Кабинет
Кирилл Ямщиков

По тропке прелых листьев — навстречу тьме

(Гаспар Кёниг. Гумус)

Гаспар Кёниг. Гумус. Роман. Перевод с французского Оксаны Гилюк. M., «Individuum», «Эксмо», 2025. 360 стр.

 

  Да только вышло по-другому

    Вышло вовсе и не так!

 

Егор Летов. «Толчки и червячки» (1990)

 

To them it was no miracle; they saw in it no half-revealed secret stolen from Mother Nature’s cupboard of marvels; but to me it was the most wonderful thing that had ever happened.

 

The Harvest of the Years by Luther Burbank and Wilbur Hall (1927) [1]

 

Главное, чем удивляет эта книга неподготовленного читателя (да, впрочем,

и подготовленного тоже), — старомодность, учтивость, с которой Кёниг инвентаризирует, объясняет и додумывает наш дивный новый мир. В чем причина столь намеренной аристократизации? Полагаю, Кёниг не мог обойти стороной «философские повести» Вольтера и других наместников жанра; попал, грубо говоря, в ту же западню, в какой оказывался всякий ученый, решавшийся написать авантюрный, приключенческий, гротесковый и какой-только-не роман (Карлейль, Ницше, Одоевский, Кьеркегор, Дидро, Монтескье).

Французская традиция здесь неминуема и первостепенна. Кёниг развивает ее, успевая обсудить (сыграть) и экологию, и блогосферу, и заговор чувств, и номинативную футурологию; пишет очень крупный экспериментальный роман в трактовке Золя, этакое всеохватное наблюдение за полумраком. Не скажешь ведь, о чем «Гумус» по существу — о дождевых ли червях, о двух ли романтиках-идеалистах, утерявших души в погоне за утопией, или вообще о современности, что прогнила насквозь, испытав знамения, грозы, пророчества?

Кажется, роман Кёнига обо всем понемногу. Знакомимся с историей: Артур и Кевин (ударение на и) — молодые и перспективные студенты агрономической академии, жаждущие сделать — успеть — объять — несколько больше дозволенного судьбой. Их вниманием завладевают те самые люмбрициды — «незрячие фараоны», вершители-мирители эволюции, существа абсолютной пользы, помогающие Земле развиваться и терпеть на себе прямоходящих умников. Благодаря лекции профессора Комба молодым людям становится очевидно: без дождевых не обойтись, им нужно помочь, популяция сократилась, земля в опасности, и все живое иссохнет, если мы не вернем червячкам самость.

«Артур пришел в восторг от этой речи, произнесенной с холодной строгостью и подкрепленной цифрами и схемами. Ему открылась целая подземная вселенная. Бескрайние пространства, завораживающие философов, оказывается, находятся не в небесной выси, а у нас под ногами. Дождевые черви превращают землю в лабиринт переходов, тоннелей, лазеек и тайников. Под каждым квадратным метром земли скрывается пять метров галерей — целая система, по своей сложности превосходящая ту, что была найдена под пирамидами в Гизе. Именно благодаря этой созданной дождевыми червями инфраструктуре из недр земли поднимаются необходимые для жизни питательные вещества, а почва лучше впитывает и задерживает влагу. Иначе плодородный слой, из которого растения получают питание и воду, разрушается».

Страстный манифест профессора Комба побуждает Артура и Кевина дать клятву верности дождевым червям: с этого момента их судьба подчиняется земле и влаге. Былое заброшенно, настоящее терпимо, будущее — горячо до остервенения. Люмбрициды восстановят иерархию, почва заиграет достатком, и жить на этом скромном блуждающем шарике станет хотя бы немного приятнее. Но как достичь желаемого? Неужели одной техники вермикомпостирования — когда органические отходы перерабатываются с помощью червей — достаточно, чтобы утопия свершилась наяву, вне учебников и наспех очерченных диаграмм?

Экспозиция, однако, подводит читателя не к ригоризму производственного романа, что было бы вполне ожидаемо, но к истории взросления двух антиномичных юношей. Артур — благочестивый, счастливый наследник парижского капитала, которого неминуемо тянет в молчаливую сорняковую пердь. Кевин — и бедней, и хрупче нравом, но к нему, деревенскому оригиналу, буквально тянется все живое и неживое; экзистенциальный магнит для скучающих кокоток. Мало того: сам воздух труда питает юношу стремительным, неправдоподобным успехом, словно хочет расписаться в любви и благоговении.

Дуэт подобных характеров тотчас отсылает нас к модерну, вышедшему из романтики-готики и ее мансардных слез. Джекил-Хайд, Нарцисс и Гольдмунд, Флорестан и Эвзебий, Ключарев, не шучу, и Алимушкин; уравновешивающие друг друга целеполагания, чувства, заблуждения. Сначала везти не будет Артуру — несмотря на такую верность идеалу, что, пожалуй, и Рахметов руку пожал бы, — потом, конечно, тьма обрушится на кумпол Кевина, добившегося всего и вся, почти неуязвимого, — и начнется безудержный сатирический карнавал: лишь познав изначальную горечь смысла (разочарования в нем), два товарища придут к итогу, резкому и для критического очерка, и для экспериментальной прозы вообще.

Начинается-то все добродушно, в духе ситкома нулевых: даже жалеешь, что в романе нет закадрового смеха, по которому можно было бы распознать авторские намерения. И смешно, и глупо, и плаксиво; хотя, наверное, чаще всего Кёниг эксплуатирует чувство неловкости — за героев, ситуации, препятствия, вставшие между ними и сокровенным Червем; когда хочется сказать по делу, но не получается (может, другое имелось в виду? может ведь?). Студенты ведут себя по-студенчески, наслаждаются комиксными облачками тягот, все еще горят наукой и даже умудряются отодвинуть потеху на второй план.

Артуру в любви последовательно не везет (а там, где везет, лучше пройти мимо), в то время как Кевину, несомненно, судьба отсыпает с фургон эротиад-кариатид. Радуется молодой гений происходящему? Нет. Даже не обеспокен измышлениями востребованности — плывет по течению и хватает триумфы. Вот и ключевой объект его любовного интереса — загадочная подруга-коллега Филиппин — творит vis-à-vis несносную механическую притирку, скорбное бесчувствие в лохмотьях порока; оттого неудивительно, что самые неудобные фрагменты книги посвящены у Кёнига плотскому, сексуальному.

«Не в силах бороться с искушением, он запустил руку в черную перепрелую землю. Она легко вошла в нее по самое запястье. Пальцы разминали мягкие комки. Земля была теплой (теплее, чем солнце на коже) и исходила влажным дурманящим жаром, как в бане. Это ощущение, которое хотелось испытывать бесконечно, напомнило ему о мягкой, сочащейся изнутри женской плоти, влекущей его в свои потаенные складки. Совсем не похоже на то, что он испытывал с Филиппин — всегда такой сухой, почти причиняющей боль. Кевин вздохнул. Ему нужна была эта нежность. Оглядевшись по сторонам и убедившись, что рядом никого нет, он приник к земле всем телом и погрузил в нее руку по локоть, позволяя первоматерии овладеть им. Он жадно ласкал ее пальцами, опьяненный тем удовольствием, которое, как ему представлялось, он дарил ей».

Трансгрессия стиля оглушает там, где ничего не подозреваешь; сырая, лоснящаяся авантюра с червями, лабораториями и похотью мигом уводит тебя из салона Маркизы де Помадур в скорейшее завтра. Примерно к середине повествования Кёниг обрастает экзоскелетом передового математика, комбинатора и стеклодува: комическая подкладка главок, ощущаемая имманентно, вдруг исчезает, поглощаемая откровенным — местами слишком — зеркалом нравов: «Человеческая комедия» ползет к лепрозорию, ревет мимо нот и раздумывает о величинах подлинно онтологических. История взросления тонет под тяжестью философского конспекта.

Осознанно упрощая свое же письмо, Кёниг сталкивает лбами персонажей-точки, пунктирных резонеров, обходясь теперь готовыми тезисами, вопросами, графами к заполнению; Артур и Кевин ссорятся, бушуют внутри категорических императивов (проходят, если угодно, свои личные сюжетные арки) и возвращаются в единое пре-состояние, лишаются индивидуальных черт — прямо как августейшие дождевые черви. Но если бинарные оппозиции последних не предусмотрены самой природой, то в случае друзей-идеалистов слияние и поглощение не обходится без последствий — и мир биопанковой евро-утопии рушится в прямом эфире.

Формально «Гумус» можно поделить на три несоразмерных эпизода: взросление-становление // воплощение-разобщение // одичание-вычитание. Стремясь к абсолюту — который в определенный момент заменяет собой осмысленность, необходимость поступка, — Артур и Кевин планомерно избавляются от человеческого. Конечные строки романа больше походят на изврат-комедию студии Troma, чем на вывод, послесловие, симпатичный пасторальный эпилог. Эти двое, увы, больше ничем не связаны с манифестом профессора Комба, который наверняка бы поперхнулся, услышав о произошедшем; теперь они — ужас! — слуги Червя-победителя, принявшие ход мысли не-человека и сотворившие байку из склепа, обрывающуюся такими словами: «and much of Madness, and more of Sin, and Horror the soul of the plot»[2].

«Это был очевидный выбор. Артур отдаст свое тело земле, тем самым предприняв последнюю попытку по восстановлению плодородия почвы. Он написал завещание с инструкциями на этот счет и сохранил его в PDF-файле, защищенном паролем. Но стоило ли отправлять столь важный документ отцу? Чтобы потешить собственное тщеславие, тот вполне способен заказать мессу в церкви Сен-Жермен-де-Пре, а затем спровадить гроб прямиком на кладбище. Поэтому Артур отправил завещание Кевину. С напускной легкостью он объяснил, что это делается из предосторожности, на будущее, и уточнил, что пароль лежит в стоящей на камине коробке для чая. Итак, дело сделано. Теперь Артур мог рискнуть пожить еще немного — просто из любопытства, без обязательств продолжать».

Вряд ли Кёниг напрямую увязывал свои научные штудии с обаянием фабулы, но в этой характерной неприязни к современности (или ее производным?) угадывается куда более фундаментальная неприязнь к торопливому и не до конца обдуманному риску прогресса, выраженному — прежде всего — образом нейросети, провозглашенной свободой искусственного интеллекта (о чем, собственно, и рассказывает наиболее известный у нас «Конец индивидуума»). Риск, на который идут Артур и Кевин, отчасти напоминает сциентистское харакири; и хотя Червь побеждает, обналичивая чужой капиталистический стыд, проблема никуда не уходит — мир живет неправильно, мир движется к тупику, мир не терпит ясности усилия.

То, что один из выдающихся романов последних лет написал ученый-политик-философ, больше никого не удивляет. Еще вчера, кажется, Гонкуровскую премию забрала «Аномалия» Эрве Ле Теллье — лингвиста и метафизика; да и в богемных кулуарах Европы давно превалируют эссеисты-вольнодумцы, омниворы и нагвали (Даниель Кельман, Матиас Энар, Оливия Лэнг, Кристиан Крахт). У нас тоже — постепенно — размываются жанровые, иерархические контексты: все чаще огонь переходит в воздух, а вода притворяется землей. Лев Данилкин работает с беллетризованной биографией, но вряд ли мы забываем, что это высочайшего качества проза, Роман Михайлов служит математике и выписывает золотое сечение novel/movie; а тем временем Максим Семеляк пишет филологическое дзуйхицу, летает снаружи всех измерений и шаманствует царем-словарем.

Гаспар Кёниг не так давно подобрался к матрице изящной словесности — вестимо, по этой причине «Гумус» и ощущается спешным высказыванием поверх десятка задуманных, но не осуществленных книг (вдруг не успею еще? вдруг опоздаю?). «Роман воспитания», комедия положений, театрализованная пословица, социальный и политический диагноз, шарж, поток сознания, комната смеха с ярмарочными близнецами («один живот, а сердца два, две головы, одна спина»), причудливый и не до конца сбалансированный экологический триллер — сильно напоминающий раннюю прозу Нила Стивенсона, в частности его вторую книжку «Зодиак» (1988), — мы способны читать такую прозу как угодно и не терять сути переживания.

И все же — как часто бывает по разные стороны океана — Стивенсон орудует плотными мейнстримными дробями, работает и на читательское впечатление, и на свое блестящее резюме, не чураясь поп-механики, а Кёниг хладнокровен (как ящерица) и не особо распространяется о личных интересах. Его роман патетичен даже в сатире: и когда мы выясняем, что где-то здесь есть шутки и шаржи, нам не становится весело. Карнавал управляем алгоритмом, катарсис справлен по отлично переведенной инструкции; мы читаем возрожденный, стянутый из ниоткуда просвещенческий роман, который на самом деле — блоки конструктора, кубики и ящички, сдвинутые так, чтобы герой-персонаж смог взобраться к фрамуге и покинуть установленную локацию.

Нельзя сказать, что и устроен «Гумус» сложнее, чем любая работа Стивенсона, подкрепляемая — всегда — твердым научным обоснованием. Кёниг уходит в несколько иной порядок слов, в несколько иную вещественность; без французского кавардака ему трудно писать социальщину, видеть своих элементалей людьми, а не хитроумными маячками идеологий. Личное подменяется теорией, да, и мы неоднократно видели подобное в литературе (особенно в столь раздражавшем Набокова «романе идей»), но что, чесно говоря, скверного в самом желании образумить, воспитать и приблизить к откровению, если делается это не усмешки ради?

Концепции Кёнига вписаны в экологические мультики цивилизации, в любовь к Идеалу, утопии-на-воде по типу «Проекта Венеры»; и сработан «Гумус» добродушным, ласковым гражданином антиреальности, который хочет, чтобы мы жили достойней и достоверней, но даже понятия не имеет, как этого достичь. Есть некоторые принципы, страхи, угрозы — ходьба по головам, утраченные иллюзии, королевство Искусственного Интеллекта, — но кроме трех-четырех ритуальных камней Кёниг все еще слишком гуманитарен.

На вопрос «Что, собственно, делать?» — один из важнейших для литературы если не мировой, то русской определенно — он торопится, но не может дать ответа. Пока что — считываем предупреждение: всякая идея опасна, если вымещает людское и трепетное; но важна ли реальность Дождевого Червя, избавленного от игр в человеческую помощь, мрачное будущее технократии, если мы пропустим в этих звеньях самого человека, Артура, Кевина, Филиппин, да кого угодно, способного «мыслить и страдать»? Какую утопию мы сконструируем в следующий раз, обойдя правила и мышиные покусывания совести?  Получим ли мы хоть что-нибудь, достойное его — умерщвленного, компостированного стыда?

 



[1] «Для моих родных мое открытие не представляло ничего удивительного; они не видели в нем наполовину раскрытой тайны, похищенной из волшебного ларца природы; для меня же это было самым замечательным, что когда-либо случилось» (англ.) (Бербанк Л., Холл В. Жатва жизни. Перевод И. Боргмана; с предисловием Н. И. Вавилова. М.-Л., Государственное издательство, 1930. 239 стр., 16 вкл. л. ил., с портретом. Цитата дана по изданию: The Harvest of the Years by Luther Burbank, Wilbur Hall. Houghton Mifflin Company, 1931).

 

[2] «В нем ужас царствует, в нем властны Безумие и Грех» (англ.). Отрывок из стихотворения Эдгара Аллана По «Червь победитель» (The Conqueror Worm, 1838) в переводе Валерия Брюсова.

 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация