Свою давнюю статью об Андрее Платонове я начал со слов о том, что Платонов — на редкость одноóбразный писатель. В данном случае в слове «одноóбразный» ударение приходится на третью букву «о», из чего следует, что речь идет о художественном постоянстве, приверженности к определенному типу образности, а вовсе не об автоматическом повторе и монотонности[1].
Если говорить об «однообразии» у Пушкина, то оно сводится к достаточно часто встречающемуся предварению основной темы или сюжета стихотворения картинами природы, во многих случаях повторяющимися или продолжающими друг друга.
Другого рода «однообразием» отмечен этот очерк; в нем много цитат из пушкинских текстов, и подаются они вполне единообразно. Но другого выхода у меня не было: для того, чтобы убедить читателя в неслучайном характере предлагаемых соображений, необходимо было дать достаточно много конкретных примеров, которые сами по себе показывают, насколько они близки друг к другу по своему духу и стилистике. Таким образом, в первой части очерка будут представлены начальные строчки пушкинских поэтических сочинений, а во второй — эти же самые строчки сопоставляются с тем, что за ними следует, то есть с основной частью предлагаемого поэтом сюжета.
Итак, сравним «зачины» или предварения нескольких ранних пушкинских стихотворений. Вот начало стиха «Воспоминания в Царском селе» (1814):
Навис покров угрюмой нощи
На своде дремлющих небес;
В безмолвной тишине почили дол и рощи,
В седом тумане дальний лес;
Чуть слышится ручей, бегущий в сень дубравы,
Чуть дышит ветерок, уснувший на листах,
И тихая луна, как лебедь величавый,
Плывет в сребристых облаках…
(Ср. со стихотворением «Казак» (1814): «В облаках луна сребрила / Дальни небеса»).
Ключевые слова-образы уже заданы и затем будут многократно повторяться в пушкинских стихах в той же конструктивной позиции начала. Это — темнота, ночь, луна, туман, облака, тишина, серебро-седина.
Стихотворение 1815 года «Наполеон на Эльбе». Начало:
Вечерняя заря в пучине догорала,
Над мрачной Эльбою носилась тишина,
Сквозь тучи бледные тихонько пробегала
Туманная луна.
Уже на западе седой, одетый мглою,
С равниной синих вод сливался небосклон…
Начало стихотворения «Мечтатель», написанного в том же 1815 году:
По небу крадется луна,
На холме тьма седеет,
На воды пала тишина,
С долины ветер веет….
Вот еще одно начало стихотворения 1815 года «Сраженный рыцарь»:
Последним сияньем за рощей горя,
Вечерняя тихо потухла заря,
Темнеет долина глухая;
В тумане пустынном чернеет река,
Ленивой грядою идут облака,
Меж ими луна золотая…
И снова из 1815 года. Начало стихотворения «Гроб Анакреона»:
Все в таинственном молчанье;
Холм оделся темнотой;
Ходит в облачном сиянье
Полумесяц золотой…
Как видим, упомянутые выше ключевые слова присутствуют во всех стихотворных предварениях. Можно было бы все это списать на юный возраст поэта и свойственное этому возрасту романтическое настроение с соответствующей ему лексикой.
Однако если обратиться к более поздней пушкинской поэзии, то и там мы увидим нечто подобное, разве что звуков стало больше. Начало стихотворения 1820 года:
Погасло дневное светило;
На море синее вечерний пал туман.
Шуми, шуми, послушное ветрило,
Волнуйся подо мной, угрюмый океан…
Еще одно стихотворение 1820 года. Начало:
Редеет облаков летучая гряда;
Звезда печальная, вечерняя звезда,
Твой луч осеребрил увядшие равнины,
И дремлющий залив, и черных скал вершины…
Начало стихотворения 1824 года:
Ненастный день потух; ненастной ночи мгла
По небу стелется одеждою свинцовой;
Как привидение, за рощею сосновой
Луна туманная взошла…
(Сравните. с началом стиха «Заклинание»: «И с неба лунные лучи / Скользят на камни гробовые…»).
Начало знаменитой «Зимней дороги» (1826):
Сквозь волнистые туманы
Пробирается луна,
На печальные поляны
Льет печальный свет она.
И в начале стихотворения 1827 года:
Какая ночь! Мороз трескучий,
На небе не единой тучи;
Как шитый полог, синий свод
Пестреет частыми звездами
<…>
Утих и шум, и крик торговый
<…>
И вся Москва спокойно спит.
Вторая строфа стихотворения «Зимнее утро» (1829 год):
Вечор, ты помнишь, вьюга злилась,
На мутном небе мгла носилась;
Луна, как бледное пятно,
Сквозь тучи мрачные желтела...
Картина, как можно видеть, близкая к той, что явлена в стихах ранних. Ночь, луна, звезды (как замены луны), туманы, тишина (иногда шум ветра).
Интересно однако не то, что в пушкинских стихотворных предварениях многое повторяется, а то, как соотносятся эти предварения с тем, что можно назвать «темой» или «содержанием» самих стихотворений. Как выясняется, прямой связи между исходными картинами ночной природы и собственно «содержанием» в большинстве случаев нет. Если идти по порядку, обозначенному ранее, то ситуация будет выглядеть примерно так: картина ночи — об одном, а следующий за ней сюжет — о другом.
В «Воспоминаниях о Царском селе» («Навис покров угрюмой нощи…») — это воспоминания-размышления о великом прошлом России, которое трудно связать с представленным в начале состоянием природы. «Бессмертны вы вовек, о росски исполины…»; «Орлов, Румянцев и Суворов, / Потомки грозные славян…»; «Страшись, о рать иноплеменных!»; «…Под скипетром великия жены / Венчалась славою счастливая Россия, / Цветя под кровом тишины!». Но и сожаление о ее современном состоянии здесь также присутствует: «Воззрев вокруг себя, со вздохом росс вещает: / „Исчезло все, великой нет!”».
Стихотворение «Наполеон на Эльбе». Исходное описание острова как «мрачного» («Над мрачной Эльбою носилась тишина») не ведет мысли Наполеона в столь же мрачном направлении. Оно скорее выглядит как воинственное или воинствующее. Он ждет своего победного, триумфального возвращения в Европу: «Там ждут меня бесстрашные дружины, / Уже сошлись, уже сомкнуты в строй! / Уж мир лежит в оковах предо мной!..»
И далее:
Страшись, о Галлия! Европа! Мщенье, мщенье!
Рыдай — твой бич восстал — и все падет во прах,
Все сгибнет, и тогда, в всеобщем разрушенье,
Царем воссяду на гробах!
Вместе с тем есть здесь и нота неопределенности и тревоги. Какое будущее ждет узника Эльбы, неясно. «Мрачится неба свод, гроза во мгле висит, / Все смолкло… трепещи! Погибель над тобою, / И жребий твой еще сокрыт!»
Стихотворение «Мечтатель», отрывается словами: «По небу крадется луна <…> На воды пала тишина». А далее — размышления об искусстве поэзии и судьбе поэта, которые к исходной картине тихой лунной ночи прямого отношения не имеют: «Дана мне лира от богов, / Поэту дар бесценный; / И муза верная со мной <…> О, будь мне спутницей младой / До самых врат могилы! / Летай с молчаньем надо мной, / Расправя легки крылы…»
В начале стихотворения «Сраженный рыцарь» дана картина темнеющей долины, тумана черной реки и золотой луны в гряде облаков. А далее, в основной части текста говорится о мертвом рыцаре, лежащем на холме. Учтены все подробности: кости, череп, стальная рукавица, меч, щит, заржавевший шлем, шпоры, копье, кольчуга. Вокруг погибшего рыцаря ходит кругами верный конь, и если вспомнить о «заржавом (так у Пушкина — Л. К.) шеломе» и черепе, то ходит этот конь неправдоподобно давно, что, конечно, можно объяснить увлеченностью юного поэта, создавшего впечатляющую картину лежащего на холме под луной сраженного рыцаря.
В стихотворении того же года «Гроб Анакреона» начало очень похоже на начало «Сраженного рыцаря» и «Мечтателя». Снова — темнота, тишина, луна и холм. «Все в таинственном молчанье: / Холм оделся темнотой; / Ходит в облачном сиянье / Полумесяц молодой…» Однако продолжение совсем другое, чем у двух вышеназванных стихотворений. Теперь речь идет не о об искусстве поэзии и не о смерти в ее завораживающей реальности, а о радости жизни: «Наслаждайся, наслаждайся; / Чаще кубок наливай; / Страстью пылкой утомляйся / И за чашей отдыхай!»
Очевидно, что предваряющая эти строки картина тихой лунной ночи не предполагала с обязательностью именно такого рода мыслей и призывов, однако явились именно они, что в очередной раз показывает, что у Пушкина в большинстве случаев между началом текста и его основной частью нет какой-либо твердой смысловой или логической связи. Они существуют как бы сами по себе в той свободе, которую дает им автор, вольный и в выборе исходного пейзажа и наследующего ему сюжета.
Мы идем по порядку, обозначенному ранее, и теперь на очереди стихотворения, написанные уже вполне взрослым, сложившимся человеком и поэтом.
«Погасло дневное светило / На море синее вечерний пал туман, / Шуми, шуми, послушное ветрило, / Волнуйся подо мной, угрюмый океан…» И это волнующееся море вызывает у автора ряд определенных, родственных друг другу воспоминаний, хотя вечер на море, как и в предыдущих случаях, мог породить и что-то совсем другое. Во всяком случае, «угрюмый океан» предполагает нечто на него похожее, чего в этом стихотворении не случилось. Однако что вспомнилось, то и вспомнилось. «Душа кипит и замирает; / Мечта знакомая вокруг меня летает; / Я вспомнил прежних лет безумную любовь, / И все, чем я страдал, и все, что сердцу мило, / Желаний и надежд томительный обман… / Шуми, шуми, послушное ветрило, / Волнуйся подо мной, угрюмый океан…»
Еще одно стихотворение того же года («Редеет облаков летучая гряда…»). «Звезда печальная, вечерняя звезда, / Твой луч осеребрил увядшие равнины, / И дремлющий залив, и черных скал вершины; / Люблю твой слабый свет в небесной вышине: / Он думы разбудил, уснувшие во мне…»
«Думы» в данном случае совсем не те, что являлись поэту на фоне похожих вечерних или ночных пейзажей, что подтверждает мысль, высказанную выше: сходство исходных обстоятельств не предполагает обязательного сходства в дальнейшем движении стиха. В данном случае — это думы-воспоминания о «мирной стране», где все для сердца мило, «Где стройны тополы (так у Пушкина — Л. К.) в долинах вознеслись, / Где дремлет нежный мирт и темный кипарис, и сладостно шумят полуденные волны…» Поэт вспоминает о своей жизни в Гурзуфе, о случившейся там любви: «Там некогда в горах сердечной думы полный, / Над морем я влачил задумчивую лень, / Когда на хижины сходила ночи тень — / И дева юная во мгле тебя искала…»
Стихотворение двадцать четвертого года «Ненастный день потух…», в котором общая для многих пушкинских сочинений исходная картина природы вызывает у поэта воспоминания о его чувстве к Е. К. Воронцовой. «…Ненастной ночи мгла / По небу стелется одеждою свинцовой; / Как привидение, за рощею сосновой / Луна туманная взошла…» И в конце стихотворения: «Вот время: по горе теперь идет она / К брегам, потопленным шумящими волнами; / Там, под заветными скалами, / Теперь она сидит печальна и одна… / Никто ее колен в забвенье не целует; / Одна…» И затем, спустя две строки — многоточия, многоточия, многоточия, в которых скрыто чувство, которое поэт не может доверить словам.
Еще из стихов двадцать шестого года — «Зимняя дорога».
В начале — снова ночь, «волнистые туманы» и луна, льющая на «печальные поляны» «свой печальный свет». Теперь эта картина рождает мысли о Нине, о завтрашней встрече, о полночи, которая их не разлучит, и в конце — мысленный диалог с Ниной: «Грустно, Нина: путь мой скучен, / Дремля смолкнул мой ямщик, / Колокольчик однозвучен, / Отуманен лунный лик».
В стихотворении двадцать пятого года вначале — картина южной очи: «Блестит луна / Недвижно море спит / Молчат сады роскошного Гасана…» А потом — идет рассказ о старике-евнухе и его молодом товарище.
Стихотворение двадцать седьмого года («Какая ночь! Мороз трескучий…»): «Какая ночь! Мороз трескучий, / На небе ни единой тучи; / Как шитый полог синий свод / Пестреет частыми звездами…» И сразу после этого описания идет рассказ о вчерашней казни на площади, о трупах, костях, крови, котлах со смолой и повешенном, рядом с которым отказывается проскакать конь с всадником, который еще накануне был палачом и творил свое черное дело. В этом стихе нет дум или воспоминаний, зато есть контрастное соположение картины ясной звездной ночи и ужасной казни, ей предшествовавшей. В то же время, несмотря на особенное содержание основной части, по своему устройству это стихотворение вполне вписывается в ряд текстов, о которых шла речь ранее.
Стихотворение тридцатого года «Бесы». «Мчатся тучи, вьются тучи; / Невидимкою луна / Освещает снег летучий; / Мутно небо, ночь мутна…» В «Зимней дороге» луна, «волнистые туманы» и «однозвучный» колокольчик ямщика вызвали у автора мысли о Нине. В данном же случае луна, тучи и колокольчик порождают мрачную картину кружащихся в танце бесов: «Вижу: духи собралися / Средь белеющих равнин».
Наконец, в стихотворении тридцать третьего года «В поле чистом» исходная картина зимней лунной ночи опять-таки в сочетании с темой мчащейся тройки («В поле чистом серебрится / Снег волнистый и рябой, / Светит месяц, тройка мчится / По дороге столбовой») переходит в описание песни ямщика и мыслей и чувств автора по этому поводу.
Подведем итоги. Можно по-разному объяснять ту смысловую структуру, о которой шла речь в этих заметках. Скорее всего, здесь нужно говорить об интуитивном или, говоря другими словами, о неосознанном (читай, бессознательном) характере творческой работы. Другое дело, как понимать термин «бессознательное». Я думаю, что традиционный, идущий от Фрейда и Юнга смысл, который в этот термин вкладывается, не соответствует действительному положению дел. Такого рода понимание предполагает очевидную пространственную картину. Иначе говоря, «бессознательное» мыслится как некое отгороженное от сознания и даже находящееся под ним («подсознание») пространство. И лишь иногда в измененных состояниях сознания (сон, наркотическое воздействие и пр.) спрятанные в этом пространстве смыслы прорываются в сферу сознания и производят там свою работу, являя необычные образы и события.
Однако можно взглянуть на все это и по-другому, отказаться от вышеназванной пространственной модели и увидеть бессознательное как особое состояние самого сознания, как другой, отличный от «дневного» режим его работы. В это время элементы «обычного» сознания отступают на второй план, а другие — «ночные» — выходят на первый. Иначе говоря, так называемый «со-фактор», который контролирует деятельность сознания, временно отключается, засыпает, давая свободу тотальной памяти и снимая запреты на активность составляющих эту память значимых элементов. Именно в такой ситуации возможно появление самых неожиданных образов, событий и смысловых связок[2].
Творчество Пушкина, как, впрочем, и других больших поэтов, дает примеры такого рода умственной деятельности; в данном случае работы с текстом. Это — опять-таки измененное состояние сознания, разве что не столь интенсивное. Названным обстоятельством объясняется, например, легкость работы с рифмами: «Ведь рифмы запросто со мной живут, / Две придут сами, третью приведут». Этим же можно объяснить пушкинское соединение начала стиха с его основным сюжетом, который с началом никак не связан. В начале — ночь, луна, небо (туманное или чистое), а затем — «основное» содержание, которое может быть каким угодно. До Пушкина такого рода примеров совсем немного. Ни у Батюшкова, ни у Баратынского этого почти что нет. Державин делает это два-три раза на фоне более чем сотни написанных им стихотворений. Луна у него совсем другая, чем у Пушкина. В лучшем случае она — «золотая», в худшем — красная, «кровавая». «Кровавая луна блистала / Чрез покровенный ночью лес…» («На выздоровление Мецената»); «Из-за облак месяц красный / Встал и смотрится в реке…» («Потопление»).
У Пушкина, как мы видели, примеров интересующего нас свойства на порядок больше. Пытаясь понять смысл и назначение такого рода устройства стихотворения, можно предположить, что, действуя так, автор, скорее всего, интуитивно решает две основные задачи. Во-первых, излагаемый сюжет разворачивается на фоне впечатляющей картины лунной или звездной ночи — тихой или неспокойной, что делает изложение более объемным, усиливает его выразительность. И во-вторых, эта случайность соединения исходной ночной картины «большого» мира и личных размышлений, чувств, возникающих по тому или иному поводу, делает значимым и то, и другое. Непредсказуемость, случайность (по крайней мере видимая), которыми отмечена действительная жизнь, повторяются в стихотворном тексте, который эту жизнь передает и превращает в эстетическую реальность.
После Пушкина такого рода соединения «природного» в начале стихотворения и не связанного с ним основного сюжета становятся общим местом, его используют многие авторы XIX и XX веков вплоть до дня сегодняшнего, когда принцип случайности, произвольности стихотворного построения сделался едва ли не самым главным.
[1] См.: Карасев Л. Знаки «покинутого» детства («постоянное» у А. Платонова). — «Вопросы философии», 1990, № 2.
[2] См.: Карасев Л. «Домик в Коломне» и «Нос». — «Новый мир», 2024, № 5.