на беду?
— Нина теперь требует, чтобы я отвела ее к царице-важенке, — сказала Варя, сосредоточенно разглядывая оставленный Ксенией заштопанный чулок.
— Кажет, я знаю, где живет ваша важенка. Хоцешь, я тебя… вас с Ниной к ламутам сведу? Прошлогоду с ребятами ходили. Они добрые. Они нас накормят и оленей покажут, — предложил Андрейка и добавил: — Надо подождать: как зимник выстанет, появятся они в поселке, тожно и выйдем. Но лыжи надо, однако. У тебя есть лыжи?
Он говорил почти как Ксения, тоже немного цокая и присвистывая.
— Есть, — не веря своему счастью, выдохнула Варя.
— Вот и ладушки. Нину я взади себя на лыжи поставлю. Довезем ее к этой вашей царице-важенке!
Она глянула на него, покраснела и потупилась.
Глава 4
Варя идет по улице, пустой и холодной. В лицо
впиваются снежинки, большие и злые, как дикие осы. Ей страшно и холодно. Но она
знает: нужно идти.
Варя подходит к
деревянному строению. На нем висит вывеска «Магазин». Вывеска большая, яркая и
светящаяся, смутно знакомая, как будто раньше Варя похожую видела.
Варя открывает дверь. Магазин внутри совсем не
такой, как их поселковый. Он другой, просторный и светлый, а на прилавках —
полно еды. Самой настоящей еды! Много хлеба: черного, белого, булок, рогаликов,
пирогов. А рядом на витрине — конфеты:
большие шоколадные и мелкие, леденцы. Дальше — мясо: красные сырые куски с чуть
желтоватыми косточками. А еще колбасы.
Сыры. И рыба — празднично-яркая, красная, сочащаяся соком. Еды так много! У
Вари захватывает дух. Столько еды не бывает! Она стоит и не верит своим глазам.
Появляется
продавщица, невысокая, опрятная, в чистом белом халате, как докторша. Она
смотрит на Варю и ласково говорит:
— Что же ты,
девочка, стоишь? Ты бери, бери.
— У меня нет
талонов. И денег тоже нет, — отвечает Варя, чувствуя, как слезы наворачиваются
на глаза.
— Так ведь не надо
ни денег, ни талонов, — ласково улыбается продавщица. — Ты разве не знаешь, что
коммунизм наступил? С сегодняшнего дня все бесплатно. Все могут есть столько,
сколько захотят.
— И я могу взять
все, что хочу?
— Да.
Все еще не веря,
косясь на продавщицу, сначала медленно, потом все быстрее, азартнее, Варя
хватает с прилавков мясо и рыбу, хлеб и пироги, колбасу и сыр, засовывает еду в
авоськи, даже не заворачивая в бумагу, сыплет в карманы конфеты. Она
представляет, как принесет все это богатство домой, как обрадуются мама и Нина,
как все они пойдут на кухню и будут готовить еду, а потом будут есть, есть
досыта…
Из-под прилавка
ползет туман. Он обволакивает ноги, и вот уже не видно, какого цвета пол в
магазине. Туман поднимается выше. Варя ищет глазами продавщицу, хочет спросить,
откуда появился туман, но не может ее разглядеть.
Но ведь в магазине
не может быть тумана! Этого не может быть!
Это — сон. Варя
стоит у прилавков, чувствует тяжесть авосек в руках. Столько еды! Но когда Варя
проснется — руки ее будут пусты.
Ничего нельзя вынести из сна. Ничего.
Варя проснулась посреди ночи у себя в закутке и
удивленно уставилась на побеленный зубным порошком и уже немного изгваздавшийся
понизу бок печи. Э-эх! Надо было хоть что-нибудь съесть в магазине, хоть
конфетку! Закрыла лицо руками, и слезы сами, сквозь пальцы, потекли по лицу.
Но Варя заставила себя успокоиться: швыркнула
носом, вытерла мокрые щеки. Заставила себя подумать о другом. Вчера вечером
приходил Андрейка. Он сказал, что зима, что пришли ламуты, что можно прыгать на
лыжи и бежать к оленям. А стадо оленей издали похоже на лес, потому что у них
рога. А ламуты живут в чумах из шкур, потому что они теплые. А посередине чума
стоит котел на оленьих рогах, в котором всегда что-то варится и кипит.
Варя крепко зажмурилась, чтобы скорее уснуть и чтобы скорей наступило завтра.
Рано утром Варю разбудил подозрительный шум: мать куда-то собиралась, отчим настаивал, что еще рано. Нина спала на сундуке, укрывшись Вариной шубой с головы до ног, и впотьмах походила на куль. Варя, помедлив, натянула одеяло на голову, решив не вставать, пока родители определяются, пора или не пора.
Варя идет по улице,
не обращая внимания на пургу. Она точно знает, что ищет!
Этот дом?
Следующий? За ним?
Ведь он же где-то
тут, совсем рядом! Где яркая вывеска?
Мать, поддерживая огромный живот, вышла на кухню. Охая, налила самовар до краев, поставила на место крышку и конфорку. За ней показался мрачный отчим, грубо оттолкнул мать и сам взялся за дело: наполнил жаровню углями и вставил трубу в душник.
Варя, как гнилое, разъезжающееся под руками одеяло, пыталась натянуть на себя обрывки сна.
Варя бежит по
улице, она уже видит яркую вывеску. Кидается к магазину, но вязнет в воздухе.
Снова вокруг туман. Только он как и не туман вовсе. Он плотный, как вода. Даже
плотнее воды. Варя широко загребает руками, но все равно каждый шаг ей дается с
большим трудом. А вывеска не просто не приближается, она удаляется от нее.
Туман становится тяжелым. Он наваливается на Варю, давит на нее, мешая дышать…
Варя испуганно подскочила: сестра, проснувшись, уронила
ей на голову шубу.
— Мама! Мама, ты куда?! — крикнула Нина.
На кухне горела свеча. В ее свете стояла мать, уже одетая, перемотанная крест-накрест шерстяным платком.
— Я в магазин, — пояснила мать.
— В магазин?.. — никак не могла вырваться из тумана Варя.
— За едой? — радостно спросила Нина.
— Нет, я в другой магазин. Братика вам куплю.
— Лучше — оленей!
— Оленей — лучше. Но придется купить братика.
Андрейка с Варей медленно катили на лыжах по улице, а Нина, возбужденно дрожа, скакала рядом:
— А мы найдем царицу-важенку? А ты не врешь?
— Съешь меня крабы, — заверил ее Андрейка и для верности перекрестился.
— А Дед Мороз — ламут? А где находится магазин, где покупают братиков? А олени зимой едят снег?
Навстречу попалась почтальонша, все так же с ног до
головы замотанная платками. Она остановилась поправить сумку, и сейчас же баба,
которая, выплеснув с крыльца помои, наблюдала за ней, испуганно нырнула обратно
в дом: она была явно не рада встрече. Удивленная — но ведь это же хорошо, когда
почтальонша к тебе! когда тебе письмо! — Варя хотела было что-то сказать по
этому поводу Андрейке, но Нина закричала:
— Смотрите!
На них надвигалось
нечто неведомое.
Варя сжала лыжные палки…
Но морок рассеялся. По дороге трусил верховой олень с ламутом на спине. Из-за меховых малахая, кухлянки и шароваров, туго натянутых на торбаза, человек издалека сливался с животным и, казалось, составлял с ним одно целое.
Поравнявшись, ламут придержал оленя. Быстро-быстро зацокал языком:
— Баска девка, баска девка.
— Это моя сестра Варя! — гордо сообщила Нина, робко поглядывая на оленя, но не решаясь к нему приблизиться.
— Ты красивая, — не глядя на Варю, тихо сказал Андрейка, едва верховой тронулся дальше.
Варя почувствовала, что краснеет, но Нина уже снова теребила Андрейку за полу кухлянки:
— А в снегу можно плавать? А кто придумал лыжи?
Сзади послышался обоз, им пришлось посторониться.
Андрейка ничего не ответил Нине, только заговорщицки подмигнул и приложил палец к губам: тс-с!
На первых санях сидел маленький возничий в фуфайке и малахае. Сани до верху были загружены мешками, и лошадь — неместный крупный битюг — шагала с трудом, напрягая все мышцы и скрипя упряжью. К задку саней поводом была привязана вторая лошадь, так же натужно тащившая свой груз, за ней шла третья, устало кивая головой на каждый шаг. Пропустив обоз, Андрейка легко подхватил Нину и ловко сунул ее на мешок в последних санях. Сам же уцепился руками за задок и покатил за обозом. Варя последовала его примеру.
В конце поселка обоз свернул налево к рыбокомбинату, они отцепились, и Андрейка повел их мимо бараков к лесу на проторенный санный путь. По чистому голубому небу катилось солнце, и снег — на земле, на домах и деревьях — блестел так, что на него было больно смотреть. Как будто бы их планета, Земля, тоже была солнцем, только белым и ледяным.
— Я увижу царицу-важенку! — смеялась Нина.
— И я! — радовалась Варя.
Стадо оленей
издалека похоже на лес.
Из крайнего барака вышли двое: мужчина и женщина.
Варя как с разбегу налетела на стену: мужчиной был отчим.
— Куда? — спросил он сквозь зубы.
Сестры онемели, а Андрейка приветливо улыбнулся:
— Здравствуйте. А мы — к ламутам. Погода-то какая! Дивна погода, однако.
— Пошел прочь! — резко взлетела вперед и вверх рука отчима, и Варя зажмурилась. — С парнями якшаться надумала?!
Варя сжалась в комочек.
— Дома у меня сидеть будешь, шалава!
Варя взорвалась, как бомбы, про которые рассказывала тетя Ксения.
— Не трожь! Не смей! Ненавижу тебя! Ненавижу! Уходи вон! Вон! ИДИТЕ ПРОЧЬ! А не то!.. А не то!..
Варя кинулась на отчима с кулаками. Свернув ноги, привязанные к лыжам, упала в снег. Продолжая кричать угрозы, отстегивала крепления, чтобы вскочить на ноги и догнать, и…
Но когда она вскочила на ноги, ни отчима, ни незнакомки рядом не было.
Дома Нина молча залезла на родительскую кровать и забилась в угол.
Варя раскочегарила самовар, заварила свежего чаю.
— Жили-были две
девочки. И был у них злой и глупый отчим. Он выглядел, как человек, но на самом
деле…
Нина молчала, и Варе было не по себе.
Там, на второй базе, когда Варя рассказала одноклассницам про своего настоящего доброго и красивого папу, а мать прилюдно оттаскала ее за ухо «за вранье», потом, после этого, дома, мать обнимала свою старшую, прижимала к себе и плакала: «Варвар ты мой, дикий, непокорный, неугомонный. Ты всех нас погубишь».
На улице послышался звук, будто где-то далеко крошили кирпич. Варя метнулась к окну, прикрутив фитиль керосинки, подышала на застуженное стекло. Отразилась в стекле, как в зеркале, мгновение смотрела себе в глаза. Приблизила лицо к оконной проруби, чтобы увидеть, что там, и на нее глянула темнота.
Темнота. Тусклые огоньки на той стороне улицы — окошки дома и барака по соседству. Звук приближался.
Снег на улице вспыхнул ледяным заревом. Варя отшатнулась. Но это всего лишь с громким тарахтением мимо промчалась машина. Машина промчалась мимо.
— Нина, собирайся, сходим к Зине Никодимовой в гости.
Нина молчала. Варя запрыгнула к ней на кровать и встряхнула.
— Сходим в гости. Тебе же нравится играть с Алей!
— А у них еда есть? — спросила Нина.
— Как тебе не стыдно! — Варя сдернула сестренку с кровати.
— А я есть хочу! Я есть хочу! Я есть хочу!
— Терпи! — Варя в сердцах стукнула по столу ладонью. — А то придет Каманхнавт[4] и заберет тебя!
Нина испуганно затихла.
— Прости. Потерпи до вечера, картошка на ужин: мама вернется, и будем ужинать. А пока сходим к Зине.
Зина с младшей сестрой Алей жили неподалеку. Объявившись на пороге, Варя с Ниной обнаружили в закутке Никодимовых, выделенном ширмой в общей комнате барака, кроме своих подружек еще двух девочек — сестер-погодок Анечку и Лену Ященко семи и восьми лет.
— А наш папа воюет! А наша мама на работе! Она работает ради победы! — гордо сообщила Аля.
— А наша мама ушла в магазин братика покупать! — не осталась в долгу Нина.
В бараке было протоплено — пахло дымом, сырой шерстью, потом, чем-то теплым и кислым, — но по ногам все одно нещадно свистало. Варя расстегнула шубу, но совсем снимать ее не хотелось; сами хозяйки сидели на кровати, с ног до головы укутанные в кофты, носки и платки.
За ширмами разговаривали, чем-то звенели, стучали, переливали воду, моя посуду. Кто-то ругался из-за пропавших чулок, где-то плакал ребенок. Варя прислушивалась, принюхивалась, чувствуя себя зверьком, попавшим в ловушку, — слишком много было кругом чужих запахов и звуков, слишком много было кругом людей. Как же они сумели прожить в таком же бараке три года — три долгих года на второй базе?
Нина спросила хозяек про еду, но от нее отмахнулись и затеяли игру на кровати. Зина руководила, а младшие что-то крутили-вертели среди одеял и подушек. Они задумали играть «в беременность», намотав на кукол старые варежки, изображавшие огромные животы.
— А откудава берутся дети? — спросила Анечка Ященко, отвернувшись от подруг и посмотрев косенькими глазками Варе в глаза.
— Дети? — растерялась Варя. — Из живота мамы. У нашей мамы сначала вырос живот, а теперь пришло время появиться ребеночку.
— Мама нам самого красивого ребеночка купит, — вставила Нина. — С голубыми глазками.
— Она верит, что дитев в магазинах берут, — покатились со смеху погодки, забыв про кукол.
Нина обиделась, а Варя озадачилась: она знала, что ребенок внутри у матери и появится на свет из нее, но как конкретно, объяснить не могла.
— А я знаю, откудава берутся дети, — гордо заявила Лена.
— И откудава? — хитро спросила Зина.
Все разволновались и захихикали.
— Из жопы.
— Ну ты сказала!
— А што? У нас в бараке тетя рожала. И безо всякого магазина. Она лежала на кровати за ширмой. Докторица пришла. Она ей все время кричала: «Тужься, тужься!» А когда мы тужимся? Вот так-то, — и, довольная собой, Лена умолкла.
Варя попыталась представить, как появляется из живота ребенок, и почувствовала, что краснеет. А между тем все продолжали хихикать и смотрели на нее, как на самую старшую — почти взрослую! — в ожидании опровержения или подробностей. Варя совсем растерялась. Ей стало неловко, но у нее и в мыслях не было, что сказать.
— Эх ты, вымахала, оглобля, а сама — дите дитем, — нарушила затянувшуюся паузу Зина. — И вы тоже! Не знаете простых вещей. Дети вылезают не из жопы. Дети вылезают из письки.
Тут уже загалдели все разом:
— Ну, ты сказала — из письки! Ты что, когда была поранившись, никогда на палец не сикала? Какая там струйка? А какая струйка — такая и дырочка. А ты говоришь — ребеночек!
— Ну и не верьте, — обиделась Зина. — А только я знаю, что правду кажу.
И снова все загалдели, хихикая и украдкой поглядывая друг на дружку.
— Будете смеяться, я вам не скажу, что такое «ее», — заявила Зина с горящими глазами и шепотом.
— Нина, нам пора, — скомандовала Варя.
— Хорошо, — послушно поднялась Нина, расстроенная тем, что ей не дали еды.
В сумерках сестры решили срезать путь по тропинке. Нина припустила было вперед, но сразу, вскрикнув, попятилась. Варя подошла и вгляделась в то, что так напугало сестру. Это была щель для укрытия во время бомбежек, накрытая сверху старой калиткой, — она выглядела, как вход в преисподнюю.
Взмыленные влетели домой. Дом встретил чернотой и пустотой. Варя зажгла керосинку и осмотрелась; кинула взгляд на окно. След от ее дыхания на стекле затянуло инеем, но его еще было видно, как незажившую рану.
— Я есть хочу, — напомнила Нина.
Доели остатки вареной картошки ложками из чугунка.
— Расскажи про царицу-важенку.
— Лезь на кровать и сиди тихо. Я пойду корову доить.
Варя вышла на кухню, потрогала остывший бок печи. Подошла к двери, прислушалась. С первого дня в поселке мать просила отчима завести собаку, но отчим был непреклонен. Собаки не было — Варин внутренний сторож не пускал ее за порог. Варя перемоталась платком, как военные портупеей. Зажгла фонарь. И закусила губу.
Неделю назад Новограбленнов сказал Варе: «У вас не дом, а халупа. Стенку можно прострелить из винтовки. А вот наша изба!..»
За порогом был огромный, пустой и черный мир. И в нем, в этом мире, две девочки прятались в маленьком ящичке дома, ничего не видя, не зная, не понимая.
Варя осторожно приоткрыла дверь и заглянула в лицо темноты…
Захлопнула дверь и заперла ее на все замки.
Варя была маленькой, маленькой, слабой и беззащитной, а они — кто они? Те люди? Те звери? Те силы? Варя не могла и не чувствовала надобности отвечать на этот вопрос. Они были большими и сильными. Они могли прийти в любой момент и сделать с ней все, что угодно, с ней и с Ниной, которую она не сможет от них защитить.
Сползла по стенке на пол, обхватила руками колени и заплакала.
— Девки! Девки!
Варя обмерла.
— Девки!
— Тетя Ксения! — остановившееся на секунду сердце снова сказало: бу-бух, бу-бух.
— Я, как с собрания пришла, Андрейка мне все и
поведал. Так я, евражки[5] вы мои,
сразу к вам. Среди добрых людей беда не докучит, а докучит, так и научит.
Варя опомниться не успела, как корова была подоена, сонная Нина одета и все они уже удобно устроились в нарте. «Хай-йя! Хай-йя!» — прикрикнула на собак камчадалка, и собаки быстрее ветра домчали их всех до ее дома. На крыльце их встретил Андрейка.
Онъ любилъ три вещи на
свете:
За вечерней пенье, белыхъ
павлиновъ
Стертыя карты Америки.
Варе хотелось плакать от всего и сразу.
Сели за стол полуночничать. А прежде камчадалка надела им с Ниной на шеи по нитке бус.
— Носите, не снимайте. Нынвиты, злые духи, придут — душа, однако, и спрячется в бусинку. Нынвиты прыгнут за ней — попадут в другую бусинку. Будут в дырочке крутиться по кругу, да и сгинут, умаявшись.
— Я вас в другой день к ламутам сведу, — пообещал Андрейка.
И, уже засыпая с Ниной под боком на оленьих шкурах, Варя подумала: стенку избы тети Ксении не прострелить из винтовки.
Дома на следующий день к вечеру появилась мать с тугим свертком в руках.
Ребенка назвали Ванечкой.
Глава 5
У матери пропало молоко. Ванечка, для которого отчим из старого ящика, сена и тряпок сделал колыбельку, плакал, тянул к ней ручки, искал грудь, когда она брала его на руки. Мать подолгу и безнадежно терзала и себя, и его, но молока не было. Высохшее, изнуренное голодом и беременностью, ее тело отказывалось тянуть на себе еще одну жизнь.
Так сошлось, что и корова с каждым днем давала молока все меньше, пока в один из дней Варя, как бы ни дергала ее за соски, не смогла нацедить и кружки. Корова через месяц-два сама собиралась телиться — вся ее животная природа протестовала против дойки, против чудовищной растраты сил и жизненных соков. Без молока Ванечка подолгу кричал в своем ящичке, и этот крик бил по всем: по матери, по Варе, по Нине.
«Пошлите кого-нибудь за молоком», — роняла мать
отчиму или Варе. Или спрашивала: «Неужели с утра еще не было молочницы?» А потом и вовсе начинала, пугая своих
дочерей, искать белые перчатки, удивляясь, как же без них можно ехать в оперу.
И только отчим ее не слушал и не слышал. Иногда Варе казалось, что с каждым
днем он все больше превращался в чугунный корявый памятник — памятник Ленину у
поселкового совета, около которого октябрят торжественно принимают в пионеры, а
пионеров — в комсомольцы. Отчим все реже появлялся дома, все меньше замечал их
четверых. И только ночами он вспоминал о матери; если Варя не спала, она
затыкала руками уши и бубнила свою бесконечную сказку.
Однажды Варя застала мать в сарае. Мать стояла напротив коровы и смотрела на нее бешеными злыми глазами. Мать была уверена, что молоко у коровы есть. Молоко есть где-то внутри коровы, но та не хочет его давать. Не хочет его давать, но его можно взять силой. Забрать, вырвать с мясом, с боем; вспороть это крепкое, висящее, как куль, распятое на мослах брюхо, и оттуда хлынет белое, горячее молоко, целая река молока, которая сразу напоит их всех и всех их спасет.
Две матери — одна нынешняя и одна будущая — стояли в сарае напротив друг друга, готовые сцепиться ни на жизнь, а на смерть ради жизни одного новорожденного и против жизни второго.
До смерти напуганная Варя осторожно увела мать в дом, сунула ей в руки первую попавшуюся книжку, налила в кружку горячего чаю, а Ванечке впихнула в ротик обернутый в тряпицу хлебный мякиш. Сделала вид, что она ничего не видела, что ничего и не было вовсе. Сгребла в охапку Нину, утащила в закуток у печки, прижала к себе:
— Сегодня день
настал, — сказала женщина-олень девочке. — Видишь следы оленьи? Иди по этим
следам, они тебя к твоей сестре и матери выведут. А мы тебе вкусной еды для них
на нарту положили.
Грустно было девочке расставаться с оленями. Только
знала девочка, что она все равно к ним вернется. Впряглась в лямку нарты и
пошла по следам.
Наступила лунная
ночь. Следы оленьи хорошо были видны. И вдруг перед девочкой тень замелькала,
луну закрыла. Посмотрела она вверх, ничего не увидела и пошла дальше.
Отошла немного, вышла к реке, снова над ней
промелькнуло что-то. Посмотрела опять вверх и увидела: носится над ней с шумом
и свистом человек. Летает человек над головой девочки. В одной руке у него
огромная сабля, в другой — топор.
Испугалась девочка. И подумала: «Убьет он меня!» А еще подумала: «Как далеко я от нашего поселка? Через какие земли иду? И не знаю».
К ночи появился отчим.
Ванечка уже не плакал. Он лежал в ящичке, смотрел бессмысленным взглядом на потолок и лишь изредка тихонько скулил, как щенок.
Варя прижимала к себе Нину и рассказывала:
— А человек снова
над головой пролетел. Испугалась девочка и говорит: «Убьет ведь он меня. Земля
моя, помоги мне!» Сказала и сразу со свистом вверх взлетела, только нарта внизу
осталась.
А летающий человек
не перестает преследовать девочку. Вот уж совсем настигает. Бросилась девочка
вниз, подлетела к реке, крикнула: «Вода моя, помоги мне!» — и ушла под лед.
Долго сидела подо льдом, трясясь от страха. Потом обернулась моржом и
высунулась из воды. Видит: сидит летающий человек на горке, в одной руке —
большая сабля, в другой — топор. Так вот и сидит. И говорит девочке знакомым
голосом:
— Вылезай, не трону тебя!
— Как можно? Пошлите кого-нибудь за молоком. Разве мы не в Петергофе? А где мы? Где Ольга? — плакала за стеной мать.
— Уймись, — требовал отчим.
— Нет, не вылезу, —
говорит девочка, — убьешь ты меня!
— Вылезай, не
трону! Разве я могу тебя убить?!
Осмелела девочка и
вылезла из воды. Подошла к летающему человеку, спрашивает:
— Ты откуда?
— Я из поселка на
лимане. А ты откуда?
— И я из поселка на
лимане. Мне твой голос знаком.
— А мне — твой.
Тебя нельзя победить. Ты сильная. Я ведь не знала, что ты шаманка, хотела
позабавиться с тобой.
Подошли друг к
другу девочка и летающий человек, посмотрели друг на друга…
— Вы — мужик. Мужик были, мужик и остались.
— Скоро по-другому запоешь!.. — шипел отчим.
Нина вырвалась из Вариных объятий.
— Что, Варя, что, что это?
— Тихо, слушай, слушай
сказку, Нина, СЛУШАЙ СКАЗКУ. Посмотрела девочка на летающего человека — а
ведь это сестра ее!
Посмотрел летающий
человек на девочку — а ведь это сестра ее!
Не видели они друг друга давно, выросли, вот и не узнали!
— А ты где шаманкой
стала? — спросила сестра у девочки.
И рассказала
девочка, как жила она с женщиной, ее мужем и сыном. А они оказались оленями.
Хорошо ей было у оленей! Только заскучала она по сестре и матери, вот и пошла в
поселок по следам оленьим.
— А ты где шаманкой
стала? — спросила девочка у сестры.
— Меня тоже хотел
злой отец утопить. И меня тоже спасли женщина, ее муж и ее дочка. Мой рассказ
очень похож на твой: они тоже оказались оленями, — ответила ей сестра.
— Олени меня
научили стать шаманкой!
— И меня научили
олени быть шаманкой!
— Я теперь не боюсь
отчима! — сказала девочка.
— И я теперь не
боюсь отца! — ответила ей сестра.
— А ты видела
царицу-важенку?
— Нет. А ты?
— И я нет. А где
наша мама? — спросила девочка.
За дверью что-то трещало и рвалось.
Выла, как раненое животное, мать.
— Скоро за нами наш
настоящий папка приедет! И увезет нас отсюда далеко-далеко! Совсем немного
осталось.
Отчим не ночевал. Варя ходила в школу. Мать надолго пропадала из дома. Зина сказала, она шатается по поселку, как пьяная, от дома к дому, стучится во все двери и умоляет дать ей хоть капельку молока для ребенка. И это было похоже на правду. Пустела ландриновская коробочка. Зато мать появлялась дома с бидоном, в бидоне плескались белые, вдвое разбавленные, но настоящие капли живой воды.
В поселке пропал керосин — стали жечь свечи и тюлений жир.
Сходить к оленям уже не мечтали.
Среди забот и отчаяния наступил новый год. А с ним и Варе исполнилось на год больше.
Вечером Варя убралась у коровы в сарае, напоила ее
и задала сена. Вышла на двор, чтобы перевести дух. В голове привычно вертелись
строки.
Я не плачу, я не жалуюсь,
Мне счастливой не бывать!
Не целуй меня, усталую,
Смерть придет поцеловать.
Мела метель. И сквозь
метель Варя заметила оленя с нартой, привязанного к забору. Встала столбом —
деревянным идолом ительменов. Кто, кто мог к ним приехать?
— Олешка, — подойдя ближе, осторожно, пальцами в рукавичке, провела по влажной парившей шее.
Олень переступил с ноги на ногу. Скрипнул снег под копытами.
— Где живет царица-важенка, а, Олешка?
Варя подкралась к окошку на кухне. Встала на цыпочки, но сквозь иней ничего было не разглядеть. Чья-то тень заслонила тусклый огонек свечки. Варя отпрянула.
Почему за ними прийти должны были именно русские? А если нет?..
— Варя, что случилось? — Ксения легонько встряхнула до смерти напуганную
Варю. — Сердечко-то как колотится, евражка ты мой, трусишка.
— Т-там за нами. Т-там ламут. Там мама и Нина. Т-там В-ванечка! — заикалась Варя и ничего не могла объяснить.
— Ламут? И что ламут? Шкуры торговать пришел. Эка невидаль. Дом есть — дородно живете, что ж не зайти? — пожала плечами Ксения.
— Что в нарте-то было, однако? — спросил Андрейка.
Но Варя никак не могла успокоиться: уж и чая ей налили, и юколы в руку вложили — кусок в горло не лез. Камчадалка покачала головой:
— Э-э, девка... Ложись-то на кровать.
Варя послушно легла. Ксения опустилась рядом на колени, прикрыла глаза и быстро-быстро зашептала. «Ишки, ишки», — только в конце расслышала Варя, а камчадалка уже, скрежеща зубами, повязала ей на запястье красную суровую нить.
Варе стало спокойно. Веки отяжелели.
— Вот и взял тебя угомон, — довольно улыбнулась камчадалка. — Спи, дородный сон будет, — укрыла гостью своей кухлянкой. — Утро вечера мудренее.
— Расскажи про Кутха, расскажи про Кутха! — засыпая, попросила Варя тонким Нининым голоском.
Ксения охотно отозвалась, хлопоча у плиты:
— Слушай. Давным-давно
это было. Мира не было. Еще неба не было, солнца не было, звезд не было. Ничего
не было. И все. Женщина одна жила, Женщина-дух. Солнце, луна и звезды у ей были
спрятаны в снежных шарах. Кругом темно, холодно, однако. А в чуме этой Женщины
свет и тепло.
А еще в мире жил Ворон. Ну вот он решил освободить
светила. Но они в чуме, а как в чум попасть? Мало-мало думал, а придумал. И вот
Ворон превратился в хвоинку и упал в воду. Женщина-дух зачерпнула воды ведром.
Пришла домой — выпила воду вместе с хвоинкой-Вороном, и понесла. Ну вот через
положенное время Ворон родился.
Ворона баюкает,
Ворону песню поет, Ворон просит снежные шары поиграть. Женщина-то и дала ему
шары. А он клювом их и разорвал. Ну вот и выпустил солнце, луну и звезды. И так
мир стал нашим миром. А Ворон почернел: солнце его опалило.
— Это не сказка, — не открывая сонных глаз, сказала Варя.
— Ну. Может, и не сказка, — согласилась Ксения.
— А Кутх — он кто, ваш бог?
— Ну. Можно и так сказать.
— А в школе говорят, бога нет.
— Ну. Может, и нет.
— Почему в школе запрещают про бога говорить? И про шаманок? — Варя открыла один глаз. — Говорят, пионеры не должны верить ни в шаманок, ни в бога. Бог и шаманки — это для старых бабушек, потому что они темные и неграмотные.
— Надпомяни мне: я гляжусь, как дикоплешая бабушка? — улыбнулась Ксения.
— Нет. Мама… Только ты никому не говори! Мама тоже в бога верит. И я… — Варя спохватилась: — Но я тоже не дикоплешая бабушка!
— А кто ты?
— Я — Варя, — сказала Варя и испугалась, что сказала не то, исправилась: — Я — пионерка. Я — советский человек!
— Эх-х, евражка ты мой, евражка. Не старайся направить слова. Скажи мне, кто ты? Это сильно важно: кто ты?
— Девочка? Старшая сестра… — пыталась собраться с мыслями Варя, но Варя уже спала.
Варя идет по улице.
Только это не поселок, а большой и кажущийся родным город. У одного из домов, у
забора, стоят нарядные высокие санки с бархатным сиденьем и медвежьей полостью.
На железном фигурном ходу с подрезами, с лакированными гнутыми оглоблями с
металлическими наконечниками. В оглоблях стоит высокий жеребец серебристо-серой
масти в яблоках.
Варя садится в
санки, берется за вожжи:
— Но, пошел, милай!
Резво принимает с
места бегунец. Ровно идут санки. Только снег из-под копыт летит, да встречный
ветер выжимает из глаз мелкие слезинки.
Варе радостно!
Солнце окрашивает все вокруг золотом. Серебром блестит круп рысака…
— Ой-е!
Варя, еще не проснувшись, приоткрыла один глаз.
В полумраке по избе кружится женщина в одежде из оленьих шкур, окрашенных ольхой, как кровью; беззвучно ступают по полу ичиги из мягкой оленины.
Женщин становится больше. Они то сходятся вместе, то расходятся по углам, как будто выходят одна из другой. В руках появляется большой желтый бубен. Бубен взлетает над головами. И Варино сердце ударяет ему в такт: бу-бух, бу-бух.
Хорошо скользит нарта. Резво бежит олень. Ярко
светит зимнее солнышко.
Но тень застит
солнце. И видит Варя, как за ней по небу гонится отчим, похожий на ламута, но в
пионерском галстуке. В одной руке у него топор, а в другой вилы, которыми она
обычно кидает сено корове. А вилы в крови.
— Ой-е!
Кричат все разом. Пляшет бубен. Пляшет камчадалка Ксения. Пляшут женщины. Бу-бух, бу-бух! Ритм ускоряется. Стены избы качаются и скрипят, как деревья на ветру, — дом играет.
Варя закрывает и открывает глаза, но ничего не меняется. Пляшут женщины в меховых одеждах, окрашенных кровью. У них в ногах — большие черные собаки с четырьмя глазами. Розовый соленый туман. Брызги чешуи на полу. Снежный пух. И приходят звери, которым в русском языке нет названия. Варя видит все и сразу.
Страшно становится Варе. Быстрее гонит хореем она рысака-оленя. Только отчим не отстает. Да он и не отчим уже — страшный мужик, фриц, фашист, про которых говорят в очереди и по радио. Сама война — большая, черная, безглазая — несется вслед за маленькой Варей.
— Земля моя, помоги
мне! — в ужасе кричит Варя.
Не успевает она это
сказать, как вместе с нартой и с оленем со свистом взлетает вверх. И сразу же
падает вниз, на снег. Который оказывается льдом.
— Вода моя, помоги
мне!
Варя уходит под
воду. Смотрит наверх и видит толщу воды и льда над головой.
Варя подо льдом не
одна. Она чувствует, что кто-то есть рядом.
— Кто здесь? —
спрашивает Варя.
— Это я, Бог, —
отвечает Бог.
— А что ты здесь
делаешь? — спрашивает Варя.
— Я здесь прячусь.
— Почему?
— Я боюсь людей.
Ксения разбудила Варю затемно, шепнув ей на ухо слова, которые сразу забылись.
Варя кинулась домой: школа, корова! Дома было подозрительно тихо. На кухне на сундуке спала Нина… Мама! Ванечка! Варя метнулась в комнату, обо что-то запнувшись. В темноте у стола сидела мать, закрыв руками лицо.
— Мама!
Варя долго искала спички, зажгла свечу.
— Мама, что с Ванечкой?! — задохнулась словами.
Наклонилась со свечой в руке над ящичком с тряпками.
— Почему он молчит?!
Дернулась. Горячий воск обжег руку.
— Ванечка!!!
— Ма-ама-а!!! — спросонья заголосила Нина.
— Уа… Уа… — тихо заплакал Ванечка.
Варя разглядела подсвечник на столе, пристроила в него свечку. И полезла к матери на колени. Мать обняла ее, прижала к себе, провела рукой по волосам, по щеке. Поцеловала в макушку. И Варя наконец выдохнула.
Глава 6
Мальчишки где-то угнали большую нарту. И теперь все ребята большой толпой с хохотом и гиканьем затаскивали ее на крутой берег реки, а потом, повалившись вповалку, уцепившись, кто за что может, скатывались вниз на лед.
Варя вместе со всеми тащила нарту наверх, скатывалась вместе со всеми, но как-то так получалось, что в общей забаве она все время оказывалась с краю, почти волочась за нартой, а один раз и вовсе упала по середине горки и только смотрела, как остальные летели вниз, крича от страха и радости, под лай двух собак, увязавшихся за кем-то из детей.
Что-то менялось в ее отношениях с ребятами. В ее
отношениях с другими. Точнее, она сама медленно, но верно становилась
для них другой. Это другое лезло из нее, проявлялось, заявляло о себе,
уводило в сторону, разделяло ее с остальными. Они стояли на старой пристани:
она в одном конце, они в другом, а старые доски гнили, вроде бы и лежали еще на
месте, и можно было по ним перейти, но сам ход вещей уже был не остановим, и
холодная, темная вода плескалась внизу, напоминая о себе и пугая.
А ей сегодня так хотелось быть вместе со всеми! Быть такой же, как они, быть рядом с ними. С ними, не с матерью, тень которой давно лежала на ней, закрывая солнце, чей страх паутиной опутывал ее сердце. И особенно теперь, когда все знали, как бегает по поселку мать, стучится, просит, унижается, а получает чаще холодный отказ, чем жалкую подачку.
Ей мучительно хотелось быть не просто со всеми, а
рядом с Андрейкой. Хотелось, чтобы он держал ее за руку крепко-крепко, не
отпуская, не давая упасть, и чтобы все это видели или, наоборот, не видели, но
чтобы он был рядом с ней. Но перед ним, перед Андрейкой, ей было стыднее всего,
и не только за мать — за свои приходы в дом его матери, за свой страх,
за Нину, которая стала писаться по ночам, за это свое глупое желание быть рядом
с ним.
Варя отчаянно рванулась на нарту впереди всех, ко всем, чтобы быть со всеми. Кто-то запрыгнул следом, повалился на нее, хохоча, как в игре «куча мала». И Варя в миг оказалась беспомощной, расплющенной шерстяной и меховой массой, давящей, удушающей, без всякой возможности вдохнуть и закричать. Нарта скользнула вниз, понеслась, полетела.
Глотая слезы, Варя выбралась из-под тел, поднялась на гору и встала под сосной, глядя, как остальные в очередной раз скатываются вниз. Хотела уйти домой, но заметила на утоптанном снегу брошенные Зиной коньки-«снегурки».
Как она мечтала покататься на «снегурках»! Мечтала давно, с момента своего приезда сюда, с того дня, как увидела первых девчонок, плывших по укатанной улице, как утицы по воде и как сказочные танцовщицы одновременно.
— Зин, а ты не катаешься? А ты… — робко спросила Варя, когда все поднялись на горку.
— Была нужда, — отмахнулась та. — А ты что? Ты хочешь?
— Да.
— А что мне за это будет?
— Я не знаю… — растерялась Варя.
— Ладно, бери, пока я добрая.
Не веря своему счастью, Варя подхватила «снегурки»
и, скользя и падая, поспешила вниз на лед. Там она аккуратно, обращаясь с ними
как с драгоценностью, старательно привязала коньки к валенкам и осторожно
встала на них. Ей казалось, стоять на «снегурках» очень трудно, но вышло, что
это легко, что сами они никуда не едут, а крепко держат ее на льду.
Варя попробовала катиться, но упала. Катиться, и правда, оказалось трудно. Она испуганно обернулась: видел ли кто-нибудь ее оплошность? На нее не смотрели. Но Варя решила уйти от ребят подальше, вверх по течению, чтобы никто не видел, если она еще раз упадет.
По реке был накатан зимник, но катиться все равно оказалось тяжело. Едва она миновала излучину и вышла на прямой участок реки, как столкнулась с сильным ветром, бившим в лицо. Ветер сбивал с ног, мешал стоять на коньках, выжимал из глаз слезы, слепил. Не желая отступать, Варя решительно сняла «снегурки» и, прикрывая глаза рукой, пошла дальше, чтобы спрятаться за следующим выступом берега. И только там она снова с придыханием привязала коньки.
— Толкнуться одной ногой, толкнуться другой ногой, руки для равновесия вот так... — Варя вслух проговаривала себе только что придуманные правила катания на коньках.
Но ноги не слушались, разъезжались в разные стороны, подворачивались.
Вместе съ белою зимой.
Хлоп! — и снова подворачивается нога.
Дни томленiй острыхъ
прожиты.
Хлоп! — и снова Варя лежит на льду.
Отчего же, отчего же ты…
И слезы обиды и разочарования из глаз.
Варя поднималась, начинала сызнова, старалась. Но все оказывалось напрасно, и скоро ей надоело. Злая, с бьющимся сердцем, чувствуя, как ручеек пота сбегает на правую бровь из-под шапки, Варя остановилась перевести дух.
Замерла. Огляделась. Два берега реки — темный вековой лес в блестках серебра с двух сторон, — две огромные ладони лодочкой смыкались впереди и за спиной, а в ладонях — притихшая подо льдом река, кусок синего прохладного, как стекло, неба, и она, Варя.
Варя расстегнула шубу, а потом… крикнула.
— Э-ге-гей!
Не важно, что не вышло станцевать на льду! Ей хотелось кричать без слов, без смысла — крик сам рвался изнутри; ей хотелось слышать свой голос.
Накричавшись, Варя прислушалась, посмотрела на небо. Где-то далеко катались на нарте ребята. Она осталась одна. Ей подумалось, она должна была испугаться, но страха не было. Она еще раз посмотрела на небо и решила, что пора отдавать «снегурки» и возвращаться домой.
Варя выкатила на открытое место реки, и в спину ударил ветер.
— Э-ге-гей!
Взялась руками за полы шубы и распахнула их как крылья.
Ветер взял ее под руки и понес.
И не было уже ни Зининых «снегурок» на ногах, ни льда под ногами, ни старенькой шубы — Варя вырвалась, как птичка из ладошек, и полетела. Легко и свободно.
Повернув вместе с рекой, Варя влетела в излучину, где катались на нарте. Ребят не было, только кто-то один, увидев ее или просто так, шел к середине реки.
Варя вгляделась.
Это шагал Андрейка.
Она хотела запахнуть шубу, умерить свой лет, но…
Он встал на середине реки и распахнул руки.
Развел их в стороны в простом и понятном каждому жесте.
И доверчиво Варя подлетела к нему, едва не свалив с ног, испугалась, обнаружив, что на коньках она чуть выше него, уткнулась в его кухлянку, осторожно заведя руки ему за спину, чувствуя его руки на своей спине.
— Прости, Варя, что я тогда убежал. Тогда, когда на качели. Прости, что не нашел вам царицу-важенку… — прошептал ей куда-то между шапкой и воротом шубы и уже громче: — Варя! Я ухожу воевать на фронт, в Красную армию. Я ухожу бить фрицев. За Сталина, за нашу родину. За тебя, Варя. Я ухожу воевать за тебя, Варя.
Варя чувствовала его горячее дыхание, слышала сбивчивые слова.
— А потом я вернусь, Варя. А ты будешь совсем большая. И мы с тобой поженимся.
Сердце подпрыгнуло к горлу и забилось там, между шубой и шапкой, не давая говорить и дышать. В глазах стало горячо. Варя спрятала лицо поглубже в мех его кухлянки, чтобы он ни за что не увидел.
— Смотри, Варя, видишь эту звезду? Самую яркую звезду? Это не звезда. Это планета Венера.
Они сидели на вмерзшей в берег лодке, под защитой покосившегося заброшенного сарая. Много-много раз Варя сидела здесь одна, на берегу моря, как на краю земли, и смотрела вдаль, за горизонт, и впервые — она сидела здесь с кем-то. Ветер толкал в бок, но не сильно, и Варе, скорее, было жарко, чем холодно сидеть вот так вот у моря рядом с Андрейкой, смотреть на Венеру, верить и не верить тому, что происходит с ней.
— Вы изучали планеты?
— Нет.
— Скоро будете. Это Венера. Она, однако, после заката на западе. Мы сидим и смотрим на запад.
Варя посмотрела на запад. Забереги уходили далеко к горизонту, но все равно было видно, что там, дальше — серая, свинцовая, ледяная вода, бьющаяся в лед барашками. И остывающее, темнеющее небо с песчинками звезд, выплывающими снизу вверх из серой воды; широкий Млечный Путь, как сама судьба, перед ними.
— Интересно, а Тинная Бабушка зимой спит?
— Нет, — улыбнулся Андрейка. — Она ведь не медведь.
— А что там, за морем? — спросила Варя и устыдилась собственной глупости; быстро исправилась: — Я сама знаю! Там наша страна, наша родина. Если переплыть море и пойти на запад, то попадешь прямо в Москву.
— Да, нам тоже Яков Максимович рассказывал. Горлопаны-оглоеды-бездельники, — смешно передразнил Андрейка географа.
— Дармоеды-голодранцы-разбойники, — откликнулась Варя.
Они переглянулись и рассмеялись.
— Как ты думаешь, а люди смогут долететь до Венеры? — замирая от смелости своей мысли, спросила Варя.
— Конечно! Советские люди все смогут! — заверил ее
Андрейка. — Ведь наша страна огромная. И самая лучшая. Ты слышала, что фашисты
развернули новое наступление на Калининском фронте? Но наши браво обороняются!
А что на Западном фронте, слышала?
Варя неуверенно пожала плечами.
— Эх, ты! — пристыдил ее Андрейка. — На западном фронте наши войска во главе с Георгием Константиновичем Жуковым овладели опорными пунктами Стогово и Зубово и достигли автострады Вязьма — Смоленск! Вот как закончим все войны на свете, так и полетим к звездам.
Варя кивнула, пытаясь представить себе эти «опорные пункты». А еще — какие они, звезды, вблизи.
— Ты будешь ждать меня?
Варя кивнула.
— Пообещай мне быть сильной. Быть сильной и смелой. Пообещай мне! — Андрейка суетливо хватал ее за руки, тряс и тянул.
— Да, да, да. — Сердце бабахало в груди, и Варе казалось, что вся она стала — одно большое сердце.
Он ткнулся губами ей в губы. И осмелел. И она, как и обещала, стала сильной и смелой. И ей казалось, что это — предел, что больше уже нельзя. Но большая, желтая и круглая, как шаманский бубен, вставала над горизонтом Луна. Раскрасневшийся Андрейка протянул ей крепко сжатую в кулак руку.
— Держи.
— Что это?
— У меня их два. Этот — тебе. — И разжал кулак.
— А я, а я… А я тебя дождусь, я стану учительницей, у нас родятся дети и полетят на Венеру.
Они смотрели в глаза друг другу, и теперь Варя до боли сжимала в кулаке новенький комсомольский значок. А потом они снова и снова целовались.
Варя вернулась домой в темноте; в сенях скинула с плеча Зинины
коньки-«снегурки». Ее переполняло изнутри что-то новое, что-то большое-большое,
настоящее. Ей казалось, она, как бидон, полный молока, полна до краев этим
новым и большим, чему она старательно искала название, чтобы назвать, запомнить
и оставить себе навсегда. Счастье! Да это же счастье!
Варе больше не было страшно. Пусть пугается мать, пусть, но у нее, у Вари, столько счастья, что она сможет поделиться им со всеми: с матерью, с Ниной, с Ванечкой — им всем больше никогда не будет страшно, ни капелюшечки не будет страшно. У нее есть братик! Варя едва не захлебнулась любовью. А ведь она давно уже, со дня его рождения, любит Ванечку, любит своего единственного братика, маленького и беззащитного! И у нее хватит сил сделать счастливыми всех, кого она любит.
Дома у окна сидела мать в кремовом, давно ненадеванном, «чарльстоновском» платье с поясом, с длинными, завязанными на груди в узел, красными бусами. Ее волосы были собраны в сложную прическу, некоторые непокорные прядки выбились, торчали в разные стороны, будто мать, забывшись, повалялась с книгою на кровати; на губах виднелись остатки помады. Варя уже и не помнила, когда мать последний раз надевала это платье, когда она красилась.
Изящно выгнув запястье, мать затянулась папироской, вставленной в длинный мундштук, который в той, прошлой жизни, она изредка, по праздникам, доставала. Доставала, закуривала, смеялась, поясняла, что балуется, а отец ругался, только не всерьез, а шутя, корил ее за дым и «богемность».
Варя удивилась: даже отчим никогда не курил дома, — но, посмотрев в лицо матери, забыла об этом — поспешила скинуть одежду и сесть к столу: мать улыбалась.
— Варя, Варя! — радостно позвала ее Нина. — Садись
кушать. Мы кушаем!
Стол с самоваром посередине и правда был заставлен посудой. Одна из мисок, рядом с Ниной, была пуста, и та старательно, сосредоточенно облизывала пальцы. Вторая миска стояла нетронутой, в ней остывала каша с сахаром и черникой, и Варя, у которой желудок давно уже подвывал с голоду, радостно прыгнула за стол, даже не сполоснув руки.
— Варя, а помнишь, как мы ездили на дачу к Кацманам? — Мать стряхнула пепел в старую консервную банку и откинулась назад, опершись спиной о стенку. — Помнишь, дядю Изю и тетю Гинду? Помнишь, как хорошо нам было у них на даче?
Конечно, Варя помнила! И дядю Изю, и тетю Гинду, и их сына Бореньку, который казался ей совсем взрослым, когда его просили сыграть, и он, сопя и высовывая от напряжения язык, брал в руки скрипку. Звучала музыка, а Варе не верилось, что это он, толстый смешной Боренька, заставляет дерево и струны издавать эти яркие, острые звуки, складывает их в мелодию, рядом с которой хочется замереть, не дышать и превратиться в одно большое ухо, чтобы не обронить ненароком ни одной нотки, все впитать, со всем сжиться.
— А потом дядя Изя пообещал нам показать дивное место, повел нас на озеро, помнишь, мы взяли с собой еду и сельтерскую, и пошли за ним…
Дядя Изя долго водил их по лесу, и они, дети, очень этому радовались, потому что им, городским, до крайности интересен был лес своими запахами, звуками, корягами, похожими на чудовищ, всякой насекомой живностью, сновавшей вокруг. А потом дядя Изя честно признался, что сбился с пути, а Варин папа назвал его Иваном Сусаниным, взрослые смеялись, и Варя вместе с ними, потому что она знала, кто такой Иван Сусанин и поняла, почему папа назвал так дядю Изю. И никто не расстроился из-за того, что они не увидели «дивное место», а все вместе устроились на поляне, решив перекусить и подумать, как быть дальше.
— А помнишь, как Мишенька уселся на муравьиную дорожку? Он был весь в муравьях!
— А потом он решил, что вместе с булочкой проглотил муху! А Боренька сказал, что теперь муха будет расти у него в желудке, пока не вырастет большой-большой и не съест его сама изнутри!
— …и Мишенька чуть не заплакал…
— …а я его успокаивала!
— Нет, ты тоже поверила!
— Нет! Я не поверила! Я знала, что Боря шутит!
— А потом оказалось, что мы сидели в двадцати метрах от озера.
— Это я нашла озеро!
— Да, это ты нашла озеро, и мы все в нем купались.
Все купались в озере! Сейчас в это трудно было
поверить. Вода была теплая-теплая, а не такая, как здесь, ледяная. Здесь, где
никогда — ни зимой, ни летом, ни днем, ни ночью — не снимали с ног чулок. А там
— там можно было бегать по дачному участку босиком, и только чтобы идти в гости
нужно было надевать парусиновые туфли. Там у Вари было любимое ситцевой платье
«с гномиками» — с узорами, которые ей напоминали гномиков из тех сказок, что
читал ей на ночь папа. Там с ними всегда был бог: он нагревал воду, опустив
в нее палец, и, чихнув, зажигал фонарики звезд.
— А помнишь, как приехали на дачу тетя Мари с дядей Германом и с Танечкой? Дядя Герман сделал тебе лошадку из пробки и мюзле, а потом лошадок попросили Боренька с Мишенькой, Танечка, и мы открывали бутылки вовсе не потому, что нам хотелось выпить, а потому что нужно было сделать вам лошадок?
Варя помнила этих лошадок! И помнила, как все смеялись, сидя на открытой веранде, как пахло первыми яблоками, как медленно наступали сумерки, как дядя Герман показывал фокусы, как тетя Гинда зажигала китайские фонарики, и Варе казалось, что наступили все праздники сразу: Новый год, Пасха и ее День рождения.
— А помнишь наш патефон? Помнишь, как ты все не могла понять, кто поет?
— Это было не тогда, это когда я совсем маленькая была! Это пластинка, это голос, записанный на пластинку, так же, как слова пишутся на бумаге!
Варя вспомнила патефон, ручку, которую ей разрешали покрутить, диск, который вращался сам собой, маленькое отделение для иголок, которое ей строго-настрого запрещали открывать, и музыку, снова музыку, которая лилась из-под иголки, и то, как родители танцевали, то прижавшись друг к другу, то глядя друг другу в глаза.
— Мы танцевали прямо на веранде, отодвинув стол.
Нам казалось, что это — счастье, счастье вот так танцевать на даче, в тихий
августовский вечер, теплый и нежный, в свете китайских фонариков, рядом с
танцующими Кацманами, которые были такие смешные, и их собака, которую они
звали Ротшильд, с бородкой, как у дяди Изи, и такая же круглая, как тетя Гинда,
рядом с дядей Германом, тетей Мари и их дочкой Танечкой. И вы с Мишенькой, такие же, как и мы, ты —
вылитая я, а Мишенька — вылитый Сережа, а Боренька пытался пригласить тебя на
танго, а ты важно отвечала, что «отдана другому», а мы смеялись и пытались
выяснить, какому другому, а ты обижалась и не говорила, только долго у тебя
обижаться не получалось, а мы…
Варя облизала распухшие губы и покраснела.
Нина уснула на кровати, свернувшись калачиком, Варю и саму неудержимо клонило в сон, но она старалась не спать, потому что это было такое чудо, такая редкость, что мать говорила с ней, мать была такой же, как тогда, когда рядом был настоящий папа, когда смеялись и радовались жизни, и был патефон, и была дача Кацманов, и было тепло, и все любили друг друга.
От матери странно пахло. Пахло мужчинами, но не
так, как пах отчим, по-другому: другим табаком, другим потом, порохом,
сыромятной кожей. И когда она говорила, от нее тоже пахло. Чем-то странным,
незнакомым и непривычным. На щеках алел румянец, а глаза горели, как у
Мишеньки в лихорадке. Она говорила, и
говорила, и говорила, закурив еще одну папироску, снова через мундштук, и снова
красиво выгибала запястье и жестикулировала, роняя пепел прямо на пол.
— В то лето ты окончила первый класс, Сережа еще
верил, что все получится, я нашла хорошую нянечку для Мишеньки, а Мари… — Мать
подалась вперед к Варе через стол, продолжая говорить, распаляя саму себя. —
Господи, как давно это было…
Мать сказала «Господи», и бог к ним вернулся. Он не боялся их, он сидел рядом. И мама была такая родная и любимая, что хотелось рыдать навзрыд, и дом пах домом, и темнота за окнами не пугала, а хранила их.
Варя подвинула свой ящик-табуретку вплотную к простенку между окнами, чтобы опереться спиной: в тепле, после каши и чая, ее разморило. Сидеть в этом положении было удобно, но теперь между ней и матерью оказался бидон, который мешал смотреть. Варя протянула руку, пытаясь сдвинуть его, но, к ее удивлению, он оказался тяжелым. Ей пришлось встать, чтобы поднять и переставить его, и, не удержавшись, она заглянула внутрь. Там колыхалось от стенки к стенке тяжелое, белое, сытное молоко.
Варя проснулась до конца, почувствовав, как рот наполняется слюной, как у собаки Павлова, про которую им рассказывали на биологии. А следующей мыслью была мысль о Ванечке, которого все это время, что она была дома, не было слышно.
— Господи! Нам казалось, что счастье теперь будет всегда, что раз обретя его, его уже нельзя потерять, ведь мы научились любить: себя, друг друга, весь мир…
Ванечка! Вот почему мама так счастлива. Она достала для Ванечки молоко! Только почему же тогда бидон полон?
— А ведь ты ничего не знаешь, ты ничего не знаешь, Варя. Ты не знаешь, кто ты, и не знаешь, кто я. Подожди, послушай. Я совершила ошибку. Никогда не ошибайся, Варя! Я не смогла, но ты должна быть сильной. Молчи о своем прошлом, о нашем прошлом. Учись жить среди людей, будь как все. Ведь ты не знаешь, кто ты. А ведь ты, Варя, ты…
Варя, не слушая, но улыбаясь матери, подошла к Ванечкиному ящичку, умилилась, глядя, как он по-взрослому сунул одну ручку под щеку, осторожно коснулась выпуклого лобика, не зная, будить его, чтобы накормить или нет. И через одно прикосновение, в одну секунду, сразу и неотвратимо поняла: Ванечка мертв. Ванечка мертв и уже успел остыть.
На следующий день отелилась корова.
Глава 7
— Никодимова Зина, выйди к доске.
Зина послушно встала из-за парты, запнувшись о свою авоську с картонками, вставленными для жесткости, в которой она носила учебники. Варя отложила сшитую из старых газет тетрадку, где между строк аккуратным почерком было написано домашнее задание. Поправила шубу, накинутую на плечи. Емельяна Семеновна поверх очков оглядела притихший класс и, не глядя на потупившуюся у доски ученицу, сказала:
— Посмотрите на Зину. Вы думаете, это просто
девочка, ваша одноклассница? Нет! Это — советская пионерка, дочь героя войны
Ивана Петровича Никодимова. Иван Петрович одним из первых ушел воевать за нашу
родину и вот теперь он вернулся с фронта героем. За личное мужество и отвагу в
боях его наградили орденом Красной Звезды. Вы должны гордиться тем, что дочь
Ивана Петровича учится в вашем классе. Садись, Никодимова.
Зина, ни на кого не глядя, молча плюхнулась на свое место рядом с Варей.
— Зина, твой папа — герой. Как хорошо, что он вернулся. — На перемене Варя попыталась заглянуть в лицо подруги.
— Да, герой, да, вернулся, — эхом откликнулась Зина, не останавливаясь.
В школе едва топили, и, чтобы хоть как-то согреться, подружки бесцельно вышагивали по коридору.
— Ты им гордишься? Это, наверно, почетно. — Варя задумалась. — А как там — на войне? Что он рассказывает?
— Он без рук вернулся, Варя.
— Как без рук? Совсем? А где…
— По локти отпилили. Культи осталися. Рассказывает! Выпьет и рассказывает. Как в человека маленькая бомбочка попадает, и человека на мясо разрывает. Как телка разделывает. А знаешь, как пьет без рук? Я ему наливаю! В стопку, а из стопки ему в рот! И убежать мне нельзя! И не слушать я не могу! Лучше бы он ничего не рассказывал, Варя. Лучше бы он… не возвращался.
— Зина!
— Не трожь меня. Отстаньте вы все от меня! — вскрикнула Зина и бросилась бежать прочь.
— А у нас Ванечка умер, — тихо сказала Варя.
Ванечку похоронили в том же ящичке, в котором он прожил свою недолгую
жизнь. Отчим приколотил обратно три доски, которые оторвал, чтобы сделать
кроватку. Мать туда даже не заглянула. Варя читала Нине книжку, стараясь
отвлечь сестренку от страшных звуков молотка, заколачивающего гвозди. Как
хоронили Ванечку, Варя не видела.
Отчим после похорон не появлялся. А мать в один
день обернулась старухой. Лежала на кровати, на спине, сложив на груди руки,
целыми днями. Изредка, как тень самой себя, покачиваясь, вставая, чтобы дойти
до отхожего места. Немая, глухая, безвольная, как чозения, которую долго можно
гнуть как угодно, но которая в конце концов тоже ломается, как и все живое.
Все и разом свалилось на Варю. Двое беспомощных, дорогих ее сердцу людей целиком и полностью зависели от нее. «Декадки», очередь за хлебом в ночной стуже, печь, дрова, приготовление еды, стирка, корова с теленком — чтобы не думать, не знать о случившемся, Варя хваталась за любую работу. Засыпала на уроках, два раза получила «неуд» по поведению, стала пропускать, а потом и вовсе забросила школу. Но каждый день с отчаянным азартом смело шагала в утреннюю или ночную темноту и, когда темнота заглядывала ей в глаза, не отводила глаз.
Варя принесла из сарая ломик и вскрыла запертый обычно сундук: теперь она и только она распоряжалась едой. Едой! Крупами в сундуке: ячневой, пшеничной, овсяным толокном, гречневым проделом; овощами: картошкой, морковкой, луком и чесноком — в картофельной яме, ягодами: черникой и голубикой, растертыми с сахаром, мочеными брусникой и клюквой, вареньем из шикши с жимолостью. В углу на кухне в бутыли стояло постное масло, а в маленьком бочонке на самом дне нашлись духовитые три последние квашеные головки чавычи.
— А почему картошка в яме? Это мы ее похоронили? Или от бомбежки спрятали? А каша на дереве растет? А постное масло лошадь дает или важенка? А лук и чеснок рядом растут? Они сестры?
Нина снова засыпала Варю вопросами, а Варя протапливала печь и готовила, готовила, готовила. Чтобы есть. Чтобы есть досыта. И на столе у них все время стояли молоко, сметана и масло. «Еда! Как много в этом звуке для сердце русского слилось. Как много в нем отозвалось», — крутилось у нее в голове.
Мать не вставала. Варя кормила ее с ложечки. На лице и на руках матери сильно проступили венки, как будто мать хлестали ворохом писем с непросохшими чернилами, а она закрывала лицо руками.
Варя старалась не смотреть в лицо матери. К ночи
они с Ниной гасили свечу и забирались к матери в кровать: Варя ложилась по
середине, чтобы с одной стороны — мать, а с другой — Нина, чтобы им обеим было
слышно.
— Жила-была
девочка. Точнее, тетенька. Без родителей. И никто ее в поселке не любил. И есть
ей было нечего. И пошла тетенька в дальнюю тундру. В той тундре можно было
собрать много вкусных трав и кореньев. Стала она собирать травы, мотыжкой из
земли коренья откапывать. И не заметила,
как отовсюду пополз на нее густой туман.
Бегает она, кричит,
но никто ее не слышит. Совсем заблудилась в тумане. Плачет. А никто не
откликается. Вдруг видит, прямо под ногами у нее — большие круглые дыры в
земле. Подошла к одной, села на землю, плакала, плакала, да и уснула. Много ли,
мало ли времени прошло, кто-то будит ее. Проснулась тетенька, видит — другая,
незнакомая тетенька стоит, не из их поселка. Спросила вторая тетенька, то есть
женщина, ту, потерявшуюся девочку. То есть тетеньку. Спросила:
— Что ты здесь
делаешь?
Тетенька ответила:
— Я корни съедобные
собирала, а тут густой туман опустился, я и заблудилась. Присела отдохнуть,
поплакала, да и заснула.
Женщина сказала:
— Идем со мной в
дыру!
Вошли, а под землей
— чум! Чум большой, светлый, и много всякой еды лежит. Стала женщина из дыры
угощать нашу тетеньку самой вкусной едой — конфетами, мясом коровы, лососем.
Наелась тетенька досыта. Женщина из дыры говорит ей:
— Живи у меня.
Только я каждый день уходить буду. Но ты можешь есть все, что захочешь.
Так и стала наша
тетенька в этом подземном чуме жить. А женщина из дыры каждый день рано утром
уходила за едой, а к ночи возвращалась.
И всегда приносила то хлеба с вареньем, то мяса-рыбы. Так и жили.
Пока однажды не спросила женщина из дыры девочку,
то есть тетеньку:
— Не соскучилась ли
ты по своим родным?
Наша тетенька
ответила:
— Я по своим
любимым дочкам соскучилась. Хочу их увидать!
Женщина из дыры
сказала:
— Я тебя к ним
провожу. Но сначала я тебя шаманить научу. Если выучишься, никто тебя в праздничных
состязаниях не победит. Ведь скоро война кончится и все танцевать да
праздновать будут. Только делать надо все как я покажу.
Взяла женщина
бубен, стала стучать в бубен и петь, и танцевать. Наша тетенька все запомнила.
И тогда женщина из дыры сказала:
— Как вернешься
домой, войны уже не будет и никто больше умирать не будет, будет праздник, а ты
все как я научила делай. Ну а теперь пора.
Оделась тетенька.
Вышли они из-под земли, а на земле весна. Шли долго-долго, а ночью к поселку и
подошли. Женщина из дыры сказала:
— Здесь
попрощаемся, — и разошлись.
Посмотрела наша тетенька вслед женщине, что ее
спасла, а там уже никого не было. Только следы на земле. А следы-то — оленьи! И
поняла тетенька, что сама царица-важенка ее у себя сохранила. Дала ей наесться,
выспаться и сил набраться. И горе свое позабыть.
Подошла тетенька к
своему дому и зашла внутрь. Видит: злого ее мужа дома нет, доченьки ее обе
любимые спят, а на столе — еды полный стол. Проснулись девочки ее, запричитали:
— Мама! Наша мама
вернулась!
А глаза у дочек
совсем красные от слез, и поняла тетенька, как они ее любят и жить без нее не
могут. Накормили они свою мамочку и спать уложили. Наутро стали расспрашивать,
где она была, откуда вернулась. Тетенька им не сказала, что жила у доброй царицы-важенки.
Только дочки у нее умные были, сами догадались, кто их маму спас.
А тут и война
кончилась, и праздник начался. И весь праздник не у сельсовета устроился, а
прямо у дома этой тетеньки. Гостей пришло — видимо-невидимо. Поели гости, стали
сказки рассказывать. Снова поели, начали состязаться в шаманстве и песнях. Одни
разорвут свои бусы, постучат в бубны палочками, а бусы снова целые. Пришли и
такие сильные шаманки, что моржовый клык наизнанку выворачивали — да с треском!
Тетенька гостям и
говорит:
— Я буду
состязаться в пении.
А старухи шипят:
— Смотрите, какая
невежливая тетенька! Чужая, живет тут без году неделя, а туда же — шаманка она!
Но тетенька никого
не послушала. Вышла тетенька на середину площади, взяла бубен и запела. А как
запела, со стороны рыбозавода шум послышался. Вот шум все ближе и ближе. Скоро
по улице волны заплескались, к ногам вода хлынула. Тут тетенька по бубну стала
быстрее поколачивать, волны откатились, и — о чудо! — оказалось, что морская
вода водоросли принесла. Злые старушки схватили таз и стали в него водоросли
собирать.
А тетенька
попросила мотыжку, подошла к клумбе рядом с Лениным, что у сельсовета, ударила
мотыжкой по земле, и — о чудо! — откуда ни возьмись разные съедобные коренья
выросли, и дикие, и как в колхозе, и картошка с морковкой тоже! Снова старушки
схватили таз и кинулись собирать коренья и овощи.
Тетенька взяла палочку от бубна и проткнула ею
стену сельсовета. Из отверстия в стене
свежая прозрачная вода побежала. Тут уже сама тетенька взяла ковш и стала этой
чудесной водой поить гостей. И говорить им: «Берите из тазов водоросли и
коренья, угощайтесь!» А люди угощаются и дивятся — с роду таких чудес не
видели!
С тех пор все признали великое искусство тетеньки, все ее полюбили и стали с ней дружить. И еды теперь в поселке много стало. И война кончилась. Все.
Однажды Варя пришла из магазина и, разуваясь в сенях, заметила, что на прежнем месте нет лыж.
Кинулась в дом. Нина сидела коленями на стуле и старательно выводила пальцем узоры на замерзшем стекле.
— Варя, — радостно обернулась она.
— Где мама?!
— Мама ушла на лыжах.
— Куда?!
— Мама пошла царицу-важенку искать.
Мать вернулась ближе к ночи и ничего не сказала. Легла на кровать и повернулась лицом к стене. «Не нашла», — тихо вздохнула Нина.
А на следующий день объявился отчим.
Он увидел все и сразу: остатки очередного пиршества на столе, почти закончившиеся дрова, пустой сундук и долго кричал. Кричал про продналог, про талоны, которых он больше не даст, про семенной картофель, который нельзя есть. Варя силилась понять, что случилось, но все слова — из чуждого ей взрослого мира — отскакивали горохом от ее стены. И только отчим — реальный, злой — наступал и наступал, как фашисты, не ожидавшие контратаки.
— Не подходите ко мне! Вы не смеете меня тронуть! Вы не смеете тронуть никого из нас! — Ведь Варя им всем обещала стать смелой.
Варя бежала в темноте по дороге разутая, и снег жег ей ноги, как раскаленные угли. Ледяная река несла ее по всем перекатам, по тоням, запрудам и мордам. Лицо горело: щеки, левая бровь, нос, губы, и невыносимо горячая боль струйками стекала на грудь, на линялую давно уже не теплую кофту. Светила луна — Варя бежала босыми ногами по своей тени.
Под конец экзекуции отчим прижал ее коленом к полу, ухватил пятерней за горло. Но отпустил. Только прошипел в ухо: «Дура, с голоду сдохнем теперь все или под суд пойдем».
У дома Ксении стояла пустая нарта с двумя оленями. Варя метнулась к ближнему — крепкому быку с одним огромным, не сброшенным на зиму рогом. Хлопнулась перед ним на колени, ухватила за недоуздок, за костяную пластинку. Увидела свое отражение в карем глазу с горизонтальным тонким зрачком.
— Я нас всех погубила. Всех погубила! Мы все теперь умрем с голода, нас заберут в тюрьму милиционеры. Я виновата в смерти Ванечки! Я завидовала Нине, потому что у нее есть отец, а у меня — нет! Потому что мама больше любит ее! Я думала, можно найти царицу-важенку. Я обманула Нину! Я не знаю, где она! Скажи мне, скажи, где царица-важенка?! Нет! Нельзя! Не говори! Я — такая плохая! Я хотела, чтобы отчима забрали на войну! Я хотела, чтобы ему оторвало руки! Я… Я хочу, чтобы у него не было рук! Чтобы у него не было этих страшных рук! Я плохая! Ты даже не знаешь, какая я плохая! Мне нельзя жить на свете…
Варя сидела под шеей оленя, обнимая его за переднюю ногу, уткнувшись носом в пахучую шерсть, в юфтевую лямку упряжи.
— Олени лучше людей. Они не позволяют своим детям умирать. Они не бросают своих детей. Они не устраивают войн. Они не убивают. Ни оленей, ни людей…
Варю отдирала Ксения, встревоженный ламут держал своих оленей, а Варя путалась в упряжи, хваталась за тяжи, уползала под теплые светлые беззащитные животы:
— Вы лучше меня, вы лучше меня! А я — плохая, плохая, плохая!
— Все будет хорошо, однако. Мы проживем, мы выживем, — шепчет Ксения. —
Юколы много-много есть. Зачем мне собаки? Пешочком бегать могу. Мало-мало,
продам собачек. Отзимуем, отвеснуем, а там и лето. Я научу вас с Ниной собирать
кимчигу. Сделаем тычки, я научу вас находить мышиные магазины, куда мышь
кладет кимчигу, чтобы отзимовать. Один магазин — до полуведра клубней,
однако. Будем собирать сарану, макаршу, черемшу. Будем камчадалить, бережной
запор ставить — рыбу ловить. Я научу вас заговаривать гагар и слушать ветер, на
шаглу шептать. Три года еще голод с холодом да с болезнями соревноваться будут,
а там в нижний мир ворота и захлопнутся. Забирайся в Андрейкин кукуль,
согрейся.
Варя послушно лезет в кукуль.
Знакомо — шерстью, потом — пахнет кукуль Андрейки. Только его запаха больше здесь нет.
Варя проснулась и медленно села на кровати.
Она была дома у Ксении, но дом был пуст. В окно заглядывала большая и круглая, как бубен, луна, такая же, какая была в ту ночь, когда они прощались с Андрейкой. В лунном свете небольшая избушка Ксении казалась чистой и славной, как вымытой молоком.
Варя прислушалась: снаружи слышались шаги и шорохи. Накинув подвернувшуюся под руку Андрейкину кухлянку, она осторожно приоткрыла дверь, вышла в сени и выглянула во двор. На дворе Ксения завязала на своей кухлянке последнюю равдужную[6] завязку и… обернулась важенкой. Важенкой с жемчужными копытами, с маленькими безобидными изумрудными рожками, с шерстью серебряной, с золотым подшерстком.
— Ведь ты же всегда это знала, Варенька? — спросила Ксения.
— Да, да, да! — горячо прошептала Варя, не смея приблизиться к царице-важенке.
Но та сама подошла к ней, положила голову на плечо:
— Не бойся, Варя. И прости меня. Не время мне было тебе открыться. Только сейчас ко мне пришла моя сила. Но теперь, я тебе обещаю, все у тебя будет хорошо. Никто тебя не обидит.
Варя смущенно провела по длинной нежной у горла шерсти Ксении. А потом осмелела, прижалась щекой к ее щеке, прижала важенку к себе руками и закрыла глаза.
И весь мир качнулся, как каяк на воде. И показалось Варе, что кто-то, большая и добрая, держит ее на руках. Она качает ее, как маленькую. И любит больше всего на свете. И не боль теперь была внутри нее, а любовь. Только любовь. Там, в середине, где сердце. А снаружи — пять застежек Андрейкиной кухлянки. И вся жизнь. Другая. Добрая.
Глава 8
Варя идет по
темному зимнему лесу, увязая в сугробах и набирая с каждым шагом полный валенок
снега. Следом за ней идет мать. Они идут уже долго, Варя знает, что именно она
куда-то ведет мать, но никак не может вспомнить, куда и зачем. Варя что-то
ищет. Тропа то появляется, то теряется. И непонятно, какой час и какой день.
Варя слышит плач
ребенка. Ребенок плачет где-то впереди, недалеко. Варя кидается вперед и видит
Ванечку. В его ящичке, стоящем на снегу. Варя подбегает к нему, берет на руки.
Вот зачем они шли так далеко! Вот зачем они вязли в снегу! Она нашла Ванечку!
Все внутри нее ликует, поет от радости и восторга.
Они с матерью и
Ванечкой на руках идут в гору. Идти становится все легче, ноги больше не
проваливаются, и обе, как могут, ускоряют шаг. Ванечка тяжелый, большой, нести
его трудно, но он улыбается, и Варя упорно идет вперед, и теплое, как ласковый
жар от печи, счастье захлестывает ее.
Потом Ванечка
оказывается на руках у матери. Варя по-прежнему идет впереди, но часто
оборачивается на них. Теперь мать смотрит на Ванечку, и Ванечка улыбается ей. И
мать снова молодая, счастливая и любящая всех их.
Становится все
светлее. Как будто там, наверху горы, весна. Варя видит границу между снегом и
мхом. Там, дальше, снега нет. Нужно лишь перейти туда, наверх, в весну.
Но чем ближе Варя
подходит к границе, тем тревожнее ей становится. Просветленная и успокоенная
сзади идет мать. А Варя боится. Варя чего-то боится.
Одним залпом Варя
понимает, что это — сон. Это сон! Это во сне она нашла Ванечку. Если выйти со
снега на мох, то проснешься.
— Мама, стой, стой,
мама!
Мать удивленно
останавливается рядом с ней, смотрит то на нее, то на Ванечку и улыбается.
— Мама! Ничего
нельзя взять из сна в явь! Ничего, мама! — шепчет Варя.
Но мать не слушает,
она хочет уйти в жизнь с Ванечкой на руках. Она делает шаг.
Варя проснулась, захлебнувшись плачем.
— Мама! Я не смогла, я не смогла вернуть тебе Ванечку! Я не смогла, мама! — кричала навзрыд, билась и выгибалась дугой в руках ничего не понимающей матери. — Я нашла тебе Ванечку, мама! Я нашла его! Но я не смогла его вынести сюда, не смогла, не смогла!
— Тихо! — Что-то ударилось в темноте о стену, отскочило и просвистело где-то около головы.
Мать вдавила Варину голову
себе подмышку, крепко держа за шею, придушивая. Это потому, что Варя не
смогла вернуть Ванечку.
По дороге в школу Варя думала о сне.
— Евражка мой пятнистый, в школу решила вернуться? Молодец, однако. Садись подвезу, — с ней поравнялась упряжка.
— Ксения! Тетя Ксения! — Варя прыгнула в нарту.
— Что это у тебя на лбу? Слово какое неприличное написано. Ой-ой, даже прочесть не могу.
Варя испугано схватилась за голову. Черпнула снега и потерла лоб.
— Ой-ой, только ярче выступает. Срам-то какой…
Стой-то! Дай-то разгляжу, — Камчадалка развела ее руки. — «Я красавица» —
однако, написано.
— Тетя Ксения! — взвыла Варя, сообразив, что той удалось ее обмануть, а когда камчадалка, довольная, так и покатилась со смеху, укорила: — Вам бы только смеяться.
— А что же не смеяться, Варенька? Смех мало-мало и есть различие меж живыми и мертвыми. — И уже собакам: — Хай-йя, хай-йя! — И собаки легко понесли их обеих по гладко накатанной дороге.
— А они сами знают, куда нам? А какая собака главная? — сделав вид, что никакого розыгрыша и не было, спросила Варя.
— Главная собака в упряжке — каюр, однако.
Мелькнуло здание сельсовета с заснеженным памятником Владимиру Ильичу. Варя заговорила о том, что не давало покоя:
— Тетя Ксения, ты говорила, сильные шаманки могут возвращать из нижнего мира, из мира мертвых, ты говорила, они могут, ведь так?
— Так, Варенька, так, мало-мало могут. Ежели человек болеет, ежели злые духи его душу забрали. На это много силы надо. А силы не хватит, так то душевредно будет. Шаманка может, однако, его душу на свою сменять. Человека вернет, а сама сгинет.
— А как становятся шаманками? Я хочу уметь возвращать!
— Любая может стать шаманкой. Но да не за так.
Трудно сказать. Путешествие начинается с великой раны. Сначала долго глядишь в
себя, однако. Встречаешься с пустотой. Потом встречаешься с великой болью. И
вот здесь шибко важно не сломиться. А дальше… Матка говорила, исцели свою рану
— сможешь других целить. Ведь за болью — любовь. Докопала до любви — и,
почитай, все и узрела. Любовь. Силу свою. Кто ты есть. Что тебе делать. Каюром
стала. А звери что? Видела зверей-от тогда? Звери рыщут — только позови.
Варя на секунду задумалась.
— Мне нужно срочно стать шаманкой. Хотя бы самой
слабенькой. Хотя бы… чтобы… — Она запнулась. — Пусть чтобы сменять его душу на
свою.
— В обмен любая может, дело нехитрое. А как свою
силу обретешь, так и вывести сможешь. Путешествовать научишься, однако: духи
призовут. Помню, мне двадцать годочков было, когда сон снился… — Ксения
осеклась и с тревогой глянула на Варю: — А кто заболел-то, Варенька?
— Никто. Я… Я не смогла вернуть Ванечку.
— Ванечку не вернуть.
Встали собаки.
Весь мир остановился вокруг.
— Но маме нужен Ванечка! Ей нужен Ванечка!!! Ей нужен Ванечка!!!
— Тихо, тихо, евражка ты мой, ну что ты, что ты, — камчадалка прижимала Варю к себе, носом в свою кухлянку. — Так нельзя. Нельзя. Приходи вечер, тельное сделаю. Варочку чая с сахаром. Про Кутха и Мити расскажу. Научу можжевельник жечь. Нину захвати с собой. Все будет хорошо.
Прежде чем войти в дом после школы, Варя прислушалась: есть ли отчим. В доме было тихо. Варя скользнула в сени. К ней кинулась Нина:
— Варя! А облака могут упасть на землю? Могут?
Но мать глянула на младшую таким взглядом, что та, попятившись, захлебнулась словами.
Мать втащила Варю на кухню и плотно прикрыла дверь.
Варя замерла. Расстегнутая еще в сенях шуба под своей тяжестью сползла с плеч на пол.
— Варя, обстоятельства наши таковы: отец от нас уходит, у него давно уже есть другая жена, у нее скоро будет ребенок, — полным муки голосом начала мать.
Варя не поняла, что в этом плохого, но почувствовала, что это еще не все.
Где-то в глубине дома тихо скулила Нина.
— Отец оставляет нам дом, но забирает корову с
теленком. У нас больше не будет продуктовых карточек. Еды осталось на неделю.
Дров нет. Втроем нам не прожить. В январе приходил ламут, сватал тебя. Я тогда
отказала. Но на той неделе я передумала. Ты выйдешь за него замуж, будешь жить
сытой и в тепле, — сухо изложила мать, не глядя дочке в глаза.
У Вари земля ушла из-под ног.
Варя сучила ногами, как младенец, но ноги не находили опоры. А качель только еще раскачивалась, набирала ход.
— Я в этом не виновата! Я не виновата, что он ушел! Это все он!
— Ты выйдешь замуж за ламута.
— Что ты говоришь, мама?! Я не хочу к ламуту, я не хочу замуж! Я хочу стать учительницей! Я хочу учить детей письму и чтению! Мама! Мне ведь всего четырнадцать! Я еще даже не комсомолка!
Мать поднялась с кровати и стояла теперь, опершись о стол. Варя медленно пятилась к двери.
— Я сделала тебе новую метрику. По ней тебе восемнадцать. Ламут обещал мне пятнадцать оленей, ты должна меня понять. Подумай о Нине.
Мать подхватила со стола листок, шагнула к Варе и всучила ей в руки.
— Мама! Я… Я ведь человек, мама, меня нельзя отдать! Меня нельзя продать за оленей! Не продавай меня, мама! Помнишь, мы читали в детстве Маяковского: «Крошка дочь к отцу пришла и спросила кроха, что такое хорошо, что такое плохо?» Вы ведь с папой учили меня, что такое хорошо и что такое плохо. Вы учили меня! Ведь это плохо, мама! Это плохо, это нельзя, нет. Нет!
— А как мне прикажете жить? Как мне жить без работы, без карточек, без еды, с Ниной, с тобой на руках? — Голос матери задрожал. — Что мы будем, вчерашнюю еду есть?! Знаете ли вы, что сколько стоит? Валенки новые тысячу рублей стоят, триста рублей — буханка хлеба без карточек. Знаете ли вы, сколько стоит жизнь? — Мать перевела дух. — С ним ты будешь в тепле, у тебя всегда будет еда. Этот год в школе доучишься, а случись что — уйдешь с ним на север, где тебя не найдут. А у нас с Ниной будут олени, олени — это мясо, это еда. Пойми же, продав часть оленей, я смогу купить корову, купить еще еды, валенки. Продав оленей…
Не слушая, Варя скороговоркой, будто можно было еще изменить непоправимое, тараторила:
— Мама, ты пойдешь работать. У Зины мама работает, у других девочек в нашем классе. Тебе дадут талоны, мы будем получать еду. Мама, я пойду работать! Я могу…
— …мы дотянем до лета, мы посадим картошку. Вот это — хорошо. И не тебе говорить мне, что такое хорошо и что такое плохо. Это только в книжках есть хорошее и плохое, в жизни все гораздо сложнее. У меня…
— …доить корову, сажать картошку, стирать, готовить, убирать. Говорят, солдаты платят за стирку…
— …из четверых детей осталось только двое! — сорвалась мать. — Двое моих мальчиков лежат в этой гнилой богом забытой земле. Двое, которых я выносила под сердцем! Это — хорошо?! Ванечка мой, Ванечка мой, где мой Ванечка?! Его нет!..
Голос матери звенел, и в нем сплетались боль и ярость, любовь и ненависть.
У Вари по лицу текли слезы.
— Мама! Но ведь я же лучше Ванечки! Мама, я лучше Ванечки! Он мертвый, мама, а я — живая! Я живая, мама! Я — есть! Я у тебя есть, мама! Не продавай меня, не меняй на оленей!
Мать посмотрела Варе в глаза:
— Довольно. Возьмем себя в руки. Я должна сберечь вас с Ниной, и я вас сберегу. — И закрыла лицо руками. — Что я за мать, раз я не смогла уберечь всех своих детей? Зачем я вообще здесь? Что я возомнила о себе? Кого и что я хотела спасти?
— …ты хорошая, мама, ты почти успела спасти Ванечку, ты нашла молоко, ты тогда принесла молоко для Ванечки, ты всех спасла и спасешь…
Мать взвыла, схватилась за живот. Ее тело свело судорогой. Острые плечи полезли наверх, за них, назад, запрокинулась голова и тонко-тонко дрогнуло горло:
— Из-за этого чертова молока… из-за солдата… я… снова… У меня снова будет ребенок.
Варя шла по улице, ослепшая, оглушенная, шарахаясь от каждого встречного, дергаясь от собачьего лая. Макала валенки без галош в первую весеннюю оттепель.
— Все будет хорошо, Нина. Тебе тетя Ксения про
Кутха расскажет. Ты же любишь про Кутха? Она тысячу сказок знает. И
ительменские, и чукотские, и эскимосские, и все на свете. А потом и папка за
нами приедет, наш настоящий папка. И мы поедем к бабушке с дедушкой. Ты,
главное, ничего не бойся, только не бойся, и все будет хорошо, Нина, —
старательно выговаривала она на ходу, не замечая, что сестренки нет рядом,
повторяла это, как молитву, как шаманское заклинание, как будто Ниной звали ее
саму.
Впереди показался олень, запряженный в нарту.
Варя вздрогнула, как от резкого окрика. Замерла.
А когда он с ней поравнялся, зло бросила, мельком глянув ему в карий глаз:
— Смотри, как вышло: я лучше тебя. — И дальше, уже
смеясь, на всю улицу: — Я лучше оленей! Я лучше оленей!!! Я! Лучше!
Оленей! В пятнадцать раз.
Дойдя до знакомой избы, Варя на миг остановилась на
крыльце. Провела рукой по шершавым доскам. Улыбнулась дрожащими губами и
распахнула дверь.
В свете свечи за столом сидела Ксения.
Другая, не такая, какой Варя знала ее. Варя замерла, выронила на пол метрику, которую все еще сжимала в руке.
На столе лежало письмо — белый твердый конвертик со штемпелем.
— На нашей земле обычай есть. Кожно[7] к кому приходит горе, он садится супротив своего дружка, они жмутся лбами и сидят.
И мир лопнул.
Варин сказочный мир лопнул, как мыльный пузырь на ярмарке в детстве.
И все, чего она не хотела знать, понимать, видеть, обрушилось на нее разом. Жизнь — реальная и безжалостная — прорвала плотину сказки и навалилась на нее сверху, потная, душная, злая.
Варя сидела с Ксенией лоб ко лбу до утра.
Она вспомнила и поняла все.
Как не стало Кацманов, а потом что-то страшное случилось с тетей Марией, дядей Германом и Танечкой, за ними — пропали бабушка с дедушкой и забрали отца, — что давно исчезли все те, кого она знала и любила в той, прошлой жизни; что они уже никогда не ответят, пиши им хоть десять писем на дню. Что того мира давно уже нет, и отец, ее настоящий любимый папка — он умер, а потому уже никогда не приедет за ними.
И что все это — не просто тайна, это страшная тайна, навсегда разлучившая ее с матерью, тайна, про которую нельзя говорить и о которой нельзя даже думать. И всегда — когда они, уже друг другу чужие, но еще с Мишенькой, бежали сквозь всю страну, когда отчим прибрал их к рукам и утянул за собой в этот мокрый холодный и голодный мир, как на дно, — где бы они не были — она была вместе с ними. А с нею и страх. Вечный страх, сводящий мышцы до дрожи, только страх и больше совсем ничего.
Варя вспомнила, как весь первый год на этой земле она молчала. Как в палатке тяжело болел и медленно умирал Мишенька. Как ходил на кавасаки на промысел перед первой своей настоящей путиной глухой ко всему отчим. Как, забившись хорем в нору своего отчаяния, беззвучно выла ночами мать. Как, болея сами, они по очереди грели последним своим теплом Мишеньку. Как Варя отдирала по утрам от стенки палатки примерзшие за ночь волосы…
И уже было не остановиться!
…Как родилась Нина. Как и откуда вообще получаются дети. И что такое «ее» — все то страшное, непонятное и стыдное, что делает ночами с женщиной мужчина, о чем не хотела знать Варя, но о чем она давно знала. И откуда было то молоко, и почему будет ребенок, и причем здесь солдаты, у которых отчего-то есть молоко.
И почему люди пугаются почтальонши. И что в мире, где есть война и смерть, вести бывают разными, и иногда лучше не иметь никаких вестей, чтобы единственно верой и надеждой твоими жили твои любимые. Чтобы любовь, которая может вывести и с того света, вела, и держала, и хранила их до конца. Чтобы не сидеть потом вот так лоб ко лбу, скорбя о том, кого вы любили.
Варя ясно и четко, как через хорошо намытое стекло, увидела и поняла самое важное: никто тебя не спасет. Не спасет от всего вот этого — от побоев, голода и холода, смерти и войны — ни мать, ни муж, ни бог, ни партия, ни царица-важенка. И ты можешь сколько угодно стоять на коленях с комсомольским значком на груди и в застегнутой на все застежки кухлянке — ты все равно будешь одна. В любой момент может появиться кто-то большой и сильный, кто сможет сделать с тобой все, все, что захочет.
У тебя в любой
момент можно отнять все и ничего не вернуть назад.
А олени — это лишь мясо. И Андрейка убит. И он для них — тоже лишь мясо. И война — она не где-то там далеко, она здесь, она давно уже держит тебя в объятьях, как раненый и голодный медведь-шатун.
Утром Варя встала из-за стола, подобрала с полу свою метрику и, не
заходя домой, чтобы не видеть Нину, направилась в райком комсомола.
«Прошу принять меня в ряды…»
[1] Кавасаки — деревянная парусно-моторная лодка для морского
прибрежного промысла.
[2] Собаки считались санками: одна санка — шесть собак,
две санки — двенадцать.
[3] Лахтак — самый крупный из тюленей, второе название —
«морской заяц».
[4] Каманхнавт — злая ящерица-оборотень.
[5] Евражка — суслик.
[6] Равдужная — сшитая из равдуги, особым образом выделанной
кожи по типу замши.
[7] Кожно — когда.