Кабинет
Александр Жолковский

«Из третьих уст» и другие филологические виньетки

КВОТЫ

 

Писать, как любили повторять Серапионы, трудно. К тому же, согласно О. Бендеру, атмосферный столб давит. А согласно закону Парето-Стёрджона, то ли восемьдесят, то ли все девяносто процентов нашей продукции — вообще мусор. Правда, остается вопрос, как считать: значит ли это, что ты входишь либо в избранные 10-20%, либо в остальные  80-90% — или что у тебя в любом случае есть шанс хотя бы с десятой попытки произвести что-то стоящее.

А началось все с того, что на своем семинаре я, среди прочего, задал аспирантам главу из книги Нижнего о режиссерских уроках Эйзенштейна и собственную статью о его, в сущности, порождающей поэтике. Аспирантка (назову ее условным именем Лена) очень толково изложила, чтó Эйзенштейн сделал с эпизодом из советского романа о гаитянском революционере наполеоновских времен Жан-Жаке Дессалине, а я — с уроком Эйзенштейна.

Когда она кончила, я задал ей два уже более или менее факультативных вопроса.

Один: заглянула ли она хотя бы в Википедию, чтобы узнать, как там было на самом деле? Она ответила, что нет, и я сказал, что жаль, ибо все было не совсем так, как советский писатель и советский кинорежиссер себе это в 1930-е годы представляли, так что беспризорные гаитяне до сих пор страшно мучаются.

А второй: не хочет ли она что-нибудь добавить к своему обзору, например, о том, чтó ей в этих материалах особенно понравилось или, может быть, наоборот, чего ей там не хватило. И тут она меня совершенно ошарашила. Оказалось, что у Эйзенштейна ей не хватило… цветов.

На секунду я потерял дар речи, потом, собравшись с силами, спросил:

— Каких цветов, почему цветов?

— Цветов, цветов, ведь Гаити все в цветах!

— А вы были на Гаити?

— Нет, но на картинах же там всегда цветы…

Я не стал спорить, хотя и порывался произнести речь о том, что Эйзенштейн — не Довженко, у него цветов не бывает, а только сплошной металл: станки, машины, шлемы, щиты, кольчуги, копья, ружья, пушки, броненосцы, в крайнем случае — короны, кресты, иконные оклады…

Мы перешли к следующей теме, и все закончилось к общему удовольствию. Но я еще долго не мог успокоиться и гадал, откуда взялись цветы. Рассказал жене (условно назову ее Ладой), которая нашлась довольно быстро:

— Ну, ты же знаешь Лену. Она любит все красивое. Если бы ставила она, она бы украсила сцену корзинами цветов. Бывает хуже.

— Хуже?!

— Например, в режопере.

Эту реплику я мог бы предвидеть. Лада обожает оперу, особенно итальянскую, а к так называемой режопере у нее серьезные претензии — типа, что в опере надо петь (как, кстати, полагал и профессор Преображенский), а не дурака валять.

Но загадка цветов продолжала меня занимать, и вечером я по телефону поделился ею с коллегой, живущей в другом штате и одно время преподававшей там русскую литературу (назову ее условным именем Саша). Она посочувствовала, повспоминала аналогичные перлы из своего опыта, но вопрос, откуда цветы, так и остался висеть в воздухе.

Решение пришло наутро — от мужа этой коллеги, тоже отставного профессора, но не филолога, а математика и вообще большого умницы (они чудесная пара, поэтому назову его тоже Сашей, тем более, что такие одноименные браки бывают — редко, но бывают). Он предположил, что, говоря Гаити, Лена имела в виду Таити, а уж там и картины, и красотки, и цветы…

Гипотеза была классная, и я тут же вспомнил то, на что раньше, к стыду своему, не обратил внимания: мотивируя свою потребность в цветах, Лена, кажется, помянула и Гогена. А ведь спутать Гаити с Таити нам недолго: по-русски они звучат почти одинаково. (То ли дело по-английски: ХЭйти и ТахИти.)

В общем, четверо филологов (Лена, я, Лада и Саша-1) провесили разного рода лапшу, а пятый, математик (Саша-2), в полном соответствии с коэффициентом Парето, выдал то, что у математиков так и называется: результат.

Но это все была присказка. Перехожу к сказке. Не знаю вот только, с чего начать — с самого ли события или с предыстории. А-а, где наша не пропадала, ринусь прямо in medias res.

Где-то в начале ковидных времен, году в 2020-м, у нас на кафедре ожидалось выступление молодой, но уже очень успешной коллеги, автора книги на животрепещущую тему «Литература и визуальность». Нам предстояло услышать разбор соответствующих — фотографических — стихов Пастернака, в частности, «Грозы, моментальной навек», построенной на метафоре «молния — фотовспышка».

И вот докладчица (назову ее условным именем Молли) приезжает, коллеги ведут ее на ланч, она встречается с аспирантами, всех очаровывает, начинается доклад, показываются слайды, картинки, какие-то снимки; там и Пастернак, и почему-то Цветаева, и даже какое-то загадочное фото с двойной экспозицией, где локон (или тень?) Цветаевой бросает волнующий новый свет на, уж не помню, какие повороты ее поэтической биографии (а, может, даже и на ее воображаемый роман с Рильке). Доклад принимается на ура, докладчица рада отвечать на вопросы и готова щедро поделиться с нашими аспирантами секретами своего профессионального успеха: умением выбрать тему, выигрышно разработать ее, заинтересовать издателей и получить заветную постоянную должность — tenurе!

Легко заметить, что я описываю все это из некого полусонного далека. Дело в том, что ввиду пандемии и моей принадлежности к возрастной группе риска, мне было разрешено присутствовать на докладе онлайн, по зуму, не покидая своих сантамоникских пенатов. Это меня устраивало — особенно как автора статьи о пастернаковской «Грозе» и роли, которую в изображении моментальной навек фото-молнии играет там необычная рифмовка, так называемая скользящая: лето — шапку — фотографий — гром — это — охапку — трафил — дом и т. д.

Устраивало в том смысле, что позволяло держаться где-то в виртуальном далеке и по возможности не входить с докладчицей в клинч на тему о достоинствах дорогого мне анализа. Моя нахальная идея состояла в том, что скользящая рифмовка делает восьмистрочный пассаж как бы одним мгновением — длящимся, пока не замкнутся все четыре рифмы, — и тем самым иконически вторит теме стихотворения. Так что я, конечно, немного тревожился — как всегда, когда гест-спикер несет чушь, а поправлять негостеприимно, — но надеялся, что благодаря зуму все как-нибудь обойдется.

Все действительно обошлось самым лучшим образом. Докладчица ни словом не обмолвилась о моей статье, с которой была явно незнакома. Ну да ладно, самолюбие в сторону, пораженья от победы ты сам не должен отличать. Бог с ней с моей статьей. Но Молли вообще не коснулась поэтической структуры «Грозы», не говоря уже о ее причудливой рифмовке. Судя по всему, она полагала, что стихи там белые (если не вообще верлибр). Ведь именно такое впечатление создается, если оставаться в рамках первого четверостишия. А выход за рамки строго регулируется квотами Парето-Стёрджона.

 


СУХИЕ ЛИСТЬЯ

 

На заре структурной поэтики, еще до первой конференции (в Горьком, в 1961 году), где он и выступил со своей моделью языка с конечным числом состояний в стихотворении Брюсова «Сухие листья», И. И. Ревзин держался очень робко. Он еще не был доктором наук и не был так уверен в своих моделях, как впоследствии.

Я помню, как у нас в Лаборатории он показывал свою модель сухих листьев В. В. Иванову и спрашивал его мнение. Иванов неопределенно молчал, а Ревзин говорил что-то в том смысле, что он может наделать таких моделей сколько угодно, ему бы только узнать наверное, нужно ли это. Но дипломатичный Кома так и не взял на себя ответственности за наводнение поэтики моделями Ревзина.

 


ВСЁ НА МЕСТЕ

 

Обычно мы катаемся на велике вместе, но после операции Лада первое время ходить могла, а крутить педали не очень. Я же вообще хожу без особого удовольствия, зато на велосипеде, даже когда у меня проблемы со спиной, чувствую себя отлично — типа в седле родился.

И вот Лада идет пешком, а я на своем дорожном «Треке» утюжу окрестные санта-моникские улицы, то и дело догоняя, объезжая и перегоняя ее, и в какой-то момент произношу напрашивающееся: Обыкновенно у задворок, Меня старался перегнать, а она подхватывает: Почтовый или номер сорок,  А я шел на шесть двадцать пять.

Я произношу, она подхватывает — идиллия! Но не полная. На цитаты из подопечных классиков реакция у меня дежурная, бдительная: покрывается ли только что прозвучавший фрагмент моим описанием — все ли инварианты на месте? (Лотман однажды сказал мне, что перед тем, как войти в аудиторию, он обязательно проводит рукой по ширинке — застегнута ли?)

Я вслушиваюсь — но с этой строфой из «На ранних поездах» (1940) все вроде в порядке. Тут и обыденность (обыкновенно, на задворках), и прозаичность (почтовый, номер сорок, шесть двадцать пять), и контакт малого здешнего (я) с огромным дальним (в лице аж трех поездов), и метафорическая возгонка этого контакта (простого хронотопического соседства — до напряженного соревнования: кто кого), подразумевающая честолюбиво повышенную интенсивность действий (старался перегнать), причем повторных и каждый раз с непредсказуемым результатом (обыкновенно… старался). На первый взгляд так просто, а вот на тебе, весь Пастернак как в капле воды.

Все ясно, все на месте, но что-то немного не стыкуется. Откуда он так точно знал, что это за поезда? Ну, что нужная ему электричка отходила из Переделкина в Москву в 6:25 утра, он, конечно, должен был знать — из расписания на станции или из справочника пригородных проездов[1]. Ну, почтовый ладно — он медленный и, наверно, отличается по виду. Но номер сорок? Что, все кругом знали этот номер? Или он специально спросил — у кого, где? У обходчика в Переделкине? Отыскал в расписании у касс дальнего следования на Киевском вокзале в Москве и вычислил?

Загадка. Но где загадка, там и разгадка. У него, наверно, был большой железнодорожный справочник. Важнейшая черта инвариантов поэта — их сохранность от периода к периоду. Ранний Пастернак, средний, поздний — всё Пастернак. И поездов расписанье, читать ли его в мае… Камышинской веткой… в купе, где-то году в 1917-м, или перечитывать в Переделкине двадцать с лишним лет спустя, — Оно грандиозней святого писанья, хотя бы впрямую и не помянутого.

 

P. S. Одна любимая и очень требовательная читательница моих виньеток усомнилась в существовании такого справочника, и я забеспокоился.

Из своего дачного детства я помнил затрепанные миниатюрные книжечки с расписанием пригородных поездов, к которым номер сорок, конечно, не относился. Что же касается поездов дальнего следования, то в голове у меня был только легендарный путеводитель Джорджа БрэдшоуBradshaw’s General Railroad Guide»)[2], выходивший в Англии с 1839 г. и прославленный в западной литературе, например, в жюльверновском «Вокруг света за восемьдесят дней» (1872). А у нас?

Недолгий поиск в Сети подтвердил, что, оказывается, нечто подобное, хотя и не столь гламурное, выходило и в нашей стране[3].

  book-1.jpg


Bradshaw’s Railway Companion за 1839 год


book-2.jpg

 

Открытыми, разумеется, остаются вопросы о том, имелся ли экземпляр этого Указателя в библиотеке поэта, были ли там авторские пометы и если да, то против каких номеров поездов… Но это уже тема для отдельного серьезного исследования.

 


НАС МАЛО ИЗБРАННЫХ…

 

Этой осенью у меня sabbatical — долгожданный выходной семестр, наступающий после шести честных трудовых лет. На седьмой день, как известно, и Бог отдыхал. Впрочем, саббатикал мыслится не совершенно уж нерабочим, а лишь свободным от преподавания и всяких служебных обязанностей, зато — в полной мере творческим. Предполагается, что на воле профессор посвятит всего себя Науке, ну, там, создаст теорию относительности, откроет двойную спираль ДНК или, на худой конец, подсчитает спондеи и пиррихии в «Евгении Онегине», о чем и отрапортует по возвращении в строй.

Выражаясь в привычных смолоду терминах, это своего рода библиотечный год: на работу ходить не надо, а куда пойти, в библиотеку или по грибы, — дело твоей научной и гражданской совести. Одни понимают это просто как оплаченный отпуск и в ус не дуют, другие усиленно строчат что-то свое, удобряя (а чаще засоряя) ноосферу, но в присутствие уж точно не являются.

Хотя, собственно, почему бы и нет?! Что, если кому-то охота распорядиться своей субботою именно так? Красиво жить не запретишь!

У меня есть коллега, которая уже почти целый семестр, как на саббатикале, но не пропускает ни одного заседания кафедры, ни одного экзамена, участвует во всех возможных комитетах, исправно включается в кафедральную переписку, а иной раз и сама ее затевает (на днях выступила с инициативой стандартизации количества вопросов в кандидатских экзаменах), в общем, не знает ни сна ни отдыха.

А что в результате она не творит ничего собственно научного, так это, как говорится, катастрофа, но не беда, поскольку тому, чтó она пишет (когда пишет), лучше бы оставаться ненаписанным. Беда же — ее неизбывное участие в жизни кафедры: прервись оно на семестр (и даже на два, — саббатикал-то у нее двойной, годовой, заслуженный бесперебойной работой на кафедре и в ректорате в течение десятков лет подряд!), то получилось бы, как с той путевкой, на которую, отдав ее теще, отдыхает вся семья.

Еще деталь к портрету. Когда кому-нибудь из коллег или аспирантов случается чем-то отличиться — напечатать статью, получить грант, быть номинированным на премию или просто упомянутым в прессе, — она реагирует немедленно: «Надо оповестить об этом деканат!» Видимо, она убеждена, что подлинно существует только то, о чем мыслит начальство. (Эту фразу надо бы довести до полного картезианского блеска, но ключевое cogito как-то не лезет в строку.)

Главное, все это чистая правда, выдумать можно и покруче.

Как-то в давние советские времена Юра Щеглов захотел поехать в Польшу, но в институте, где он преподавал, ему отказали в выдаче характеристики, указав, что он недостаточно внимания уделяет общественной работе. То была стандартная формула, означавшая, что сотрудника не считают «идеологически выдержанным», характеристика же требовалась при любом выезде заграницу. В Польшу Юра, собственно, не очень и стремился, но отказ воспринял как оскорбление, и на другой день я встретил его около ректората с заявлением, написанным зелеными чернилами, в руках:

 

«Прошу освободить меня от работы в ИВЯ. Моя просьба вызвана намерением сосредоточиться в дальнейшем исключительно на общественной работе».

 

Текст я оценил, но все-таки убедил Юру облечь свой протест в более традиционные формы. В результате, с начальством был достигнут компромисс, и в следующий раз, через год или два, характеристику выдали[4].

Тут все тоже чистая правда, на фоне которой тем ярче сверкает гротескная Юрина выдумка. Но в чем ее гротеск? Исключительно в готовности ради занятий общественной работой пожертвовать и зарплатой. Все остальное как у моей коллеги.

Вспоминается еще одна сходная коллизия, тоже с издевательской концовкой. В предисловии к своей двухтомной «Логике непристойного анекдота»[5] Гершон Легман, поставщик фирменной интеллектуальной клубнички[6], поясняет принятый им формат изложения так:

 

Анекдоты даются курсивом, а… аналитические комментарии к ним — прямым шрифтом. Это служит двоякой цели:

— «проветривания» (ventilating) аналитического дискурса, каковой в противном случае звучал бы слишком высокопарно, учитывая, что речь идет о похабных и скатологических текстах…

— и предъявления богатейшего корпуса текстов… расположенных в тематическом порядке, понятном и без обращения к комментариям…

Многие, конечно, ограничатся чтением… анекдотов, пропуская утомительные аналитические рассуждения, подобно тому, как читатели романов… пропускают описания природы… Но не найдется, надеюсь, ни одного напыщенного умника, который стал бы читать только аналитические рассуждения… пропуская анекдоты.

 

Я всегда считал этот пассаж убийственным для интеллектуальных зануд и любителей служебных циркуляров и лишь сейчас впервые осознал, что все, выражаясь по-современному, не так однозначно.

Мой профессиональный кайф состоит в разгадывании поэтических тайн, дающем право на заветное: Я знаю, я! Но надо признать с улыбкой хмурой, что это всего лишь мое личное оценочное суждение — мнение одного из тех скукарей, которые смакованию текстов предпочитают рассуждения о них. Тогда как заседание в комитетах, прием на работу новых сотрудников, отбор аспирантов, шлифовка программ и общение с деканатом — вот она, живая жизнь, с ее человеческими страстями, властными маневрами и ощутимыми результатами!

 Санта-Моника

Сентябрь 2022

 


ПАМЯТИ МИХАИЛА БЕЗРОДНОГО (1957 — 2023)

 

Мы встретились сравнительно поздно, уже в этом веке, когда Миша был в Штатах, заехал в Лос-Анджелес и выступил с лекциями в UCLA и у нас в USC. Я, конечно, уже знал его «Конец цитаты», местами наизусть, например: эту смертную муку / мировую тоску / обменять бы на мирную скуку / а коня на скаку / повесить на первом суку / как последнюю суку. Мы стали переписываться по имейлу, и оказалось, что иной новый друг стоит старых двух (А шаги звучат — мои друзья уходят…).

Вживе мы опять увиделись в сентябре 2007-го, на конференции по авангарду в Белграде, устроенной Корнелией Ичин. И с тех пор переписывались и перезумливались последние десяток лет более или менее регулярно, а по Скайпу общались раз в пару месяцев — часами. Миша рассказывал о своей былой и теперешней жизни, об учебе в Тарту, службе в армии, о тяжбах с немецкой университетской администрацией, о борьбе с настигшей его болезнью и своих решениях, как лечиться и как пренебрегать медициной, чтобы чувствовать себя живым и только, до конца. И, конечно, о последних находках по поводу «Пиковой дамы», в которые он вкладывал всю страсть эрудита-филолога и редкий талант онлайн-следопыта. К счастью, книгу комментариев он успел закончить[7] — и собирался заняться «Подпоручиком Киже».

Он был из тех немногих собеседников, которых хотелось слушать не перебивая — рассказывай еще, тебя нам вечно мало. Я уговаривал его писать мемуары; жаль, что до этого не дошло.

В моей жизни он играл еще одну драгоценную роль. Он был проницательным и нелицеприятным первым читателем-критиком моих текстов. Благодарностями ему пестрят их публикации, а во многих он анонимно фигурирует в качестве «моего любимого читателя». Я писал с постоянной оглядкой на него, в каком-то смысле — для него.

Еще мы иногда обменивались стишатами в «Стенгазете». Например, я — ему в ответ на очередной критический отклик: От других мне халва — что зола, От тебя и хула — пахлава («Двустишие»; 05.06.2008); он — мне: Быть может, за стеной Кавказа, Вдали Италии своей, Устроиться на автобазу И думать о красе ногтей? («Инфинитивное. AZ по случаю д. р.»; 08.09.2008).

…Утрата огромная для нас всех, а для меня самая тяжелая за многие годы — после кончин Сергея Старостина (2005) и Юрия Щеглова (2009).

Но помнится и то везение, та радость, то счастье, которыми были эти дружбы. О милых спутниках, которые наш свет Своим сопутствием для нас животворили, Не говори с тоской: их нет; Но с благодарностию: были.

…Вот написал, с интертекстами, кои он так любил… Показать бы ему, да видно нельзя никак, — к Прозерпине и Персефоне Скайп еще не проведен.

Светлая память.

И виньетка — немного в духе его «Ср.»:

 


ИЗ ТРЕТЬИХ УСТ

 

Последнее время я часто вспоминаю Марка Фрейдкина (1953 — 2014), с которым пунктирно дружил последние двадцать лет его жизни. Слушаю его записи в Сети, почитываю тексты и даже написал пару разборов — его собственного «Тонкого шрама на любимой попе» и его перевода «Пупков жен полицейских» Брассенса[8].

А недавно впервые услышал песенку о Крошке Ва, пришел в восторг, но был поражен загадочностью ее мессиджа, которого долго не мог взять в толк.

 

На днях звонил мне старый друг, / с похмелья мятый, как труха, / и я узнал из третьих рук, / что крошка Ва совсем плоха. / Он долго мямлил что и как, / Но под конец не стал скрывать, / что, вероятно, это рак / и ей, скорей всего, не встать.

Я был зеленым, как трава, / году так в шестьдесят седьмом / и от любви к той крошке Ва / едва не двинулся умом. / Глазами влажными блестя, / неуловима и нежна, / порой и тридцать лет спустя / приходит в снах ко мне она.

Купив цветы и шоколад, / поперся я в больницу к ней — / сгорал, как спичка, прежний взгляд / среди холодных простыней. / Но если без обиняков, / то, откровенно говоря, / помимо песен и стихов / мне все давно до фонаря.

 

Я заглянул в трехтомник Фрейдкина и из авторского предисловия к «Крошке Ва» узнал, что мое недоумение не уникально.

 

Что… касается ее отчасти шокирующей концовки, то она вызвала у слушателей противоречивые оценки. Одни увидели в ней «последнюю прямоту» и беспощадную искренность. Другие, напротив, расценили ее как проявление в лучшем случае дешевого эпатажа, а в худшем — запредельного цинизма. Думаю, что и те, и другие слегка перегибают палку. Нет здесь никакой «последней прямоты» и уж тем более — цинизма. Это, в сущности, обыкновенный троп, поэтический прием, употребленный для достижения определенного художественного эффекта. И похоже, употребленный удачно, потому что этого эффекта, кажется, удалось достичь[9].

 

Песенка продолжала меня интриговать — теперь еще и загадкой лежащего в ее основе тропа. Я вслушивался в исполнение и вчитывался в текст, пока наконец не выудил из него незаметной, но достаточно внятной отсылки к классике. Ключевой уликой оказался как бы проходной, хотя и поставленный под рифму оборот из третьих рук.

Тут все сразу встало на место: из третьих рук — это из равнодушных уст! И «Крошка Ва» засверкала перекличками с пушкинским «Под небом голубым страны своей родной…»:

 

Под небом голубым страны своей родной / Она томилась, увядала… / Увяла наконец, и верно надо мной / Младая тень уже летала; / Но недоступная черта меж нами есть. / Напрасно чувство возбуждал я: / Из равнодушных уст я слышал смерти весть, / И равнодушно ей внимал я. / Так вот кого любил я пламенной душой / С таким тяжелым напряженьем, / С такою нежною, томительной тоской, / С таким безумством и мученьем! / Где муки, где любовь? Увы, в душе моей / Для бедной, легковерной тени, / Для сладкой памяти невозвратимых дней / Не нахожу ни слез, ни пени.

 

Фрейдкин вторит Пушкину лишь в общем абрисе ситуации и ряде опорных деталей (вдаваться в которые не буду — это не статья, а виньетка!), кончает же вроде бы полной — шокирующей, зато откровенно метапоэтической — отсебятиной: «помимо песен и стихов / мне все давно до фонаря»!

Но и это отдает классикой — на этот раз Брюсовым: Быть может, всё в жизни лишь средство / Для ярко-певучих стихов.

По прояснении интертекстуальной тропики песни шок от ее концовки более или менее нормализуется.

Пушкинская элегия была, как установили неугомонные исследователи, откликом на смерть Амалии Ризнич. Фрейдкин считает своим долгом заранее предотвратить аналогичные разыскания по поводу его песенки:

 

В отличие от подавляющего большинства героев моих песен Крошка Ва — это, к счастью, вымышленный персонаж. Да и сама песня не носит автобиографического характера. Это, скорей, своего рода компиляция из нескольких сюжетов моей жизни.

 

И то сказать, если, кроме песен и стихов (ну и, от себя добавлю, их структурных разборов), все остальное нам до лампочки, к чему тогда этот бесконечный посмертный вуайеризм?!


 



[1] Кстати, точно ли была такая электричка, надо бы еще проверить, потому что в письме Нине Табидзе из Переделкина 23 декабря 1940 г. Пастернак писал: «Я живу с Ленечкой на даче, а Зина с мальчиками в городе. Два раза в неделю утром я езжу по делам в город с утренним поездом 6.54, то есть встаю за два часа до рассвета…» Или 6.25 просто лучше ложилось в размер и под рифму?

 

[4] См. мою виньетку «Чем хуже, тем лучше».

 

[5] Legman G. Rationale of the Dirty Joke: An Analysis of Sexual Humor. London, Panther Books, 1972. P. 11-12.

 

[6] См., например: The Limerick. 1700 Examples, with Notes, Variants and Index. / Ed. by G. Legman. New York, Bell Publishing Company. 1964.

 

[7] Михаил Безродный. Опыт комментария к «Пиковой даме». Франкфурт-на-Майне, Esterum Publishing, 2023. 400 стр.

 

[8] См. соответственно: «Звезда», 2024, № 9, стр. 260 — 276, и «Иностранная литература», 2024, № 11, стр. 251 — 267.

 

[9] Марк Фрейдкин. Собрание сочинений в 3 т. М., «Водолей», 2012. Т. 1. Стихи и песни, стр. 324 <https://www.markfreidkin.com/verses-and-songs/songs&gt;.

 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация