Начало см.: «Новый мир», 2024, № 8
Стащив проклятое платье, Ольга сидела на полу в нижней юбке. Пила вино. У нее не осталось сил снова выглянуть во двор, да и так ясно, Абрамова ушла. Получается, отобрала Ольга у девчонки любовь. Из прихоти так не ждут. Ничего, крепче станет. Актерам страдания на пользу — так, кажется, говорил Чехов. Чехов… Она и сама не заметила, как он взял ее, Ольгу, бойкую немку, желающую покорить сцену, больше не голодать и, главное, никому не подчиняться, в плен своих текстов. Каждую краску, штрих, жест, тон он высасывал из нее, пропускал сквозь чернильницу, отдавал героиням, в которых, как в дорогие платья, ее же саму и наряжал. За два с половиной года их связи от Ольги почти ничего не осталось. Она словно жила лицом к составленным под углом зеркалам: отражалась, множилась, видела свой профиль и анфас. И не в одном зеркале не было Оли Книппер.
Сегодня на репетиции сидел сам Савва Морозов, обещавший труппе новый театр в Камергерском. В здании бывшего Лианозовского. Потом указал набалдашником трости на нее, точно на рыбину в витрине, и ему тут же шепнули: «Чехова». Вот так. Фамилии лишилась. Чехова, жена Чехова, чеховская женщина. За глаза, Ольга знала, все жалели его: дрянь такая, скачет по сцене, декольтируется, не ходит за больным мужем в Ялте, не ставит ему компрессы, не разглядывает кровь в его мокроте. А он, Чехов, сам гнал ее в театр, гнал каждой строкой, каждой фразой. Аркадина, Елена Андреевна, Маша давно уже диктовали ей, как жить. Даже теперь, услышав это «Чехова» (недоброе, с ехидцей), она вмиг сделалась Еленой Андреевной, женой больного профессора, красивой женщиной, выставлявшей как щит свою нищую гордость. А за кулисами, едва объявили конец репетиции, дала знак Леонидову, чтобы приехал к ней нынче.
До этого они встречались в ее уборной.
Ольга надеялась, что в новом доме, избавленная от декораций, грима, зеркал, сможет расслабиться, быть страстной, смешливой, теплой немочкой. Какой была до встречи с Чеховым. Она утрет драматургу нос, она взбунтуется.
После объятий в гостиной хотела вести Леонидова прямо в спальню, обставленную по ее вкусу. Близость на супружеской кровати должна была проделать дыру в чеховской паутине. Потом она почистит крылышки и может даже напишет мужу письмо. Представляла, как выдаст театральные сплетни, упомянет мецената и посмеется, что она теперь «Чехова».
Но ее связь с Леонидовым, как и все предыдущие романы, затеянные после знакомства с Чеховым, оборачивалась водевилем. Антрепризой для подвыпивших курортников.
Ей не было стыдно за измены. Ни до венчания, ни после. Она была осой, застрявшей в паутине, крепкой, прозрачной, плотной. Сеть чеховских слов и жестов опутала все ее пространство, ее кожу, ее мысли. Куда бы она ни ступала, что бы ни говорила, не могла сбежать из его пьес. Она билась, сучила лапками, жужжала и дергала крыльями.
Чехов придумал жизнь, в которой Ольга запуталась.
Допив вино, Ольга с трудом поднялась с пола, побрела в спальню, где на столе белело неначатое письмо.
«Милый Антонка! — написала она, и металлический запах чернил ее чуть успокоил. — Пишу опять ночью, вернулась с репетиции, а завтра примерка. Ломанова, та, что устроила мне туалеты для „Мечтаний”, три платья стоили Морозову 1200 рублей, завтра зовет примерить шубку. Мех серой белки обошелся нам в 50 р. вместе с работой. Умница я у тебя?
Жду Машу к Новому году — поспеет ли? Телеграфируй.
В квартире нашей живем только я да мышь, скребется по углам. Савицкая мне котика сватает, Мартына, но я знаю, ты кошек не жалуешь, потому не беру.
Пишешь ли ты новую пьесу? Какая я там буду?»
На набережной собралась, кажется, вся Ялта. Сойдя с «Кометы», Аня с мамой проталкивались, уворачивались, извинялись, старались перекричать музыку. Уличные группы лупили в барабаны и хрипели рок. На глади моря в такт вздрагивали белые и желтые огни, пахло то сладкой ватой, то жареной барабулькой. У часовни, примостив телефоны на скамейках, девушки вертелись на камеру, подходили, останавливали запись. Мать, презрительно спросив: «Свободно?» — плюхнулась на скамью возле памятника «Даме с собачкой», сорвав одну из таких съемок. Девушка, втянув щеки и недовольно цокнув, посеменила прочь.
Аня ушла в кассу театра: узнать, вдруг еще остались билеты на спектакль — в Ялте начинали в восемь вечера, а не в семь, как в Москве.
Вернулась без билетов и развела руками. Мать с облегчением вытянула ноги, скинула босоножки. Шевелила пальцами — ступни у нее отекли еще на корабле. Аня села рядом. Молча смотрели, как старуха ведет по набережной собачонку, то и дело запинаясь о поводок.
Собачонка потянула к их скамейке, обнюхала мамины пальцы, а когда та махнула на нее рукой, вдруг цапнула пониже икры и отскочила прочь.
— Ай! — взвизгнула мама и ладонью зажала ранку.
Старуха, смешавшись с толпой, даже не оглянулась.
На лодыжке мамы остался след в виде галки, которая быстро наполнялась темной кровью.
— Вот стерва! — заголосила мать. — Аня, что ты смотришь, иди, догони ее! Кто отвечать будет?
Аня попыталась протиснуться сквозь толпу, но старуха исчезла. Набережная через каждые двадцать метров уводила в переулки, освещенные кофейнями, — в любом можно было затеряться.
Когда прибежала назад, вокруг мамы собрались любопытные, мужчина шуршал пачкой бумажных салфеток, девчонка, наверное, его дочь, достала из сумки духи:
— Обработайте, в них типа спирт.
В другое время мама бы фыркнула на «типа спирт», но ей было не до нотаций. Ранка, маленькая галочка, оказалась глубокой, кровь, пропитывая салфетки одну за другой, никак не унималась.
Духи пахли знакомо. Гвоздика, мед, шафран, что-то восточное. Ане хотелось спросить у девчонки, что за аромат, но та уже сунула флакон в сумку — неловко. Мужчина сказал:
— Хреново, если бешеная. В приемный покой надо, зашивать будут.
Аня набирала «скорую». Слышала бесконечные гудки. Подошедший с пляжа рыбак с полумертвой плотвичкой в садке сказал, что в пятницу до ялтинской неотложки, как до Кремля. Да и зона тут пешеходная. Проще дойти. Мать кивнула на кровищу, а рыбак, убирая в чехол удочку, буркнул:
— Вся не вытечет. Тампон приложи женский и прижми. Три бабы стоят, тупят.
Ушел.
Девчонка потянула отца за локоть. Мама, сопя и краснея, вытащила из сумки тампон, отшвырнула целлофан, прижала к ранке, прикрыв сверху ладонью.
— Чертова собака! Вот ведь дрянь! Ялта эта, толкучка тоже. «Комета» дебильная…
Аня знала, пока мать не отругает всех, включая ее саму, — не сдвинется с места.
Свернув с набережной, Чехов смотрел, как Ева, в черном, совсем ее не красившем, сбросила прошлогодний жухлый лист со скамейки, протерла витрину отцовской лавки. Она уже начала полнеть, переспевать на манер южанок и казалась не девушкой, а вдовой солдата. Впрочем, 1902 год, до самой Страстнóй, пришедшейся на конец апреля, выдался спокойным, без войны. Народ ждал перемен, но до бури, Чехов чувствовал, оставалось еще несколько лет. В Ялте сегодня по-летнему жарко: вся улица выбелена солнцем.
В лавке Чехов пристроил свой докторский саквояж у ног, спросил чаю и газет. Ева подала «Курьера», кивнула на пустую полку: «Московские ведомости» еще не привозили. Тихо спросила:
— Навестите папу, Антон Палыч?
— Да разве он не дома теперь?
— Сегодня тут, в подсобке. Читает. А, может, и не читает. Велел никого не пускать.
Чехов наспех пролистал газету. Об «Архиерее», вышедшем в начале месяца, — ни слова. «Журнал для всех», четвертый номер, где рассказ, покромсав, напечатали, Чехову доставили вчера. Он просил Миролюбова: если цензура хоть одно слово вымарает, не публикуйте вовсе, лучше пришлю вам другой. Теперь сочинял редактору гневную телеграмму, да толку-то: пришлет в ответ извинения. А прозу, пятнадцать лет вынашиваемую идею «Архиерея», хрустальную структуру, в опубликованной версии местами точно камни посекли. На ухо, что ли, они там все тугие?!
Ева стояла над ним со стаканом чаю. В ее взгляде он прочел то же, что думал о ней: годы берут свое. Впрочем, после ялтинской зимы, штормящей, сыроснежной, все выглядели нездорово. Кто тощал, кто толстел — местных выдавал землистый цвет лица и покашливание. Чехов после отъезда Мапы в Москву — на посмертных выставках Левитана сестра вдруг решила показать и свои этюды — заметил кровь на платке. Не сгустки, так, ниточки.
В подсобке, освещаемой керосинкой, Синани, давно не подстригавший бороды, сидел ветхозаветным старцем. В сухости, необходимой книгам, у Чехова запершило горло, от драного пледа, что старик накинул на плечи, бил в нос козий запах.
Синани сидел над раскрытой книгой, не читая. Чехов узнал переплет издателя Маркса. Ему вдруг захотелось добавить туда оптимистический рассказ, с воскрешением из мертвых или хотя бы со счастливым браком. Опубликовал же Куприн «Куст сирени» и даже безделицей не считал. Верочка Алмазова спасает мужа, ночью насажав сиреней, где быть их не могло.
— Нету Кузьмы Ионыча моего, — нараспев прочитал Синани из рассказа. — Хорошо вы тут все выразили, Антон Палыч. Поговорить о нем не с кем, «с расстановкой» поговорить.
Чехов молчал. Известие неделю назад напечатали в «Ялтинском листке». Три дня Синани и Ева не показывались на людях, лавка была заперта, Чехов, посоветовавшись с отцом Василием, оставил во дворе их дома, в беседке, увитой вечнозеленым виноградом, корзину с постными булками и вареными яйцами. Синани яйца вкрутую терпеть не мог, но по иудейскому обряду скорбящим не полагалось иного.
Он встал за спиной старика, положил руку ему на плечо, тот едва не повалился. Заглянул — и впрямь «Тоску» читает. В издании Маркса рассказ занял три страницы — поля широкие сделал, важные.
— Лошади у меня нет. Только вот книги.
— И у меня так, — сказал Чехов, усевшись на какую-то приступочку, саквояж пристроил на коленях.
— Мальчик мой, Йося мой, что же с ним такое сделалось, третий курс кончал, что в Петербурге могло его так расстроить? Что? Я вам письма его покажу, там все благополучно: «Папа, все благополучно». И вдруг — удавленник. Стыд какой, за что нам? — Синани раскачивался, как в молитве и вдруг замер, уставился на Чехова. — Вы принесли яйца в корзине?
— Нет.
— Значит, Татаринова. Больше всех ей надо, каждый день ходит, рабби привезла из Одессы. А как я ему в глаза посмотрю? Отец я или я не отец? Зачем она весть напечатала в газетке своей?
Синани утирал слезы драным вонючим пледом. Ходил по подсобке, пошатываясь, натыкаясь на вязанки книг. Чехов молчал.
— Нету писем. Ева! Хава! Где письма Йоси?
Ева не вошла. Чехов наконец поймал старика за руку, усадил на место. Посчитал пульс. Проговорил спокойно:
— Исаак Абрамович, сочувствую вашему горю. Давайте вот капель примем.
— Зарыли его бог знает где, от бедного отца далеко. Не по обычаю все, душа месяц, шлошим по-нашему, мается.
Синани опустил голову, обнял толстый марксовский том, застыл.
Чехов думал о Йосе — студенте, которого никогда не видел. Тот не приезжал на каникулы, болтали про давнюю ссору, и вот как все разрешилось. Вспомнился Памфилка — белобрысый мальчик, которого не было. Как о нем прикажете говорить, с кем? И впрямь хоть лошаденкам исповедуйся…
Открыв саквояж, Чехов накапал себе валерьянки. Синани протянул руку. Накапал и ему в рюмочку. Выпили молча.
По дороге домой Чехов насвистывал. Он твердо решил дождаться возвращения Мапы и уехать, не советуясь с врачами. Покончить со всем разом — пусть считают этого покромсанного «Архиерея» лебединой песней. Накопления у него еще остались, да и жизнь на Цейлоне дешева. Будет ходить босиком, удить рыбу, определит наконец цвет океана. Своих он обеспечил в волеизъявлении, братья еще зимой написали отказные письма в пользу Мапы. Ольга пока про завещание не знает, но она теперь пайщица в Художественном театре, да и что надо, он ей оставил. Хорошо бы еще в казино выиграть тысяч по двести раза два и прожить на Цейлоне до самой старости…
У ворот его дома собралась толпа, Дарья стояла ногами в клумбе, затаптывая ирисы, к ней жалась мамаша. Арсений, задрав голову ко второму этажу, почесывал затылок. «Это землетрясение». — «Да куда там! Это оползень!» — «Нет, это татары. Теперь прогнили мертвецы в земле-то, вот и осел дом. Опора хрустнула». — «Сам, сам идет, разойдись». Гудевшая толпа, пропуская Чехова, разом смолкла.
— Барин, — обратился Арсений. — Вы к стене близко не подступайте только. Видали, во? Трещина прошла какая, воробей влетит и назад вылетит. А как хрустнуло, звякнуло!
— Царица небесная, — перекрестилась Дарья.
И словно в подтверждение их слов раздался треск и звон, будто струна лопнула у самого уха. Из стены выплюнуло блок камней, скрепленных цементом. Глыбина шлепнулась, придавив розовый куст. Юбилейно запахло цветами. Наверху, в пробоине, был виден край узкой кровати Чехова, застеленной светлым покрывалом.
* * *
На втором этаже, куда Аня, проклиная каждую ступеньку, поднимала мать, хромую, с перебинтованной в приемном покое ногой, их ослепило фонариком. Когда он погас — разглядела хозяйку у дверей квартиры. Вид у нее был странный: отвертка в руках, потная челка.
— Мы же с вами на утро договорились, ключи отдать, — начала Аня, предчувствуя неладное.
— Я-то помню, только вот замок у вас тю-тю: ну, полиция приедет, разберемся. Я знаю этих паразиток. Все грозились мне устроить.
— Можно я пойду уже спать, давайте мы завтра обсудим все это. — Мать пыталась обойти хозяйку, протиснуться к двери.
— Куда спать? Я же говорю, оторвы клеем замок залили, хоть караул кричи. Во!
Указала на отвертку, которой пыталась пробить замочную скважину. Мама устало села на ступеньку, подперла голову.
— Как только узнали, стервы малолетние, что вас дома нету.
У хозяйки уже звонил телефон, она шипела и фыркала, требовала прислать наряд и данные с камер. Убрала мобильный в сумку.
— Я вам спасателей вызвала. Но сегодня пятница, сами понимаете.
— То есть как это «нам»? Мы теперь должны последнюю ночь в подъезде ночевать? — удивилась мать.
Хозяйка заголосила, что такие вот туристы пошли хамка на хамке, плазму ей разбили, а она депозит не вернула, имеет право, и, вообще, она сдала историческое жилье себе в убыток (при этом указала на Аню отверткой), сто раз могла пересдать дороже, но тут на месяц вроде жильцы, польстилась.
— Вот и пускай вас, — неожиданно закончила она.
— Я сейчас полицию вызову. — Мать достала телефон.
— Зови, может, к вам, москвичам, быстрее приедут. Два часа их жду.
— Мы из Серпухова.
Хозяйке словно полегчало. Принялась расспрашивать, что с ногой, уж не медузы ли. Мол, их осенью прибивает к берегу, как в супе плывешь. Сама хозяйка в этом году до пляжа так и не дошла, но в прошлом было что-то с чем-то. И туристы привалили, и медузы.
Поохав, хозяйка наконец отправилась в полицию.
Аня, подстелив сумку, уселась на ступеньку возле мамы:
— Может, в гостиницу пойдем?
— Кто тебя поселит без паспорта? Все же там осталось. — Мать кивнула на дверь. — И телефон скоро сядет.
В тишине гудел счетчик, и где-то начинались по телевизору новости. Лампочка давала подслеповатый свет: дойти до квартиры, попасть ключом в замок было просто, быстро, а вот сидеть в подъезде жутковато. Мужик с первого этажа вывел собаку, матюгнулся, минут через десять завел назад. Закрылся.
Они по очереди сбегали в туалет в кафе за углом. Вышли на крыльцо.
Была ночь.
Ветер срывал с платана еще зеленые листья, вихрил по-осеннему. Бродячая тощая кошка понюхала мамины бинты, потерлась о ногу.
— Тебя еще не хватало.
Мать шикнула, но руками махать не стала, то ли испугалась той собачонки, то ли сил не было. Она, сколько Аня помнила, не заводила животных в доме. Когда у кого-то пес набедокурил или кот удрал — обязательно звонила Ане, рассказывала.
Из форточки на первом этаже запахло яичницей с колбасой.
— Впервые в жизни выпить захотелось, — хрипло сказала мать. — Наберешь еще хозяйке?
Аня показала экран: телефон сел. Мать посмотрела на свой в сумке, вздохнула:
— А чем там дело у Чехова кончилось?
— Я не дописала.
— Как думаешь, она его любила?
Хотела ответить: ну да, по-своему.
— Отец те туфли присылал. Лет десять тебе было, а нога подъемистая, не налезли. Ты думала, Каринкины.
Звездочкой пролетел из чьего-то окна окурок. Погас.
— Замшевые, — тихо напомнила мать.
— Бордовые.
Теть Наташа, подпив, про отца, что живой, выболтала Ане на выпускном, потом просила ее не выдавать.
Мать взглянула нежно, без осуждения:
— Выходи за Руслана, он совсем другой.
В уборной, размером с порядочную спальню, с кушеткой, заставленной корзинами роз — с их запахом она научилась мириться, если не вдыхать глубоко, — Ольга стерла потекший грим.
— Че-хов! Че-хов! — все еще доносилось со сцены.
Затем хлопки, бисы и тихий, приятный баритон.
Когда из-за кулис увидела, как Чехов, слабый, седой, будто ставший ниже ростом, поднялся на сцену и Немирович обратился к нему: «Милый Антон Палыч», — а тот вместо ответа обернулся к залу, сощурился на софиты — не выдержала, разрыдалась.
Сбежала.
Теперь из зеркала на нее смотрела Раневская. Такой, побитой, зареванной, она могла бы отражаться в стекле вагона первого класса, мчащего ее прочь от вишневого сада в Париж.
Они с Чеховым не виделись почти год. Официально не разъезжались и продолжали обмениваться письмами, временами называя друг друга «Дусик». Решили, так лучше: письма приходили помятые, в надорванных конвертах — их явно прочитывали. Связано ли это с опалой Горького, с Толстым, которого они уговорились называть «дедушкой», или с народной бурей, которую предрекал Чехов, — она не знала. Да и была готова ему все простить за «Вишневый сад». Какой успех! Эту пьесу она будет играть до конца жизни. В ней и была ее жизнь: утонувший мальчик, любовь на обрывках телеграмм, люди, которые не дают ей выплакаться вволю, и… и… Чехов. Сегодня она благодарна паутине, из которой так и не вырвалась.
В дверь уборной постучали. Потом еще раз. Протиснулся лавровый венок, следом вошел и Чехов, стряхнул сухую лаврушку с волос, сел на стул, стоявший у двери, — Ольга его поставила для посетителей, газетчиков, а порой, вымотанная донельзя, падала на него без сил, едва захлопнув дверь уборной.
— Отдышусь. — Чехов протянул ей венок как подают горничной шляпу.
Она так же равнодушно взяла и повесила его на крючок. Запахло борщом, перебило проклятые розы. Его волосы не то засалились, не то и впрямь поредели. Писал, что лысеет. Думала, шутит. Поднесла ему стакан воды. Выпил весь, как будто лето.
— Ты когда приехал?
— Вчера. С вокзала поехал к Саблину, лежал там в меблирашке, обложенный подушками.
— Тебе нездоровится? — Ольга не удержалась, потрогала его лоб.
Даже слишком холодный. Сухой. Такими бывают зимой деревянные перила.
В переулке шумели, хрустели снегом, разъезжались на извозчиках.
— Тебя газетчики ждут, собирайся давай. Я черным ходом выйду.
— А ресторан?
— Нечего отмечать. Алексеев запорол мне пьесу, я же просил его играть Лопахина, а Вишневскому отдать Гаева.
Чехов встал, сквозь прореху в поредевшей бороде белел воротничок.
— Ты просил Алексеева главную мужскую роль взять.
— Лопахин главный. Центральный. Какой Лопахин, такая и пьеса, я же телеграфировал. А вы с Константин Сергеичем, с вашим-то присутствием на сцене, перетянули суть на «барскую» сторону. Комедию, где черт идет коромыслом, обслюнявили.
Ольга вернулась за туалетный столик, взяла пуховку, принялась пудриться. Едва удерживалась, чтобы не швырнуть в него флаконом потяжелее.
— Зачем же ты приехал, раз знал, что такой тон репетируем?
— На жену посмотреть.
Чехов встал у нее за спиной. Ольге пришлось наклониться и изогнуться, чтобы увидеть отражение его губ, желтых от лампы.
— Твоя Раневская хороша. Если остальных к тебе подобрать — я бы со спокойной душой уехал.
— В Ялту?
— Да, оттуда за границу.
Ольге захотелось обнять его, повиснуть на нем и не отпускать от себя. С ним, хоть и в паутине, она привыкла жить, а без него? Что это он прощается? Уж не умирает ли? У нее опять выступили слезы. Вскочила, вгляделась в него:
— Что врач тебе сказал?
Чехов покачал головой, как Алексеев на репетиции: не верю.
— Ну, где у вас тут ход для тайных поклонников? Проводи меня. Нос вытри.
Ольга, накинув на плечи своих белок, вышла из уборной, Чехов следом.
В темном коридоре с табличкой «Посторонних просят не ходить» Чехов, сгорбившись, пошатнувшись, набросил свою шубу с бобровым воротником, черную шапку. Вокруг пахло свежевыкрашенной бутафорской садовой мебелью, сваленной в углу, было не топлено, но и не холодно, колыхались тюли на вешалке, изображавшие вишни в цвету.
Ольга вдруг повисла у Чехова на шее. Он показался ей моложе, сильнее. Зарылась носом в воротник, ее слезы утекали в подпушу под колким бобровым волосом.
— Антоша, что же мы делаем?
— Мне вас с шубой двоих не удержать, — усмехнулся Чехов.
— Ну и сбрось ее на пол, тут сквозняка нет.
Чехов не двинулся с места, не обнял ее. Равнодушничал.
— Все уехали, театр пуст, давай поговорим хотя бы, как люди, не письмами этими, для публики и охранки, не враньем.
— Я тебе никогда не врал.
Ольга уселась на пол, примяв свою упавшую беличью шубку.
— Но и близко не пускал. Слепил из меня куклу, а теперь выбросить решил? Зачем ты сказал Алексееву, что это последняя пьеса?
— Так и есть.
Ольга вдруг поняла, что это правда. Он уезжает, а она должна это принять. Как? Она смотрела ему лицо. Светлое, как замерзший пруд — так и хочется швырнуть камнем.
— Ну, прощай, Оля, — сказал Чехов. — Если что стрясется, обращайся к Маше.
— Куда ты едешь? В Ниццу?
Крякнув петлями, загудев метелью, распахнулась перед Чеховым дверь. Он аккуратно, как всегда, вышел. Не обернулся. Щелкнул замок. Заскрипели снаружи его медленные, осторожные шаги. Волоча по полу шубу, точно старая собака — хвост, Ольга поплелась к уборным.
* * *
Чехов теперь уже не выходил на балкон второго этажа гостиницы Sommer, все эти немецкие клумбы и дамы, одетые блекло, как в гимназии, нагоняли тоску. Сидел у окна в кресле.
— О, Погребальные Дроги пошли на почту. С такими, как этот Левушка, страшно мне за нашу медицину.
— Вечно ты людям прозвища даешь. — Ольга, вытянувшаяся с газетой на диване, ответила равнодушно.
Вдоль стен, оклеенных чистенькими немецкими обоями, на которых не был раздавлен ни один клоп, ближе к двери стояли две узкие кровати. На каждой — гора подушек. Горничная утром застелила кровати пледами в клетку. От нее пахло зубным порошком. Ее движения напомнили Мапу.
Зимой, через неделю после премьеры «Вишневого сада», пришло известие о Русско-японской войне и подорвавшемся на броненосце «Петропавловск» адмирале Макарове вместе с его другом Верещагиным. Чехов так и остался сидеть с газетами на багаже. Путь на Цейлон был затруднен, а местами отрезан. В одесском пароходстве, которое Чехов засыпал телеграммами, не давали расписания. Не помогли и хлопоты Бунина, обивавшего пороги тамошних судоходных контор.
Чехов знал, что у неизлечимо больных бывают моменты, когда силы сгустились на последний рывок и, если здесь возникает преграда, то пиши пропало. Болезнь обостряется.
Он свалился с лихорадкой.
Как полегчало — перебрался в бывшую комнату Ольги, примыкавшую к столовой: одышка мешала ходить по лестницам. Мапа порывалась вызвать ему то жену, то врачей. Чехов просил только «Московские ведомости», но в апреле, когда газетчики все еще трубили про «маленькую победоносную войну», все-таки принял Альтшуллера, лечившего Толстого.
— Эмфизема; сердце изношено; туберкулез добрался до кишечника, — перечислял Альтшуллер, простукав его по спине и груди.
— Ну что, кума, помирать пора.
— Вам отдых нужен. Супруга ваша говорит по-немецки, так и поезжайте в Шварцвальд. Там такая погода.
— Да к черту вашу погоду. Я хочу океан увидеть.
Альтшуллер покачал головой: не доедете.
Вошла Мапа. Чехов сел на постели, приосанился, подмигнул Альтшуллеру.
— Маша, меня в Германию отправляют. С супругой, как ссыльного.
Мапа насторожилась:
— Скоро лето. Чем же в Ялте плохо?
— Доктор Шверер Антон Палычу полный покой обеспечит. Немецкий порядок, питание опять же. Он приличный человек, женатый на московской Живаго.
— Я сама отвезу брата.
— Нет, останешься с мамашей. — Голос Чехова сделался строг. — Телеграфируй Ольге. Срочно.
Мапа прищурила на него крыжовенные, ни капли не постаревшие глаза. Что-то заподозрила.
В гостинице все стихло. Безнадежные, как он сам, туберкулезники, слетевшиеся в Баденвейлер, закемарили до второго завтрака. Под окном движение было лишь возле почты: но никто не выбегал из дверей, не рвал конвертов, не целовал страницы. Входили чинно, как в кирху.
— Оля, переведи, что про войну пишут?
Ольга вздохнула, перелистнула вкусно пахнущую свежую страницу, потом еще одну, забубнила:
— Десятого июня сего тысяча девятьсот четвертого года эскадра контр-адмирала Витгефта предприняла попытку прорыва к Владивостоку, но отступила.
— Три недели тому? От какого числа номер?
— Да сегодняшний, от второго июля, — сердито отозвалась Ольга и продолжила бубнить. — Так. Завидев японский флот, Витгефт счел вылазку невыгодной. М-м. Дальнейших известий о крупных сражениях не поступало.
— Счел?
— Ну, какая разница, может, «рассудил», так точнее будет.
— Немецкий рассудок.
Ольга ходила по комнате, поправляла и без того взбитые подушки, вертелась у зеркала, мурлыкала, пританцовывала. Солнце высвечивало ее платье, зеленое, как молодые чайные листочки. Вдруг Чехов съежился от гула. В небе между верхушками кедров пролетела огромная стальная машина, вроде селедки с крыльями. На синеве осталась белая дорожка — точно мукой из худого мешка посыпало.
— Жарко, хоть раздевайся, — прохрипел Чехов, разрывая воротник сорочки.
Ольга не ответила. Секунду размышлял, показать ей мучной след на небе или нет. Скажет: просто облако. Да и то, что он задумал, совместными видениями не исправить. Он посмотрел на Ольгу: крепкая женщина, такая все вынесет, все сыграет.
— Вот что, Оля, возьми костюм мой, сшитый Дюшаром, и поезжай, закажи мне фланелевый во Фрайбурге. Справься у фрау Живаго, кто там шьет прилично.
— Зачем тебе фланель. — Ольга тут же опустила глаза: ага, стало быть, Шверер вчера ей сказал, что муж не жилец. — Живаго в Москву теперь катит, вчера провожали.
— Твоему мужу скоро в парке подавать начнут. Как есть облезлый барин.
Ольга достала из шкафа его темный костюм, приложила к себе, штанины, как тени, выстелились по полу. Задумалась, заколебалась.
— Съезди, Оля, что тебе стоит, по магазинам потаскайся на мой счет, а я вздремну.
Подумав, Чехов добавил ласково:
— Вечерним вернешься, собака.
Ольга ввалилась в номер, перекинув через плечо портплед с костюмом:
— Антонка, ты не поверишь, там…
Осеклась, потому что в комнате никого не было. Исчезли трость и шляпа, крепкие прогулочные ботинки. Из сорочек была взята пара свежих, вчера накрахмаленных горничной. Из уборной пропала щетка. Письма, на которые он утром диктовал ответы, так и лежали на столе.
Блеснула слабая надежда, что Чехов гуляет в городском парке. Ольга вышла из гостиницы, удерживая спокойствие. От земли поднимался туман, кутая клумбы и низкие кедровые лапы.
— Антонка, — прошептала в темноту. — Какой стыд.
У немцев строевой порядок: окна гостиниц все подряд горят, на улице никого, почта заперта до утра. Пролетела, перевернувшись в воздухе, крошечная летучая мышь. На небе темнел шпиль кирхи. Внутри пел орган, горел свет. Прошла мимо, чувствуя, как подступают рыдания. Фрау Чехофф пока не должны застать в таком виде. За городским садом показалась простенькая Marienkapelle. Католическая часовенка с одним алтарем и витражами евангелистов, которые синими и зелеными стеклами как-то напомнили Чехову окна его ялтинского кабинета. Прошла, присела на скамью.
Тут ее плечо тронул студент-медик Левушка Панин. Вздрогнула. Он все таскался за Чеховым, рассуждал о смерти. Левушка, прижав палец к губам, сел рядом:
— Ольга Леонардовна, это вам.
Ольга посмотрела на Левушку, протянувшего ей «Вишневый сад», отдельное издание, выпущенное Марксом.
— Хотите автограф?
— Антон Палыч вам передал.
Закладкой служила живая красная роза. Книга открылась на втором действии и там была обведена карандашом фраза Раневской «Муж мой умер от шампанского».
Мой. Муж. Умер. От шампанского.
Ольга сидела на скамье, соображая, как лучше поступить. Вспоминала, как горничная утром сказала коридорному, что герр писатель вот уже два дня не спускались к обеду и „nicht länger am Leben”[1]. А если представить, что Чехов не удрал от нее, а впрямь скоропостижно…
Нет.
Шверер. Лечащий врач должен свидетельствовать смерть.
Левушка, деликатно отошедший, пока Ольга читала послание, бродил по часовенке, крестился щепотью, по-русски, и едва не полез целовать мадонну в алтаре.
— Левушка, — сказала Ольга, и по бледному лицу парня пробежало что-то вроде восхищения. — Когда к вам попала пьеса?
— Герр Чехов после второго завтрака зашел.
— Видите ли, Левушка… — Ольга сглотнула. — Дело в том, в том, что, видите ли, Антон Палыч скончался.
Подняла руку, чтобы пресечь расспросы: она и сама не знала деталей, кроме… шампанского. Левушка закрестился размашисто, разинув ротик.
— Он перед смертью попросил шампанского. — Ольга, изображая рыдания, перебиваемые икотой, получала паузу после каждой реплики. — Отпил глоток. Отвернулся к стене и…
— Его последние слова? Умоляю! — Левушка прямо трепетал.
Ольга подавила икоту, которая привязалась всерьез. Утерла слезы, торжественно, как того просила публика в лице одного студента, похоже, еще и религиозного до крайности, произнесла:
— Ich sterbe[2].
— Как хорошо!
Ветерок, свидетельствующий о смене погоды, всполошил алтарные свечи. Вот бы полететь с ним. Носиться над Шварцвальдом и оставить эту комедию. Впрочем, она уже ступила на сцену:
— Видите ли, Левушка, доктор Шверер, э-э, уехал. С супругой.
— Герр профессор Баудэ в покойницкой с утра будет вскрытия делать. К нему бродяг свозят со всего Эльзаса. — Левушка сладко причмокнул.
— Бродяг, какая гадость! И Антон Палыч там лежит.
— То есть как?
— Левушка, вы должны помочь мне забрать тело мужа.
— Да, я… — проблеял студент.
— Христос против вскрытий! — Ольга перекрестилась по-православному. — И никому ни слова. Это наш долг перед усопшим.
Покойницкая была отделана плиткой, светлой, блестящей, страшно отражающей свет лампы. Там лежало три трупа, не прикрытых и тряпочкой. Левушка пояснил, что герр профессор, у которого он учится вскрывать, считает стыдливость противоестественной медицине. Запах стоял, точно полуденное марево варит на помойной куче бычьи кишки. Но и полы, и тела были вымытые.
Пятками ко входу лежала старуха: ссохшаяся, синяя, с открытым ртом и глубоко запавшими щеками. Ольга отвернулась. Далее, на соседних столах молодая женщина, красивая, если бы не лиловые кровоподтеки по лицу, и дед с бороденкой. Тощий, длинноногий, лет шестидесяти. Кожа желтая, как от несварения. Даже похож. Ее постаревший Антонка. Керосинка дрогнула у Ольги в руках — казалось, покойник, услышав ее мысли, силится повернуться на бок.
Левушка вывел Ольгу на воздух.
— Ольга Леонардовна, там на ноге записка, что это бродяга-шваб.
— По-вашему, я мужа не узнаю?
Левушка заморгал.
— Давайте скорее носилки.
Ольга никак не могла надышаться летней ночью, цветочным духом, плывшим с дальних лугов. Она любила Германию.
Левушка пришел нескоро, чиркая по брусчатке чем-то вроде длинного дощатого ящика с ручками. Запахло щелоком.
— Свистнул в прачечной вместе с бельем. Носилок нету.
Вдвоем сволокли труп деда со стола, уложили в ящик, прикрыли простыней. Поверху положили «Вишневый сад»: в сумочку Ольги, болтавшуюся на локте, издание не помещалось. Только вот ноги деда, одеревеневшие, жердями торчали наружу. Пришлось надеть на каждую наволочку. До часовни тащились с тремя остановками, озираясь по сторонам. Левушка, который трупу Чехова поклонялся усерднее, чем живому писателю, запел «Вечную память». Ольга попросила сдержаться. Под полуночный бой часов на башне внесли тело в часовню. Так, замотанное простыней, и уложили на скамью.
Отправляя Левушку к гробовщику и в свой номер (за костюмом в портпледе, сорочкой и единственно оставшимися парадными ботинками), Ольга приказала не говорить, кто покойник, не поднимать пока шум. Прикрыв дверь — засова в часовне не было — достала из сумочки дорожный тюбик с гримом, тени, французские румяна, пудру. Нос у деда был крючком, на макушке плешь, хорошо хоть пальцы длиннющие, чеховские. Усохли или от природы «артистическая натура», как Лопахин.
Склонившись над скамьей, Ольга гримом «вытянула» деду овал лица, растушевала румяна по линии роста волос, скулам, подбородку. Посыпала лицо пудрой, начесала волосы так, чтобы прикрыли макушку. Задумалась. Чехова отличал этот его внимательный прищур — закрытым глазам такой не придать. Села на скамью, уложила голову деда к себе на колени, чуть подвела ресницы карандашом, тенями высветлила веки, точно залитые воском. Хоронят без пенсне, а мало кто Чехова без него помнит. И вдруг, на секунду, губы покойника тронула усмешка. Совсем чеховская, когда происходит что-то забавное, а уловил комедию только он один. Такими наблюдениями битком набита его записная книжка. Ольге запомнился факельщик, служащий в погребальной конторе от того, что идеалист.
Пальцами распределила покойнику волосы на пробор — поседевшие, но совсем чеховские. Осмотрела его профиль. Уши длинные, под стать овалу лица. Они Чехова не портили вовсе. Права Елена Андреевна: интересный мужчина. Ольге стало жаль, что она вот так, подолгу не смотрела на мужа в гостинице: все ела, пила да шуршала газетами. Теперь вот Чехов — беспомощный, спеленутый, точно ее кукла. Ольга опутывала его своей паутиной. Они вдвоем сыграют ее драму — грустную пьесу о великой вдове. Она вдруг обняла Чехова, притянула к себе ближе, зарыдала.
Вошел распорядитель из погребальной службы, а с ним факельщик, сгрузивший на скамью свой огненный припас, сказавший:
— Прямо пьета Микеланджело!
— Да зачем же вы на лавке с герр Чехов, — причитал распорядитель, деловито снимая мерки с покойного. — Да неужели же вас из гостиницы выселили?
Ольга молчала, слезы текли и текли. Распорядитель продолжал бубнить:
— В здешних гостиницах постояльцы крайне боятся смерти. Поэтому покойников в номерах не допускают. Но и исключение быть должно, дорогая фрау Чехов.
Факельщик, увидев оставленный тут же «Вишневый сад», всплеснул руками. Левушка, вошедший вместе со Шверером, смотрел на покойника во все глаза. Будто только сейчас признал Чехова.
Когда все, кроме «вдовы», по просьбе Шверера вышли, тот раскрыл докторский саквояж, достал такой же, как у Ольги тюбик грима, выдавил на палец, подмазал покойному шею, начавшую синеть. Потом, обойдя скамейку, носовым платком растушевал, приглушил подводку на веках бродяги. Подмигнул:
— А то Чехов у вас, Ольга Леонардовна, похорошел посмертно.
Ольга поняла, что Шверер в курсе дела. И все хлопоты Чехов перед побегом поручил ему. А она поспешила.
— Какую дату смерти ставить в свидетельстве? — спросил Шверер.
Аня любила завершать дела по пятницам, иначе они томили все выходные. Получив наконец правки от редактора, просидела все новогодние праздники, отвлекаясь на поздравления дальней родни и сентиментальных одногруппников. Чехов не любил Новый год. Рукопись выслала 10 февраля 2022-го. Запомнила дату окончания романа. Захлопнула ноутбук. День был сырой, стемнело рано, и луна, ущербная луна подглядывала за ней со стороны Битцевского леса.
Аня не могла отлепиться от Чехова, начать новый текст: чтобы найти идею, требовалось время, да и дедлайны по рабочим, копирайтерским проектам полыхали. Ей все виделась Мапа, подвязанная фартуком, или Ольга с двумя мужскими костюмами: черным и белым… Потом пришли две новости. Первая, всполошившая всех, и вторая — из редакции. Не новость, скорее так, отбивка.
«Дорогие наши авторы! — писала Татьяна. — Мы прекращаем сотрудничество по всем проектам в связи со сложившейся ситуацией. Издательство приостанавливает свою работу и отзывает все заказы на рукописи. Надеемся на понимание. Редакция „Светоч”».
Аня так и сидела в потемках за столом должно быть часа три, пока Руслан не пришел с работы. Муж говорил, что издатели сразу были «мутные», неизвестно из чьих карманов выплачивали авансы. Утешал, заказал какой-то еды. Аня глотала, не разбирая вкуса.
Конец февраля: поток новостей в телеграм-каналах, споры, которые Руслан вел по телефону со своими родителями. Мама, отчего-то решившая, что Аня нездорова, вдруг приехала, привезла куриный суп. Густой, поверху корочка изжелта-белого жира будто снежный наст. В кастрюле на огне наст превратился в золотые кольца, мать наливала их в кружку, говорила: «Аня, пей». Прожила у них три дня и так же неожиданно уехала. Руслан рассказал, что в Белграде открывают филиал, часть команды туда перекинут.
Ане приснился отец, которого она не помнила. У него оказался мягкий баритон, худое, интеллигентное лицо. Он сидел с ней на скамейке у подъезда, и снег с тощих прутиков сирени сползал к его ботинкам. Говорил, что хотел стать врачом, но тут уж, если в юности не выучился, годы медицинского с семьей не потянуть.
Весна была поздняя, в конце мая сирень у подъезда так и не распустилась. Руслан собирался в Сербию. Отправлялся «в командировку», но обратного билета не взял: две недели проживет в отеле, займется поисками квартиры. Аня удивилась.
— Ну, в гостинице месяцами жить дорого, а мы только проект запускаем. И тебе надо куда-то приехать.
— А точно надо? Ты же вернешься.
— Не уверен.
— Это что? Эмиграция?
— Слушай, ну мы же хотели пожить в Европе. И потом, говорят, что скоро границы закроют или еще хуже.
Собрал маленький чемодан. Но он с эдаким и год проживет.
К тому, докрымскому разговору о свадьбе они не возвращались. Жизнь текла странная: те же тележки в «Пятерочке» и нудные пробки, только вот прохожие все чаще избегали смотреть друг другу в глаза. Угрюмая бетонная остановка возле дома стала еще мрачнее. Порой там звучало «мобилизация» и «служил, не служил».
Руслан регистрировался на рейс с телефона, не поднимая головы:
— Как квартиру найду, сразу покупай билет.
Аня нахмурилась.
— Ну, точнее, я тебе по видео покажу варианты или фотки пришлю. Сама выберешь.
— Что я там буду делать?
— Ты же на удаленке. — Руслан отложил телефон, посмотрел на часы, цокнул языком. — Слушай, пойдем уже, мне еще надо смотаться по делам до вылета. Документы подписать. Поедешь со мной?
— Угу. — Аня натянула водолазку, джинсы, кеды.
Руслан гнал, сигналил, матерился. Возле центра «Мои документы» встали в пробку.
— Вон же он. Давай пешком дойдем, — предложила Аня.
— Нам не сюда.
Руслан снова превышал. Ане вспомнилась та безумная поездка на такси, словно они с мамой удирали из Ялты. Спасатели тогда вскрыли замок лишь под утро, до вылета осталось три часа, ехать — два как минимум. Аня обещала таксисту приплатить, их подбрасывало на кочках, будто машина сломала подвеску, мать сзади укачивало. Ни о каком лирическом прощании с Ялтой речи не было.
Руслан чертыхался, посматривал на часы, весь напряженный, как они тогда.
Остановились возле здания «Чертановский отдел ЗАГС». В четверг вокруг него было пусто, мужик с огромной камерой подскочил фотографировать «молодых».
— Да мы не жениться, — сказала Аня.
Дядька отнял камеру от лица, оглядел ее черную водолазку и бросил:
— Разводитесь? Сто раз подумайте, а, вообще, один хрен.
Внутри было неприятно гулко, в наполированном полу отражались тяжелые портьеры. Бархатный диван, куда Аня села подождать, пропах пылью. Рядом опустилась, разложив свое платье во все сидение, невеста. Из-под тяжелых ресниц было не разобрать цвет ее глаз, грим изменил лицо, затемнив контуры. Ей могло быть и восемнадцать, и тридцать.
Руслан высунул голову из ближайшей двери, позвал Аню. Она встала, едва не наступив на белопенные оборки, поддернула джинсы, которые бархат никак не хотел отпускать, поспешно вошла.
В комнате два кресла и столик с бумажным, будто игрушечным флагом. Плотная женщина, чьи кружевца на блузке казались споротыми с платья ожидающей невесты, спросила Руслана:
— Начинаем?
И раскрыла какую-то папку.
— В смысле начинаем? Мы что, женимся? — прыснула Аня.
Руслан отвел ее в сторону, хотя в тесноте секретничать было нелепо: «Послушай, мы же и так хотели; мало ли что будет, ты со мной или нет; хватит уже, я все решил, договорился, без шума, без родни, как ты любишь; мы задерживаем людей, да и мне улетать скоро; я твой паспорт взял». Аня слышала каждую фразу, но слова точно рассыпались, отскакивали друг от друга. Так было, когда в детстве грохнула градусник и собирала ртуть с пола пальцем, пока мать на работе.
— Невеста, вы скоро там, у меня через пять минут следующие.
От неловкости и мерцающих ламп дневного света у Ани зачесались глаза.
— Зачем, я приеду к тебе, мы же договорились.
— Кем приедешь? Жене ВНЖ дадут, ДМС: мне некогда будет этим заниматься.
В комнате не было окон. Плотно закрытая дверь казалась муляжом, и даже в замочную скважину не пробивался свет. Скважина была темная, словно та, в ялтинской квартире, залитая клеем. Не вырваться.
Руслан кивнул: начинайте. И женщина завела речь, сто раз слышанную Аней и никогда к ней не относившуюся.
— Прошу ответить вас, невеста?
Регистратор стояла спиной к глухой двери. Под кедами Ани блестел скользкий искусственный камень.
— Да, — прохрипела она.
Руслан, взяв ее за руку, быстро согласился. Расписались. Получили свидетельство на руки.
— А штамп в паспорте? — спросил Руслан.
— Опомнились, сто лет уж его никому не ставим. Это в МВД надо идти. А фамилию, мы с вами договорились, сменит, как вернетесь.
Руслан сунул регистраторше какой-то конверт, она, буркнув «ну, счастливо вам», легко распахнула и придержала им дверь.
— Боюсь, вам придется остановиться в гостевой комнате. — Мапе показалось, что они с Ольгой и впрямь стали похожи, но она списала это на траур.
Черные платья как халаты врачей — прячут человека, оставляя роль. Скорбеть. Завтра брату сорок дней. Тогда, на Новодевичьем, толпа, прошедшая за гробом с Николаевского вокзала через всю Москву, напирала, давила. Могилу отца, возле которой хоронили Антошу, всю затоптали. «Какая из двух вдова-то?» — «Не поймешь!» — «Та, что поглазастее, — сестра евойная! Она и похожа». — «А немка, ишь стерва, Чехова и везти нам не хотела». Из этой болтовни Мапу сильнее укололо то, что их с Ольгой путают. Ольга в черной вуали замерла статуей, опираясь на коренастого бородатого Немировича, и будто ничего не слышала.
Гроб дубовый, крышка сплошь венками и цветами убрана. Когда в Газетном переулке они с мамашей наконец догнали процессию и протиснулись вперед — гроб уже был закрыт. Антоша умер неделю назад, три дня с ним прощались в Баденвейлере, где Ольга и намеревалась его похоронить. Лишь благодаря ее, Мапиным, телеграммам, да еще упрекам Алексеева, прах брата прибыл в Москву. В Москву! В Москву! Когда брат обдумывал «Трех сестер», то, плескаясь в гурзуфской бухте, выгребая к берегу, все бубнил это — не то молитвой, не то считалкой. Далеко не заплывал — сердце не позволяло.
Мапа, истинная наследница брата, понимала, что именно ей не простят немецкой могилы Чехова. Забудут со временем, что была такая Ольга Книппер. Мапа посмертно получила брата, выцарапала его у Ольги. И все же, если бы гроб на минуту открыли, — она бы утешилась. Усопшие не похожи на живых. Но не посмотрев, никак не поверить, что там, в дубовом ящике заперт Антоша. Под перезвон с колокольни Новодевичьего монастыря робко спросила у Ольги: не стоит ли снять крышку для прощаний. Та спрятала нос на плече Владимира Иваныча. Немирович ответил, пошевелив поповской бородой-лопатой, ударяя на «о», как в псалтири:
— Но вы поймите, Марья Павловна, запах же. Летó.
В надтреснутом ялтинском доме было мрачновато.
— Наверху ремонт, — добавила Мапа. — В комнате мамаши покойно, но…
— Я не займу спальни Евгении Яковлевны. — Ольга откинула черную вуаль на поля шляпки. — Не переживайте.
Теперь они с Ольгой были в доме вдвоем. Мамаша после похорон осталась в Москве с двумя сыновьями. Словно боялась, что они, мужской чеховский род, последуют за главой, за Антошей. А Иван с Михаилом, срочно приехавшим из Петербурга, думали, это они мать опекают.
На похоронах Мапа была благодарна, что есть мамаша. Без того, чтобы крепко вести ее под руку, подносить валерьяновые капли, она и не знала бы, как себя держать. Гроб опускали в могилу, следом падали розы вперемежку с песком, розы, скрещавшие на лету длинные стебли, розы, которые он так любил. Хотелось стоять над этими уходящими в землю цветами: смотреть, смотреть, смотреть. Но мамаша завыла, отошла от могилы, подволакивая ногу, присела на сырой, свежий березовый пень. Верно, спилили, чтобы могилу выкопать. Мамаша горевала, раскачивалась. Мапа, загораживала ее вместе с этим пнем, гладила по спине, не зная, что сказать. Горе было ее, Мапино. Мамаша плакала по своей немощи и, как в купеческой семье принято, рыдала по кормильцу. А Мапа… Мапа потеряла все.
Наползали августовские сумерки.
Комната Ольги, где Антоша лежал до отъезда, теперь съежилась. Может, из-за укрытого простыней зеркала.
Мапа заранее перенесла сюда все Ольгины вещи, указала на кувшин для умывания:
— Вам что-то еще нужно?
— Маша, сколько мы будем манерничать. Мы же брудершафт пили, помнишь?
— Брат заставил.
— Антон Палыч хотел, чтобы после его смерти мы жили мирно.
— Он вам так сказал?
Ольга не ответила, приложила ладони к стене, как в стужу:
— Все-таки нужно перестроить печи и топить получше. Даже летом тут сыро…
Мапа отметила, что Ольга подбирает интонацию. Вот она выдохнула, притопнула каблуком. Тени, качавшиеся в такт слабому фитильку лампы, сгущали тьму. Ольга обернулась:
— Маша, я собираюсь его продать. Не хотела говорить до поминок, но, согласись, воспоминания горьки.
Мапа перевела взгляд на маленькую фотографию Чехова, стоявшую на трюмо. Ольга взгляд перехватила:
— Антон Палыч бы одобрил. Полагаю, этот дом и усугубил его болезнь. Вот и доктор Шверер постановил, если бы я раньше увезла его отсюда в Германию…
— Где он и умер.
— Маша, я не ругаться приехала. Но как вдова я бы хотела распорядиться наследством.
Мапа спокойно подала ей папку с документами — волеизъявлением и отказными письмами братьев в пользу Мапы.
Ольга разложила листы на столе. Надолго замолчала. Читала. Прибавляла и прибавляла свет в лампе. Ее пальцы хватали очередную бумагу: так нервная женщина тянет ко рту конфету, одну за другой, ни на кого не обращая внимания.
— Мы могли бы выкупить у вас Гурзуфскую дачу. — Мапа неподвижно стояла в углу.
— Я… Я в этом ничего не понимаю, — залепетала Ольга, и было в этой реплике что-то знакомое, что-то из пьесы. — Возможно, эти письма и силы не имеют. Юридической.
— Антоша приглашал адвоката, все в порядке.
— Когда? Когда он успел? — вскинулась Ольга и, не дождавшись ответа, выхватила письмо, на котором, выведенная знакомыми острыми шпилями, стояла дата: «2 августа 1901 года».
* * *
В Queen’s Hotel города Кэнди прибыла партия туристов-англичан. Длинноногие, кофейного цвета рикши, без конца плюющие на землю кровавыми соком бетеля, уже осаждали их, предлагая ехать в храм или ботанический сад. Бунина прибывшие раздражали еще и потому, что в этой толкотне он мог пропустить того, кого надеялся застать в гостинице. Этого человека Бунин ждал уже шесть лет, хоть никакого свидания между ними и не было назначено.
Он все щурился, тер глаза, всматривался в белесые бородки англичан, в покрой их полотняных костюмов. Зрение будто подводило, все смазывалось, плясало пятнами. А ведь раньше Бунин легко различал звезды, которые другим и в бинокль не видны.
Когда через полгода после смерти Чехова похоронили и единственного сына Бунина — эх, Николаша, белокурый мальчик, говоривший стихами, — на мир упала ночь. В ресторанах Одессы, где Бунин пил, много пил, солнце то и дело зависало над горизонтом, а утро там или вечер, какая разница. Отношения с Цакни окончательно развинтились, и утешить друг друга им было не по силам. Жена, теперь уже бывшая, стала затворницей. Когда Мапа позвала на годовщину смерти Чехова — и панихиду заказала в храме Федора Тирона, — едва успел прийти в себя, почистить костюм, постричься и прибыть к отправлению, к третьему гудку ялтинского парохода. «Ее не будет, — телеграфировала Мапа. — Гастроли». Скорбь по Чехову и по Николаше сплавилась для Бунина в один саднящий ком в горле. Не выплакать, не выплюнуть.
Едва причалили, ноги сами понесли Бунина к Синани. Ева, теперь очень толстая, все еще румяная и даже хорошенькая, несмотря на обилие украшений и особенно колец, стискивающих каждый палец золотым обручем, закланялась ему от самого порога. Старый Синани, по слухам, год не вставал с постели.
Ева сказала, что прочла «всего Бунина», да и сборник его стихов у них весь разошелся. Посетители, даже генералы (!) спрашивают поэта.
Бунин вдруг увидел на витрине под стеклом посмертные фотографии Чехова. Антон Палыч в белом саване от ретуши превратился в жгучего брюнета, да и кончик носа загнулся, как у библейского старца. Бунин сморщился, не таким он хотел Чехова помнить, и тут разглядел под снимками ценники: «10 копеек» за увеличенный портрет и «5 копеек» за обычный.
— Извините, Ева Исааковна, я спешу.
После панихиды, откуда мамашу увезли на извозчике и сразу уложили в постель, Мапа сказала:
— Иван Алексеич, возьмете что-нибудь на память? — и, стыдясь сантиментов, добавила: — Разумеется, мы устроим здесь музей. Берите что-нибудь нелитературное. Собираю по крупице, от нее даже писем брата не добьюсь никак.
Бунин деликатно промолчал.
— Ему это было бы неприятно, видите ли. Пишет Антоше как живому!
— И куда отправляет?
— Не знаю, мне Вишневский по секрету донес причуду. В театре, мол, все восхищены ее вдовьей преданностью. Теперь она Книппер-Чехова.
Перед спальней Чехова Мапа замешкалась, побренчала ключами, отперла. И сразу отвернулась. Застучали наверх по лестнице ее каблуки.
В комнате было все как тогда, когда Чехов наряжался к Толстому. Торопился проститься со стариком, да вот ведь как получилось… Накрахмаленное постельное белье аккуратно укрывало кровать. Бунин хмыкнул, вспомнив кавардак того дня и бесконечную примерку. Отворил платяной шкаф, отпрянул. Потянуло одеколоном, который любил Антон Палыч. И те узкие «щелкоперские» брючки, что Чехов натягивал перед ним для смеху, висели в стороне.
Он вытащил брючки из шкафа, встряхнул. Из кармана выпала цейлонская почтовая марка на шестнадцать центов, прилепилась к половице сизым профилем королевы Виктории кверху. Машинально поднял липкий листочек, спрятал в жилетный карман, брюки обернул лежащей тут же бумагой, сверток под мышку сунул. Ушел не простясь. Мапа рыдала наверху. Приглушенно, должно быть, в подушку.
Марка снова попалась ему на глаза через пять лет, когда хоронили Толстого. С Толстым Бунин только раз и виделся, зато по молодости лет пошел под арест за толстовские брошюры. В Ясную Поляну гроб с Толстым привезли в вагоне с надписью «Багаж». Бунин, смешавшись с зеваками, встречал на станции «Козлова Засека». «Ну хоть не из-под устриц», — в толпе усмехнулись и надолго замолчали. Пришибленная сиротская тишь висела над процессией до самой могилы, простой ямы в глубине парка, у которой даже жандармы опустились на колени: и за Толстого, и за Чехова.
Когда Бунин покупал на Козловке обратный билет, марка, лежавшая в кармане, липла к пальцам. Настаивала, звала. Словно там, на побережье океана в Коломбо или в городе Кэнди, в джунглях, меж храмов и чайных плантаций, его ждут. «Вам бы все же на Цейлон», — твердил ему Чехов во всех неурядицах.
А что, если?..
С делами удалось покончить только после святок. В феврале тысяча девятьсот одиннадцатого он сел на пароход до Александрии, к марту добрался до Коломбо, столицы острова. По острову путешествовал третьим классом, делал заметки, отчего-то решив, что по прибытии в Кэнди покажет их Чехову.
В Кэнди Бунин, разгладив на ладони марку с почти истершимся профилем, отправился в Queen’s Hotel. Нанял комнату. Расписался в гостевой книге: мол, в номере двадцать остановился Иван Бунин, русский писатель. Спросил через стойку, стараясь не выглядеть идиотом, не здесь ли господин Чехов? Пока распорядитель, лениво шелестя страницами, бормотал, точно семечки лузгал: «Ткхчекхов, Ткхчекхов», — Бунин рассматривал зазывал, расположившихся на крыльце и высвеченных солнцем словно рампой. Один сидел весьма странно. Шляпа мятая, рубаха желтая. Ноги в крестьянских шароварах скрестил по-турецки, правой рукой оперся на колено, как на подлокотник, пальцами коснулся виска. Бунин уже шагнул от стойки к выходу, и тут распорядитель хлопнул его по плечу и так радостно поманил, что почернело перед глазами. Обмахнувшись шляпой, забыв о мятом зазывале, он поспешил за сингалезом во внутренний двор. От распорядителя пахло геранью. Оглядываясь, открывая кобыльи зубы в улыбке, он завел Бунина за угол и сразу вытянулся, замер под табличкой, раскаленной солнцем до того, что, казалось, металл вот-вот капнет и прижжет ему смазанные маслом волосы. На табличке выбито по-английски: «Здесь в 1890 году останавливался русский писатель Чехов».
Бунин пил виски с содовой до самого вечера, пока не зазвенели древесные лягушки и слуга, пухлый, как женщина, и с пучком на голове, не приготовил ему на задней террасе ванну. Когда шли по лужайке, слуга все светил фонарем им под ноги — распугивал змей, а еще говорил, что знает хорошего проводника, если господин соберется в ботанический сад или храм.
— Твой брат, что ли? — у Бунина в руке, в запотевшем стакане, в темном виски, сладко позвякивая, сталкивались льдинки.
— Нет, он немец, господин. Садовод.
В вечерней прохладе легко дышалось.
— Скромный, как дева, и ходит, как дева, — не унимался слуга. — Слушает очень хорошо.
— Вот черт! — Бунин аж отпрыгнул, наступив на оброненную бог знает кем трость. — Свети ты лучше под ноги!
Виски выплеснулся на траву. Под лампой сверкнули желтым два кубика льда на траве. Бунин до смерти боялся змей.
Сегодня, с самого утра обливаясь потом, Бунин сидел на веранде и ждал. По газону, куда, как оказалось, выходило еще три комнаты, сновали англичане, шаркали белыми башмаками, восклицали, указывая на цветущий куст кетмий — китайские пятилепестковые розы в ответ показывали длинные языки-пестики. Заметил хорошенькую девочку лет пятнадцати, ей было тут скучно. Старуха, по-видимому, гувернантка, серощекая и упрятанная в оборочки, уверяла, постукивая о шезлонг деревянными четками, что жару господь послал юной леди за непослушание.
На лужайку пришел тощий зазывала, которого Бунин видел вчера на крыльце. Сегодня он приоделся: был в пробковом шлеме и старом до серости летнем костюме. Все предлагал англичаночке и старухе осмотреть Зуб Будды и совершить вояж в джунгли. Взрыкивая на немецкий манер, по-английски толковал про «стыдливые маргаритки»: к ним протягиваешь руку, а они лепестки закрывают головки, прячут.
— Сэр, они еще краснеют и веерами прикрываются, — сострила девчонка.
Зазывала не то фыркнул, не то хохотнул, по-сингалезски поклонился и, отступая, все же сунул старухе буклеты.
— Ну и тип! — пробормотал Бунин, наслаждаясь свободой обругать все на родном языке, оставаясь вежливым в глазах англичан и туземцев.
Сел в шезлонге свободней, прикрыл глаза.
И тут перед ним оказались две босые ступни, по-европейски бледные, голубоватые, а не лиловые, как у тамилов или сингалезов. Подкрался этот зазывала неслышно. «Ходит как дева», — вспомнился вечерний разговор со слугой, наверное, он и впустил этого «немца». Костюм болтался на зазывале как на жерди, но был отглажен и местами ловко подштопан. Наклонившись, немец поднял с лужайки ту, вчерашнюю трость, оперся на нее, потом протянул Бунину.
Бунин помотал головой: не мое.
Разговаривать не хотелось. Надо было к распорядителю, справиться о билетах на пароход. Иначе тут еще на неделю застрянешь. Но по телу разливалась какая-то тоска: не то лень, не то жажда. Уже собрался на немецком спровадить зазывалу, лицо которого теперь казалось черным против солнца, и глаз было не разобрать под козырьком щегольского пробкового шлема. Только вот в том, как он теперь опирался на трость, да и в самой трости было что-то знакомое. Но какой же заношенный на нем костюм! Бунин похлопал по карманам, решив подать зазывале несколько рупий и выпроводить с богом.
— Нет, маркиз Букишон, не трудитесь, — зазывала отбросил трость, уселся перед ним, скрестив по-турецки босые ноги, снял шлем, поправил седую прядь, упавшую на лоб, закрепил на носу пенсне. — Тут вам за деньги сыщут любой фрукт, девицу и даже яд кобры, только не порядочного портного.
Запах горелого лука вырвал Аню из прошлого. Распахнув духовку, отшатнулась от дыма и чада. Мясо, говяжья вырезка, обуглилось острым краем и курилось, как подпаленный по весне сухостой на пригорке. Прогоревшим хворостом торчали вокруг полукольца лука. Аня открыла все окна, ощутив, что и снаружи тянет дымком. Размахивала и крутила кухонной тряпкой, выгоняла чад.
Пришел Руслан. Уставший, голодный. Даже мясо, не только подгоревшее, но и пересушенное, жевал с аппетитом. Аня налила им обоим вина.
— Они его не умеют выдерживать. — Она все принюхивалась к своей кружке. — Перебродило и разливают.
— Чего мы отмечаем?
— Ну, я сегодня созвонилась с Кариной, она со своими тональниками опять…
— А, да, слушай, пока не забыл, — по тому, как Руслан перебил ее, поняла: по дороге домой он что-то надумал. — Сколько кофемашина стоила?
Аня сказала. Руслан, клацая в калькуляторе телефона, что-то плюсовал. Под лампочкой обозначились его красноватые веки и мешки под глазами. Он почесывал щетину, ерошил жесткие рыжие волосы. Добавил утюг, продукты, вино. Нахмурился. Сообщил, что она и впрямь его карточку опустошила.
— Я тут подумал, пока не увольняйся лучше. У нас перевод завис, зарплата будет в конце января, скорее всего. Потерпишь?
Аня протирала кофемашину, ее черные матовые бока притягивали любую пушинку. Рука с тряпкой замерла.
— Ехал, прикидывал, там, конечно, у тебя не деньги, но месяц перекантуемся.
— Я уже Карине сказала. Ты же сам меня просил уволиться.
— Ну, объясни ситуацию. Карина твоя еще и рада будет, к Новому году в Москве такая горячка, любой бизнес прет. Не то что здесь.
Аня посмотрела вопросительно.
— Я уже с работы вышел, помню, что обещал пораньше, но вернулся с финансистами созвониться. Может, помнишь, мелкий такой парень, ты в офис к нам приходила, все уводил меня. В Чикаго улетел, все дела встали на два дня, пока джетлаги у него, а теперь вот перевод сделал, но деньги зависли между банками.
Руслан залпом допил вино из кружки: «И правда кислятина», — поплелся в ванную. По его упавшим плечам Аня поняла: есть еще что-то, о чем он не рассказал.
5. Русский дом
Старая церковь близ улицы Кралицы Натальи была точно в яме. Прохожие промахивали по тротуару, как птицы, на уровне куполов. Туристы вытягивали шеи, высматривая вход в храм, и снова по-черепашьи втягивались в шарфы. Аня свернула к Русскому дому, на ходу соображая, как начать разговор. Просить она не умела. «Недотепа ты, вся в отца», — упрекала ее мать.
Желтый фасад с колоннами еще и отступал от дороги, как корешок книги, задвинутой глубже на полке. На крыльце курили два парня в красноверхих кубанках, отчего Аня ускорила шаг и уже открыла рот, чтобы заговорить с ними по-русски, но знакомые «полáко» и «дóбро» ее остановили. Она молча поднялась на крыльцо, вошла, пропищала рамка металлоискателя, уродливая среди лепнины, зимних пейзажей по стенам, толстых ковров, покрывавших дубовый добротный паркет. Справа за стеклянной стеной сидела крашеная блондинка за сорок: губы так густо намазаны бордовой помадой, словно она с наслажденьем, по-детски, пила вишневый сироп и забыла утереться. Отточенным взмахом бровей она подозвала Аню, собравшуюся уже сделать вид, что фотографирует интерьер. Спроси она, что на картинах, Аня проблеяла бы в ответ несуразицу: от волнения ничего не видела. Сутулясь, ляпнула первое, что пришло в голову:
— А где библиотека?
— Вон туда пройдите, между зеркалами вход.
Теперь придется идти. Тетка с вишневыми губами уже отвернулась от стекла и сказала кому-то: «Когда они приедут? Я что, без обеда должна сидеть?!»
Аня читала, что здесь огромная коллекция литературы на русском, вторая среди российских культурных центров в Европе. Ожидала увидеть коричневые старые фолианты, бесконечные стеллажи под потолок. Нет. Там и тут за стойкой библиотекаря простые книжные шкафы. Один шкаф целиком занят мягкими обложками современного детектива.
Библиотекарша, выскочившая из-за стойки, вытянулась столбиком: острый носик, черные глаза, серая кофта — ни дать ни взять, сурикат.
— У нас есть телефон! Мы подберем вам книгу и отложим! Даже редкую! — не остановилась, пока не изложила все преимущества.
Аня вдруг решила, что это все бесплатно, и уже шагнула к полкам, но библиотекарша вдруг преградила ей путь, протянула бумагу.
— Вот тут у нас прейскурант, читательский билет, залог. Оплата наличными.
Выходило больше двух тысяч динар. Аня открыла сумочку, там паспорт и всего сотня евро, которую она собиралась разменять, чтобы купить продукты.
— Ээ, можно я у вас поработаю? То есть я ищу работу. Мы переехали сюда, понимаете, и…
Библиотекарша важно опустилась на стул. Смотрела на Аню снизу вверх, но весь ее вид, как в детской игре, говорил: «Я в домике».
— Нет, нет. Нам в библиотеке никто не нужен. — Она вцепилась в ручки кресла, словно претендентка вот-вот ее сгонит. — Спросите у администратора, может, я не знаю, на уборку. Хотя вряд ли.
Значит, Аня разочаровала библиотекаршу. Не стала новым клиентом.
В холле Аня, решительно топая по паркету, направилась к администраторше. За стеклом ее не оказалось, она придерживала входную дверь, а через раму два дюжих мужика затаскивали коробки и картины в папиросной бумаге с прилепленными скотчем номерами и накладными. На улице тарахтела машина, тянуло бензином, сигналили. Мимо Ани проплыл взгляд какого-то архиерея: портрет в полный рост несли незавернутым. Глаза, подернутые синеватой старческой пленкой, будто отгораживались от суеты и от Ани с ее несуразными поисками работы.
— Извините. — Парни в кубанках пронесли мимо нее два мундира, черных с золотыми пуговицам и погонами.
Мундиры, надетые на портняжные манекены, были до того узки, что и на Аню едва бы налезли. Кадетские.
— Придержи, — сказала администратор, передавая Ане дверь, потом важно сошла к машине, надела белые перчатки и пронесла мимо икону.
Пробегая в очередной раз мимо, спросила своими сиропными губами:
— Вы что-то хотели?
— Да, я хотела спросить, можно ли у вас поработать?
— ВНЖ, разрешение на работу есть? Сербский знаете?
Аня и тут не была первой русской без документов: покачала головой.
— Ясно. Ну, не знаю даже. В подсобку если, картошку чистить для ресторана. Там же уборка. Умеете?
— Да-да, а сколько вы платите?
— Сколько? — Администратор удивилась, будто Аня отказывалась от подарка. — Ну, вы понимаете, это скорее вознаграждение за работу в таком историческом месте. Тысяч двадцать динар, думаю, сможем.
Аня перевела в рубли. Пятнадцать тысяч.
— Сто пятьдесят евро?
— Девушка, я же вас не заставляю. Извините, у меня дел полно.
В автобусе Ане по плечу постучал контролер. Протянула ему транспортную карточку, тот долго ей что-то втолковывал по-сербски, потом, продираясь сквозь толпу, провел к валидатору. Приложил карточку, списалось 80 динар. Аня поморщилась. Скоро и на этой карте денег не останется. Контролер пикнул ее карту еще и на своем аппарате, Аня вытянула шею посмотреть, сколько еще взяли штрафа, и тут двери автобуса открылись возле менячницы. Выхватив свою карту у контролера, Аня ринулась в проем, но дверь сомкнула черные резиновые окантовки и не пустила: придавила ей палец и захлопнулась совсем.
Контролер, поймав ее взгляд, пожал плечами. Сойдя у «Югославии», Аня села под козырьком остановки, окруженная старыми рекламами, приложила палец к металлической скамейке, он остывал, боль уходила. Аня обернулась на «Югославию», достала из сумки завалявшуюся помаду, накрасила губы, распустила, сняв резинку, темные волосы по плечам, взбила попышнее. Прошла в гостиницу, потом через холл, насквозь.
На ресепшне казино сегодня была только брюнетка. Узнав, что Аня пришла играть и паспорт при ней, заулыбалась.
Аня поменяла на фишки пятьдесят евро. Рассчитывая, что будет готовить неделю на оставшийся полтинник, если сварит суп и несколько гарниров. Из этих поварских мыслей ее выдернул перезвон висюлек на шторке, за которой был зал с игровыми автоматами. За ними сидели подростки, аппараты сигналили и курлыкали, вываливая на экраны разносортицу фруктов. Раздавалось «Срáнье!» и другой созвучный русскому мат.
В зале с рулеткой музыка уже долбила, и мелькали по столам лиловые и серебристые лучи световой установки. Две немки, сидящие за покером, были так невозмутимы, будто просто пили чай. Дряблые шеи, дерзкие стрижки, добротная одежда, минимум косметики — те самые европейские пенсионеры, которые «могут себе позволить». У них было по бокалу с коньяком на донышке. Они ждали кого-то для компании. Аня прошла мимо: так и не освоила ни одной карточной игры.
Белые рубашки крупье в этом свете казались неоновыми, а черные галстуки-бабочки вовсе терялись. Аня стояла и смотрела, как крутится рулетка и падает шарик, неоновый, в тон рубашкам. Рулетка была черно-красная с белыми числами вразнобой, и только ноль, зеро, написан белым по зеленому. На шершавом сукне стола делали ставки. Тут же пестрели стопки фишек. Аня щелкала пятью кругляшами в руке, уже начавшей потеть. Официант, подошедший с напитками, спросил, что ей предложить. Она, перекрикивая музыку, объяснила, что не знает, как ставить. Отвечал по-русски, почти чисто, едва путая ударения: ставь на черное или красное, или на дюжины; выбирай вертикальные и горизонтальные строки на полотне; угадывай сразу два, а то и четыре числа, просто разместив фишку на черте между ними… И еще штук пять разных комбинаций.
— Поняла? — спросил парень.
— Нет.
— Ставь на любое число. Все, меня зóвут.
На полотне тридцать шесть чисел и зеро. Ошибиться можно тридцать шесть раз. Вспомнилась библиотекарша с этим ее «нам тут никто не нужен».
— Молим? Поставите Ваше опкладе, — сказал крупье, щеки которого подсвечивал неон рубашки, черная бабочка была крупнее официантских.
Аня, перегнувшись, поставила фишки стопкой на двадцать шесть черное. Застрекотала рулетка. Аня отвернулась. Задержала дыхание. Казалось, выдохни она — и шарик сдует в никуда. В ушибленном пальце, под ногтем, дергало и саднило. На нее пахнуло коньяком, кругом захлопали, потрепали ее за локоть. Дряблые брыли немок теперь колыхались с обеих сторон. Она выиграла. Крупье придвинул к ней несколько высоких стопок с пестрыми фишками. Тридцать пять к одному, можно забрать тысячу восемьсот евро. Возле нее снова оказался тот парень с бокалами.
— Ставь пóново, — проговорил он. — Я тут три месяца, никто по числу не выигрывал.
Крупье, лицо которого Аня никак не могла запомнить, слегка повел бровью, и парень продолжил настаивать. Бабочка на его шее становилась мохнатой, трепетала крылышками. За звенящими занавесками Ане кивала, подначивала брюнетка с ресепшена.
Аня сгребла фишки, придвинутые крупье, ссыпала их в сумку и заторопилась туда, где позвякивали занавески. Брюнетка ушла, решив, что Аня застрянет.
Нет.
Аня только что выиграла себе месяц жизни без работы. Без необходимости работать.
Мара была в «Джерри» завсегдатаем. Цены тут вдвое против обычных ресторанов города. Белые скатерти, приглушенный свет, в нишах выставлены бутылки раритетов вроде лафита урожая семьдесят восьмого. Атмосфера роскоши.
— А тебе идет красная помада, только вот зубы чуть-чуть. Вытри.
Пока Аня скребла по эмали салфеткой, Мара заказала обеим тартар с вином:
— Дороговато, но я такой вкусный тартар и в Москве не ела.
После казино тут было тихо, приятно. Никто Аню не торопил, не подначивал. И вино, хоть и из сербской винодельни, было пряным, отдавало шоколадом и изюмом.
Мара ела жадно. Отправляла в рот такие куски мяса, что Аня удивилась, как ей удается их пережевывать, не теряя облика красивой женщины.
— Младан, еще вина. — Мара махнула официанту и уставилась на Аню, распахнув мохнатые ресницы до самых бровей. — Ну? Долго будешь меня мариновать? Забросала сообщениями, просила срочно встретиться и молчишь сидишь. Хорошо, что я тут обедаю регулярно. Рядом была.
— Если Руслан спросит, скажи, что ты мне обменяла на рубли тыщу евро.
— А на самом деле?
Аня глотнула вина, оно оказалось комнатной температуры, и тепло от него растеклось по всему телу.
— Заначку распотрошила, мне зарплату задерживают. — Аня то ли хмелела, то ли смелела от того, как ловко придумала. — Иначе и правда пришла бы к тебе с рублями, непонятно куда их теперь девать. Ни вывести, ни потратить.
— Почему? Мне как раз рубли нужны. Ну, точнее, маме переведу. Зарплата у нас теперь в евро… В общем, можешь мне кидать на карту, как придут.
Аня надеялась, тем разговор и закончится. Мара вдруг приосанилась, как на работе:
— Так когда у тебя зарплата?
— Э, ну, наверное, через месяц.
— После январских напомню. — Мара подняла свой бокал, на дне которого вино чернело и не просвечивало. — Ну, за нас?
— Слушай, а что у вас там в офисе с деньгами творится?
— Ты все про деньги. Ну, задерживают оформление, финансирование сейчас тоже не быстро идет с этими санкциями. Думаю, рассосется. — Доев свой тартар, Мара принялась за комплименты от шефа: гренки, паштет, мягкий сыр, оливки. — А пока, как говорится, зубы на полку.
Когда Мара поднялась, Аня ждала, что у той вывалится живот из-под топа. Но нет, пресс Мары был идеально плоским, золотистым, как гренок, которым она только что хрустела.
— Я освежусь пойду и еще кофейку с десертом, ага? Тут была «Анна Павлова». Младан!
— Давай лучше счет попросим, мне еще ужин готовить.
— Да ладно, я угощаю.
Аня, которая после этого дерганого дня не могла в себя впихнуть ни куска, смотрела, как Мара ломает воздушное безе: тончайшие сахаринки облепляют ее губы, и она незаметно их слизывает. Элегантная и непринужденная от природы. За кофе Мара болтала об осеннем путешествии на Бали (где и успела загореть), оплатила счет, подсунула в папку чаевые наличкой, сложив указательные и большие пальцы послала «сердечко» бармену за стойкой, красиво нырнула в поданное Младаном пальто.
6. Мясо
Косовске девойке. Косовской девушки. Эта короткая улица была совсем близко к Русскому дому. Район Врачар в центре Белграда — единственный более-менее знакомый Ане. Раз уж Руслан, тридцать первого декабря сажая ее за руль, разрешил выбрать, попросилась туда.
— Губа не дура, — встрял Андрей Иваныч. — Я сейчас Димке отвезу медичку и поскачу, куда останется. Только «Сонату» чур не занимать.
— Чего он там, совсем пластом? — Руслан, не отрываясь от планшета, переходил по парковке от машины к машине, раскидывал задачи девяти русским своей команды.
Аня была десятой.
Деньги на зарплату и премию не поступили, сербы-водители скопом не вышли на работу. У них, мол, праздники и вообще такого от «братьев» они не ждали. Руслан прикидывал так и сяк. В итоге вывел всех: финансистов, операторов, менеджеров. Умеющие водить и те, кто ездил с грехом пополам, как Аня, должны были до трех развезти все заказы.
— Пакеты с мясом уже того, пованивают. — Щуплый финансист дергал Руслана за локоть.
— А кто виноват?
— Ну, знаешь, Рус, я тебя предупреждал, что не успеем. Не фиг демпинговать. Сейчас бы два-три заказа отгрузили пешочком или деньги вернули.
— Ты в следующий раз в менеджеры проектов переходи. Посмотрю, как ты в чужой стране раскрутишься.
— Это не мое дело. — Щуплый даже попятился.
— Вот и не лезь, бери ключи и вперед. На тебе Земун: раньше всех отстреляешься.
Садясь в «Хендай Гетц» с новенькими золотыми иконками на приборной панели и прожженным кое-где водительским сиденьем, Аня скривилась. Горечь сигарет, которые Стефан смолил тут одну за другой, перебивала кислый болотистый запах потекшего мяса. Заднее сиденье было завалено бумажными сумками с надписью BULKA, местами промокшими. Углы и ручки пакетов лезли на заднее стекло.
Ладно.
Аня покрутила, настроила под себя зеркала. Завелась, поехала.
Небо хмурое, в тяжелом облачном киселе. Народ разгуливает в ветровках, кедах. Бахают нетерпеливые салюты.
Миновав пробку на Бранковом мосту, Аня принюхалась, открыла окна: пусть лучше в уши надует, чем мясо совсем сквасится. У нее не было времени глянуть, что там в заказах. Из крайнего пакета торчали свиные копыта и блеклая водянистая мякоть. Демпинговал Руслан именно мясом, и если бы не стачка, устроенная водителями, он бы выиграл.
Он не спал всю ночь, крутился, аж пружины кровати хрустели. Потом тихо встал, ушел на кухню. На рассвете сидел на диване в гостиной, запустив пальцы в волосы, словно Мюнхгаузен, вытягивавший себя из болота. Он не видел Аню. Она смотрела на его отражение в створе шкафа. Узкое зеркало показывало ей мужа, который ошибся.
Утром Аня готовилась резать салаты и смотреть мультики.
— Может, и меня за руль посадишь в честь праздника? — пошутила она.
Закрепила на стене гирлянду в форме елки. Стена порой оживала, помаргивала.
— Да, возьмешь «Гетц», он автомат, остальные механика.
Потом они вместе искали в папке с документами ее права. Руслан наставлял, чтобы она правильно держала руль, обеими руками, не отвлекалась на музыку и не превышала. То, что она должна стать курьером, как-то не обсуждалось.
Повернув на широкую улицу Князя Милоша, Аня отметила в приложении: курьер будет через десять минут. В глаза бросилось красно-кирпичное здание: фасад уступами спускается к улице, но обрывается рваной дырой. В ране перекрытия точно пожеваны, вокруг запеклось что-то черное. Вдруг бахает взрыв, еще один. Аня выкручивает руль и утыкается бампером в бордюр. Передние номера отскакивают и валяются на тротуаре возле двух обгорелых петард, похожих на зажаренных крыс. Их некстати швырнул пацан, которого и след простыл.
«Рушевине Генералштаба», — пищит навигатор.
Аня включает аварийку. Звонит Руслану — недоступен, Андрей Иванычу — не отвечает. Этот его сосед откосил, вовремя заболел. Если не ковидом — считай, повезло.
Телефон разрывают уведомления от клиентов, к которым она опаздывает. Мелькает мысль, а не разнести ли заказы пешком. Но пакеты на заднем сидении слишком тяжелые. Положив номер под лобовое стекло, закрыв иконы, Аня заводится, едет дальше…
Потом тащит по темным лестницам подъезда пакет со свиными ногами, мякоть, чевапчичи и кур в обсыпке. Впереди на улице Делиградска — русское посольство, охраняемое вооруженными парнями: Аня со своим оторванным номером от греха припарковалась в переулке. Свиные копыта взбрыкивают в такт шагу и пахнут паленым. На второй звонок дверь открывается — усатый мужик с автоматом наперевес. Аня визжит и роняет пакет — из-за спины мужика выскакивает теть Наташа.
— Вот дурында. — Теть Наташа протянула Ане, сидевшей в прихожей прямо в куртке, потому что ее трясло, стакан воды. — Пей давай. Может, чего покрепче?
— Óна за рулем, — пробурчал усатый мужик, уже безоружный.
— Душан, иди уже, мы сами. — Проводив его взглядом, теть Наташа накинулась: — Ну а чего ты орешь-то, не знала, что сербы оружие хранят? С девяносто девятого. У Душана брат погиб тогда в телецентре. Видела телецентр?
— Да, нет. Это ступеньками?
— Ступеньками Генштаб. Нарочно не чинят, чтоб албанцев носом тыкать.
Теть Наташа вдруг оценила Анин вид, потекшую тушь, испачканную куртку и осеклась. Аня поспешила сказать, что отмечать, наверное, не будут, работы полно.
— И стоило тебе ради такого из России уезжать. Курьерить и там можно.
— Это временно.
— От Каринки чего ушла? И она теперь не отмечает, сама сидит пишет.
Аня промолчала.
До последнего адреса добиралась уже по потемкам. Снега в Белграде нет, фонари, даже в центре, тусклые. Словно газовые. Да еще ехать приходилось все медленнее. Пролетка, стилизованная под девятнадцатый век, не иначе как для туристов, катала парочку. Высокие колеса гремели по брусчатке, неизвестно откуда взявшейся, скрипели рессоры. Волосы мужчины гладко зачесаны назад, поблескивают желтым от фонарей. Женщина в черном объемном берете: может, нарядилась в театр. Мать Руслана любила под Новый год «создать настроение», таскала супруга на мюзикл или на «Щелкунчика», а он предлагал уйти уже в антракте.
Ну, давайте уже! Аня помигала фарами. Лошадь плелась неторопливо под легким косым снежком. Мужчина каким-то привычным, обыденным движением насадил на макушку шелковый цилиндр. Слава богу, кучер сообразил: приподнял свой широкий, напитанный ватой зад, и пролетка завернула в переулок. Мужчина в цилиндре повернулся к спутнице, блеснуло пенсне. Дорога освободилась, сделалась асфальтовой. Когда Аня проезжала поворот, ей показалось, что темный затянутый снежком переулок спускается к морю. Навигатор, однако, показывал, что такого переулка не существует. Аня протерла глаза.
Таковска, 19: одноэтажный особняк, бордовый с бежевым, каменные наличники на трех высоких окнах. Даже граффити этот фасад не тронули, дверь вот только облупилась. Аня припарковалась под узловатым деревом, которое деликатно огибал тротуар. Заглянула в заказ: телятина. По сравнению с остальными — свежая или нос уже привык. Почему-то перед этим строгим фасадом стало особенно стыдно за испорченные продукты и за то, что на два часа опоздала.
Звонка на двери не было. Аня, усталая, голодная, постучала. К костяшкам пальцев прилипла чешуя облупившейся краски. Дверь открыл мужчина, попятился, впустил. Аня заозиралась. Потолки метров пять. Светло-серая обивка на стенах и тусклые лампы. В гостиной кресло у камина, треск дров, картины, портьеры, за которыми словно и не Белград.
Аня протянула пакет, указала пальцем на ценник «З000 din.». Мужчина хмыкнул, заговорил с немецким акцентом:
— Molim? Mora da ste ovom biku pevali dok je odrastao?[3]
Певали? Пели? Что?
Но какой приятный у него голос.
— Не разумем србски, — устало сказала Аня.
Подняла глаза. Перед ней стоял ялтинский тип, продававший чеховские сюжеты. Последний раз она видела его на пляже. Полтора года прошло, словно полжизни…
— Ах, это вы? Помните меня? Мы в Ялте встречались.
— Ili su mu pričali bajke?[4]
— Что? Послушайте, мне не до шуток, извините, что задержалась, но я не понимаю по-сербски. — Аня решила, что нагрубила, и добавила: — С наступающим.
Он был все в той же желтой майке, только поверх натянул черный кардиган. Ане захотелось просто посидеть с ним у камина. Она смягчилась:
— Как ваши чеховские сюжеты? Удалось продать хоть один?
Помотал головой. То ли не понимал, то ли не продал, то ли раскаялся в затее.
— Ну, не расстраивайтесь. Зато какой милый особняк. Эээ, лепа куча.
Желтый — у него теперь седая прядь, а лицо свежее, худое, глаза насмешливые, бородку так и не отпустил — протянул ей три тысячи. Посмотрел на нее, добавил еще триста.
— Спасибо, хвала, с Новым годом вас. Как это по-сербски? Нова година…
— Nova godina je đubre kao i stara, samo što je stara bila loša, a nova je uvek gora[5].
На пороге особняка, когда он закрыл за ней дверь и дважды щелкнул замком, Аня постояла, превозмогая желание вернуться. К камину, к лампам, к чеховским сюжетам. Припаркованный «Гетц» озяб, покрылся мелкими каплями. Вздохнула, подняв лицо к небу. На медальоне в каменных завитушках, что украшал фасад особняка под самой крышей, выбита дата: «1899».
На заправке пришлось влезть в запас евро — Аня носила выигрыш с собой в сумке, не понимая, куда Руслан сунется, а куда нет в этой пустой квартире. По дороге к офису, на реке, за мостом, тут и там грохотали салюты. Было шесть, в Москве восемь — скоро все сядут провожать старый год, а у нее ничего не приготовлено. Бутылка вина и магазинный соус к макаронам.
Телефон сел, но она помнила дорогу: через Земун прямо, на перекрестке правее — к складам.
Только припарковалась у офиса под единственным фонарем, из дверей выскочил Руслан:
— Ты почему трубку не берешь? Ань, сколько я должен просить… — и тут увидел помятый бампер и оторванный номер, пристроенный под лобовым.
Аня не оправдывалась. Отвечала спокойно, что испугалась петарды, вильнула.
— Почему полицию не вызвала? Как я теперь со страховой объяснюсь.
— Заказы торопилась развести. — Аня подошла, погладила его по рукаву куртки. — Да у меня и номера их нет.
Руслан обходил машину, светил фонариком из телефона.
— Мясо уже портилось. — Аня радовалась, что этот день (и год) заканчивается.
— При чем тут мясо, если водить не умеешь.
— Ну а чего ты меня за руль посадил в чужой стране?
— Господи, при чем тут страна? Один раз попросил помощи — и все через... Деньги где?
Во двор выкатился довольный, краснощекий Андрей Иваныч:
— Мож, это, уже выпьем? Год дрянь, но новый будет лучше. Он всегда лучше.
— Нечего отмечать, — буркнул Руслан.
Аня достала пакет, куда складывала выручку, чтобы не собирать по всей сумке, пихнула его Андрей Иванычу, он ближе стоял, и быстро зашагала прочь от этого фонаря, этого офиса и гаража на пустыре. Надеялась, что Руслан пойдет следом. Они наконец разругаются в пух, станет легче.
Вахтера в будке не было — наверное, отмечает. Обернулась — никого. От того, что охранник уехал праздновать к кому-то, а ей, кроме пустой квартиры, и податься некуда, захотелось набрать матери. Достала телефон, поймала на черном экране свое отражение. Теперь и не позвонить. В автобусе, полупустом, темном, шатком, холодном, потянуло выпить чего покрепче. Злость унять. Она точно знала, где наливают: в казино.
На ресепшн брюнетка улыбнулась ей, точно узнала, Аня не думала, хорошо это или плохо. У нее осталось пятьсот евро. И если она проиграется вдрызг — Руслан виноват. Аня-то думала, что у них с Русланом, наспех женатых, в Белграде появится второй шанс. Теперь уже не до семейного тепла, выговориться бы до дна, до самой последней правды.
Рулетку обступили испанцы. Еще бы: за каждый их евро давали сто семнадцать динар — грех не разгуляться. Аня попросила коньяку и фишку на пятьсот евро. Чтобы не пришлось ставить несколько раз. Глотнула из бокала на низкой ножке, расправила плечи. Не разрядись телефон, поговорила бы с Русланом.
Еще лучше было бы найти в приложении номер того ялтинца, набрать и послушать, на каком языке заговорит. Что скажет своим теплым баритоном… Но зарядки с собой не было.
Захотелось поехать туда.
Таковска, 19.
Остальные адреса, даже тетьНаташин, стерлись из памяти.
Таковска, 19.
— Поставите Ваше опкладе, — сказал крупье лично Ане, словно узнал.
Поставила на 19. Все на 19 черное. Крупье объявил ее ставку вслух, испанцы затихли. Допила, поперхнувшись, коньяк — официант сразу подал ей новый бокал. Завертелось колесо. Аня думала: ну вот и финал.
Все захлопали, закричали. Аня выиграла. Она могла забрать восемнадцать тысяч евро. На нее бросались с объятиями незнакомые люди, едва не сбивали с ног. Хлопнуло в ее честь шампанское, и вместо дерганной «игральной» музыки запела новогодняя ABBA. Аня, пьянея, соображала, куда бы еще поставить. Но тут, на запястье испанца белая часовая стрелка сверкнула неоном. Уже восемь. Восемь! В Москве десять, мама с ума сойдет, если не набрать.
Пересчитав наличку — пачка по пятьсот евро не толще ее мизинца — Аня пихнула ее в сумку вместе с паспортом и побежала по набережной, прижимая выигрыш к животу. Ей было страшно, и пьяно, и весело сразу. По асфальту каталась пузатая бутылка из-под игристого. Нитка лиловой мишуры намоталась на ствол голого платана. На ближайшей барке загорелись огни, и кто-то заскулил под шатким настилом. Господи, котенок, что ли?
Пнув бутылку, Аня присела на корточки, позвала:
— Эй! Кыс-кыс?
Похлопала по настилу ладонью. Показался черный нос, а потом и собачья морда: не то белая, не то светлая, вокруг глаз черная обводка. Собачонка была маленькая, а потому Аня вытащила ее из-под настила двумя руками, разглядела. Девочка. «Полтора кота», — сказала бы мать. Уши висят, лапы грязные. Трясется. На улице не холодно, наверное, подстыла от реки. Или мерзнет от голода.
— Чего же с тобой делать? — спросила Аня. — Лендлорд нас выгонит.
Собачонка, теперь поставленная на асфальт четырьмя лапами, грустно помахивала хвостом. Аня поискала в сумке — нет ли чего съестного с собой. Нащупала пачку евро.
— Да плевать! Возьмем и переедем!
7. Визаран
На набережной, той, что начиналась за Бранковым мостом, безлюдной, с раздолбанной плиткой и затонувшим одиноким дебаркадером, сидели чайки, грязно-белые, серохвостые. В их оперенье и даже в том, как они переминались, будто отражались облака. Захлопали, снялись. Собака, которой Аня не дала имени, лишь уши прижала. А птицы, перемахнув через реку, бумажными комьями обсыпали тот берег: новенький жилой комплекс «Београд-на-води», престижные стекляшки с вылизанными дворами, торговым центром в четыре этажа, деревцами-подростками в кадках. Аня скроллила новости в телефоне: «В Приштине полицейские обнаружили грузовик без номерных знаков, заблокировавший въезд на мост через Ибар… река разделяет сербскую и албанскую части… Один полицейский был убит, двое ранены».
Собака, натянув шлейку, затявкала на чаек. Все притихло.
На скамейке возле Старого Савского моста сидел мужчина. Расстегнутый пуховик, худоба коленей, стрижка с выбритыми висками. Смутно знакомые черты. Покрасневшие шишки на кистях у больших пальцев — его ладони казались крупнее, сильнее. Собака подтащила ближе, обнюхала его брючину. Потом поставила обе лапы ему на колени, завиляла хвостом.
— Она не укусит, — отдуваясь, оттягивая на себя шлейку, сказала Аня.
Отмахнулся, встал. Собака завертелась у его ног. Аня сообразила:
— Это ваша собака?
Мужчина покачал головой.
— Изви́ните! — опомнившись, сказала на сербский манер.
Мужчина вдруг чихнул в рукав пуховика, затем утер глаза. Аня с присмиревшей наконец собакой готова была провалиться под землю. Он что, плачет? Корявила фразы:
— Мой пас, ээ, чужой пас, не разумем србски, я сам странкиня.
В голове пронеслось: «Еще какая!»
— Ладно, — перебила сама себя, развернулась и пошла, ускоряя шаг.
Собака затрусила рядом.
— Эй, погодите! — прогундосил позади мужчина.
От набережной на пригорок уводило неряшливое поле со скульптурами, похожими на скрученные узлами бруски пластилина. Незнакомец догнал Аню и теперь шагал слева от собаки. Аня, не зная, что делать и, главное, чего ему надо, спешила за поводком, не поворачивая головы.
Из Старого города потянуло смогом. После праздников похолодало, в домах без отопления, каких немало в центре, затопили печи. Уголь, торф, старая мебель — в топку шло все, что по карману жильцам. Мужчина остановился, зажмурился, вдохнул, словно эта горечь вливала в него силу. Открыл покрасневшие глаза:
— Курить бросил год назад. Ломает. Куришь?
— Она же вас не укусила? — Аня не знала, как уйти. — Что? Нет, не курю.
— И правильно делаешь: такая зараза.
Наивные глаза, красные крылья шмыгающего носа, сероватые губы. Черная прядь то и дело падает ему на лоб: откидывает всей пятерней, не красуясь. Аня окинула взглядом пригорок цвета грязной соломы, платан с остатками жухлой листвы, клумбу, пестревшую маргаритками, стойкими, точно из пластика. Как тут ждать весну, когда зимы, считай, что и нет? Застой.
— Меня тоже бесит эта осень, — сказал красноносый, наверное, проследив за ее взглядом.
— Ладно, всего доброго. Извините за собаку: не знаю, как воспитывать. Подобрала неделю назад.
— И я не знаю. Точнее, у меня аллергия на них. На шерсть.
Опустился на ближайшую скамейку. Аня села рядом. Собака обнюхивала плитку.
— Как собаку-то зовут?
— Не знаю. У меня плохо с именами. Обычно кричу: собака, собака. Муж говорит, придумай уже кличку.
— Ну, а в чем проблема? Назови в честь вон той посудины.
По реке медленно шла баржа, груженая черной угольной горой, платформа отражалась в воде, отчего казалось, что судно шириной во всю Саву.
— Углья? Уголь? Собака же белая.
Усмехнулся-удивился. Словно с ребенком толкует, рассудительным не по годам.
— Тогда сама придумывай.
Аня поежилась. В магазин можно и в свитере бегать, а на реке, в голом парке, ветер пробирает и сквозь пуховик. Пора домой. Но уходить не хотелось:
— Может, Ялта?
Собака подошла, села у ног. Даже как-то привалилась животом на Анину ступню. Она и дома так ложится, пока Руслан на работе.
— Никогда в Крыму не был. Видимо, уже и не попаду. — Встал, хлопнув себя по коленям, на безымянном пальце кольцо. — Ты извини, мне пора.
Хотелось смотреть ему вслед.
* * *
Аню обогнала скорая, визжа сиреной, за ней вторая. Впереди, за перекрестком, в небо лез столб черного, заметного на вечернем небе, дыма. Улица выпрямилась — Аня увидела у здания с флагом чадный костер, целиком заглотивший легковушку. Мэрия? Администрация? Дым полз по стене, облизывал окна, вспучивал рамы. Загорелось недавно, толпа еще не сбежалась, и Аня, завороженная, стояла метрах в пяти от огня. Жар ложился ей на щеки, согревал лоб, плескался отсветами на ладонях. Сделала шаг — и ее дернул за плечо, отпихнул спасатель в желтой каске.
В соседнем переулке было на удивление мирно. Желтела терраса кафаны, парочка сидела за винной бочкой, приспособленной под столик. Когда впереди показалась река и Бранков, не сразу сообразила, что не так. По мосту в центр города, по всем шести полосам, вместо машин текли люди. Аня и не знала, что в Белграде столько народу. Мелькали транспаранты, кто-то хрипел в мегафон. Аня дошла до полицейских машин, не то перекрывавших путь демонстрации, не то встречавших ее. Гладколицие, высокие парни в черной форме стояли компанией, курили, перебрасываясь шуточками.
Демонстрация надвинулась. Проплыл транспарант с портретом интеллигентного брюнета в очках и подписью на сербском: «Убица».
Встала на узкий тротуар Бранкова моста, надеясь, что как-нибудь просочится против течения. Немного продвинулась, прижимаясь к перилам. Вдруг раздался выстрел и еще один: над мостом взлетел салют, кто-то запалил снаряд на набережной. Искры ослепили. У женщины в толпе задымился капюшон. По нему захлопали рукавами и ладонями. Потом началась драка. Аню теснили сербы, кричавшие, топавшие. Бранков мост мелко дрожал под тысячами ног. Демонстрации не было видно конца и края.
Аня задела плечом блондинку в кожанке. Та отделилась от колонны, схватила за рукав:
— Ана, ты ранена?
— Нет.
— Щека в крови. Вытри. — Блондинка протянула салфетку. — Я Драгана, работаю с Русланом. Айде, айде бре!
Драгана втянула Аню, водившую салфеткой по лицу, в центр колонны, объясняя на ходу, что это самое безопасное место. По краям могут выхватывать, арестовывать. Там чаще всего потасовки с полицией. Двигаясь в центре, они быстро пройдут мост.
— Да мне в другую сторону надо, в Новый Белград.
— Отсидишься пару часов и пойдешь.
Странная она, эта Драгана. Платиновая блондинка, красная помада, узкие джинсы — симпатичная даже, но скорее журналистка, чем женщина. То ли взгляд чересчур решительный, то ли…
— Давай направо.
Они незаметно отделились от колонны. Драгана поозиралась и зашагала спокойнее. На вопросы, куда они идут, отвечала: увидишь. «Улица Гаврилы Принципа». — Аня читала вывески, соображая, как, если что, бежать назад. Влившись в «Адмирала Гепрата» улица провела вдоль куполов знакомой церкви. Аня узнала Вознесенскую, поняла: Русский дом рядом, теперь не заблудится.
На «Князя Милоша» остановились у разбомбленного Генштаба, огороженного рабицей с растяжкой «Министарство одбране и Воjска Србиjи». Драгана приподняла полотно, юркнула в прореху, потянув за собой Аню. В здании пахло сырым цементом и холодом, капала где-то вода. Послышалось шуршание, Драгана мигнула наверх фонариком. В ответ прямо к ее ногам прилетел ключ. Поднимаясь по лестнице с торчащей арматурой и провалами на две ступени, Аня хваталась за покореженные перила.
— Не бойся. Это здание уже не рухнет.
— А чего вы бастуете? — спросила Аня.
— Много чего.
Поднялись еще на этаж. Стена тут была целая.
— Мы хотим, чтобы кое-кто ответил, — прошептала Драгана.
— За что?
— Не твое дело. За пропавших без вести. — Драгана ковыряла ключом в замке низкой металлической двери. — Давай телефон сюда.
Аня вынула телефон из кармана, посмотрела на черный экран.
— Он сел.
— Все равно.
В комнате без окон, наверное, бывшей генштабовской кладовке, еще четверо. На полу свеча, желтит им лица. Парень с перебитым кривым носом хватает Драгану за локоть, рычит ей на ухо, какая-то девчонка его оттаскивает. Еще два парня сидят тихо. Курят. Драгана показывает им Анин телефон и говорит что-то вроде: русская, не понимает по-сербски, ранена.
Аня садится на какой-то ящик. Сербы расстилают на полу бумажную карту, ручкой чертят стрелки. Аня понимает отдельные слова. Они то и дело выплевывают: «Илыякады». Аня не знает, что это. Злее всех в споре оказалась девчонка лет двадцати, курчавая, тонконогая. По тому, как послушался и уступил ей кривоносый, отцепившись от Драганы, Аня поняла, это — его младшая сестра. Смышленая, взрослая не по годам. У верзил всегда такие сестры.
Драгана, машина которой была припаркована на Таковской, напротив дома того ялтинца, довезла Аню через мост Газела почти к подъезду. Притормозила возле суда:
— Никому не говори. Руслану не говори. Или тебя замешают в это.
— Да во что «замешают»? Против чего хоть демонстрация была?
Аня отряхивала пыльные колени.
— Против жестокости. — Драгана нарочито спокойно красила губы, смотрясь в зеркало заднего вида.
— Откуда ты вообще меня знаешь?
— В окно видела. Ты ушла под Новый год, Андрей ушел. Мы с Русланом деньги считали.
Аню кольнуло это «мы с Русланом». Крошечная пауза перед «деньги считали». Платиновые волосы, красная помада.
— Телефон верни.
Схватив мобильный, Аня выскочила из машины и постаралась не хлопнуть дверью.
* * *
Визаран. Визаранить. Релоканты легко собирают новый словарь, думала Аня, торопясь следующим утром на свой «рейс».
Машина ждала за автобусной остановкой на выезде из Белграда. Впереди над низкорослым городом громоздилась высотка Zepter — две серые башни, соединенные наверху переходом и куполом. Вдруг день притих, замер под свистом с неба. Над башней пронеслись два острых хищных истребителя. Застыла на светофоре женщина с коляской, мужик с пузцом над узкими джинсами замолчал в телефон, пассажиры застряли в дверях автобуса.
У грязно-белой легковушки с длиннющим сербским номером Аня сверилась с сообщением от администратора «визарана», кивнула курившему водителю:
— Здрасте, а чего самолеты разлетались? Из-за вчерашнего?
Заметила, как тот заозирался. Сказал без акцента:
— К параду готовятся. Садись, садись, дорогой поболтаем.
— Я бы хотела вперед, меня укачи… А вы здесь откуда?
Вопрос был глупый: конечно, этот мужчина с набережной такой же релокант, как и она. Возможно, они на одном самолете в Белград прилетели, потому по истечении тридцати дней вынуждены пересечь границу в ближайшей Боснии и вернуться обратно. «Три часа на все про все. Один разок съездить придется», — успокаивал Руслан, до получения ВНЖ он трижды визаранил.
Мужчина ей кивнул. В его лице что-то просветлело, может, глаза чуть шире распахнулись. Или Ане хотелось верить, что он ее помнит.
— Дама с собачкой, — бросил он. — Я вообще-то Суров.
— Аня.
— Дима.
Руки жать не стали.
На переднем царила тучная пассажирка в дорогом сером пальто. Из тех, кто всю дорогу говорит с водителем. Боится, он уснет или сама не выносит тишины? Когда она поправляла укладку, салон наполнялся духами. Терпкими, сладкими.
Аня жалела, что не вымыла голову. Глянула на Сурова, сделал вид, будто смотрит в его окно. Там за степью с редкими домиками, огороженными хлипкими плетнями, катилось за горизонт изжелта-рыжее солнце. Вдруг, прорезая соломенный простор, помчался вдоль шоссе поезд. Паровоз, напоминающий черный самовар, дымил пепельными, фактурными клубами. Прогудел.
— Смотрите! — Аня отстегнула ремень, придвинулась к Сурову вплотную, вытянулась, касаясь животом его острых колен.
За паровозом с толстой трубой и железными усами замелькали похожие на сундучки вагоны, потянуло чадом. Солнце пробегало по составу, подсвечивая шторки.
— Вы что, не видите поезд? — крикнула Аня.
Машина свернула в карман и резко затормозила. Аню отбросило на место. Суров смотрел в окно.
— Не знала, что тут такие ездят. Прямо восточный экспресс, да? — спросила Аня Сурова.
Водитель вышел из машины, оперся на капот. Тетка спереди просто дверь открыла, вглядывалась в степь из-под козырька ладони. Суров смотрел на Аню с любопытством:
— Вы же видели? — Аня умоляюще дотронулась до серого пальто впереди.
— Деточка, ты, может, беременная? У меня в положении бывали галлюцинации. Не поезд, конечно, но шапку за крысу приняла как-то раз. Шваброй лупила.
Аня съежилась, но потом выскочила из машины. Подбежала к водителю:
— Вдоль шоссе есть железка?
Солнце порозовело, сплющилось, впиталось в горизонт.
— Нет.
Швырнул окурок в поле. Шагнул к Ане — казалось, вот-вот ее обматерит. Но лишь молча развернул ее к машине, открыл дверь.
Завелись, тронулись в молчании, даже тетка притихла.
— Парень, ты за девчонкой своей присмотри? — Водитель прищурился в зеркало заднего вида.
— Присмотрю, — ответил Суров.
Теперь ехали в темноте. Аня давно заметила, в Белграде сумерки падают резко, как на море. Фары выхватывали, серебрили знаки с непривычным зеленым фоном. Рядом, очень близко, мужчина в пуховике и джинсах, с прядью, падающей на лоб. Аня гладит обивку сиденья справа, пытаясь успокоиться. Обивка ворсистая, чужая, временная. Аня всхлипывает, утирает ладонями лицо, стараясь вспомнить поезд в мельчайших деталях и не может. Вдоль вагонов словно летят плавные ленты тумана. Вдруг ее руку берут две ладони, теплые, шершавые, нечужие. Успокаивают, греют. В Сурове нет уверенности. Он кажется Ане слабым, одиноким. Но сейчас он ей нужен. И она ему нужна. Она отстегивает ремень безопасности, кладет голову Сурову на плечо, за окнами мелькает лес, машина виляет, объезжая ямку или мелкого сбитого зверька. Не хочется привставать, смотреть, размышлять. Ане кажется, что она дома.
8. Мы были детьми
В лицо из-за здания суда летела всякая дрянь. Хвоя из парка, мелкие, точно нарочно расклеванные воронами обрывки бумаг. Аня морщилась, натягивала капюшон до самого носа, хотя впервые в Белграде ей было тепло, празднично. Ей хотелось бегом вернуться под куцый козырек остановки, дождаться автобуса, проехать десять минут и…
В подъезде было натоптано. Наверное, развезли грязищу из-за вчерашнего дождя. Дверь на первом этаже распахнута настежь: тянет лечо, кислым, пряным. Пролетом выше, прямо у Аниной двери, подбоченилась женщина в халате и фартуке, с ней долговязый подросток. В замке ковыряется какой-то мужик. Длинные волосы собраны в хвост: точно клин светлой ткани пришит к куртке.
— Что здесь происходит? — улыбаясь, спросила Аня.
Женщина затараторила по-сербски что-то про воду, подросток, сообразив, что Аня не понимает, перешел на английский: их, мол, затопило, обои отошли от стен, трубу прорвало, наверное. Тут влез хвостатый блондин, потребовал ключи. Назвался: Милош, лендлорд.
За спиной скрипнуло. Кто-то подсматривал в щелку из квартиры напротив. Едва Аня вставила ключ в замок, за дверью заскулило, заскребло. Ялта, черт, я про тебя забыла. Аня замерла, не зная, что сказать лендлорду. А вдруг собака там уже тонет? Распахнула дверь зажмурившись, готовясь, что оттуда ее обдаст волной. Но в прихожей было сухо. Собака выскочила на площадку и тут же шмыгнула в соседскую, теперь уже открытую настежь, дверь. В проеме стояла старуха, трясла длинными серьгами.
— Зашто је твој пас код нас?[6] — спросил Милош.
— Проклети хипстер се појавио[7], — буркнула старуха в ответ и заперлась.
Милош только языком поцокал.
Лендлорд и женщина в фартуке кинулись в ванную перекрывать стояки и проверять бойлер. Аня в ботинках влетела на кухню, пихнула в страшный шкаф собачьи миски и разодранную Ялтой подушку. Псиной или мочой в квартире не пахло. Ялта умела терпеть. В окно увидела, как скрюченная старуха уже выгуливает ее собаку на веревке, а над ними стекло суда кривит желтобрюхая туча.
Милош прошелся по квартире, шаркая белыми кедами. И как это он их такими чистыми держит? Остановился возле Ани, посмотрел в окно, где Ялта крутилась возле толстого ствола, а старуха старалась покрепче запахнуть пальтецо. Спросил по-английски: вас здесь все устраивает? Аня закивала. Потянул носом воздух, погремел своей связкой ключей, добавил, перейдя на сербско-русский:
— Я зáбыл, кáкой ключ от овай квáртиры.
Хмыкнул и вышел.
Заперев за ним, Аня опустилась на узкую сидушку возле шкафа в прихожей.
Вот ей и прилетело за Сурова. Так скоро.
Все будет хорошо. Так сказал Суров, когда прошептала, что никогда прежде не изменяла мужу. Казалось, даже произносить «Руслан» в этой странной спальне с двухъярусной кроватью не следует. «Пойдем ко мне?» — смущенно предложил Суров, едва встретились на набережной через день после того визарана.
— Андрюхи нет, а я выходной взял. Думал, отосплюсь.
Андрюха, парень с работы, с которым Суров снимал напополам двушку, обычно ночевал в гостиной, на диване. Там, на крутящемся офисном стуле, висел его пиджак. Сперва он показался Ане женским — кольнуло, незаметно понюхала воротник, — а затем просто знакомым. Где она его видела? Где пересекалась с Андрюхой?
Спальня Сурова изначально была скорее комнатой подростков, чем детской. Такая ширина кроватей раньше называлась полуторной.
— Ты на нижней спишь? — спросила как можно более буднично.
— Когда как. Поесть закажем?
Добавил, что до отъезда в Белград младшую укладывал, ей три всего, привык спать вот так, поджав ноги.
Из спальни был выход на балкон. Пол тоже залит бетоном. Разве что листья сюда не наметает. Ноги в колготках и короткой юбке студило. Зато небо, солнце, крыши с антеннами видны напрямую, а не отражением в стекляшке суда. Суров принес что-то обжигающее и приторное в рюмках. Аня свое питье пригубила, а он намахнул разом и посмотрел вдруг повлажневшими глазами: зимнее солнце просвечивало их будто ржавый осенний пруд до самого дня. Шрам на его правой ключице («на лыжах катался по молодости»), похожий на рыбий скелет, раскраснелся хвостом, наверное от выпитого. Погладила — горячий. Суров забрал ее ладонь, точно отнимая у своего же шрама, обнял, увел с балкона в спальню.
Им было тесно и смешно на нижней кровати. Конструкция качалась и поскрипывала. Оба стали соленые, будто только что выползли из моря на песок.
Сбросив одеяло на пол, лежали на нем в обнимку. На запястье Сурова голубела татуировка с буквами: «МС» и «ЛС». Буквы каллиграфические, тонкие — будто нанесены гусиным пером. Раньше, под курткой, она их не замечала:
— В Белграде набил?
— Нет. — Суров, зарывшись лицом, нюхал волосы Ани.
— А что эти буквы значат?
— Любимых женщин, — тепло выдохнул в шею.
Затем очень крепко ее обнял, словно это и к ней относилось.
Уже по дороге домой до нее дошло: Маша и Лена. Дочери.
Аня позвонила в старухину дверь. Та сразу открыла, будто ждала. Ялта не торопясь подошла, обнюхала Анины ботинки.
— Ну, извини. — Аня присела на корточки, потрепала ее по ушам. — Ладно, идем домой.
Встав в полный рост, встретилась взглядом со старухой.
— Ты счастливая, — сказала та, шипя и чихая на «ч», как все сербы. — Айдэ.
Аня, разулыбавшись, поплелась за ней на кухню. В квартире стоял особый старушечий запах: лекарства на спирту, жарка, вареная морковь, пыльный лакированный шкаф. По стенам черно-белые фотографии без рамок, пришпилены к обоям английскими булавками.
Старуха усадила Аню за стол, налила обеим кофе. Коричневого, горького, точно заварен на грецких орехах. Ялта грызла на полу какое-то печенье. Аня думала, как ее отблагодарить и зачем она вообще тут сидит. Хотелось побыть одной, помолчать, не растрясти все сегодняшнее с Суровым.
— Ты счастливая, — снова повторила старуха.
Может, по-сербски это что-то другое значит.
Старуха встала, просвистев по линолеуму стоптанными шлепками, подошла к стене, открепила снимок, положила перед Аней. Некрасивая девочка, стрижка-горшок, стоит на фоне Церкви Святого Марка. Аня там бывала. Полосатый, тревожный от мешанины красного и желтого кирпича, огромный храм сторожит склепы сербских правителей и вход в парк Ташмайдан. В 99-м здесь бомбили, останки разбросало по пустырю. Теперь там липовая аллея, плети роз, кривые березы, будки, где весной жарят попкорн, и памятник: бронзовая девочка на перекопанной под зиму клумбе, по колено завалена гниющими и новыми игрушками. «Мы были детьми» — надпись на памятнике укором дублируется на английском.
— Лепа девойчица. — Аня только это и сообразила по-сербски.
Передала снимок старухе.
— Убили. — Старуха грохнула по столу кулаком, как снарядом: Ялта вскинулась, залаяла. — Твоя другарица.
Какая еще подруга? Аня сказала, что ей очень жаль. Потрепала старуху по крапчатой руке. Встала, поцокала Ялте, та затрусила следом.
Старуха все продолжала повторять, какая Аня счастливая.
Дома Аня первым делом проверила телефон. От Сурова восемь сообщений. Написала ему таких же глупостей, отправила не перечитывая. Затем принялась листать в сети фотографии того памятника. Надпись «Мы были детьми» вырезана на крыльях гранитной черной бабочки у девчонки за спиной — почему эта деталь стерлась из памяти? Запустился ролик о той войне. По-сербски, с субтитрами. Старик рассказывал, как смотрел футбол, трансляция прервалась, побежала строка: «В телецентр попала бомба, в телецентр попала бомба, в телецентр попала бомба», — а за окнами горел город; женщина с цыганскими глазами спрятала лицо в ладонях; толстый священник, отдуваясь, как за горячим чаем, вспоминал, как двадцать четвертого марта девяносто девятого родители поехали в Белград покупать ему первый мобильник.
— В марте девяносто девятого мне было пять,— сказала Аня.
«Другарица — одноклассница», — выдал переводчик.
* * *
Руслан позвонил, когда Аня, закрывая дверь, бренчала ключами в подъезде.
— Ты где? — обычно он начинал по-московски с «привет, удобно?»
— Ээ, я дома.
— Вот и не выходи никуда сегодня. Слышишь? Не выходи. Я продукты, еду на дом заказал, через полчаса привезут, прими и запрись.
— Да я хотела… А что случилось-то?
— Посмотри новости. Сербские или европейские. Да хоть русские — по фиг, весь мир говорит. Вертолеты туда-сюда шныряют, ты что, в наушниках все утро?
Аня уселась на ступеньку в подъезде. Услышав, что хозяйка не уходит, заскулила за дверью Ялта. Заскреблась.
— Ялта, фу! — гаркнула Аня.
В ленте человек на больничной койке, полголовы в окровавленных бинтах. Он что-то говорит по-сербски, не разобрать. Тут в репортаже мелькнул портрет, Аня его видела на Бранковом мосту с подписью «Убица». BBC сообщало, что сегодня на въезде в Белград был взорван кортеж второго вице-премьера республики Косово, Илии Кади. Шестеро сопровождающих погибли. Один ранен. Кади в тяжелом состоянии в больнице и призывает силы НАТО, миротворцев KFOR и европейскую миссию Eulex разобраться в ситуации. «Белград ответил…» — писало дальше BBC. Тут экран закрыло сообщение от Сурова: «Ты где? С тобой все в порядке? Лендлорд приехал».
Аня быстро настучала ответ: да, все хорошо, попроси подождать.
У нее была черта всех невротиков: не могла успокоиться, пока не вспомнит, где видела этого человека или как называется то, что вызубрила еще в школе. Википедия рисовала Илию Кади противоречиво. То он герой: воевал в Армии освобождения Косова, имеет награды. То он палач: на озере Радонич в Метохии был его лагерь, куда, как утверждает Ассоциация семей сербов, пропавших без вести, свозили людей на казни или переправляли в медицинские центры. Дальше выползали фразы, в которые не верилось: торговля органами, взрывы останков тел в пещерах, чтобы сделать невозможным опознание. В международном трибунале Илию Кади оправдали, не нашлось ни одного свидетеля. Двое из тех, кто мог бы дать показания, накануне процесса разбились в автокатастрофе.
Аня произнесла на сербский манер: «Илия Кады, Илыя Кады, илыякады». И вспомнила. Свеча на полу, кривоносый бугай и его сестренка, Драгана, карта, обрывки фраз, взвесь пыли и ненависти.
— Шта? — отшатнулся от нее курьер с сумкой BULKA.
— Хвала, хвала, давайте! — Аня выхватила у него сумку, вбежала в квартиру, под лай Ялты распихала все пакеты и коробки по холодильнику, выскочила на улицу.
Когда подошла к дому в Земуне, двухэтажному беленому особнячку над Дунаем, очкастый серб-лендлорд не курил, а просто держал зажженную сигарету в пальцах и смотрел в небо, Суров стоял рядом, скроллил в телефоне. Шагнул к ней, обнял:
— Боялся, ты передумала.
— Нет-нет, — шепнула Аня и заговорила громче, обращаясь к сербу, чье имя она так и не вспомнила. — Добар дан! Я с этими новостями застряла, да еще с собакой.
— У вас собака? — Серб всполошился. — Дом не новый, но если что разобьет... Зацапает…
— Нет у нас собаки, — оборвал Суров.
Серб растянул губы в своей некрасивой улыбке. Не поверил, ясно. Но смягчился, переведя взгляд с Сурова на Аню. А она думала: «Неужели это они кортеж взорвали? Драгана? Господи, что же теперь делать? Не в полицию же идти». Суров смотрел на нее с тревогой.
Это была ее идея — съехаться. Точнее, снять отдельную квартиру, куда Аня могла бы приходить (без Ялты, разумеется). В конце января задули ветра с Дуная, злые, секущие прохожих ледяным дождем, Андрюха, сосед Сурова, все чаще сидел дома, даже работать стал удаленно, мол, задолбался мерзнуть, час на дорогу тратить, и обеды в офисе невкусные.
Квартиры, которые они успели полистать с Суровым, были новые, нежилые, с синюшной подсветкой, отражающейся в паркете. В автобусе, теснимая чужим пыльным рюкзаком, Аня вместо поисковика вбила «квартира» во внутреннем меню телефона — выскочил контакт серба, подвезшего из «Икеи». Он показывал в телефоне глазастый штукатурный домик, изразцовую печь, желтую рябь на Дунае. Старые портьеры, полки книг… Перед глазами вдруг выстроилась жизнь, которую она хотела. С долгими вечерами, разговорами, своей кроватью и постельным бельем, зеленой лампой.
Серб прислал сообщение, что квартира свободна, «ваша семья может завтра посмотреть». Ане даже не хотелось с ним видеться, расшаркиваться. Она понимала, что этот дом для нее, для них. Если бы просто закинуть сербу денег, забрать ключ и остаться там вдвоем до весны, до лета, до… а как же Руслан? Ялта? Как-нибудь.
Серб вовсю хвалился Сурову хайтековской ванной. Предложил выбросить крепкий старинный письменный стол вместе с зеленой лампой. Аня все гуглила новости. Боялась наткнуться на фото Драганы, которую запихивают в автозак.
Договор сделали на Сурова, ему же серб обещал белый картон, временную регистрацию. Ане Руслан через свои контакты оформлял ВНЖ, унес куда-то паспорт.
— У вас все нормально? — вдруг спросила Аня. — В смысле, после теракта ничего не начнется?
— Можба разберутся там, наверху.
Непонятно было, говорит он о правительстве или о боге.
Когда он ушел, Суров спросил:
— Ты чего так долго ехала?
Аня хотела ему рассказать. Только не знала, как приступить. Начать с Русского дома, казино, Бранкова моста, Драганы? Может, с Чехова и Книппер? Или с того, как глупо она вышла замуж? Ей вдруг показалось, что все это шум, суета, помехи. Наконец они там, где должны быть. Имей она стену фотографий, как та соседка-старуха, оставила бы лишь один снимок. Они. Сейчас. Здесь. Из-за старых газет на окнах свет лился охряный, блеклый, словно они прожили тут, прорастая друг в друга, много лет. Вытянувшись на цыпочках, спрятала нос у Сурова на ключице.
— Люблю тебя.
— И я тебя.
Заколка, державщая волосы, щелкнула, куда-то укатилась. Суров гладил Аню по макушке, запутывался пальцами в прядях, начинал снова. Аня не могла успокоиться, наревела на футболку Сурова сырое теплое пятно.
После тяжкого, ступенчатого вздоха наступила тишина. Внутри. Вокруг.
— Ладно, пойдем все-таки тебя покормим, — сказал Суров.
9. Народно позориште
В феврале под окном зацвела вишня. В квартире всегда было прохладно, холоднее, чем на улице. Солнце, путаясь в голых ветках, по утрам сюда не добиралось, а после обеда лишь отражалось в стеклах суда.
Аня открыла створу, притянула к себе ветку с тремя пятилистниками, запахло свежим, весенним. Вспомнила, как вчера у них с Суровым под окном свистел соловей.
— Ялту свою застудишь. — Руслан с двумя рубашками стоял в двери гостиной. — Какую надеть?
Собака, не любившая Руслана, забурчала, поплелась на кухню. Сколько он уже тут? Не болтала ли Аня вслух? Сегодня они собираются в театр, главный театр страны, «Народно позориште», корпоративный поход для объединения с сербской командой. После того, как Руслан разгреб тот аврал, ему выделили бюджет «раскрутиться». В офисе появились менеджеры-сербы, вернулись почти все водители, да еще каждый норовил пристроить брата, тестя, зятя, свата и кума. Руслан жаловался, а сам был горд, что нашел подход к команде. Что его так любят.
Аня, спохватившись, спросила:
— А что в театре дают?
— Вишневый сад.
В жизнь, которой она была довольна впервые со дня приезда, да что там, вообще впервые, опять вторгся Чехов. Руслан подошел вплотную:
— Ну, он на русском с сербскими субтитрами.
— Ты не говорил.
— Ты же его обожала прямо, Чехова, я думал сюрприз сделать. — Руслан осекся. — Думал, обрадуешься.
Аня ткнула в темно-синюю рубашку, подходящую к рыжим волосам, вывернулась из объятий мужа, вроде как ей надо в ванную. Запершись, уставилась в зеркало над раковиной. Показалось, у нее все на лице написано. Вид довольный, сытый. «Я теть Наташу на хер пошлю в следующий раз. Наплела мне, стерва старая, что вы чуть не на помойке живете, а ты цветешь. Не беременная ты у меня, нет?» — Мать, освоившая видео, позвонила вчера, едва Аня вернулась от Сурова. Ей больше не надо было сбегать до прихода Андрюхи, таскаться с сумкой сменных вещей, как кочевник. Она думала, что это начало, только начало.
Аня не знала, что надеть в театр. Вечернее платье, привезенное на Новый год, короткое, блестящее, Руслан счел вызывающим: «Пойми ты, это для меня работа». Ему нравилось, когда Аня не высовывается, серая серьезная мышка. Достала черные брюки, водолазку, только на шею повесила колье, скрученное из тонких серебряных проводков. По взгляду Руслана поняла, что совпала с ожиданиями.
Бросив перед уходом взгляд на вишню за окном, Аня обещала себе завтра же купить красное летящее платье и явиться в нем к Сурову. День Валентина. Может, он возьмет отгул. Вдруг и там, на склонах, спускавшихся от их дома к Дунаю, тоже все в цвету.
Народно позориште, здание на Площади Республики, уступало в пышности соседнему Национальному музею. Но все-таки внутри бархат, позолота, бликующий мрамор пола, пестрые цветы в больших вазах. Пока Руслан жал руки коллегам, Аня протиснулась, потрогала лепестки — живые. Википедия говорила, что и во время бомбежек 99-го местная труппа продолжала играть, а за вход платили всего один динар.
За небольшим гардеробом, куда Аня сдала пальто, — туалет. Единственная кабинка не закрывается на защелку, женщины терпеливо ждут своей очереди. Выйдя из кабинки в зеркале у себя за спиной, Аня видит Мару, расчехляющую помаду. На той платье-футляр до колен: белое с искрящейся желтой брошью у воротника и туфли желтые.
— Ты что, в первый раз тут? — Мара чмокнула Аню куда-то в висок с высоты каблуков и продолжила, не дожидаясь ответа: — В этом туалете можно пенсию встретить, я только чуть подмалеваться забежала.
Накрасилась она у визажиста, такой макияж с тремя слоями тона и контурингом часа два сожрет. Но сегодня и Аня чувствовала себя красивой.
— Просила Димку быть моим кавалером, он высокий, симпатичный, сфоткались бы, кое-кого выбесить, а он сказал, что ненавидит театры. Не пришел. Ты его хоть раз видела?
— Нет.
— Вообще не появляется. Мы по пятницам в бар, а он дома сидит и работает удаленно. Наверное, с женой нелады.
Их прервал второй звонок.
— А Драгана тут? — Ане не хотелось ее видеть.
— Нет, у нее слава, именины. Эти сербы. Лишь бы откосить, а я выкручивайся.
Когда они пробирались по третьему ряду к своим местам, мужчины, да и женщины, вставали при виде Мары. Руслан скользнул взглядом по ее груди. Она уселась слева от него, заявив, что махнулась с Андрей Иванычем. Тот всегда мечтал побывать в ложе. Возле Ани устроился Стефан с женой: платье в желтых кружевах, взъерошенных, как на озябшей канарейке.
Зал камерный, похож на расписную шкатулку. Бордовый бархат партера, ложи, галерка, балконы белые с золотым. На потолке словно написанная кондитерским кремом желто-розовая колесница, в медальоне, обрамленном золотой лепниной, — парадный портрет правителя.
Прогремел третий звонок. Руслан положил руку Ане на колено. И слегка сжал. В этом не было страсти, только его обещание: потерпи, вот я дела разгребу и мы… Аня подумала, а что, собственно, эти «мы» тогда будут делать? «Мы» давно разучились проводить время вдвоем. Жизни «мы» сходились вечерами, за ужином, обменивались глаголами в прошедшем времени: сходила-купила, увидел-спросил.
Свет погас, по сцене прошел Чехов. Экраны с субтитрами погасли тоже. Чехов зажигал свечи и керосиновые лампы: снимал-надевал колпаки, прикручивал фитили. Двигался неторопливо. Ане с третьего ряда он казался одновременно и ялтинским типом, сменившим наконец желтую поддевку на приличный костюм, отпустившим бородку, надевшим пенсне, и Чеховым, Антоном Палычем, по кому она не стала заказывать в Ялте панихиду. Мара с Русланом шептались: крутая затея «вывести автора» внутри спектакля, «небанально». Стефан, не читавший Чехова, с интересом наблюдал за перемещениями этого человека, двигавшегося так естественно в трепете живых огоньков, точно он один в старом доме. За сценой взвыла собака. Да так натурально, что сердце екнуло. Чехов ушел за кулисы и, переодевшись, наложив грим, вышел в образе Лопахина. По крайней мере, Ане так показалось. Произнес приятным, знакомым баритоном: «Пришел поезд, слава богу. Который час?» Появилась Дуняша, принесла еще одну свечу.
С приездом Раневской ламп на сцене становилось все больше. Стефан шепнул Ане: «В детстве так жили, страшно». Жена одернула его покашливанием. Руслан с Марой гадали: может, в театре свет вырубили?
Играли с одним антрактом. Субтитры не появились, со сцены не извинялись. В антракте, так как буфета в театре не было, большая часть зрителей осталась на месте. Белесо светились впотьмах экраны телефонов. Некоторые ринулись на крыльцо курить. Возвращаясь, сообщали, что на улице минус, даже скользко, и что в фойе тоже свечи. Аня не обращала внимания, она ждала появления Чехова.
Грянул второй звонок, Мара выглянула из-за плеча Руслана:
— Ань, что в Земуне показать новым релокантам?
— Не знаю, — ступни сковал неприятный тяжелый холод.
— Да? Я тебя там часто вижу, вот, думаю, хорошо копирайтерам, полдня гуляют.
— А что ты там делала? — Руслан, который все озирался на команду, на сербов, теперь втянулся в разговор.
— Собаку выводила.
— Собаку не припомню. — Мара смотрела на нее пристально. — Как ее зовут? Пенза?
— Ялта, — прошептала Аня пересохшим ртом.
Но третий звонок пресек болтовню и снова вместо звука разорвавшейся струны завыла собака. Одиноко. Метельно. Так Ялта скулила, когда Аня задерживалась у Сурова. Войдя в подъезд, Аня уже слышала этот вой, ей становилось стыдно, она обещала Ялте приходить пораньше или найти Сурову таблетки от аллергии и брать собаку с собой. Все как-то устроить.
— Недотепа, — донеслось со сцены.
Аня вдруг осознала, что это и есть последнее писательское слово, сказанное Чеховым миру. Точнее: «Эх ты, недотепа» — из уст от старого, замерзающего в пустом доме Фирса. И тут собачий вой перешел в игру на скрипке, оборвался дзынем, дрожащей пустотой. Вместо удара топором затикал, застучал по-военному метроном. Стефан перекрестился и всхлипнул, жена пихнула его в бок, поддернула рукавчик, посмотрела на часы, склонившись к циферблату боком, по-птичьи.
Руслан с Марой встали вместе со всеми, зааплодировали. На поклон вместо того, отыгравшего спектакль Чехова, вышел другой актер.
— Руслан, это же не он играл Лопахина, — сказал Аня.
— Да как не он, костюм белый, трость. Из образа вышел, — сумничал Руслан. — Хотя… Свет бы включили, и правда, не поймешь.
Публика, потолкавшись, высыпала на крыльцо и увидела преобразившийся Белград. Выпал снег. Желтый от фонарей он лежал на ступенях, на траве и светлым контуром — на ветках. Крыши машин, сигналящих в пробке на площади, тоже были припорошены. Сырой, скудный, и все-таки это был снег. Хотелось им умыться.
Мару забрал кто-то на черном «Инфинити», и вся команда смотрела вслед отъезжающим: не то Маре, не то машине.
— Что ты делала в Земуне? — спросил Руслан, когда они наконец дождались такси.
— Гуляла.
— Слушай, ну не надо таким тоном, я понимаю, что мало времени тебе уделяю, но как разгребусь…
Аня поспешно закивала.
Выйдя из машины у суда, побежала прямо в туфлях по наметенному снегу, встала у тощего длинного деревца, что скребло веткой в окно. Цветы посбивало снегом. Вишня была голая и жалкая, такая же, как в декабре.
* * *
Вихрь из песка, серых подсохших листьев и фольги, какая идет на обертки жвачек, кружит за окном. Весенний шквал. Внутри, в гостиной, в наполированном паркете отражаются двери с матовыми стеклами, двойные, можно внести сюда стол из кухни. На кухне за ним разместились бы трое, а здесь, если его разложить, достав из-под столешницы доску, усядется человек восемь, прикинула Аня. Написала Сурову: «Что делаешь?» Теперь она ненавидит выходные, которые нужно проводить в этой квартире.
Цоканье когтей по паркету — Ялта пришла и крутится у плиты. Белая, черноглазая, тощая, мелкая. Когда подбирала, думала, она еще щенок, но видимо, нет, уже не вырастет. Ялта открывает пасть и тяжело дышит, вывалив язык. Аня треплет ее по макушке, собака поскуливает.
В пузатой кастрюле, двумя вилками, зажатыми в кулак, наподобие венчика, Аня взбивает яйца, подливает молока, добавляет мед, который сразу прилипает ко дну, не смешивается, не растворяется. В кастрюлю плюхается мука. Яичные брызги летят на футболку с надписью «Dunav».
— Черт. — Аня не восклицает, говорит устало.
Смотрит время на экране телефона. Постукивает, тикает рядом черная с красным конфорка. Раскалилась. На конфорку ставится сковорода. Собака, хвост колечком, смотрит на Аню.
— Пшла отсюда.
Собака уходит. Кончик хвоста тащится за ней по паркету, цепляется за щербинку, там застревает белая шерсть. Аня, прижимая кастрюлю к животу, отворачивается к плите. Тесто из черпака льется, образует поры, твердеет. Лопатка, деревянная, с черным горелым краем, поддевает тесто сбоку, переворачивает. На сковороде блин. Толстый, ровный, цвета песка.
Первым пришел Андрей Иваныч. Руслан застрял в «Макси», видимо, ему нарезают колбасу. Когда, отряхнув руки, Аня принимала пиджак Андрей Иваныча, надевала его на плечики, он показался ей знакомым. Теперь будет мучиться весь вечер, вспоминать.
— Блины, что ли, горят? — Андрей Иваныч заглянул на кухню.
Оттеснив его, Аня пробежала к плите. Блин уже съежился, почернел снизу, распускал голубоватый горький дым.
Аня соскребала пригоревшее в мусор, затем размахивала полотенцем. В дверь позвонили, Андрей Иваныч побежал открывать. Прихожую наполнил гомон, шуршание пакетов, стук каблуков. Руслан, Мара, тот щуплый несговорчивый финансист, какие-то парни, незнакомые девушки. Наконец-то Аня сможет побыть у плиты, не отвлекаясь на разговоры. Захотелось, чтобы кухня, как у Чехова в Ялте, была во флигеле: закрыться, отсидеться, хотя бы пока блины не испекутся. Она проверила телефон, испачкав экран мукой. «Скучаю по тебе», — писал Суров. Дальше было про ее красное платье. Улыбнулась.
Захотелось пойти, забрать Ялту, уехать к Сурову. Пусть сами веселятся в это Прощеное воскресенье. Из гостиной галдеж вперемежку с музыкой.
— Слушьте-слушьте! — воззвал Андрей Иваныч. — Женщина подавилась блином и задохнулась в одном из санаториев Омской области… Ага, вот: это был конкурс на скорость поедания, где тридцатилетней женщине блин попал не в то горло! — в двери показалась его краснощекая физиономия. — Анют, завязывай!
Взрыв хохота.
Аня выключила конфорки, отнесла тарелки с блинами на стол, где уже расставили нарезки, салат. Что-то ответила Руслану, кому-то улыбнулась. Выскользнула в прихожую. Споткнулась о сапоги Мары. Серо-синие, с грубой подошвой. Еще студенткой на две стипендии и подработку Аня купила себе похожие: кожзам, но такого же глубокого цвета. Приехала в них к матери, выслушала, что дура, столько денег отвалила за чепуху дерматиновую. Утром, торопясь на электричку, боясь скрипнуть, пока мать спит, пихнула ногу в сапог, а там мягкое, точно вата, которой набивают длинные обувные носы, чтобы складок не было. Мать, что ли, позаботилась? Тряхнула сапог на линолеум: из голенища выпал мертвый мышонок. Чуть больше грецкого ореха. Шерстка серо-синяя. Так и уехала в старых ботинках…
Аня заперлась в ванной. Позвонила Сурову. Захотелось рассказать ему про эту мышь. Суров сбросил. Впервые. Показалось, с ним что-то случилось. Аня уткнулась носом в полотенце, включила кран, чтобы никто не разобрал всхлипов.
Звонок в прихожей. Один дзынь, словно надеялись, что никто не услышит и можно будет идти по своим делам. Кто-то открыл. Раздалось: «Какие люди!» В прихожую вывалились гости, хмыкали, восклицали. В дверь ванной стукнул Руслан, шепнул в щелку: «Аня, ты там? Выходи, я тебя познакомлю». Аня наспех умылась ледяной водой. Стерла остатки туши, пригладила вылезшие из хвоста пряди, вышла с улыбкой, которую надевала на брифинги с клиентами.
Перед ней стоял Суров.
— Дим, это Аня, — сказал Руслан, гладя ее по спине. — Остальных ты знаешь.
— Дима у нас редкая птица. — Мара пожирала Аню взглядом.
Руслан тоже вгляделся в нее:
— Ребята, проходите, Дим, выпей там, мы сейчас.
Увел Аню в спальню, посадил на кровать, опустился рядом. Что-то спрашивал про усталость, трогал ей лоб. Предложил вдруг, если она хочет, он всех выпроводит. Аня помотала головой. Он порылся в шкафу, натянул на ее ступни шерстяные носки. Смотрел на нее как тогда, когда впервые в кино позвал. Если бы вернуться туда, в тот день… Сегодня гостей выпроваживать нет никакого смысла.
— Блины остынут. Иди, иди к ребятам, я пару минут, выдохну и приду.
— Может, Мару прислать к тебе?
— Боже упаси.
Усмехнулись одновременно, как раньше, как заговорщики.
Руслан вышел. Аня заметила, он похудел. Седины прибавилось, по волоску тут и там на затылке и за ушами.
Когда заглянула в гостиную, Суров и Руслан сидели рядом, на диване. Оба на нервах. Андрей Иваныч закручивал блины в какие-то рулеты со всем подряд от пршута до сгущенки, им же и принесенной.
— Тебе красного? — Суров привстал, налил, протянул Ане бокал.
— Анечка, блины удались. Что дальше по программе? Что делают в прощены дан? — Голос Мары звучал развязно, нараспев. — Надо было хоть одного серба позвать.
— У тебя гугл сломался? — Руслан не выносил пьяных женщин.
— Прощенья просят. — Суров допил из чашки с сердечком «Volim», видимо, стопки под ракию кончились.
Заговорили, какая странная традиция — всех прощать. А если не можешь?
Аня ела блин. Он был холодный, сладковатый, пористый. Во рту остался вкус масла. Пальцы блестели. Салфетки далеко, возле Мары. Пришлось потереть ладонь о ладонь.
— Простишь меня? — Руслан приобнял ее за талию.
— Бог простит.
Вырвалось само: из каких-то старых фильмов, из телефонных разговоров матери с теть Наташей.
У Сурова слезились глаза, то ли от аллергии, то ли от напряга. Что же он говорил ей про свою работу? Удаленка, приложение доставки, в Белграде в тестовом режиме, на нем аналитика данных, зарплату задерживают. Все сходилось и в то же время могло быть другим проектом. Сигаретный дым с балкона пополз в квартиру. Казалось, гостей отделяет от них с Суровым полупрозрачная штора. Когда ушла на кухню, Суров показался в прихожей. Обулся.
— Погоди, я тебя провожу.
— Не надо.
— Мне все равно с собакой гулять, — громко сказала Аня.
Ялта, приученная к слову «гулять», выскочила из-за дивана, подбежала, поставила лапы Сурову на джинсы. Он потрепал ее по голове, как тогда, на набережной, и вышел. Аня, сунув ноги в кроссовки, накинула пуховик и выскочила следом, забыв ключи. По подъезду шли молча. Пока стояли на переходе через бульвар Теслы, обнялись. Он сжал ее до боли, поводок выпал, собака кинулась перед машиной, та едва успела притормозить. Водитель обругал их по-сербски.
Суров, шмыгая носом, перенес Ялту на руках, отпустил на набережной.
Брели за собакой молча, пробивая дорогу сквозь заросли мыслей.
Аня указала Сурову на помост к дебаркадеру:
— Вот тут я ее и подобрала.
Кругом было темно, на чернильном небе рисовались зеленоватые ветви платанов, над ними набрызг звезд. На том берегу Дуная светилась старая крепость. Башня в рыжем пуху огней. Шорох серой листвы — Ялта вынюхивала у помоста свое прошлое.
— Значит, это ты «Гетц» Стефану помяла.
Аня кивнула.
— Жена Руслана. Тебя никто «Аней» не называл. Ну, кроме Драганы, но она говорит как-то по-чудному, «Ана», я и подумать не мог.
— Мара, кажется, догадывается.
— Пойдем домой?
— А Ялта?
— Выпью супрастина, центрина, хоть валидола. — Суров уже не был пьян. — Я не могу так больше.
Ялта, услышав свое имя, подбежала, уставилась на Аню.
10. Суд
Вторник, 28 февраля. Аня потом вспоминала этот день по минутам. Утро было синее, весеннее. Забыв недолгий снег, на обочинах желтела мать-и-мачеха. В парке близ набережной Ялта выкапывала первоцветы лапами, нюхала сероватую землю. Аня оттаскивала собаку, ругала. Мальчишка, сбросив куртку, бежал за воздушным змеем, белым, с красной полосой.
Потом она заперла Ялту и уехала к Сурову.
Аня давно отучилась завтракать, ела вместе с ним, в Гардоше. Сойдя на остановке, спешила к знакомому беленому дому. Иногда, если в пекарне не было очереди, приносила слойки с сыром или булочки вроде пятилистника, посыпанные семечками.
Сегодня купила бурек — слоеный пирог. Он сочился мясным, пряным, сверху распадался на хрусткие лепестки, пачкал им с Суровым тельняшки. Одинаковые, сине-белые — его подарок. На электроплите с блинами-конфорками Суров варил кофе, который успевал перехватить за миг до кипения. Он и не следил, просто оборачивался в какой-то момент, длинными пальцами брал лакированную, вихлястую ручку, переносил турку на стол.
Потом пошел дождь. Аня открыла оба окна на реку, вдохнула: «Дождь пахнет небом», — повторила глупость из своего детства и поняла, что это и правда так. Суров уселся работать, на темном экране перед ним ползли таблицы, зеленоватые графики.
— Аня! Аня, вставай. — Суров тряс и тряс ее за плечо.
Лицо его показалось странным. Серое, без кровинки, напряженное, с огромными, совсем черными глазами. Аня подумала, что заявилась его жена. Аня с Суровым не обсуждали развод: ни его, ни ее — боялись спугнуть сегодняшний день или просто боялись.
Но Суров забормотал про бомбежку, про взрывы в Старом городе. Сунул ей свой телефон. На экране горела какая-то знакомая улица, факелом полыхало дерево, аккуратно обойденное узким тротуаром. Огонь, размахиваясь, не доставал до стен старинного особнячка.
— Это что, сериал какой-то? Ради чего ты меня разбу…
И тут увидела медальон «1899», высокие окна: дом того ялтинца стоял как заговоренный, а кругом дымились руины. Камера тряслась, снимали впопыхах, звук у Сурова был выключен.
Таковску разбомбили.
Аня бог знает зачем кинулась запирать окна: за склоном с пятнами новой зелени притихли лодки на сером Дунае.
Кое-как одевшись, выскочили из дома. Дождь прошел, оставив в палисаднике лужицы. Над головой, совсем низко, раздался свистящий визг, будто небо буравила невидимая дрель. Едва не сшибая со шпилей кресты, пронеслась пятерка истребителей. Аня пригнулась: глупо, инстинктивно. Завыла сирена, звук накатывал волнами, стучал в висках. Добежав до кладбища под смотровой башней, они встали как оглушенные в толпе. Над рекой вдали мигнул огненный шар, расползся черной тучей, бабахнул ближним громом. Воздух заструился, как бывает в жару на трассе, только резко, моментно. Как фантики падали в воду разноцветные обломки машин.
— Бранков, что ли… — прошептал Суров.
Заревел младенец на руках у растрепанной женщины. На ее указательный палец пластиковым кольцом крепилась соска и какой-то зеленый осьминог на веревочке.
Дальше всех затопило страхом.
Какой-то мужик, на бегу пихнув Сурова под бок, указал на маленькую красную точку, загоревшуюся за Дунаем. Потом мигнула еще одна вдали. Мужик так и не вынул изо рта незажженную сигарету.
— Что? Что он говорит? — прошептала Аня.
— Говорит, ПВО заработало.
— Против кого? Господи...
Достав телефон, она пыталась вызвать такси, а приложение будто бы искало машину, хотя город встал. И Аня, и телефон действовали на автомате, как раньше. Кто-то сказал, что везде отрубили электричество. Суров спрашивал у мужика про бомбоубежище, тот лишь качал головой.
Приложение зависло, пропал мобильный интернет. Гул самолетов рвал низкие тучи. Люди, держась в тени двухэтажных домиков, будто спасаясь от жары, разбегались кто куда. Суров протащил Аню вниз по лестнице, промелькнул рыбный ресторан, опустевший, запертый, дальше будки с попкорном, платановая аллея, фонтанчик с питьевой водой, не перекрытый, брызжущий во все стороны.
У казино остановились отдышаться. Горло распирало, пот студил голову, жег глаза. Тренькнуло сообщение: пропущенные звонки от Руслана. Затем связь снова пропала. Аня перезванивала — даже гудок не проходил.
— Он на работе, окраины не будут бомбить, — тормошил ее Суров. — Кому наш пустырь нужен? Давай, еще чуть-чуть.
Аня стояла, она не верила, она хотела очнуться.
— Любимая, вон, вон уже суд!
Аня повторяла себе, что с Русланом все хорошо. Решила сегодня же поговорить с ним. Мысленно увидела, как выгуливает Ялту и бубнит, репетирует то, что надо будет сказать. На этом зависла, пока Суров снова не потянул ее вперед. Он бежал, озираясь по сторонам, и крепко держал ее за руку. Пряча Аню за спину, пересек бульвар Теслы, хотя машины были редки.
Солнце, лиловое сквозь тучи, блеснуло в стекляшке суда. Вдали, возле мусорных баков притулился тот грузовичок с мегафоном на крыше, сборщик металлолома.
Они уже были в переулке у крыльца суда и тут ее ослепило. Огонь был красно-черный, раздутый во все стороны. Стекла на суде треснули и обрушились сотней зубастных кусков. Дальше Аня не видела, ее вдруг придавило, распластало по асфальту тяжелым телом Сурова. Щеку ошпарили грязь и щебень. В нос лезла горькая вонь. Суров обхватил руками ее голову, подмял под себя ее ноги. Она не помнила, сколько так пролежала, но стекло больше не осыпалось. Теперь шуршало, надвигалось что-то по асфальту. Прямо возле них затормозила машина, запахло бензином. Они лежали на разделительной полосе. Пухлой, грязно-белой, с розовым кровавым разводом.
— Ты жива?
Суров приподнялся. У него была ссадина на щеке, надорван рукав на куртке.
Рядом стояла желто-красная скорая. Фельдшер с чемоданчиком тараторил по-сербски. Суров поднял Аню, жестом показал: они в порядке. Зажал пальцами плечо, в дыре потемнели от крови, слились в одну несколько полос тельняшки. Буркнув «царапина», Суров отстранил ее руку.
Сделав два хромых шага к дому, Аня остановилась. Суд без фасада был как гигантские серые соты. Бесшумно опадали на землю обрывки горелой бумаги, мошками кружил пепел, испачканные пакеты трепетали на ветках. От грузовика осталась ось на двух колесах и кабина, которую сплюснуло, будто на нее обрушился кулак великана. Над ней кренилась и горела елка.
Скорая, посигналив, объехала Аню, развернулась. Из кабины выпрыгнул водитель. Они с фельдшером возились у баков. Погрузили кого-то на носилки, захлопнули дверь.
— Наверное, хозяин грузовика. — Суров покачал головой. — Бедняга.
Скорая взвыла сиреной — Суров спрятал лицо Ани у себя на груди, прижал покрепче — проехала мимо.
Аня высвободилась, зачем-то похромала за машиной. Смотрела вслед, пока та на бульваре не повернула налево, к Земуну.
Вернувшись, она увидела свои оскаленные острыми осколками окна, вишню, сломанную пополам, как зубочистка, рыжую кухонную тряпку, заляпанную, так и не отстиравшуюся, болтавшуюся на балконе, будто ничего не случилось. Рванула к подъезду, но Суров ее окликнул.
— А-ань.
Он сидел на корточках. Он гладил что-то белое.
Аня подошла сзади, вцепилась ему в здоровое плечо. Возле кучи догоревшего мусора лежала Ялта. Раскинула передние и задние лапы, точно в прыжке, зажмурилась от страха. Из раны на шее, поверх аккуратно пристегнутой шлейки, кровь уже не текла. Перепачкала светлую шерсть, заполнила трещину в асфальте, загустела. Поводок был оборван.
Аня почти ничего не видела. Опустилась на корточки, затем на колени.
— Ялта. — Аня потянула собаку к себе.
Ялта казалась ей маленькой, тяжелой, сосредоточенной. Будто нарочно держит команду «Умри!», — и вот-вот вскочит, поставит грязные лапы на джинсы Сурову, завиляет хвостом. Аня попыталась взять Ялту на руки, прижать к груди, как тогда. Тогда собака дрожала и поскуливала, но согревалась. Аня несла ее от дебаркадера и чувствовала, что вот, жизнь повернулась.
Теперь руки не слушались, Ялта не слушалась.
Аня пошатнулась, привстала с колен, на землю упал кусок обгорелого поводка. Суров поднял собаку. Розоватая кожа с белесым пухом и едва заметными сосками на животе чуть вздрогнула.
Показалось.
Под животом Ялты лежал бейджик с фотографией Руслана.
* * *
В офисе собрались многие, кто был на тех блинах. Господи, всего два дня прошло. Суров постоянно висел на телефоне, дозванивался до больниц, неотложек, моргов. Связь восстановили час назад, но линии были заняты. Эти короткие гудки, одинаковые из всех телефонов, прижатых к уху или поставленных на громкую связь…
Чай, мятный, который Суров заварил Ане, плеснув туда ракии, стоял нетронутый. Остыл, позеленел. На кухне толклись люди. Говорили про удар по террористам, предпринятый миротворцами, зачистку какого-то «гнезда» в Белграде, про старый Генштаб. Снова звучал «Илыя Кады».
— Пишут, в Сербии тыща четыреста сорок два бомбоубежища. Почти все в Белграде. — Финансист хмыкнул. — Переоборудованы под бары и ночные клубы. Чего добру пропадать.
— Мы хотели забыть, — сказать вошедший Стефан.
Все притихли.
Он подошел к Ане, перепачканной кровью там, где прижимала Ялту. Спрашивал, где Руслан и где ее ранило. За последний час Аня отвечала на этот вопрос раз десять. Нет, не ранило. Да, Руслана увезли на скорой. Неизвестно куда.
Не договорив, Аня разрыдалась.
— Стефан, отстань от нее, — в дверях показался Суров.
Аня подняла на него глаза — только головой покачал. Нет информации.
Аня проклинала себя, что не запомнила номера скорой, которая увезла Руслана с места взрыва, что никогда не обращала внимание на номера машин. Она могла бы описать даже сероватую глину, забрызгавшую правое крыло, красную двойную полосу на капоте, фельдшера с лицом складчатым, испитым. Но не номер.
Пусть Руслан выживет, пусть он только выживет…
Раскачиваясь, как в бреду, она уже и не чувствовала, что плачет, не слышала, как скрипит под ней стул. Ей хотелось вымолить мужа, как писали в книгах, как умели деревенские бабы. Не для себя вымолить, для жизни.
Она без конца представляла, как Руслан влетел в квартиру, как звал ее. Решив, что Аня в «Макси», надевал на рычавшую, упиравшуюся Ялту шлейку, спешил навстречу. Хотел забрать Аню, увести, спасти. Он всегда ходил по другой стороне дома, вдоль подъездов. Может, Ялта в арку потянула? Тут, у суда, ее старуха-соседка выгуливала. Да и Аня, когда торопилась к Сурову, не доходила до парка, выводила на лужайку между судом и мусоркой. Теперь там все перепахано, стены суда начинены, нашпигованы ржавыми железяками. Руслан с Ялтой приняли на себя удар. Металлоломщика и в кабине не было, наверное, кто-то предложил забрать из квартиры старую плиту: мол, выноси сам. В новостях писали, что целились в суд. Нескольких служащих ранило.
А в их квартире были черные стены, стекла пластинами валялись на исчирканном паркете. Пожара не случилось, потому что не было штор, но везде воняло паленым пластиком. В паркете гостиной обугленная дыра вроде уменьшенной копии той, пробившей Бранков мост. Аня сидела над ней на коленях, будто могла оттуда выудить Руслана и живую, невредимую Ялту. Холод, что раньше ощущался лишь в ступнях, теперь забрал себе ее тело, сковал целиком. Она не любила этой квартиры, этих стен, мужа, даже собаке, Ялте, почти не доставалось от нее тепла. Она растворилась в Сурове, в этом новом чувстве. Теперь ее словно из бани выпихнули на мороз. Голую, босую.
Она была виновата. Что не пошла в полицию, не сообщила про Драгану и ее друзей, что спряталась в счастье, жила как айсберг, едва высовываясь на поверхность.
— Я, я виновата. Прости меня, прости, — шептала этой прожженной выбоине на паркете. — Только я и виновата.
Суров сидел рядом, обнимал.
— Пойдем, Аня, пойдем. — уговаривал, как ребенка, отвлекал. — Может, он в офисе. А бейджик давно потерял. У нас по два бейджа всем давали.
Аня все смотрела в эту дыру на полу.
— Ни в чем ты не виновата, никто такого не ожидал. Понимаешь? Никто не виноват. Посмотри на меня!
Аня не могла смотреть. Когда бог хочет наказать, он сразу дает и отбирает. Мать так говорила. Про что она говорила?
Когда появилась связь, мать дозвонилась ей первая. Аня рассказала все, как есть. Что не знает, где Руслан. Что ищет его по всем больницам. Что все плохо. Попросила позвонить родителям Руслана, сообщить. Она не может. Не может с ними говорить.
— Я все сделаю. Все сделаю. — Мать впервые ловила каждое ее слово, показалось, она даже записывает: так делала только у врачей, которых очень уважала. — Вот гниды-то, скоты, прости господи.
В дверях показался человек с забинтованной головой. Аня вскочила, решив, что это Руслан. Лишь стоя поняла: рост не тот.
— Ань, я сразу как узнал, — из-за бинтов вошедший гундосил. — как же Рус так. Говорят, собаку спасал.
Аня никак не могла сообразить, кто это. Узнала по пиджаку. Тот самый.
— Андрей?
Андрея Иваныча сразу окружили все, кто маячил с телефонами в коридоре. Точно он вернулся с фронта. Стефан спрашивал, где его достало. Андрей Иваныч фыркнул:
— Вот мог бы соврать, да не буду. Чего уж там. Я жарил мясо.
Рассказал, как вчера «по акции» закупил златиборских стейков, нынче утром разогрел сковородку, масла плеснул — все, как обычно. А как мясо закинул, оно и полыхнуло, прям в лицо. Вода брызнула, или, может, на стейки было чего намазано. Шут их разберет, этих сербов.
— Брови, ресницы, все спалил к херам. Собираюсь в травмпункт бежать, а за окном горит. Думал, это у меня кукуха того. Потом еще бахнуло.
Сел возле Ани. Отхлебнул ее холодного чая. Измазал зеленым бинты под губой.
— Где Руса-то? У суда?
Кивнула.
— Мара в Черногорию свалила.
— А Драгана? — зачем-то спросила Аня.
— Никто не зна. — Стефан вздохнул. — Без вести пропала.
— Стефан, Стефан! Иди сюда, поговори с ними. Я не понимаю уже ни хрена. — Суров пихнул Стефану телефон. — Спроси, у них Руслан или нет?
Стефан, бросив взгляд на Аню, вышел с кухни.
Она все смотрела на беззвуке видео с Таковской. Любительское, дерганое. Вот дом, куда отвозила мясо. Стоит, глазастый, невредимый, наблюдает за тем, как рушится мир вокруг. Горят флаги на мэрии напротив. Подломившись, подняв пыль, съезжает по стене особнячка длинная пятиэтажка. Люди, бросая машины, как попало, бегут по улице, прикрывают головы куртками от осколков и пыли. Видео обрывается. Запускается снова. С начала. Медальон на фасаде, три окна. Остановив кадр, Аня видит в левом силуэт: желтое пятнышко. Он за стеклом. Он смотрит прямо на нее. Он больше не похож на Чехова. Кто справится с чеховским сюжетом без автора… Этот человек катал туристов на лошадях по Ай-Петри, ходил по сцене, зажигая лампы. Он, может, мчал в том старинном поезде. Подначивал, иронизировал, носил жилет и пенсне, сыграл Лопахина.
Это не Чехов.
До нынешней зимы Аня не понимала Чехова. Выуживала цитаты, интонацию, тоску. Рассматривала поближе и откладывала, как пройденное. Как отработанное.
Сейчас. Вот здесь. Слабая, бестолковая, с забитым носом и пятном собачьей крови на куртке она его наконец поняла. Напротив сидит Суров: никого не стесняясь держит ее руки своими, будто она сбежит: нежно, как собственник, держит; забирает место Руслана. Показалось, что это Чехов вглядывается в Аню. Ждет, что она скажет теперь о своей собственной жизни. О том, рассчиталась ли она за счастье, за которое всегда надо платить. О матери с ее навязчивой заботой. О Душане, который с Нового года прочищал свой автомат, о старухе Мариночке, спасенной от расстрела самой Ольгой Книппер, о белой церкви, теперь заставленной геранями, о белобрысом мальчишке, попутавшем волну с войной. О любви, в которой паришь, пока тебя за веревочку не затянут, не закрутят назад, на землю. А там снаряд — свист, шар огня, туча пепла и дыма, грохот до глухоты. Землю бьет небо. Ты больше не в счет, самый маленький человек. В новостях скажут ты — «сопутствующая потеря», ты ни при чем, в тебя не целились. Я это знаю теперь, Антон Палыч.
Вошел Стефан.
[1] Не жилец (нем.)
[2] Я умираю (нем.)
[3] Сколько? Вы, что, этому бычку песни пели, пока он рос? (серб.)
[4] Или вы ему сказки читали? (серб.)
[5] Новый год такая же дрянь, как и старый, с тою только разницею, что старый год был плох, а новый всегда бывает хуже (серб.).
[6] Почему твоя собака у нас? (серб.)
[7] Проклятый хипстер явился (серб.).