…обреченность всего написанного заранее, не означает… странным образом, бессмысленность писания, а как раз наоборот, бессмысленность в России всего, что не писание, клочки бумаги, куда-то складываемые, как-то кому-то безнадежно подсовываемые, на чердаке в старом чемодане и в яме лежащие. Пиши, пиши что-то, говорю я себе, и клади куда попало, все равно никто читать не будет, а и прочтет, отложит в недоумении не поняв, ну а что ты хотел, на маленькой земле, но все-таки с огненным внутри телом, под палящим солнцем, ты хотел, чтобы твои клочки бумаги не истлели, очень быстро, — но все равно, говорю, ничто другое вот уж точно совсем смысла не имеет, занимайся этим безумным, сумасшедшим делом, пиши неведомо кому неведомо что[1].
Владимир Бибихин
*
Сменил записную книжку. Новая так хороша — матерчатая обложка, мягкие, сделанные будто из ткани страницы, чуть даже ворсистые, бархатистые на ощупь — что долго не решался писать в ней. Гладил, любовался — и закрывал, откладывал. Это был как бы драгоценный киот для еще не написанной иконы. Слишком богатый, слишком пышный для того, чего еще нет. А когда появились записи, записная книжка заняла свое, подобающее ей место: рамка — как корка — отпала сама собой.
И вот буквально в тот же день наткнулся на запись в дневнике А. Т. Твардовского: «Не шутки — распочать такую роскошную тетрадь-книгу из отличной бумаги в крупную „финскую” клетку для своих разношерстных, часто мелкотравчатых, прерывистых и беспорядочных записей, и я таки — долго, много лет не мог на это отважиться. Все грезилось, что уж эта тетрадь — для особых и безусловных надобностей, что пойдет она с первой страницы набело, подо что-то такое-этакое, что, однако, никогда не является набело. Но не будем преувеличивать. Записи эти, при всей их литературной неполноценности, имеют для меня серьезное значение здоровой (или нездоровой) привычки, — во всяком случае, перерыв в записях всегда почти означает, что дела мои плохи, что у меня уже нет сил даже для них. Они приобретают серьезное вспомогательное и организующее значение особенно в пору, когда что-нибудь пишется, а когда не пишется, так это хоть фиксация тех моих журнальных и прочих мытарств, которые могут составить некий интерес на будущее, не говоря о ближайших практических надобностях: даты, цитаты и т. п.»[2].
*
Колол дрова с деловитостью палача, а не прорубавшиеся с первого раза поленья добивал, сладострастно приоткрыв губы и по-детски высовывая кончик языка.
*
В маленьком районном центре Браслав снесли белый домик, служивший автовокзалом: внутри единственного помещения были крохотные, будто в скворечниках, окошки касс с миниатюрным выдвижным ящичком для денег. А посреди комнаты ожидания стояла большая печь, прислонившись к которой так уютно и тепло было ждать свой автобус.
Теперь выстроили нечто стеклянное, зеркальное, нелепое, центром которого оказалась камера хранения и туалеты позади нее. И вот старухи, выбирающиеся на субботний базар в город, купив билет, почему-то не остаются внутри просторного зала ожидания, где много свободных кресел, а ждут на улице, у входа.
— Там неуютно как будто в кабинете зубного врача, — объясняет одна старуха.
А еще внутри эхо: установлены громкоговорители, от таких резких объявлений в первый раз вздрагиваешь:
— Трубит, как архангел Гавриил при конце света!
— А нам еще рано, — смеется другая.
*
После задержавшегося на весь сентябрь лета в мир, словно в душную комнату, стремительно ворвалась осень и застыла на пороге: так останавливаются, пораженные и обескураженные, люди перед огромным зеркалом, увидав самих себя в полный рост. Неужели это я, такая?!
*
Алла Демидова рассказывает: «Встретила Гафта. У лифта».
*
Конец 80-х, утренние «сеансы здоровья» на советском ТВ: …и Кашпировский над Россией простер сонливые крыла.
*
Выражение лица — торжествующий страх: такое бывает, когда одним из первых займешь свободное место в переполненном автобусе, но опасаешься, что могут все же и согнать…
*
В летнем курортном море есть что-то пошловатое: на него с вожделением смотрят распаренные жарой люди, скидывают одежду и устремляются в волны, стараясь поскорей окунуться все глубже и глубже. А море лежит раскинувшись, вялое, податливое и безразличное.
*
На южных курортах море потное.
*
Современная мода делает поддающихся ей людей «напрасно моложавыми» (по определению И. С. Тургенева, относящемуся к совсем другому явлению[3]).
*
В формулировке избрания очередного Генерального Секретаря ЦК КПСС возникало любопытное слово: собравшиеся члены ЦК не единогласно голосовали (от «отдать свой голос»), а единодушно избирали[4], то есть, в сущности, «отдавали свою душу» новому предводителю.
*
Круглосуточные новостные каналы с их агрессивной и тревожной музыкальной заставкой, вечным двигателем бегущей информационной строки, ведущими, сверкающими взглядами и вскидывающими головы при каждом включении в эфир, — это не проводники информации, а разросшийся океан, поглощающий время и энергию зрителей. Новостями и сенсациями на таких каналах становится все: телевидение производит информационный мусор, будто пустые жестяные банки потоком падают в бездонную яму день за днем, месяц за месяцем. Само падение помятой и использованной банки становится новостью, из «ничего» производится слово-жестянка, которое можно использовать (как вторсырье) бессчетное число раз. Так этот океан питается самим собой, но поедает и случайных зазевавшихся зрителей, неосторожно попавших в поле его притяжения. И тут, как ни парадоксально, вся надежда на рекламу: можно и очнуться, когда она, оглушая оглушенного (подается реклама, как правило, с усилением звука), вторгается в этот уже завоеванный мир. Можно, на мгновение очнувшись и поразившись ее сконцентрированной пошлости, разозлиться и выключить телевизор. «Итак, — хвала тебе, Чума!»
*
Ветер гуляет внутри сарая, проникая через полуразрушенную крышу. А дверь подперли палкой, и кажется, будто кто-то заточенный внутри тщетно пытается выбраться, толкает дверь изнутри.
*
По старым путям пустили новые низкопольные трамваи. Кое-где, особенно на поворотах, слышен пренеприятный звук трения колес о рельсы — как будто человек решил надеть давно не ношенную обувь и с трудом засовывает ноги в старые туфли. Ничего, разносятся!
*
«Извечное рабство не дает расти. Рабы остаются детьми, не вырастают. И глобальное, итоговое их сообщество, страна — инфантильное чудовище»[5].
*
Змея высунула язык, и из ее рта показался хвост ласточки.
*
В комнате два комара. Совершают свои вылазки попеременно: один летает, второй где-то сидит, прислушивается: для него комариный писк, наверное, сравним только с гудящим голосом протодиакона.
*
Муравей тащит полупрозрачное яйцо с личинкой внутри — будто торопится принести кому-то кислородный баллон.
*
Ложь похожа на ужа: верткий и безобидный. А возьмешь его в руки — оказывается — гадюка ядовитая. И неясно: зрение ли подвело или гад научился маскироваться.
*
На песчаном пляже у моря играют двое детей. Мальчик взял палку, изображает старика: кряхтит, идет, прихрамывая. Подходит к девочке, которая копается в песке и изготовляет что-то вроде замка, и спрашивает:
— Здравствуйте, можно войти? Я еле живой старичок.
— Заходите, дедушка. Я вам уже и ямку выкопала…
*
Несколько лет выходила из дома напротив старушка, садилась на деревянный стул рядом с подъездом и грелась на солнышке. При дожде живописно раскрывала большой мужской черный зонт. Когда солнце в глаза — надевала розовые очки, модные еще в пору бунтарской моды 60-х. У ног старухи непременно сидел рыжий кот, необыкновенно смирный. Он не лежал, а именно почти все время сидел рядом с хозяйкой. Напоминая скорее верного пса. Вечером эта парочка не без торжественности отправлялась домой, не спеша, чинно. Кот не мешал старухе, не терся у ног, а вышагивал чуть позади и по-деловому осматривался, будто проверяя — не позабыто ли что…
И вот весна, а старуха не показывается. И стул куда-то подевался. На его месте теперь дворничиха держит большой черный пакет, собирая туда пластиковые бутылки. И все вроде бы ясно, обычно, по-житейски. И не то чтобы горько, грустно; в сущности, никакой трагедии: жизнь продолжается. Но чего-то явственно не хватает, не достает. Это отсутствие похоже на какой-то весенний «авитаминоз», вполне, впрочем, восполнимый: ведь уже вот-вот покажутся клейкие листочки.
*
В кабинете Корнея Чуковского в Переделкине хранится игрушка, подаренная писателю американскими читателями. Фигурка льва издавала звуки: рычала и говорила следующие фразы: «Не хотите ли подраться?», «Я сам себя боюсь» и «Я люблю детей». Только такой замечательной доброты человек, как Корней Иванович, мог интерпретировать эти фразы хищника как проявление «высшего человеколюбия»…
*
Вставлять пальцы в колеса.
*
…И в смертный бой вести котов.
*
В музее: умилительная пошлость узнавания.
*
Из опечаток: институт слонововедения.
*
Надежды маленький болванчик…
*
У нее глаза с проволокой.
*
…В старомодной ветхой западне.
*
Ноябрь уж наступил — уж роща отряхнула…
*
Гипертонический стук электрички.
*
Публика хлюпала в ладоши.
*
И у дятла есть своя гражданская позиция.
*
Глубинное скотство.
*
В советское время к расхитителям общественной собственности, выносящим что-то с работы, прикрепилось словечко «несуны». В наше время оно, кажется, получило дополнительный смысл (так по крайней мере это слово нынче понимают сегодняшние молодые люди, удваивая согласную [с]): несcуны — это смелые, не испугавшиеся люди.
*
«Природа не храм, а мастерская, и человек в ней работник». Остается неясным: на кого же работает этот наемный работник?
*
Кажется, наиболее подходящий эпитет, подходящий к определению зла, — его неокончательность. Только знает эту непознаваемую и недоступную для зла тайну лишь добро. Такое знание и позволяет терпеть то, что, казалось бы, нельзя вынести.
*
В саду, окружающем дом Ояра Вациетиса, под яблонями сделан круглый стол и несколько деревянных стульев. Осенью здесь, прямо на стол и на стулья, падают яблоки. И как будто слышны недовольные голоса бражничающих за столом поэтов: старого Роберта Фроста, Александра Твардовского и гостеприимного хозяина — Ояра. Четвертый стул пустует. Ждут. Кого же? Неужели его? А он опять запаздывает, спрашивая у няни: «Где же кружка?» И верно: не с хрустальным же бокалом приходить сюда, садиться за этот грубо сколоченный деревянный стол, по которому к подгнившим яблокам ползут пускающие слюни слизни.
*
Георгий Эфрон дал такую характеристику Алексею Николаевичу Толстому: «Сам маэстро остроумен, груб, похож на танк и любит мясо»[6].
*
В устном выступлении театральный режиссер А. А. Гончаров размышлял об актерском искусстве. Упомянул он чеховский «Вишневый сад»: «Нельзя заставлять Папанова говорить со шкафом. Иначе оттуда появится что-то страшное, какой-нибудь клоун». Спустя несколько десятилетий этот пугающий клоун буквально выскочит из волшебного шкафа в одном из романов о Гарри Поттере.
*
Анатолий Эфрос о театральных актерах: «Редко теперь можно найти на роль мужчины мужчину».
*
Если приглядеться к кадрам молчащего Олега Борисова, то явственно видно, что в минуты такой задумчивости, погруженности в себя актер смотрит куда-то вниз, как бы заглядывая в невидимую для зрителя пропасть. При этом на лице Борисова не отображаются никакие эмоции, и только в самый последний момент актер делает едва заметную гримасу крайней досады и брезгливости и резко отворачивается. Разглядел — и «одарил» эту темную бездну презрением.
*
Актер Владимир Кенигсон преподал один из первых лингвистических уроков. В одной из серий фильма о Фантомасе комиссар — Фюнес в советском дубляже Кенигсона оказывается на костюмированном балу. Полицейский произносил слово «костюмированный» с ударением на четвертом слоге, вызвав желание тотчас заглянуть в словарь ударений, начать рыться в других словарях и книгах. И у зрителя прибавлялось уважение к этому нелепому и неудачливому комиссару, так и не поймавшему Фантомаса. Уж в чем-чем, а в русской орфоэпии он знал толк!
*
Когда долго смотришь праздничные телевизионные шоу, то строчка из популярной песенки начинает угрожающе звучать как приговор к высшей мере наказания: «И хорошее настроение не покинет больше вас!»
*
У бесконечных развлекательных программ, в которых нет ни секунды без смеха, аплодисментов и громкой музыки, и ведущие как на подбор: они чем-то неумолимо напоминают Наташу из чеховских «Трех сестер» — дают модные советы, навязывают свое мнение и диктуют свое представление о прекрасном:
«Н а т а ш а. <…> Это безвкусица. Надо что-нибудь светленькое. И тут везде я велю понасажать цветочков, цветочков, и будет запах... (Строго.) Зачем здесь на скамье валяется вилка? (Проходя в дом, горничной.) Зачем здесь на скамье валяется вилка, я спрашиваю? (Кричит.) Молчать! <…>
За сценой музыка играет марш; все слушают».
*
Редкий цветок надежды зацветает только в пустыне, не так ли?
*
Планета катится к пропасти — но есть надежда, что у Сатаны закружится голова.
*
Жирный селезень напирает, толкает и щипает маленькую серую утку, гневно расталкивает тех, кто поменьше и помоложе, — все это картина утреннего кормления большого утиного стада на городском пруду. Но почему-то хочется верить, что все же это безрадостное зрелище оттого, что впервые за всю зиму по-настоящему ударил мороз, что люди почему-то позабыли о своих обязанностях перед этими божьими созданиями, не кормленными несколько дней. Что вот наедятся — и наступит вечный мир… Ведь потрепанная селезнем уточка не обозлилась, не пригорюнилась, не отчаялась, а, отойдя от агрессивного самца, пристроилась чуть поодаль, там, где тоже толкаются, но как-то поспокойнее, по-житейски, что ли.
*
Выглянуло солнце, и серая безрадостная картина ноября месяца на несколько минут прояснилась, даже деревья как бы распрямились, приободрились. Эгоистично подумалось, что вот, мол, мне послан этот нездешний свет, чтобы развеять хандру, печаль. Конечно, не мне только: деревьям, птицам, оставшимся с людьми и не покинувшим их, облакам, вмиг ставшим парусами, а минутой назад казавшимися свинцовыми камнями, плывущими по небу, как нелепые авианосцы. Свет показался всем. Но и мне тоже.
*
Почему-то не доверяю слишком ранней весне, ее такому смелому припёку, сонному шмелю, пьяно тыкающемуся в преграду, экзотическому крокусу, торчащему сквозь черные прошлогодние листья. Есть что-то ненатуральное в этой картине. Так глубокий старец празднует свой девяностолетний юбилей — получает охапки срезанных и уже подвявших тепличных цветов, подыгрывает пожеланиям «крепкого здоровья», по-стариковски бодрится, очень нелепо имитирует оптимизм и охотно делится планами на будущее. Но ведь будут еще заморозки. Весна придет, но чуть позже, когда распустятся голубые пролески на заброшенных могилах.
*
Снег этой зимой выпадал нечасто, но не держался больше одного дня — оттепель приходила тотчас, будто гналась за ним по пятам и, нагнав, старалась, разгоряченная погоней, обнять его, прижать к сердцу, превращая снег в воду. Странная такая погоня, похожая на гибельную и губительную любовь.
*
Снег подкрадывается незаметно, с хитринкой, тихо-тихо заметает все пространство, захватывает его, утишает, придушивает. Он себе на уме, даже беспощаден. Дождь же похож на хмельного мужичка, который бессмысленно стучит во все окна, барабанит в чужие двери, прогоняя людей со двора, — что с ним, таким, связываться!
*
Современное искусство: живопись, кинематограф в первую очередь, не сумели, не захотели обмануть, даже промолчать в ответ на «сакраментальный» вопрос отечественного зрителя: «Ты меня уважаешь?» И зритель услышал такой же правдивый и ясный ответ на свой простецкий, немудреный, даже хмельной, но прямой вопрос: «Нет, я тебя не уважаю!» Что ж, «деятели искусства», быть может, впервые сказали чистую правду. Сказали правду о себе, наследниках одного из сыновей достопамятного Ноя.
*
Попкорн, который почти насильно выдается сейчас при входе на киносеанс, — это красноречивый символ теперешнего искусства: прямое и непосредственное «подключение» желудочно-кишечного тракта при одновременном отключении эмоционально-интеллектуального в человеке.
*
О педагогике и о свободе. Очень важно, гуляя по прекрасным паркам и цветущим садам, объяснить нашим детям, что все это не выросло, а посажено. Но затем — пусть чуть позже, когда дети немного подрастут, — привести их в лес и повторить объяснение, только уже со сменой знаков: не посажено, а выросло. И дать им надышаться чистым вольным лесным воздухом.
*
Каждый переживал счастье, но тут же осознавал, иногда и ощущал, и тот ветерок, который уносил это счастье куда-то далеко, прочь. Оно улетало как пушинка. Злость, гнев, тоска поселялись надолго, но и их прогонял тот же ветерок. Иногда не сразу всех, а частями, кусочками, постепенно. Слишком тяжелы они были, чтобы поднять их вверх, сдвинуть с места.
*
Хорошо сегодня на душе, покойно. Ничего не давит, не тревожит. И значит ли это, что доброе, так сказать, счастливое состояние души — это отсутствие в ней злого, чужеродного, беспокоящего? То есть — счастье — это все лишь отсутствие зла, и как такового счастья нет, а есть безмятежная пустота внутри души, которая иногда (только иногда!) не заполнена злом?
*
Многие нынче сетуют, что с экранов телевизоров, с газетных полос исчез разговор о нравственности, о духовном облике человека (слово «духовность» полностью отдано в религиозную сферу). Вот, мол, раньше, особенно в «перестроечную» пору эта тема была чуть ли не основной. Все верно, только вот что хочется сказать: после тридцатилетия катастрофы, быть может, даже хорошо, что разговор такого рода приутих. Во время буйства, опьянения, отравления стыдить человека бессмысленно; надо дождаться отрезвления. И поговорить по душам. Еще раз поговорить…
*
Белым цветом вспыхнула в самом начале мая старая алыча, и теперь стало ясно, что она все еще вспоминает о бесснежной зиме, которая с запозданием подарила ей наконец свадебную фату.
*
Старого дома давно уже нет, все заросло, поменялось — не узнать. И только двухметровый стебель наперстянки вырастает каждый год на одном и том же месте, обозначая вход в несуществующий уже дом. И шмели залезают в его цветки-колокола и выползают измазанные пыльцой. А поздней осенью ствол наперстянки стоит как одинокий часовой, стережет то, что было покинуто людьми.
*
В телефонной книжке бабушки нашел такую запись: «Нужный человек» — и номер. Ни фамилии, ни имени. Но расположен на букву Н.
*
Замечательная книжка «Кортик» на страницах 133 — 134 залита чем-то фиолетовым. …Замечательный был день: мороз разукрасил окна, солнце играло в этих хрусталях, а я лежал в постели, хотя уже два часа как должен был быть в школе. У меня болело горло, и была небольшая температура, а бабушка принесла мне чай с черничным вареньем. Его-то я вылил на книжку, случайно, конечно. Какой счастливый был день!
*
Инвалид дядя Жора на стучащей деревянной ноге сидит на скамейке и хвастается, что ему бесплатно дали «инвалидскую машину». Машина давно уже не ездит, проржавела возле мусорников. Но дядя Жора, проходя мимо машины, счищает с нее снег.
Рядом с ним маленький пес, верно смотрит в лицо хозяина, сучит лапками. Это Дружок-Три. А были еще Дружок-Один и Дружок-Два. Маленьких псов дядя Жора называет одним и тем же именем.
*
Давным-давно, на излете «застоя» как-то оживились всякие «целители» (остались в памяти какие-то отвратительные слова, с распевом — «чааага», «мумиёёё»), в почтовых ящиках часто были «письма счастья», которые необходимо было переписать и подбросить соседям. И наконец завертелся слух, что по номерам транспортных талонов будет проводиться лотерея и разыграна «Волга».
Прабабушка стала собирать синие троллейбусные билетики за 4 копейки и зеленые трамвайные за 3. Складывала их в большую керамическую пивную кружку, ручка которой была стилизована под чертика, который заглядывает вовнутрь.
Спустя некоторое время слух был развеян (кажется, даже по местному телевидению с опровержением выступил милицейский подполковник), и прабабушка, вынимая теперь уже ненужные билетики из кружки, укоризненно сказала чертику:
— Ну, обманул меня, радуйся!
*
Уже порядком хмельной мужичок после очередной выпитой рюмки:
— N плюс один!
Выяснилось — бывший инженер.
*
Из описок: «Он икал во все проблемы». «Маньякюрный салон». «Экс-экстремист».
*
Странная женщина в троллейбусе. Поворачивается к одному пассажиру, ловит его взгляд:
— Я знаю, что ты думаешь.
Сразу же отворачивается и смотрит в окно. Затем к другому, но тоже глядя ему в глаза:
— И про тебя знаю.
Поняв ее чудинку, люди не смотрят на нее. Она же ищет взглядом следующую жертву, не находит и начинает обижаться:
— Хорошо, буду говорить на «вы»!
*
Для тех, кто в детстве игрался с неваляшкой, ванькой-встанькой, в эссе Альбера Камю «Миф о Сизифе» все было понятно, привычно, освоено на собственном опыте. Игра и философия шли рука об руку. И конечно, как всякая добрая игра, она оставляла чувство удовлетворения и счастья, подтверждая наблюдения Камю: «Надо представлять себе Сизифа счастливым».
*
Занятная надпись в зоосаде на ограде, за которой пасутся лошади: «Не кормите! Они откусят вам всё».
*
Хоккейный вратарь в каске — испуганно и настороженно выглядывает, словно солдат из дзота, на белое пространство ледяного поля и жадно ищет там одну-единственную черную точку. Она приближается…
*
Есть в большом городе такая пора, когда вечер еще не полностью перешел в сумерки, но вот-вот перейдет. Все как-то утихло, успокоилось. Звучат только машины, но звук их не деловой, устремленный, как днем, а уходящий: ясно, что они удаляются, уезжают, уходят. Их место пытается — насколько это возможно в городе — заполнить тишина.
Вроде бы даже благостная картина. Раскрыты все окна, слабый ветерок покачивает тюли. Но вдруг начинаешь слышать плач ребенка, потом раздраженно стучит где-то дверь, что-то падает на пол, и вот уже вдалеке все отчетливее голос женщины, спорящей с невидимым собеседником, переходит на истерический вопль. Слышны проклятья, начинается всхлипывание — предвестник слез. Уже осторожно отодвигается занавеска, и любопытствующее лицо выглядывает на улицу. Чтобы не было видно наблюдающего, предварительно гасится счет — и это как раз выдает подсматривающего. В воздухе какое-то непонятное напряжение. Это очень городское состояние, городское чувствование: предугадывание таящегося несчастья, опасности, находящейся рядом. В городе всегда есть неосознанное и необъяснимое предощущение кануна потрясений, временности и обманности тишины и покоя.
Наступает темнота, стирающая подробности и уравнивая всех и все. Но напряжение не исчезло совсем, оно только накинуло непроницаемое покрывало. Городское беспокойство — под ним. И люди — это знают.
*
Теплая августовская ночь. Полнолуние. Опушка леса. Следы недавней вырубки деревьев. Пень — отражение луны на земле.
*
Прабабушка показала мне флакончик, в котором некогда были духи. Я открыл крышку и почувствовал запах, который, впрочем, скоро пропал. Эти духи более пятидесяти лет назад прабабушке подарила ее свекровь, чуть ли не на свадьбу. Когда духов во флаконе осталось с мизинец, родилась моя бабушка — старшая дочь.
Так я побывал на свадьбе моей прабабушки, по крайней мере «услышал» запах того времени.
*
У помойки кто-то оставил старую клетку для птиц. Любопытная ворона осторожно подходит, чуть прикасается клювом к металлическим прутикам клетки, потом смелее — пытается, схватившись за кольцо, раскрыть дверку. Безрезультатно. Прекратив попытки, ворона еще долго сидит у клетки, размышляет: что это и кто бы мог здесь жить? И можно ли здесь жить вообще?.. Так смотрят трансляцию со спутника, передающего изображение с поверхности какой-то необитаемой уже планеты.
[1] И слову слово отвечает. Владимир Бибихин — Ольга Седакова. Письма 1992 — 2004 годов. СПб., «Издательство Ивана Лимбаха», 2019, стр. 25.
[4] См., например: Материалы внеочередного Пленума Центрального комитета КПСС, 11 марта 1985 г. М., «Политиздат», 1985, стр. 4.
[6] Эфрон Г. С. Письма. 2-е изд. М., Дом-музей Марины Цветаевой, Королев: Музей М. И. Цветаевой в Болшеве, 2002, стр. 66.
