В Казани есть дом-музей Василия Павловича Аксенова. Пока еще, да.
Торопитесь. И самое примечательное в этом бараке-коммуналке коридорного типа, превращенном в мемориальное здание, конечно же, стол. Он стоит в самом светлом месте комнаты семьи Аксеновых, множеством неполноценных, не доходящих до потолка перегородок разделенной на индивидуальные разной степени сумрачности пеналы. У маленького Василия Павловича своего отдельного не было. Он жил в столовой, в той счастливой части коммунального лабиринта, в которой было окно. Окно на улицу Карла Маркса. В известном смысле буквально в Европу.
И свет из этого окна в Европу падал на стол. Да и сейчас делает то же самое. Небольшой, круглый, обеденный. Ныне накрытый белой скатертью с цветами, вышитыми пастельной гладью. Говорят, все точно так же, как и при шестилетнем ВП, да и при шестнадцатилетнем тоже. В этой столовой, в светлой части коммунального лабиринта, ему по вечерам ставили раскладушку. Слишком длинную для мелких пространств, нарезанных неполноценными для лучшего распространения света и тепла перегородками, и потому подушка, а с ней и голова оказывались в домике. Под столом. Эта возможность в самом раннем возрасте спрятаться от всех, укрыться и думать, думать… и подарила нам, как кажется, и от этой мысли трудно отделаться, прекрасного и трогательного писателя Василия Павловича Аксенова.
Потому что именно так, разглядывая полутьму, изнанку мира, таинственные узоры обратной стороны столешницы, что светятся и пахнут… теплом и тишиной, ВП и начал сочинять. Об этом рассказывает экскурсовод в доме-музее. Повторяет слова самого писателя. Покуда не смыкались веки и телом не овладевал Морфей, маленький Вася сочинял письма… маме. Складывал в голове слова и строки, адресованные самому дорогому на свете человеку. Исчезнувшему, никто не знает даже, на годы только лишь или же навсегда.
Десять лет. Так получается. С 1938-го по 1948-й Василий Павлович жил в ожидании если не слова, то по меньшей мере взгляда женщины, которая его узнает. Выделит наконец из миллиона других. Кивнет. Признает своим. Сыном… Конечно, с годами придет желание и иных признаний, на которые способны, но не всегда щедры и быстры женщины, родные и не… Знаков, что отмечают особенность, неповторимость, уникальность мальчика и мужа… Как друга, собеседника или любовника… да просто человека… Это понятно и естественно. Но при этом никуда не денется главное, суть. Останется неизменным само волнующее и щемящее ожидание таинственного и прекрасного жеста, первого шага, первого взгляда с той стороны мироздания, где всякая часть души и тела «исполнена необыкновенного движения». И этому есть доказательства. Прямая линия от текста к тексту ВП:
1965 год. Рассказ «Жаль, что вас не было с нами»[1].
«— Валяйте, — сказала Ирина и повернулась ко мне: — А вы тот самый Корзинкин?»
1975 год. Роман «Ожог»[2].
«Не разглядев еще всех, я почувствовал вдруг волнение, близость встречи и в следующий миг увидел рыжую красавицу Алису.
— Привет, — сказала она. — Вот и вы!»
И та же всегдашняя и неизменная реакция подростка. Вечного мальчика. Недолюбленного ерша. Мама, я не такой, я другой. Тетя, вы ничего не поняли… Я взрослый, ответственный, самостоятельный. Да гляньте же!
1965 год. Рассказ «Жаль, что вас не было с нами».
«Не знаю уж, что на меня нашло, но только не мог я терпеть насмешек от Ирины Ивановой.
— Какой это тот самый? — воскликнул я. — Что это значит — тот самый? Все это ложь! Никакой я не тот самый! Я сам по себе, без них всех, и вовсе я не тот самый!»
1975 год. Роман «Ожог».
«Она прищурилась и смотрела так, словно ждала от меня какого-то решительного шага. Вот здесь, прямо здесь, в ипподромной ложе, у всех на глазах? Я растерялся.
— Что ж тут особенного, — буркнул я. — Я как я».
Полюби меня мама… Ирина, Алиса… прекрасная и далекая… такого, какой я есть. Настоящего. Разгляди же. Твоего. Единственного!
И через двадцать лет все та же нежная шестнадцатилетняя душа. Всегда взволнованная и ранимая. И главное, ждущая — признания, одобрения, света в чужих и таких манящих глазах:
1996 год. Рассказ «Три шинели и нос»[3].
«С улыбкой он повернул всю верхнюю часть своего тела, включая превосходную голову, к своей подруге. Та передернула плечами: „Неуместно, Нос!” Она, казалось, больше интересовалась мною: „А я и не знала, что у вас определенные взгляды, Василий!”
Я чувствовал себя так, будто меня снова вытряхнули из пальто. „Я своих взглядов не скрываю”».
Да, только душу. Только душу. Все верно, Василий Павлович, мы в курсе. Знаем. Догадались. У вас ведь столько всего отняли, недодали… любви в первую очередь, известно кто… и вы ее всю жизнь искали. Любовь. И будете, стоит вас только утащить из ЦДЛ, из Дома творчества в Ялте, с закрытого просмотра для своих в театре «Современник», от всех соблазнов и успеха… спрятать под стол, подсунуть вновь вам не напускное, а подлинное — изнанку, обратную сторону мира, таинственные узоры, что светятся и сладко пахнут в темноте, теплом и тишиной. И одиночеством. Да, одиночеством… Конечно…
Вот почему так гипнотизирует в доме-музее Василия Павловича Аксенова в Казани стол. Простой, такой обыкновенный и типичный советский обеденный стол, накрытый белой скатертью с цветами, вышитыми неброской приятной гладью. Стол порождает гипотезу. Из категории тех счастливых и всеобщих, что объясняют все, абсолютно все… пусть и в отдельно только взятой судьбе отдельно взятого замечательного, да ладно, чего уж… большущего русского писателя.
В первую очередь разницу и несовместимость. «Катапульты» и «Джина Грина — неприкасаемого», «Местного хулигана Абрамашвили» и «Острова Крым», «Поисков жанра» и «Вольтерьянцев с вольтерьянками». Они написаны для разных женщин, вот в чем дело. Пусть каждая по-своему и прекрасна, но не совместима одна с другой, как в лагере зэк и начальник. Смешной романтик и практичный циник. Да, женщины. Их было на самом деле две главных в жизни Василия Павловича Аксенова, и водораздел между временем одной и временем другой, смотрящих пристально и нежно, такой же четкий, как между одной рекой и другой. Вот эта течет на север, «где срока огромные», а эта вот на юг «ах, Сочи, Сочи, на две ночи». И между этими разнонаправленными потоками текстов, а чего же еще, белой водой и красной водой, вторая половина семидесятых лет двадцатого столетия. А посередине человек. Писатель. И два положения его. На столе и под столом. Выбирай, какое хочешь.
Но какое хочешь не получается. Потому, что это не вопрос эстетики или же этики. А собственного положения относительно все того же стола. Необязательно даже накрытого белой домашней скатертью. Да и вообще необязательно стола. Его с легкостью могут заменять чулан на старой даче или же всеми забытый малинник в овраге у реки. Место, где, разглядывая полутьму, изнанку мира, таинственные узоры можно думать… думать о том, кто однажды придет… придет и позовет:
«— Привет, — сказала она. — Вот и вы!»
Если читатель все еще там, где не разобрать в изгибах трещин или вязи ветвей, что это, Амазонка или Лимпопо, экватор или же полюс холода, полутьма, тишина, одиночество… то лишними, ненужными окажутся одни тексты замечательного писателя Василия Павловича Аксенова, а если грамотой владеющий и тонкостями восприятия всех ее производных на автостраде где-нибудь, в машине марки «ЗИС» с открытым, конечно же, верхом, ну или на худой конец в «копейке» на Рижском взморье или на вершине Мтацминды с видом на Куру, то отсекать нужно другое. Но ради чего? А чтобы не быть разорванным, как сам ВП, на белую воду и красную воду… Чтобы остаться цельным и целым, как тот, что в чулане, в малиннике… или другой, который всегда с горячим грибком сочной хинкалины, ухваченной тремя жирными пальцами, как чей-то жаркий сосок…
В удивительном своим анахроничным «прежним» духом позднем рассказе ВП, уже упоминавшемся, «Три шинели и нос», посреди Невского проспекта, может быть, даже у Аничкова моста, герою приходят на ум строки Блока:
В кабаках, в переулках, в извивах,
В электрическом сне наяву
Я искал бесконечно красивых…
И они тотчас же провоцируют внутренний диалог, «в каких еще извивах, Александр Александрович, если это не просто для рифмы?» спрашивает герой и он же автор, юноша эпохи оттепели, и сам себе отвечает, бронзы и чугуна, еще оставшихся от Серебряного века и еще как бы живого, «ага, вот они, извивы!» И в голосе героя, он же автор, слышится при этом что-то вроде зависти…
И возникает еще одно подозрение, а не забыл ли он в самом деле о своем собственном электрическом сне наяву, об изнанке, таинственных узорах, обратной стороне мира, что светятся и сладко пахнут в темноте, теплом и тишиной… извивы, изгибы, паутина складок и трещин старого дерева… забыл о самом примечательном из того, что можно до сих пор увидеть в доме-музее Василия Павловича Аксенова в Казани. Хотя, конечно, мир таков, что стоит и поторопиться. О столе. В свою очередь, как кажется, определившем целый век русской литературы. Пришедший на смену и Золотому, и Серебряному. Век неотшлифованного дерева.
[1] Аксенов В. Жаль, что вас не было с нами. Авторский сборник. М., «Советский писатель», 1969.
[2] Аксенов В. Ожог. М., «Огонек»; Одесса, «Вариант», 1990.
[3] Аксенов В. Негатив положительного героя. Авторский сборник. М., «Вагриус», «ИзографЪ», 1996.
