Кабинет
Юрий Гусев

Между «грязью» и «чистотой»

(Александр Мелихов. Испепеленный)

Александр Мелихов. Испепеленный. М., «Время», 2024. 576 стр.

 

Хотел было начать фразой: «Испепеленный» — роман автобиографический, — но сразу остановил себя. Да, в основе этого произведения лежит глубокое личное переживание… да что переживание: страшное горе, огромная личная трагедия — смерть любимого сына. И рассказчик, от имени которого ведется повествование, — это во многом сам автор, Александр Мотелевич Мелихов, а события, составившие костяк сюжета, — это, опять же во многом, перипетии, ситуации, через которые пришлось пройти самому автору, Александру Мотелевичу Мелихову. (Правда, едва ли не вся проза Мелихова в значительной степени автобиографична, что в огромной мере добавляет убедительности мыслям и чувствам, которые он хочет донести до читателя, — не уверен, что подобное можно сказать об автобиографической литературе в целом.) Личный, автобиографический смысл данного романа, пожалуй, особенно явно обозначен тем, что в финале, в последнем абзаце, буквально в последней строке, сын назван своим реальным именем. И поэтому финальный абзац этот, краткий и безыскусный, воспринимается как эпитафия на могильном камне близкого — вероятно, самого близкого автору — человека.

И все-таки эта книга — не просто (вот еще одно уместное в данном случае слово) некролог. А нечто такое глубокое и мощное, что, оставаясь переживанием трагического события, побуждает читателя выходить в восприятии текста далеко за рамки конкретного факта, в сферу, которую люди, неудовлетворенные своим бытием, называют, например (за неимением более точных понятий), поисками смысла жизни.

По крайней мере в десятке своих последних книг, особенно же в объемном эссе «Броня из облака» (2012), А. М. Мелихов последовательно, упорно — иногда хочется сказать: одержимо — развивает и отстаивает свое универсальное (то есть относящееся к людям всех сословий, всех наций и всех времен без исключения) убеждение, что человек обретает возможность по-настоящему жить и плодотворно работать лишь при условии, что ему доступно ощущение своей причастности к чему-то большому, прекрасному, долговечному. (К чему именно: к народу, социальной группе, коллективу, к когорте служителей некоего большого общего дела или пусть всего лишь к какой-то славной семье — и действительно ли всегда можно гордиться данной причастностью, — вопрос отдельный.) В романе «Испепеленный» у главного героя — он же повествователь, во многом (но, разумеется, не во всем: это ведь роман) тождественный автору — с этим, то есть с ощущением причастности, как говорится, имеются проблемы. Судьба не дала ему возможности стать, уже по праву рождения, частью того «великого» единства, которое было порождено исторической ситуацией (и которое незадолго до заката советской эпохи обрело «научную» формулировку: новая историческая общность людей — советский народ). Его (главного героя) этот колосс отторгает: в социальном плане — за то, что его отец был репрессирован, а по национальной линии — за то, что он еврей (пускай наполовину). И, хотя природа наделила его незаурядными личными качествами (ум, обаяние, упорство, высокий физический и моральный потенциал), его отрочество и юность — это безостановочная, отчаянная, однако в целом бесплодная борьба за то, чтобы добиться в данном обществе статуса, соответствующего его способностям. Названные выше препятствия мешают ему пробиться на достойный уровень даже в такой специфической и, казалось бы, нейтральной сфере духовной деятельности, как академическая наука (конкретнее — область точных наук, еще конкретнее — высшая математика), — при всех своих талантах он остается в науке чем-то вроде «разнорабочего».

Правда, душевных сил ему хватает для того, чтобы компенсировать экзистенциальную ущемленность моральным превосходством. Если быть достойной частью «великого» целого не позволено, а обретаться на периферии унизительно, то герой выбирает позицию над этим целым (что касается декларируемого величия «новой исторической общности», то в нем герой обнаруживает все больше и больше малосимпатичных нюансов). С течением времени, взрослея, он вырабатывает для себя особый modus vivendi, в котором низкий общественный «ранг» превращается в своего рода пьедестал для высокого морального статуса: «великое» целое не считает его равным себе, но вынуждено признавать, что без него (и, видимо, без какого-то количества подобных ему) не способно функционировать достаточно эффективно. Таким образом, его modus vivendi — это, если можно так выразиться, своего рода канат, почти невидимый, но прочный, на котором герой постоянно балансирует между грязью и чистотой, между лицемерием повседневного советского бытия и высокими идеалами, носимыми в душе, балансирует, ухитряясь (иногда с неимоверным трудом) сохранять в чистоте себя, свою сокровенную суть. «Грязь» и «чистота» — эти два понятия то и дело упоминаются в романе, становясь чем-то вроде камертона, который определяет состояние духа героя, отстаивающего свое право на самоуважение, на внутреннюю свободу.

И неудивительно, что родившийся в его маленькой семье ребенок воспринимается родителями (прежде всего отцом, то есть главным героем и повествователем) не просто как продолжение собственной жизни, но как залог достижения той кульминации бытия, которой главному герою так и не дано было достичь. И все предпосылки для этого налицо: сын не менее (а в чем-то, может быть, даже более) талантлив, чем отец. И обаяния, и ума ему дано по максимуму, а с могучей и тактичной поддержкой отца жизненные перспективы перед ним открываются буквально бескрайние. Не хватает ему одного: отчаянной готовности и умения защищаться от грязи. И грязь в конце концов затягивает, поглощает, испепеляет, то есть убивает его, и крах этот становится крахом и для отца, который с утратой сына утрачивает смысл жизни — и ставит на ней точку. Тем более что следующее поколение, представленное внуком (который органично встраивается в «великое» единство, вполне комфортно чувствует себя в нем), окончательно лишает героя надежд на обретение желанной причастности к (несуществующему — такой вывод напрашивается, когда ты завершаешь чтение) идеалу.

Роман, не будь он в такой степени автобиографическим, можно было бы, видимо, назвать философским. (Опять же — как едва ли не все художественные вещи Мелихова.)

Но тут у меня возникает некоторое опасение: не подумают ли те, кто собирается прочесть эту книгу, что она представляет собой свод каких-то крайне глубокомысленных, «хайдеггеровских» размышлений и построений? Поэтому, после того как я постарался отцедить «идейное содержание», должен уделить некоторое место (опять же в духе школьных сочинений) художественным особенностям романа. Если говорить кратко, «Испепеленный» написан, пожалуй, на еще более высоком эмоциональном накале, чем другие книги писателя. Предмет повествования настолько затрагивает Мелихова как человека, что сам текст становится взволнованным, немного сбивчивым; мне даже показалось: несколько шероховатым, особенно в последних главах.

Но и в этой своей взволнованности писатель остается верен себе как мастер метких, точных характеристик, как живописец слова, умеющий с помощью случайной, казалось бы, детали сказать многое, сказать сущностное. Некоторые его «мелочи» остаются в памяти, как находки Олеши. Вот, например, как он характеризует одну дальнюю родственницу-партработника: она «была украшена воротником из чернобурки и сама немножко походила на разрумянившуюся красивую лису и одновременно на Любовь Орлову».

Особую роль (эта черта привлекала к себе внимание и в прежних вещах Мелихова) играют здесь отсылки к другим видам искусства. В данном случае это прежде всего отсылки к музыке; в частности, в «Испепеленном» на заднем плане все время присутствует Мусоргский — и как композитор, и как личность. В роман даже вставлен, в виде отдельного рассказа, фрагмент о трагической судьбе Мусоргского, в которой Мелихов, видимо, увидел много общего с судьбой сына. И еще меня покоряет умение писателя вставлять в свою прозу фрагменты (строчки, обрывки строк) из стихотворений. Я часто думаю об этом странном (или совсем не странном?) феномене: поэтическая строка (неважно, из хрестоматийного стихотворения или из какого-то текста, найденного в толще русской поэзии самим Мелиховым), уместно процитированная в прозаическом повествовании, воздействует на читателя (может быть, только на меня? да нет, едва ли) гораздо сильнее, чем она же в «родном» произведении…

 

 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация