Кабинет

Конкурс эссе к 220-летию Федора Тютчева

Максим Глазун. Тютчев — поэт переходного времени; Леонид Дубаков. Осенняя тайна; Николай Подсокорский. Тень наполеона; Татьяна Зверева. Скрещения: Федор Тютчев и Каспар Фридрих; Глеб Таргонский. Метафизика «спящих русских», мистический «панславизм» Тютчева; Иван Родионов. Меж пчелой и мотыльком: насекомые в лирике Федора Тютчева; Елена Долгопят. Арифметика и метафизика; Александр Мелихов. Героический пессимист; Игорь Сухих. Кто придумал оттепель? (Bons mots Федора Тютчева); Марианна Дударева. Звездный корабль русской культуры: от Державина до Тютчева; Вероника Гудкова. Мысль изреченная. Памяти моего отца. Вступительное слово Владимира Губайловского

Конкурс эссе, посвященный 220-летию Федора Тютчева, проводился с 20 сентября по 28 октября 2023 года. Любой читатель и автор «Нового мира» мог прислать на конкурс свою работу. Главный приз — публикация в журнале. На конкурс было принято 98 эссе. Они все размещены на официальном сайте «Нового мира»[1].

Решением главного редактора Андрея Василевского  для публикации были отобраны работы одиннадцати авторов: Максим Глазун, Леонид Дубаков, Николай Подосокорский, Татьяна Зверева, Глеб Таргонский, Иван Родионов, Елена Долгопят, Александр Мелихов, Игорь Сухих, Марианна Дударева, Вероника Гудкова.

Поздравляем лауреатов и благодарим всех участников. Эссе публикуются в порядке поступления.

 

Владимир Губайловский, модератор конкурса

 

*

Максим Глазун, студент Литинститута. Москва.

 

ТЮТЧЕВ — ПОЭТ ПЕРЕХОДНОГО ВРЕМЕНИ

 

Говоря о «переходности» времени Тютчева, я имею в виду не столько время, в которое он творит, между Золотым и Серебряным веками русской поэзии, сколько время, которое он творит.

Тютчева волнуют пограничные состояния природы, межсезонья: осень, ассоциирующаяся у него со смертью, и весна, символизирующая любовь. Если в стихотворении возникает лето, то это лето вечернее/ночное, когда солнце уступает власть на небе.

Тютчеву важно показать движение от одной формы бытия к другой, он не поэт статики. Что отражается и в стихотворении «Фонтан», отсылающем нас к державинскому «Водопаду» и спорящем с ним. Если движение воды у Державина имеет свойство постоянства, то у Тютчева вода то взлетает ввысь, то падает, разбивая монотонность движения времени, отражая опять же весну (взлет) и осень (падение). Как вода в кране при неизменяющемся напоре словно застывает, стекленеет у нас на глазах, так создается монументальность у Державина. У Тютчева видна попытка если не нарушить естественный ход, то проникнуть в этот ход, чтобы начать в нем что-то различать, улавливать разнонаправленность течения жизни.

Тютчев сосредоточивается на воздействии одного на другое, что иногда доходит до почти математических формул, почерпнутых из Пушкина: чем мы больше то, тем оно меньше сё.

Эмоции, мысли, как сезоны, наплывают одна на другую, но не сливаются, а если и сливаются, то на краткий миг, ведь цель Тютчева не уравнять все, не смешать, а показать контраст, настроить резкость читательского взгляда.

Соседство сезонов ли, цивилизаций обычно имеет враждебный характер, зима не хочет уступать весне, день — ночи. И в этой враждебности проявляется обособленность и самость предметов обсуждения, «предметов стихотворения».

Перераспределение территорий, перечерчивание границ, Тютчева волнуют изменения, и это не «метаморфозы» Овидия, предметы не переходят друг в друга, но сталкивают друг друга с насиженных мест, пытаются отождествить с собой первое лицо. Годичный оборот представляется неким беганьем вокруг стула под музыку, где каждый хочет усесться, когда музыка прекратится, но Тютчеву интересен именно этот бег, а не кто сейчас на коне.

Анна Ахматова назвала свой сборник «Бег времени», это название подошло бы и Тютчеву. Он не пытается остановить его, только строго фиксирует поползновения мира, чтобы тот не ушел из-под ног. Поэт крепко стоит на своих двоих, пока конвейерная лента под ним катит его навстречу новым веснам и осеням.

Тютчев не учит нас, как Державин, смирению перед смертью, он учит смирению перед жизнью, ведь жизнь — это всегда борьба, давление, замещение, «шевелящийся хаос». Всегда по-своему разный, но сохраняющий очертания, форму, поэтому у Тютчева стихотворения в одном размере с «одной» тематикой двоятся, троятся, дробятся, остаются неохватными взглядом, мы можем вырвать только несколько мгновений ради текста, и Тютчев выбирает не моменты спокойствия, а моменты сдвига, драматического напряжения.

Не естественная тишина, но искусственное молчание интересует Тютчева, ведь молчанию предшествует речь, замолкание тоже процесс переходный, коснувшийся и автора «Silentium!».

Тютчев — поэт для переходного возраста, и, как мы можем понять из него, любой возраст переходен, пока мы живы, и этого не нужно бояться. Бояться надо стабильности, линейности, гниения — смерти. Не театрального молчания, но кладбищенской тишины. Ведь все пройдет (через нас), пока мы можем пропускать это через себя. Любовные страдания станут «письмами», стихами. Другие займут наши места, и жизнь продолжится. Да, «зима недаром злится», но будет новая зима, и нужно (важно) смириться не со своей смертью, но с жизнью другого.

В этом автобусе старики уступают место молодым, и так ли важно, куда он едет, если он едет?

 

 

 

Леонид Дубаков, доцент Университета МГУ-ППИ. Шэньчжэнь, Китай.

 

ОСЕННЯЯ ТАЙНА

 

В шестой строфе пушкинской «Осени» есть запоминающийся образ, с помощью которого поэт объясняет, почему любит именно это время года. Осень — как чахоточная дева, что уходит в смерть. На первый взгляд глагол «нравится» там не вполне уместен, потому что в нем как будто слышится легкомыслие здорового человека перед тем, кто тяжело болен. Впрочем, за этим «нравится», конечно, у Пушкина стоит другое: человек, больной ли, здоровый, представляет себе ситуацию спокойного принятия смерти, которая однажды придет за каждым и отменит его завтра, он переносит ее на себя, соотносит со своей верой и своим мужеством. Интересно, что Пушкин впроброс говорит, что эта дева «на смерть осуждена». Осуждена кем? За что? Она же дева, в чем ее грех? Нет ответа. Это тайна, чтобы принять которую, вероятно, требуется больше мудрости и смирения, чем даже чтобы просто умереть.

За три года до «Осени» Пушкина Тютчев в «Осеннем вечере» для этой же самой тайны умирания — с улыбкой «на устах увянувших» или с «кроткой улыбкой увяданья», которая «очей очарованье» или «умильная таинственная прелесть», — находит схожие слова и близкие образы. Однако при очевидном родстве стихотворений, а в них обоих осенний мир исполнен противоположностей, что не отменяют друг друга, — жизни и смерти, красоты и тлена, света и тьмы, шума и тишины, тепла и холода, — это все же разные тексты, потому что у их авторов разные мироощущения.

Пушкин и в смерти, и в страдании провидит радости бытия и красоту.

И осень, и пусть издалека, но уже угрожающая зима для него — не конец жизни, но источник творческой силы. Тютчев же, наблюдая сложно устроенный божественный мир, приближающуюся зиму и смерть, настраивается на сдержанность и сокрытие от других своего страдания. У этих поэтов разные античные идеалы: высокое эпикурейство Пушкина и не менее высокий стоицизм Тютчева. У Пушкина — чувственная творческая игра, у Тютчева — разумный божественный стыд. В пушкинской «Осени» в виду подступившего октября обнажается, сбрасывая с ветвей последние одежды, женственная роща, в тютчевском стихотворении «Обвеян вещею дремотой…» сам по себе одиноко грустит полураздетый засыпающий лес.

Герой пушкинской «Осени», пребывая в состоянии радостного соприсутствия природным переменам, забывает мир, его окружают водные образы сновидческой созидающей реальности, вдохновленные осенней родиной, ему видится простор и абсолютная свобода. Герой позднего тютчевского «Возвратного пути», напротив, снится лишь сам себе. Его глаза тускнеют в мире, который стал ему чужим: он вроде «родной», но он уже и всего только — «ландшафт». Для героя этого стихотворения больше нет ни красоты жизни, ни красоты смерти, ни «прелести» перехода от одного к другому. Он покорился судьбе, с которой боролся, но не совладал со страданием, не скрыл его и не преодолел. Он слишком долго глядел во мглу и устал, утратил смысл. Пушкинский герой плывет по северной речной воде до конца, следя за летящим роем фантазий, тютчевский — закономерно и скоро утрачивает память о небесной лазури, что еще совсем недавно лилась на отдыхающее русское поле и что теперь отражается в воде чужих теплых озер.

Поздняя осень в России — это зримое проявление танатоса, пробуждающее, обостряющее вольное дыхание эроса как всеобъемлющей любви к бытию. Герой «Осени» ощущает свежее дыхание леса и сам дышит холодом и поэзией — тем свободнее, чем тяжелее становится не любимой людьми, но нравящейся ему чахнущей деве. Тютчев созерцает хрустальную божественную красоту полураспада, он идеализирует первоначальный тлен, его волнует лишь упавший паутинный волос с головы лучезарной, но безликой осени. Далее его глаза закрываются, и остаются троеточия и недоговоренность, недовыраженность. Пушкина, напротив, привлекают пышные, как надгробные цветы, багряные одежды на почти утратившем жизнь теле девы-осени, что своей рождающей новое бытие иллюзорной смертью смиренно избывает и одновременно продолжает вечный грех и вечную беду мирового таинственного непостоянства.  

 

 

 

Николай Подосокорский, старший научный сотрудник Высшей гуманитарной школы «Антоново», НовГУ им. Ярослава Мудрого. Великий Новгород.

 

ТЕНЬ НАПОЛЕОНА

 

Стихотворение Ф. И. Тютчева «Могила Наполеона», впервые опубликованное в 1829 году в московском журнале литературы, новостей и мод «Галатея», интересно во многих отношениях. Во-первых, к фигуре Наполеона Тютчев на протяжении своей жизни будет возвращаться многократно, и первый его поэтический опыт, вдохновленный наполеоновской легендой, особенно важен для понимания его отношения к тому, кого он позднее назовет «кентавром», то есть существом одновременно мудрым, как мудра сама Природа, и неистовым, подверженным самым низменным страстям.

Во-вторых, это стихотворение, встраивающееся в ряд других стихотворных произведений русских и европейских поэтов о Наполеоне 1820-х годов, вовсе не так просто для понимания, как может показаться на первый взгляд. Поскольку оно совсем небольшое, процитируем его здесь целиком в том виде, в котором оно впервые было опубликовано.

 

Душой весны природа ожила,

И блещет все в торжественном покое:

Лазурь небес, и море голубое,

И дивная гробница, и скала!

Древа кругом покрылись новым цветом,

И тени их, средь общей тишины,

Чуть зыблются дыханием волны

На мраморе, весною разогретом...

Еще гремит твоих побед

Отзывный гул в колеблющемся мире...

<…>

И ум людей твоею тенью полн,

А тень твоя, скитаясь в крае диком,

Чужда всему, внимая шуму волн,

И тешится морских пернатых криком.

 

В более поздних вариантах этого стихотворения будет сделан ряд существенных правок, из которых главной является замена прямого обращения к духу Наполеона («А тень твоя, скитаясь в крае диком») на рассказ о нем в третьем лице («А тень его, одна, на бреге диком»). Кроме того, и применительно к победам французского императора глагол «гремит» будет заменен на «умолк». Очевидно, что в молодости Тютчев находился под гораздо бóльшим влиянием образа Наполеона, чем в годы своей зрелости.

Чтобы лучше понять истинный замысел автора «Могилы Наполеона» и его издателя Семена Раича, служившего ранее несколько лет домашним учителем Ф. И. Тютчева, необходимо обратиться к восьмому номеру второй части «Галатеи» за 1829 год и прочесть предваряющий публикацию тютчевского стихотворения материал «Свидание капитана Галля с Наполеоном Бонапарте на острове Св. Елены в августе 1817 года. (Из Английского журнала: Consta les misscellany)». В мемуарах, написанных уже после смерти Наполеона, британский капитан Галль описывает свое недолгое пребывание на острове Святой Елены и аудиенцию у французского императора. В частности, как бы иллюстрируя слова поэта о Наполеоне: «и ум людей твоею тенью полн», — он начинает свой рассказ с признания, что весь экипаж корабля еще за несколько недель до прибытия на остров Святой Елены был охвачен «непонятным чувством» и что это чувство «одушевляло» их одной только возможностью «находиться вблизи такого человека, каков был Наполеон», имевший «столь удивительное влияние на судьбу всего человечества».

Если сравнить стихотворение Тютчева с более ранними стихотворениями «Судьба Наполеона» Ф. Н. Глинки (первая публикация: «Сын отечества», 1821, № 41) и «Наполеон» А. С. Пушкина (первая публикация: «Стихотворения А. Пушкина», 1826)[1], написанными под впечатлением от известия о смерти Наполеона, то при общей схожести затрагиваемых в них мотивов можно увидеть и коренные различия во взглядах поэтов на недавнего властелина половины Европы. Для Глинки умерший Наполеон оказывается «позабыт» современниками, быстро переключившимися на актуальные события:

 

«Чья новая взнеслась могила?»

Ответ: «Тут спит Наполеон!

И буря подвигов — как сон...

И с ним мечты, и гром, и сила

В затворе тесном улеглись!» —

«Быстрей, корабль, в Европу мчись!

Пловец друзьям. — Смелей чрез волны

Летим с великой вестью мы!»

Но там, в Европе, все умы

Иных забот и видов полны...

<…>

Молва и Слава зазвучала,

Но — не о нем... в могиле он,

И позабыт Наполеон! —

Чего ж душа его алкала?

 

Пушкин, напротив, настаивает на том, что мир еще долго будет помнить деяния Наполеона, и в порыве благородства даже не отказывает герою в бессмертии:

 

О ты, чьей памятью кровавой

Мир долго, долго будет полн,

Приосенен твоею славой,

Почий среди пустынных волн!

Великолепная могила…

Над урной, где твой прах лежит,

Народов ненависть почила

И луч бессмертия горит.

 

Однако ни Глинка, ни Пушкин никак не затрагивают собственно посмертную участь самого Наполеона, говоря лишь о том, что тот «спит» или «почивает» в своей могиле. Не говорят они и об особом «одушевлении», в связи с близостью к Наполеону, о чем пишет капитан Галль и с описания которого начинается стихотворение Тютчева. Если вспомнить, что Наполеон умер весной, а именно 5 мая, то зачин «Могилы Наполеона», в котором общее обновление природы увязано с блеском «дивной гробницы» императора, становится еще более символичным.

Сосредоточившись на тени Наполеона, которая у Глинки не упоминается вовсе, Тютчев как будто дополняет или поправляет Пушкина — у того мир полн кровавой памятью Наполеона (позднее, в 1846 году «Наполеонову память» будут «трогать» герои рассказа Ф. М. Достоевского «Господин Прохарчин»), у Тютчева же ум людей полн наполеоновской тенью, которая и сама не бездействует, а «скитается», «внимает» и «тешится» вблизи могилы, в которой захоронено тело ее бывшего носителя. В позднейшем стихотворении «Наполеон» (1850), опубликованном уже после перенесения праха Наполеона в парижский Дом инвалидов, Тютчев разовьет эту мысль:

 

Года прошли, и вот из ссылки тесной

На родину вернувшийся мертвец,

На берегах реки, тебе любезной,

Тревожный дух, почил ты наконец…

Но чуток сон, и, по ночам тоскуя,

Порою встав, ты смотришь на восток,

И вдруг, смутясь, бежишь, как бы почуя

Передрассветный ветерок!

 

О посмертных похождениях Наполеона, покидающего на время свою могилу, до Тютчева писал также Й. К. фон Цедлиц в стихотворении «Die nächtliche Heerschau» (1827), переведенном В. А. Жуковским как «Ночной смотр» (первая публикация: 1836), однако у Цедлица полководец делает смотр другим духам некогда подчиненных ему солдат и генералов. Тютчев же связывает скитания тени Наполеона с ее проникновением в умы живых людей. Иначе говоря, у него это не просто поэтическая зарисовка, приоткрывающая окно в мир духов, но свидетельство того, как тень могучего тревожного духа продолжает наполнять умы живых людей, тешась криком «морских пернатых». Заметим, что птица — древний и широко известный символ человеческой души, а земное существование человека в христианской культуре зачастую уподобляется морю житейскому. Таким образом «торжественный покой» в начале «Могилы Наполеона» оказывается мнимым, ибо мир продолжает колебаться от гула наполеоновских побед, давая тени Наполеона простор для скитаний по умам людей.

 

Примечание

[1] Я буду обращаться к текстам первых публикаций этих стихотворений Глинки и Пушкина, которые, по всей видимости, и читал Тютчев перед написанием своего собственного стихотворения.

 

 

 

Татьяна Зверева, профессор Удмуртского государственного университета. Ижевск.

 

СКРЕЩЕНИЯ: ФЕДОР ТЮТЧЕВ И КАСПАР ФРИДРИХ

 

Быть ничьим сном…

Р.-М. Рильке

 

Ни в поэтическом, ни в эпистолярном наследии Тютчева имя немецкого художника Каспара Фридриха не упомянуто ни разу. Письма его друзей и современников — В. Жуковского, П. Вяземского, Ф. Глинки, Я. Полонского, А. Фета — изобилуют именами живописцев, чего не скажешь о тютчевских письмах (либо очень личных, либо поглощенных проблемами текущей политики). Тютчев крайне редко делится своими художественными впечатлениями. Однажды вскользь упомянутый Рафаэль… На этом живописные предпочтения Тютчева исчерпаны. Были ли известны Тютчеву творения Каспара Фридриха — художника-современника, о ком много спорили и в Германии, и в России и в чьем творчестве наиболее полно выразилось понимание личности, осознавшей свою обреченность перед лицом «бездны роковой»? Нет каких-либо фактов, свидетельствующих об их непосредственном знакомстве. Гипотетически встреча поэта и художника могла состояться — письмам Тютчева не стоит доверять в полной мере, поскольку поэт никогда не стремился запечатлеть в них фактической стороны своей жизни. И Генрих Гейне и Иоганн Гёте, с которыми общался русский поэт, были близки к Фридриху. Живописью Фридриха восторгался Ф. Шеллинг — философ, с кем «охотно беседовал» Тютчев. Друг и постоянный адресат тютчевских писем В. Жуковский пристально следил за творчеством немецкого художника и даже принимал активное участие в судьбе его картинного наследия. Художественные открытия Каспара Фридриха повлияли на становление школы йенских романтиков, вне которой невозможно осмысление поэзии Тютчева. Все это косвенно свидетельствует о том, что живопись Фридриха была хорошо известна русскому поэту. Наконец, и Фридрих и Тютчев были сыновьями «больного» века, оба остро чувствовали «ночную сторону» мира (даже из жизни они уйдут почти одинаково — разбитые параличом и разуверившиеся в возможности посмертного существования).

Мрачные романтические пейзажи Фридриха являют собой «symbolic loco», где происходит встреча человека с Вечностью. Не стоит сомневаться в их космической сущности — Фридрих, как и Тютчев, по своим философским убеждениям был близок шеллингианскому пониманию природы. На картинах немецкого художника взгляд героев неизменно прикован к таинственной дали, втягивающей в себя и поглощающей  их одинокие фигуры. Даже в «наиромантичнейшем» «Страннике над морем тумана» нет ощущения торжества человека над миром, один неверный шаг — и бездна навсегда поглотит стоящую на скале фигуру. Это же осознание обреченности сопровождает и лучшие стихи Тютчева:

 

Прилив растет и быстро нас уносит

В неизмеримость темных волн;

 

Все вместе — малые, большие,

Утратив прежний образ свой,

Все — безразличны, как стихия, —

Сольются с бездной роковой!..

 

Для К. Фридриха и Ф. Тютчева бездна менее всего связана со смертью. Несмотря на то, что эта тема занимает у обоих важное место, трагизм существования связан вовсе не с тем, что человеку придется покинуть этот мир. Казалось бы, Фридриху принадлежат и «Крест в горах», и «Четыре возраста», и «Вход на кладбище», и «Кладбищенские ворота», а многочисленные могильные курганы и руины на картинах художника не перестают напоминать о жанре memento mori. Тютчев также заворожен смертью и неотступно размышляет о последнем часе. Тема смерти особенно отчетливо проступает в переписке с женой Эрнестиной Федоровной. Так, в одном из писем поэт называет себя «человеком, постоянно преследуемым мыслью о смерти» (19 июля 1852), в другом говорит о том, что «смерть — это единственное общее место, которое никогда не устареет» (10 июля 1866), в третьем задается вопросом, «что все это значит и каков смысл этой ужасающей загадки, — если, впрочем, есть какой-либо смысл?» (14 сентября 1871).

И все же чувство подлинного трагизма возникает не вследствие мысли о смерти, а вследствие того, что и у Фридриха, и у Тютчева само бытие обнаруживает свою иллюзорность. Одинокие, безликие человеческие фигурки — чистая случайность на полотнах немецкого художника (может быть, именно поэтому позы персонажей отмечены неустойчивостью). Торжество внешней стихии настолько очевидно, что, например, в картине «Монах у моря» художник вообще смазывает контур, и фигура монаха «растворяется» в морском пейзаже.  В «Утреннем тумане в горах» туман и вовсе полностью поглощает лежащий внизу мир. В статичности фридриховских пейзажей угадывается мертвое оцепенение жизни, словно погруженной в сон. Эту же сновидческую природу жизни гениально угадывает Тютчев: «Как океан объемлет шар земной, / Земная жизнь кругом объята снами, снами…» В тютчевской космогонии сны — «пятый элемент», одна из стихий, подобная воде, огню, воздуху и земле. Ощущаемое неблагополучие бытия связано с утратой авторской веры в реальность человеческого существования:

 

Природа знать не знает о былом,

Ей чужды наши призрачные годы,

И перед ней мы смутно сознаем

Себя самих — лишь грезою природы;

 

Ни звуков здесь, ни красок, ни движенья —

            Жизнь отошла — и, покорясь судьбе,

В каком-то забытьи изнеможенья,

            Здесь человек лишь снится сам себе.

 

Пожалуй, острее всего эту мысль передают строки, написанные Тютчевым на французском языке:

 

Et maintenant, ami, de ces heures passées,

De cette vie à deux, que nous est-il resté?

Un regard, un accent, des débris de pensées. —

Hélas, ce qui n’est plus a-t-il jamais été?

 

А теперь, друг, об этих прошедших часах,

Что у нас осталось от этой жизни вдвоем?

Взгляд, акцент, обрывки мыслей. —

Увы, неужели то, чего больше нет, никогда не было?

(подстрочник)

           

Примечательна последняя, завершающая этот небольшой шедевр строка. Поэт не столько грустит о Былом, сколько сомневается в подлинности безвозвратно ушедшей жизни, не оставившей своего следа. Онтологическое вопрошание стягивается не к книге Экклезиаста, предельно заострившей проблему преходящести; вопрос, поставленный Тютчевым, значительно глубже — а было ли Былое? Сама реальность обнаруживает здесь свою недостоверность.

И наконец, последнее скрещение. Воскрешение почти забытого во второй половине XIX столетия имени Каспара Фридриха произойдет в начале ХХ века — его картины будут выставлены на одной из берлинских выставок в 1906 г. Интерес к творческому наследию художника связан с деятельностью немецких неоромантиков и символистов, главным образом с Райнером Мария Рильке, для которого опыт фридриховского погружения в сверхреальность окажется близким. В истории русской культуры имя Тютчева также будет заново открыто символистами, которые угадают в поэте собственного предшественника, а чуть позднее акмеист О. Э. Мандельштам скажет, что «таинственный тютчевский камень» положен в основу здания русской поэзии.

 

 

 

Глеб Таргонский, историк, преподаватель, публицист, блогер-просветитель.

 

МЕТАФИЗИКА «СПЯЩИХ РУССКИХ». МИСТИЧЕСКИЙ «ПАНСЛАВИЗМ» ТЮТЧЕВА

 

Федор Иванович Тютчев, поэт, чиновник и дипломат принадлежал к той мистически настроенной части интеллигенции, которая предпочитала внешние проекты обустройства Россией мира внутренним проектам решения ее вековых задач. Тем не менее не следует представлять Федора Ивановича как благодушного барина, этакого Манилова от политики, как его часто пытались изобразить недруги, но еще чаще — друзья и почитатели. Многие знают, что Тютчев был радикальным панславистом, однако мало кто знает, что он создаст целую стратегию воплощения в жизнь этого великого миража российской политики. Причем от его стратегических экзерсисов останется осколок, который в последнее время вбивают к месту и не к месту в свои концепции десятки политиков, ученых и журналистов. Разумеется, речь идет о «русофобии», с легкого пера Тютчева, вошедшей в публицистический арсенал. Между тем стратегия панславизма Тютчева почти неизвестна современному читателю.

Мы не будем углубляться в историю панславистских идей, которые, кстати, в девятнадцатом столетии величали также «славянщиной». Отметим, что опирались они на реальные процессы пробуждения самосознания славянских народов, проживающих на территориях четырех могущественных империй, между которыми не прекращались территориальные, а значит, и этнические споры. Все более и более усиливавшаяся интеллигенция славянских народов, не желавшая быть пешками в чужих играх, выдвигала идеи субъектности славян. Это была и идея культурного сотрудничества Яна Коллара, и проект славянского объединения на базе «австрославизма» Карела Гавличека-Боровского, и, наконец, идея объединения славян под скипетром русского царя.

Безусловно, сторонники панславизма не могли не выйти из течения славянофилов. Противопоставление России или даже некоего «Восточного мира» Западу и борьба как за свободу славян, томящихся под гнетом турок, пруссаков и австрийцев, так и за их души — это было священными принципами внешнеполитических воззрений славянофилов. Все это было обильно сдобрено мистическими постулатами о «кротости» и особой «духовности» славян.

Тютчев пытался разработать концепцию возможной стратегии панславизма, причем пришел он к пониманию необходимости последнего не позже 1830 года, когда в стихотворении «Альпы», по сути, предвосхищает свои будущие высказывания по теме:

 

Но Восток лишь заалеет,

Чарам гибельным конец —

Первый в небе просветлеет

Брата старшего венец.

 

И с главы большого брата

На меньших бежит струя,

И блестит в венцах из злата

Вся воскресшая семья!

 

В 1831 году поэт решительно поддерживает подавление польского восстания и посвятит свою жизнь «собиранию» славянских земель. Отметим, что в этой борьбе он почти не касается экономических основ, для поэта и дипломата они неинтересны. Он все сводит к вопросу религиозного раскола славянского мира, для него все славяне — это некие «спящие» русские:

 

Другая мысль, другая вера

У русских билася в груди!

<…>

Славян родные поколенья

Под знамя русское собрать

И весть на подвиг просвещения

Единомысленных, как рать.

 

Картина славянского мира для Тютчева метафизическая, а потому примитивная. Она основана на том, что славяне делятся на «чистых» и испорченных, которых либо «обезъязычил немец», либо «турок осрамил». Впрочем, в вопросе об испорченности он идет дальше и на основании своего осмысления Весны народов (череды революций 1848 — 1849 годов) объявляет неполноценной всю Европу, которая погрязла в разврате революций, и консервативную Россию, которая должна спасти славян (то есть тех самых, «спящих», «одурманенных» русских). Это главная идея его пространной статьи «Россия и революция». Впрочем, Тютчев не предлагает ждать пробуждения, он предлагает действовать. В стихотворении «Русская география» он прямо утверждает, что три столицы славянского мира — это Петербург (со славянофильским пуританством прозорливо «перекрещенный» в Град Петра), Москва и временно томящийся под турецким владычеством Константинополь.

В незаконченном трактате «Россия и Запад», само название которого будто бы взято из современной публицистики, Тютчев рисует вполне себе метафизическую дуалистическую картину добра в лице России, зла в лице Запада и Турции, из плена которых следует спасти братьев. То, что многие из этих «братьев» не видели себя в составе России, потому что жили совсем другим экономическим и гражданским укладом, Тютчевым либо всерьез не рассматривалось, либо относилось к числу материалистических недоразумений. Кстати, идея освобождения славян сочеталась у него с превращением России с новой столицей в Константинополе в мощную колониальную империю «вплоть до Ганга».

Идеи панславизма пережили грозное испытание Крымской войной, показавшей, что Россия не только не может вызволить Константинополь, но и плохо защищает свою территорию от «впавшего в ничтожество» от революций и материализма Запада, в лице Франции и Англии. Оказалось, что мистического благолепия и «тишины повиновения» мало для того, чтобы производить успешную внешнюю политику. Кстати, дипломатия (а Тютчев был дипломатом) свела на нет подвиги русской армии, вырвавшей у Турции Болгарию в Русско-турецкой войне 1877 — 1878 годов. В итоге в Болгарии укоренилась династия, настроенная враждебно как к России, так и к ее проекту объединения славян.

Федор Иванович умер за четыре года до начала этой войны (а дипломатический фронт он оставил задолго до этого), и мы не вправе спрашивать с него за эти результаты, как с дипломата. Зато оценить его как прожектера, оказывающего влияние на принятие соответствующих решений, мы вполне можем и обязаны. Кстати, примерно с осени 1865 года Тютчев становится активным политиком, как бы сказали в наши дни, лидером общественного мнения. Он не Манилов, не барин-резонер, он пророк и талантливый пропагандист. К нему прислушиваются при дворе, причем не только как к генератору идей, но и как к человеку, который объездил чуть ли не всю Восточную Европу и имеет солидный список корреспондентов из числа западных славян, поляков и чехов. Ему покровительствует сам Алексей Михайлович Горчаков со всеми вытекающими последствиями. Метафизика не бесплодна, но рожает она химеры и миражи. Одним из миражей, который рождался не без участия пера Федора Ивановича, был мираж тех самых потенциальных русских, которые обязательно вольются именно в Российскую империю.

Тютчев жил в то время, когда метафизика уже уступила место подлинным наукам, пусть пока и развивающимся, еще только «нащупывающим» свою систему методов. Метафизические же химеры Тютчева, словно бы вышедшие из религиозных трактатов семнадцатого-восемнадцатого столетия, выглядели так же нелепо, как алхимик в лаборатории Кюри. Но тем не менее и перо Тютчева повлияло именно на тот вектор внешней политики Российской империи конца девятнадцатого века и начала века двадцатого, который повлияет в том числе и на вступление ее в Первую мировую войну. Но Тютчев об этом не узнает, а если бы кто-то вдруг предсказал ему такой исход, то Федор Иванович просто бы не поверил.

 

 

 

Иван Родионов, поэт, критик. Камышин, Волгоградская область.

 

МЕЖ ПЧЕЛОЙ И МОТЫЛЬКОМ:  НАСЕКОМЫЕ В ЛИРИКЕ ФЕДОРА ТЮТЧЕВА

 

На первый взгляд это может показаться удивительным, но в лирике Тютчева упоминаний насекомых крайне мало — гораздо меньше, чем у его современников Некрасова и Фета. И даже меньше, чем у его предшественников — Пушкина и Лермонтова.

Дело здесь не только в относительно небольшом объеме стихотворного наследия поэта (такая связь нелинейна, что подтверждает пример того же Лермонтова). Но и в самом характере его творчества — тяготеющего к масштабированию и обобщениям, уходу от чрезмерной детализации и всяческих «мелочей». До ничтожных ли букашек поэту, когда он говорит со светилами и расшифровывает узоры мироздания? Прав был знаменитый советский литературовед Н. Я. Берковский, когда писал, что «Тютчев как бы тяготился своей бытовой оболочкой», «он сбрасывает с себя все, что могло бы умалить его».

Тем не менее кое-какие упоминания насекомых в лирике Тютчева имеются. Поскольку таковых немного, можно достаточно детально рассмотреть каждый подобный случай. Источником анализа нам послужит следующее издание: Тютчев Ф. И. Полное собрание стихотворений. Сост., подгот. текста и примеч. А. А. Николаева. Л., «Советский писатель», 1987. 448 стр. (Библиотека поэта. Большая серия).

Какое насекомое приходит на ум читателю, когда речь заходит о творчестве Тютчева? Скорее всего — стрекоза. Причиной тому — легкая рука (и строка) Мандельштама. А точнее — начало его известного стихотворения-загадки 1932 года:

 

Дайте Тютчеву стрекозу —

Догадайтесь почему!

Веневитинову — розу.

Ну, а перстень — никому.

 

По уверенному императиву дайте у читателя может сложиться впечатление, что стрекоза для Тютчева — образ важный, едва ли не некий символ. Но это совсем не так. Отсылки к известным поэтам в мандельштамовском стихотворении, как убедительно доказал ряд исследователей (Б. М. Гаспаров, О. Ронен, Е. П. Сошкин), объединены темой духоты, удушья; стрекоза же как раз нужна Тютчеву в его стихотворении исключительно для того, чтобы точнее и ярче выписать предгрозовую атмосферу:

 

В душном воздуха молчанье,

Как предчувствие грозы,

Жарче роз благоуханье,

Резче голос стрекозы.

(«В душном воздуха молчанье...», 1836)

 

К слову, долгое время «стрекозью» тютчевскую строку читатели (включая того же Мандельштама) знали в следующем виде: «...звонче голос стрекозы», но, как удалось выяснить относительно недавно, это редакторская правка (видимо, продиктованная аллитерационными соображениями). Однако в тютчевском автографе стоит именно резче, что во многих смыслах гораздо точнее.

Каким-то важным символом для Тютчева стрекоза не может быть еще и потому, что это единственное появление этого насекомого в его стихах. Совсем нет в них и таких частых у других классиков поэтических гостей, как бабочка (которой тот же Фет и вовсе посвятил отдельное стихотворение), муравей, муха, кузнечик, какой-нибудь жук...

А кто есть?

Если исключить мотыля (технически — личинку комара), появлявшегося в одном из черновых вариантов стихотворения «Тени сизые смесились...», и самого комара, использованного поэтом единожды в качестве риторической фигуры («Так провидение судило...», 1860), то, помимо уже упомянутой стрекозы, в стихах Тютчева упоминаются лишь пара насекомых, и каждое — по два раза: мотылек («Cache-cache», 1828; окончательная версия «Тени сизые смесились...», 1828) и пчела («Пришлося кончить жизнь в овраге...», 1833 — 1836; «Не верь, не верь поэту, дева...», 1839). Любопытно, что в этих стихотворениях автор переворачивает привычный для указанных насекомых семантический поэтический контекст буквально с ног на голову.

Образ мотылька в поэзии обыкновенно если не мрачен, то хотя бы печален, трагичен. Очевидная его роль — героически и безысходно лететь на огонь. Однако ж у Тютчева все несколько не так. И если в стихотворении «Тени сизые смесились...» мотылек органично вписался в картину несколько меланхоличного, но все же стоического самоощущения автора («Мотылька полет незримый / Слышен в воздухе ночном… / Час тоски невыразимой!.. / Все во мне, и я во всем!..»), то в «Cache-cache» мотылек и вовсе подчеркнуто светел, игрив и беззаботен:

 

Влетел мотылек, и с цветка на другой,

Притворно-беспечный, он начал порхать.

О, полно кружиться, мой гость дорогой!

Могу ли, воздушный, тебя не узнать?

 

И совсем уж удивителен у поэта образ пчелы — классической труженицы, кормилицы, хранительницы «меда поэзии». Тютчевская пчела — неожиданно символ чего-то тяжеловесно-недоброго, неприятного.

В стихотворении «Пришлося кончить жизнь в овраге...», переложении песни Пьера-Жана де Беранже «Le vieux vagabond» («Старый бродяга»), повествователь сетует на горестные превратности судьбы поэта. В минуту отчаяния лирический герой жалеет о том, что не погиб или не заглушил свой дар ради конъюнктурной и сытой «прозы жизни» — символом последней пчела и становится:

 

Зачем меня не раздавили,

Как ядовитый гад какой?

Или зачем не научили —

Увы! — полезной быть пчелой!

 

А спустя несколько лет Тютчев пишет стихотворение «Не верь, не верь поэту, дева...» В нем он предостерегает героиню от увлечения стихотворцем — ничего, кроме страданий, такая связь принести не может. Поэт в ней лишь «ненароком жизнь задушит». Эта тема — тема предупреждения о роковом влиянии поэта на судьбу девушки — впоследствии будет широко разрабатываться авторами Серебряного века.

Самые страшные строки стихотворения — «Он не змиею сердце жалит, / Но, как пчела, его сосет». Пчела, высасывающая девичье сердце — это сильно. Не вампир или хотя бы комар, но пчела. Жуткий образ — и едва ли возможный у какого-либо иного поэта.

Таким образом, насекомые — редкие гости в тютчевской поэзии. И если они появляются, то в необычных амплуа. Мотылек у поэта то стоик, то эпикуреец, но непременно жизнелюб. А пчела внезапно либо соотносится с беспросветной лямкой тупого практического существования, либо вовсе олицетворяет темные стороны поэта, разрушающего судьбы своих близких.

 

 

 

Елена Долгопят, писатель. Московская область.

 

АРИФМЕТИКА И МЕТАФИЗИКА

 

Томик стихов Тютчева под названием «Неразгаданная тайна» («Эксмо», 2007) снабжен (украшен) картинками (портретами и автографами); а также пояснениями и предисловием Аллы Марченко. Чудесное издание, горячо рекомендую.

В книге имеется «Хроника жизни и творчества Ф. И. Тютчева», а в ней — 1830 год: «Лето этого года, с мая по октябрь, Тютчев с семьей проводит в России».

Но до России еще надо было добраться. Из Мюнхена до Петербурга.

По прямой (данные нашла в интернете, предположим, что они точны) — 1782 км.

Это над землей можно по прямой, но по земле так редко когда получается. Дорога, наверняка, петляла, шла то вверх, то вниз, то в сторону. Прибавим немного на это кружение, и получится никак не меньше 2000 км (наверняка больше).

Тот же (а какой еще) интернет сообщает, что от Москвы до Петербурга в те времена можно было добраться за пять дней и это считалось очень быстро. По прямой от Москвы до Петербурга — 635 км. Округлим скромно, до 700.

Сформулируем задачку:

Путешественник проезжает 700 км за 5 дней.

Сколько времени он потратит на преодоление 2000 км?

Почти в 3 раза больше.

То есть — 15 дней.

А то и подольше, любая дорога умеет удлиняться; к примеру, я качу на автобусе от ВДНХ до поселка Лесной (26 км от МКАД) то 40 минут, а то полтора часа.

Но оставим в покое мою доморощенную арифметику.

На стр. 76 сборника напечатаны стихи, под которыми указаны дата и место:

«Конец мая 1830.

По дороге из Мюнхена в Россию».

А на стр. 88 даны стихи обратного, так сказать, направления. С указанием:

«Начало октября 1830.

По дороге из Петербурга в Мюнхен».

Бог мой, как же это странно. Нет точного времени, есть только вектор, направление: в лето, в зиму. Нет и точного места, есть только направление, вектор: в Россию, в Германию.

Где-то в пространстве. Когда-то во времени.

Нет точных координат, все смазано, все туман.

Приведу второе (обратное) стихотворение полностью:

 

Песок сыпучий по колени...

Мы едем — поздно — меркнет день,

И сосен, по дороге, тени

Уже в одну слилися тень.

Черней и чаще бор глубокий —

Какие грустные места!

Ночь хмурая, как зверь стоокий,

Глядит из каждого куста!

 

И вот вам после моей доморощенной арифметики моя доморощенная метафизика.

Это не стихотворение, это сон, лишь во сне можно ехать по колени в сыпучем (зыбучем) песке. Меркнет день, тени сливаются в одну, да разве только сосен тени? Нет, нет, ясно вижу: и тени путников, и тени экипажа, все тени сливаются в одну. Все обращается в тень, в ночь. Не где-то в пространстве, не когда-то во времени, — нигде, никогда (везде, всегда).

Бор глубокий черней и чаще. Глубокий (вступишь, один лишь шажок сделаешь — не вернешься). Черней — беспросветней. До самого предела, до слияния всех теней в одну.

Чаще уже некуда. Бора нет. Тьма.

Какие грустные места! («Боже, как грустна наша Россия», нет, Александр Сергеевич, нет, не Россия, — Земля.)

И последнее двустишие, от него меня пробирает дрожь:

«Ночь хмурая, как зверь стоокий, / Глядит из каждого куста!»

«В кустах игрушечные волки / Глазами страшными глядят». Откликается Осип Эмильевич и пишет далее: «О, вещая моя печаль, / О, тихая моя свобода / И неживого небосвода / Всегда смеющийся хрусталь!»

А вот каков небосвод у Тютчева в прямом, так сказать, стихотворении, по дороге в Россию:

 

Здесь, где так вяло свод небесный

На землю тощую глядит, —

Здесь, погрузившись в сон железный,

Усталая природа спит...

Лишь кой-где бледные березы,

Кустарник мелкий, мох седой.

Как лихорадочные грезы,

Смущают мертвенный покой.

 

Сон железный.

Я немею. Я и сама как будто в этом сне — природы, мира.

Во сне поэта.

Тот же 1830 год. Та же (вероятно) дорога. Место указано:

 

Через ливонские я проезжал поля,

Вокруг меня все было так уныло…

Бесцветный грунт небес, песчаная Земля…

 

Бесцветный грунт небес. Читаю и вижу загрунтованный холст, на котором ничего нет, нет еще (уже?) красок, нет жизни. Или она для нас невидима. Незрима.

Мы можем только воображать.

 

 

 

Александр Мелихов, писатель, критик, эссеист. Санкт-Петербург.

 

ГЕРОИЧЕСКИЙ ПЕССИМИСТ

 

Тютчев — политический мыслитель…

Мне кажется, политический мыслитель так же невозможен, как мыслитель кулинарный или спортивный: предмет слишком скуден, как выражался Салтыков-Щедрин. Но Тютчев названия всех политических стихий писал с Больших Букв — Славянство, Церковь, Империя, Православие, Католицизм, Протестантизм, Революция, давая понять, что имеет в виду не столько исторические конкретности, сколько глубинные сущности. Вот как, например, в своем незаконченном трактате «Россия и Запад» он отзывался о французской революции 1848 года.

«Революция, если рассматривать ее самое существенное и простое первоначало, есть естественный плод, последнее слово, высшее выражение того, что в продолжение трех веков принято называть цивилизацией Запада. Это вся современная мысль после ее разрыва с Церковью.

Сия мысль такова: человек в конечном итоге зависит только от самого себя —в управлении как своим разумом, так и своей волей. Всякая власть исходит от человека, а всякий авторитет, ставящий себя выше человека, есть либо иллюзия, либо обман».

Иными словами, если человек сам себе голова, он непременно придет к бунту, и Власти нечего этому противопоставить, кроме военной силы, ибо она и сама воспитана в этой вере.

«Напрасно сам г-н Гизо теперь громко выступает против европейской демократии, напрасно упрекает ее в самопоклонении, находя в нем начало всех ее ошибок и недостойных деяний: западная демократия, превратив себя в предмет собственного культа, надо признаться, всего лишь навсего слепо следовала инстинктам, которые развивались в ней благодаря вам и вашим собственным доктринам более чем кому бы то ни было. В самом деле, кто более вас и вашей школы столь требовательно и настойчиво отстаивал права независимости человеческого разума; кто учил нас видеть в религиозной Реформации XVI века не столько противодействие злоупотреблениям и незаконным притязаниям римского католицизма, сколько эру окончательного высвобождения человеческого разума; кто приветствовал в современной философии научную формулу сего высвобождения и превозносил в революционном движении 1789 года пришествие во власть и во владение современным обществом этого столь раскрепощенного разума, что он не находит иной зависимости, как только от самого себя? И как хотите вы, чтобы после подобных наставлений человеческое я, эта основная определяющая молекула современной демократии, не стало бы своим собственным идолопоклонником? И наконец, кого оно должно, по-вашему, обожать, если не самого себя, поскольку для него нет никакого другого авторитета? Поступая иначе, оно, право, выказывало бы скромность.

Итак, согласимся, что Революция, бесконечно разнообразная в своих этапах и проявлениях, едина и тождественна в своем главном начале, и именно из этого начала, необходимо признать, вышла вся нынешняя западная цивилизация».

И это практически одновременно с пророчествами Герцена и Ко, что Запад упокоится в мещанстве, что он ищет только материального комфорта, а вот Тютчев усматривает в его основе перманентную революцию, бесконечно разнообразную в своих проявлениях!

«Поэт всегда прав», — когда-то отчеканила Ахматова, и если искать буквальную правоту в идеях Тютчева, то можно усмотреть одно из проявлений этого вечного бунта и в транссексуализме, стремящемся освободиться не только от диктата власти, но и от диктата анатомии.

Однако вечно бунтующий Запад для Тютчева вовсе не царство свободы.

«Для нас, смотрящих со стороны, несомненно, нет ничего легче, чем отличать в Западной Европе мир фактов, исторических реальностей от огромного и навязчивого миража, которым революционное общественное мнение, вооруженное периодической печатью, как бы прикрыло Реальность. И в этом-то мираже уже 30-40 лет живет и движется, как в своей естественной среде, эта столь фантастическая, сколь и действительная сила, которую называют Общественным Мнением.

Странная вещь в конечном счете эта часть <общества> — Публика. Собственно говоря, именно в ней и заключена жизнь народа, избранного народа Революции. Это меньшинство западного общества (по крайней мере, на континенте), благодаря новому направлению, порвало с исторической жизнью масс и сокрушило все позитивные верования… Сей безымянный народец одинаков во всех странах. Это племя индивидуализма, отрицания. В нем есть, однако, один элемент, который при всей своей отрицательности служит для него связующим звеном и своеобразной религией. Это ненависть к авторитету в любых формах и на всех иерархических ступенях, ненависть к авторитету как изначальный принцип. Этот совершенно отрицательный элемент, когда речь идет о созидании и сохранении, становится ужасающе положительным, как только встает вопрос о ниспровержении и уничтожении».

Здесь и концепция «малого народа», управляющего большим, и разрушительная роль либеральной интеллигенции, на полвека опередившая знаменитые «Вехи»…

А ненависть к любому авторитету как базовый квазирелигиозный принцип — так жестко и точно, мне кажется, еще никто не выражался.

«Таково, на наш взгляд, сегодняшнее положение на Западе. Революция, являющаяся логическим следствием и окончательным итогом современной цивилизации, которую антихристианский рационализм отвоевал у римской Церкви, —Революция, фактически убедившаяся в своем абсолютном бессилии как организующего начала и почти в таком же могуществе как начала разлагающего, —а с другой стороны, остатки элементов старого общества в Европе, еще достаточно живучие, чтобы при необходимости отбросить до определенной отметки материальное воздействие Революции, но столь пронизанные, насыщенные и искаженные революционным принципом, что они оказались как бы беспомощными создавать что-либо могущее вообще приниматься европейским обществом в качестве законной власти, —вот дилемма, ставящаяся сейчас во всей ее огромной важности. Частичная неопределенность, сохраняющаяся за будущим, затрагивает один-единственный пункт: неизвестно, сколько времени нужно для того, чтобы подобное положение породило все эти последствия. Что касается природы этих последствий, то предугадать их можно было бы, лишь полностью выйдя за пределы западной точки зрения и смирившись для понимания простой истины, а именно: европейский Запад является лишь половиной великого органического целого, и по видимости неразрешимые затруднения, терзающие его, найдут свое разрешение только в другой половине…»

Под другой половиной Тютчев разумел Восточную Европу, некое идеальное Православие, некую идеальную Монархию… Верил ли и сам он в них в «беззаветном следовании своему незапятнанному инстинкту», о котором он говорил дочери? Он, как никто, ощущавший бессилие человека среди окружающих его бездн?

 

Над вами светила молчат в вышине,

Под вами могилы — молчат и оне.

 

И что же можно противопоставить этому неодолимому безмолвию? Только мужество.

 

Пускай олимпийцы завистливым оком

Глядят на борьбу непреклонных сердец.

Кто ратуя пал, побежденный лишь Роком,

Тот вырвал из рук их победный венец.

 

 

 

Игорь Сухих, критик, литературовед, доктор филологических наук, профессор СПбГУ. Санкт-Петербург.

 

КТО ПРИДУМАЛ ОТТЕПЕЛЬ? (BONS MOTS ФЕДОРА ТЮТЧЕВА)

 

Юбилеи писателей Золотого века выстраиваются в бесконечные ряды: не успели окончиться двухсотлетия (прощай Островский, здравствуйте Салтыков и Толстой!), как приблизились следующие круглые даты (220), а у «нашего всего» на горизонте уже 225. Очередному юбиляру, следующему сразу за Пушкиным, как раз двести двадцать (23 ноября / 5 декабря 1803 — 15/27 июля 1873).

Прежде чем стать «одним из крупнейших русских поэтов» («Литературная энциклопедия», 1929), «крупнейшим представителем русской философской лирики» («Краткая литературная энциклопедия», 1972), великим русским поэтом (любое современное издание) Федор Иванович Тютчев побывал и «русским второстепенным поэтом» (заглавие статьи), который тем не менее относится «к русским первостепенным поэтическим талантам» (Некрасов, 1850) и (наряду с Некрасовым!) «одной их тайн русской поэзии» (Мережковский, 1915), и создателем «космического направления, которое проникает всю поэзию Тютчева и превращает ее в конкретную, художественную религиозную философию» (Франк, 1913), и «поэтом-учеником философов, а никак не творцом оригинальных систем» (Пумпянский, 1928), и продолжателем «витийственной „догматической” лирики XVIII века» в жанровой форме «фрагмента» (Тынянов, 1923).

Взгляд на его жизнь множит лики. Не сделавший карьеры дипломат (хотя он окончит жизнь тайным советником, выше по лестнице чинов поднялся только Державин). Русский патриот (который двадцать два года прожил за границей). Усердный чиновник, прослуживший в комитете иностранной цензуры четверть века и ставший его председателем (с 1858). Имперский политический публицист (притом что большинство его статей написаны по-французски). Страстный любовник, много лет разрывающийся между двумя женщинами.

В этом многообразии как-то затерялась еще одна парадоксальная особенность личности Тютчева.

«Прелестный говорун» (поэт, чиновник и соперник в светских салонах П. А. Вяземский).

«Блеск и обаяние света возбуждали его нервы, и словно ключом било наружу его вдохновенное, грациозное остроумие. Но самое проявление этой способности не было у него делом тщеславного расчета: он сам тут же забывал сказанное, никогда не повторялся и охотно предоставлял другим авторские права на свои, нередко гениальные, изречения» (зять и первый биограф И. С. Аксаков).

«Блестки его чарующего остроумия» (Аксаков) по разным источникам (письма, мемуары, иногда просто память современников) позднее собрали в антологии «Тютчевиана» (1922) внуки поэта, а предисловие к ней написал Г. Чулков. В наше время книга переиздавалась (с дополнениями) Г. В. и Т. Г. Чагиными под заглавием «Что сказал Тютчев» (2011, 2018), но вряд ли широко известна и, главное, осмыслена. Любопытно, что многие эпистолярные bons mots Тютчева приходится переводить с французского.

В какие же стороны направлялись взгляд поэта и его иронические стрелы? Как ни странно, в список/корпус бонмо Тютчева включают несколько эпиграмм, но у него мало суждений о литературе, умных философских «монтеневских» размышлений о жизни и вообще высоких тем.

Светский быт и политика — две главные области тютчевского остроумия, причем вторая явно превышает и превосходит первую.

Старшая дочь поэта, жена И. С. Аксакова (с 1866) А. Ф. Тютчева шестнадцать лет (1853 — 1866) была фрейлиной цесаревны Марии Александровны, жены будущего императора Александра II. Книга ее дневников и воспоминаний называется «При дворе двух императоров». Сам Тютчев, подобно Пушкину, прожил при трех императорах. Но Александр Первый не попал в «Тютчевиану», видимо, юный Тютчев только готовился к карьере острослова, да и слишком рано, в девятнадцать лет, покинул родину. Но его брат и сын неоднократно попадали на язык Тютчева, причем в этих разновременных шутках возникает и пунктирный сюжет, и угадывается общее отношение.

Восстание/мятеж/бунт декабристов Тютчев воспринял критически и трагически. «Вас развратило Самовластье, / И меч его вас поразил, — / И в неподкупном беспристрастье / Сей приговор Закон скрепил», — начинается — прямым обращением к своим — стихотворение «14-ое декабря 1825» (впервые опубликованное только в 1881). Далее говорилось, что народ поносит «ваши имена», что они/вы — «жертвы мысли безрассудной», крови которых недостало, чтобы «вечный полюс растопить».

Итоговый афористический приговор безапелляционен, но трагичен:

 

Едва, дымясь, она <кровь> сверкнула

На вековой громаде льдов,

Зима железная дохнула —

И не осталось и следов.

 

За свое безумие, порожденные тем же Самовластием, люди 14 декабря заплатили кровью. Победитель, воплощение закона, новый император Николай Первый предстает в неофициальных разговорах Тютчева в ином свете.

«По внешности — он великий человек» (запись Б. А. Козлова, 1848).

«Это война кретинов с негодяями», — о начавшейся в Крыму кампании (Э. Ф. Тютчевой, 27 июля 1854) (французский оригинал строится на непереводимом каламбуре: «C’est la guerre des crètins contre les grèdins»).

«Для того чтобы создать такое безвыходное положение, нужна была чудовищная тупость этого злосчастного человека, который в течение своего тридцатилетнего царствования, находясь в самых выгодных условиях, ничем не воспользовался и все упустил, умудрившись завязать борьбу при самых невозможных обстоятельствах», — сказано после того, как исход Крымской войны был уже ясен (Э. Ф. Тютчевой, 17 сентября 1855).

Наконец итоговая злая эпиграмма-эпитафия, написанная вскоре после смерти императора (1855), но ставшая известной только по записи в альбоме родственницы и впервые опубликованная в 1922 году.

 

Не Богу ты служил и не России,

Служил лишь суете своей,

И все дела твои, и добрые, и злые, —

Все было ложь в тебе, все призраки пустые:

Ты был не царь, а лицедей.

 

К царю-освободителю Тютчев более лоялен. Презрение и сарказм сменяются шуткой, хотя очень точной, подчеркивающей непоследовательность, нерешительность Александра II в самых серьезных вопросах: еще при нем Великие реформы сменились контрреформами.

Чувства императора после публикации Манифеста об освобождении крестьян (25 февраля 1861) Тютчев оценивал так: «Вероятно, в таких случаях государь испытывает то же самое, что каждый из нас, когда по ошибке вместо двугривенного дашь нищему червонец; нищий рассыпается в благодарности, прославляет ваше великодушие, отнять у него червонец совестно, а вместе с тем ужасно досадно за свой промах» (Е. М. Феоктистов. «Воспоминания»).

Желание Александра окружить себя людьми, не хватающими звезд с неба, Тютчев заметил тоже: «Когда император разговаривает с умным человеком, у него вид ревматика, стоящего на сквозном ветру...»

По семейному преданию, со слов дочери, поэт даже смог пошутить во время последней болезни, узнав, что царь хочет навестить его: «Когда об этом сказали Тютчеву, он заметил, что это приводит его в большое смущение, так как будет крайне неделикатно, если он не умрет на другой же день после царского посещения».

Еще одна апокрифическая «русофобская» фраза с общей оценкой всей предшествующей русской истории цитируется по воспоминаниям князя С. М. Волконского (в год смерти Тютчева ему было всего 13 лет, и он, скорее всего пересказывает кого-то из старших): «Ему принадлежит изречение, в свое время обошедшее петербургские гостиные,— „Русская история до Петра Великого — одна панихида, а после Петра — одно уголовное дело”».

Тютчевскими объектами становились и близкие, и родные люди.

«Он — незаурядная натура и с большими достоинствами, чем можно предположить по наружности. У него — сливки на дне, а молоко на поверхности», — сказано про канцлера А. М. Горчакова (Э. Ф. Тютчевой, 25 мая 1857).

«Полное злоупотребление иностранным языком; она никогда не посмела бы говорить столько глупостей по-русски», — замечено о без остановки болтающей по-французски даме (запись Б. А. Козлова).

«Он слишком погрузился в негу своей семейной жизни и не может из нее выбраться. Он подобен мухе, увязшей в меду», — написано жене про одного из сыновей то ли с иронией, то ли со скрытой завистью (это письмо цитируется только в «Тютчевиане», в академическом собрании Тютчева оно отсутствует).

Но во все издания «Тютчевианы» почему-то не попало одно из главных словечек Тютчева, определившее целую историческую эпоху.

«Вот вам слово Ф. Тютчева о современном положении: он называет его оттепелью. Вообще положение какое-то странное, все в недоумении, никто не прочен, никто не знает настоящего пути, которым хочет идти правительство» (И. С. Аксаков — С. Т. Аксакову. 8 апреля 1855).

«Но вообще везде царствует какое-то недоумение, неизвестность, что будет и чего именно хочет правительство, все чувствуют, что делается как-то легче и в отношении платья, и в отношении духа. Тютчев Ф. И. прекрасно назвал настоящее время оттепелью. Именно так. Но что последует за оттепелью?» — записывает тот же разговор сестра предшествующего корреспондента (Аксакова В. С. Дневник, 10 апреля 1855).

Хлестаков, как мы помним, претендовал на авторство другого «Юрия Милославского». Повесть «Оттепель» (1954), давшая название советскому славному десятилетию, появилась ровно через столетие. Знал ли Илья Эренбург о своем предшественнике или не знал, не имеет значения. Право первородства этой исторической метафоры принадлежит Тютчеву.

Описывая жене петербургскую беседу со старым мюнхенским знакомым, Тютчев вздохнул: «Он посетил меня тотчас по своем приезде и поистине удивил чрезвычайной живостью своих воспоминаний. <…> Он даже припомнил кое-что, якобы сказанное мною некогда, ибо, по-видимому, я уже тогда говорил остроты. Итак, вся жизнь ушла только на это…» (Э. Ф. Тютчевой, 14 сентября 1871).

Жизнь ушла не на это. В стихах Тютчев часто афористичен, но не ироничен. Бытовому острословию, шутке не было доступа в мир высоких мыслей и чувств. Но без этого он тоже не мог обойтись до последних минут.

«Тютчев очень страдал от болезни мочевого пузыря, и за два часа до смерти ему была сделана небольшая операция с помощью зонда. Его спросили, как он себя чувствует. „Видите ли, — сказал он слабым голосом, — это подобно клевете, после которой всегда что-нибудь да остается”» (запись Б. А. Козлова).

И об этом Тютчеве прежде всего вспомнил брат его второй жены в письме-некрологе, обращенном к французским читателям: «Исчез один из лучших, блистательнейших умов России. Разносторонние дарования ума сочетались в нем с дарами воображения, не менее драгоценными. Не зная русского языка, я не могу судить о достоинствах его стихов. Однако люди сведущие и авторитетные уверили меня, что он достоин был занимать самое выдающееся место среди лирических поэтов своей страны. Его прозу вы имели возможность оценить. Он писал и говорил по-французски столь же чисто, как на своем родном языке. Слог его был пылок и в то же время исполнен глубокомыслия. Его остроты — столь оригинальные, что следовало бы собрать их воедино, — то и дело цитируются. Они слетали с его уст, как бы не замечаемые им самим, попадая в цель, но никогда не раня. <…>

Родись и живи он во Франции, он, без сомнения, оставил бы после себя монументальные труды, которые увековечили бы его память. Родившись и живя в России, имея перед собой в качестве единственной аудитории общество, отличающееся скорее любопытством, нежели образованностью, он бросал на ветер светской беседы сокровища остроумия и мудрости, которые забывались, не успевая распространиться» (Карл Пфефель. Письмо редактору газеты „L’Union”, 6 августа 1873).

 

 

 

Марианна Дударева, литературный критик, доктор культурологии, профессор ИСК РГУ имени А. Н. Косыгина. Москва.

 

ЗВЕЗДНЫЙ КОРАБЛЬ РУССКОЙ КУЛЬТУРЫ: ОТ ДЕРЖАВИНА ДО ТЮТЧЕВА

 

Мы привыкли жить в подлунном мире, радоваться и плакать, рождаться и умирать через эти микроритуалы, напоминающие о базовом жизнецикле человека, а еще любить и ненавидеть, но все это нам все же понятно, даже уютно, доступно. А вот если, например, в надзвездное пространство поднимает нас Г. Р. Державин в своей знаменитой оде «Бог» (1784), то что делать?

 

Так солнцы от Тебя родятся;

Как в мразный, ясный день зимой

Пылинки инея сверкают,

Вратятся, зыблются, сияют,

Так звезды в безднах под Тобой.

 

Трудно человеку эона Нового времени, чей метафизический градус стремительно падает, удержаться на этой высоте. Что же делать? Нужна опора. Нужна лодка. И лодку, которая бьется в твой берег, к самое твоему дому пристает, нам уготавливает Ф. И. Тютчев:

 

Как океан объемлет шар земной,

Земная жизнь кругом объята снами;

Настанет ночь — и звучными волнами

Стихия бьет о берег свой.

 

То глас ее: он нудит нас и просит...

Уж в пристани волшебный ожил челн;

Прилив растет и быстро нас уносит

В неизмеримость темных волн.

 

Небесный свод, горящий славой звездной,

Таинственно глядит из глубины, —

И мы плывем, пылающею бездной

Со всех сторон окружены.

 

Ночью душе посылаются знаки оттуда, ночью, по наблюдениям немецких романтиков, приоткрывается звездный лик Возлюбленной. Это трансцендентное начало ночи, в котором проглядывает свет солнца (liebliche Sonne der Nacht), описал поэт-мистик Новалис. Ф. И. Тютчев, конечно, по замечанию авторитетного литературоведа Ю. М. Лотмана, не мистик и не иррационалист вовсе[1], но он все-таки рос и становился как личность под небом Германии туманной.  И дело не только в этом важном биографическом моменте, а в том, что настоящей поэзии без тайны и в чем-то даже без мистики не бывает. И в этом отношении предельно точен В. Кожинов, отделяющий поэзию от стихов: «…поэзия же схватывает то органическое единство внешнего и внутреннего, в котором и осуществлены живая жизнь и живой смысл явления, уходящие корнями в бесконечность Вселенной»[2]. Большой художник слова всегда показывает швы жизни, а иногда и рубцы, которые остаются от вхождения трансцендентного, ноуменального в нашу профанную длительность дня. У Новалиса «выражением интеллигибельного мира становится внутренний, „ночной” свет»[3].  А у Тютчева? У русского поэта это свечение мы можем наблюдать не с земли и даже не на уровне самих звезд, а, что важнее, над ними, находясь в поэтической лодке.

Великий Ф. И. Тютчев поднимает нас в своем чудесном челне-ладье на самые высокие небесные этажи, разрешает художественно посмотреть на то, как дышит и дремлет земля. Но то Тютчев! А вот отец Сергий Булгаков, любивший цитировать именно это стихотворение поэта, совершал одну (онтологическую) ошибку, подменяя звездную глубину на вышину:

 

Небесный свод с горящей славой звездной

Таинственно глядит из вышины,

И мы плывем, пылающею бездной

Со всех сторон окружены...[4]

 

Культурологически важны в этом отношении меткие наблюдения филологов В. П. и Ж. Л. Океанских: «ХХ век оказался не подъемом духа над миром, но его глубочайшим упадком, о чем, в частности, может свидетельствовать и весьма знаменательная булгаковская ошибка в цитировании хрестоматийных тютчевских строк на страницах его фундаментального труда „Трагедия философии”»[5]. Какое же творческое решение предлагают русские художники слова на пути этой элевации к звездам? Были ли еще корабли, паруса и лодки, которые переправляли человека в горнее? Конечно, были. В нашем фольклоре образ лодки — один из корневых. Тут и народная драма «Лодка», и былинный Корабль-Сокол, как космическая модель, украшенная животными-тотемами, расположенными по его бокам (змеится нос), и звездным орнаментом, и даже «катание» в ладье бедных древлян в гостях у княгини Ольги… Мы интуитивно чувствуем эту танатологическую семантику образа корабля / лодки / челна в русской художественной культуре, что, конечно же, проявилось и у А. С. Пушкина в «Арионе», и у М. Ю. Лермонтова в «Парусе», и у К. Д. Бальмонта в черном челне томленья. А где-то между ними по золотой середине, как золотое сечение, свет в ночи, — Ф. И. Тютчев. У него челн не грузен, как у Пушкина, не мятежен, как у Лермонтова, не ищет бури или смерти, как у Бальмонта, он позволяет нам не только выплыть из неизмеримости (бескрайности?) темных волн, но и узреть собственными глазами пылающую бездну, увидеть свет во мраке, а значит и прозреть! Значит, поэт поднимает нас по-державински к Богу, в такую высь, где добро и зло, свет и тьма суть одно, ибо представляют единый теогонический процесс. А. Фет, близкий по перу Тютчеву и испытавший влияние идей Артура Шопенгауэра, в «Воспоминаниях» пишет: «Всякий человек умеет отличить добро от зла. Эти слова я всегда считал фразой весьма условной и в сущности требующей перифразы: никто не может отличить добра от зла... Что касается меня... я никогда не умею отличить добра от зла, так как и эти два понятия тоже относительны»[6]. Относительны они — только в надзвездном пространстве. Но и жизнь, и смерть тоже относительны в этом пространстве. Тютчев позволяет нам вырваться из профанной длительности бездуховного времени, взмыть в эти дали на своей лодке.

Поэтическое парение над земным и даже выше — над звездным пространством — самое главное, что может нам подарить творец слова.

 

Примечания

[1] Лотман Ю. М. Поэтический мир Тютчева. — Ф. И. Тютчев: pro et contra. СПб., РХГИ, 2005, стр. 840.

[2] Кожинов В. В. Стихи и поэзия. М., «Советская Россия», 1980, стр. 83.

[3] Казакова И. Б. Время и вечность в натурфилософских воззрениях Новалиса. — «Вестник Томского государственного университета», 2011, № 350, стр. 58.

[4] Булгаков С. Н. Сочинения: в 2 т. Т. 1: Философия хозяйства. Трагедия философии. М., «Наука», 1993, стр. 409.

[5] Океанский В. П., Океанская Ж. Л. Прохождение вод: неоправославная метафизика отца Сергия Булгакова: монография. СПб., РХГА, 2022. стр. 164.

[6] Фет А. А. Полное собрание стихотворений: в 2 т. СПб., 1912. Т. 2, стр. 259.

 

 

 

Вероника Гудкова, журналистка. Москва.

 

МЫСЛЬ ИЗРЕЧЕННАЯ

 

Памяти моего отца

 

Когда я была ребенком, я часто заставляла своих родителей краснеть. Чрезмерно общительная, многословная, жаждущая внимания — такие дети в позднезастойную эпоху в простых районах считались невоспитанными.

Мой тогда еще совсем молодой отец, который окончил пединститут, но не смог по суетным экономическим причинам всецело посвятить себя воспитанию подрастающего поколения, сосредоточил все нерастраченные педагогические силы на мне. Не могу сказать, что моя «детская непосредственность» и неумеренная болтливость вызывали у него искреннее неприятие: он сам был таким. Яблочко от яблоньки, как говорится. Но застой есть застой: отец искренне боялся, что я наболтаю где-нибудь не просто глупостей, но лишних глупостей.

— Надо меньше говорить! — заявил он как-то мне-шестилетней, очевидно потеряв всякое терпение.

— А почему? — искренне удивилась я.

— Мысль изреченная есть ложь!

Вот это уже было обидно.

— А я не вру!

— Дело не в этом. Тут сказано не о вранье, а совсем о другом. — Отец был в некотором замешательстве.

— Кем сказано?

Так я впервые услышала о Тютчеве.

Нет, разумеется, в детском саду нам читали что-то из Тютчева, мы даже заучивали стихи наизусть: «Чародейкою зимою…» и «Люблю грозу в начале мая…» Но, конечно, это было совсем другое дело. Детсадовским воспитателям не пришло бы в голову объяснять недавно еще ходившим пешком под стол ребятам, как воплощается личность автора в стихах о природе. На авторстве внимание не заострялось. Я не помнила, кто именно написал, что «воды уж весной шумят». Просто с тех пор все мартовские ручьи для меня однозначно шумели именно весной и ничем иным.

А вот в разговоре про мысль и ложь Тютчев впервые предстал в моем детском воображении вполне реальным человеком. Отец показал мне портрет поэта: какой-то худенький, седой лысоватый дедушка в круглых, как у гнома, очках и с черным бантиком на шее — с такими наши мальчики выступали на утренниках.

— А если не про вранье, то про что?

— Понимаешь, — отец снова запнулся и провел рукой по подбородку — такой характерный жест всегда выдавал у него поиск простых слов для объяснения непростых мыслей, — дело в том, что мир меняется каждую минуту. Секунду. Долю секунды. Понимаешь?

— Нет.

— Ну, смотри: вот птица за окном пролетела. Она больше никогда не пролетит точно такой же отрезок пути в ту же самую минуту, при том же ветре и в том же самом освещении. Этот момент никогда не повторится, и, если попытаться его повторить, в точности все равно повторить не получится. Так и любое слово, которое уже высказано, оно как этот полет. Единственное в своем роде. И любое его повторение будет отличаться от того, первого, высказанного в определенную минуту при определенных обстоятельствах. Обстоятельства изменились в тот самый момент, когда ты говорила это слово. И оно теперь уже не совсем правда или совсем неправда. Теперь понятнее?

— Немного, — сказала я.

— Вот поэтому нужно меньше говорить. Потому что, если мысль проговорить, даже правдивую, она словно застывает и в этот момент уже перестает быть правдой.

— Но она же ею была!

— То, что было, не обязательно еще есть, — грустно ответил отец, понимая, что софистический диспут с шестилеткой ушел куда-то не туда, куда он хотел этот диспут привести. И что болтать я после этого разговора меньше не стану.

Вряд ли, впрочем, отец мог предположить, насколько часто в последовавшие за этим разговором сорок лет я возвращалась мыслями и к самому разговору, и к тютчевскому стихотворению — уже, помимо прочего, через призму личной жизни поэта. Банально и даже немного пошло — но, к примеру, Тютчев сильно и страстно любил свою вторую жену Эрнестину, у них были дети, он умер у нее на руках. Он писал ей стихи и — что даже еще интереснее — письма, где обсуждал с нею политику и философию (к слову, на равных — она была умна). А в итоге самая яркая его любовная лирика — «Денисьевский цикл» — посвящена совсем другой женщине.

Другому как понять тебя?

Поймет ли он, чем ты живешь?

Вряд ли, думала я. Другому тебя не понять. Даже о том, почему «мысль изреченная есть ложь», существует множество разных мнений — и у литературоведов, и у обывателей. И то, что считал истиной мой отец — и что пытался мне втолковать сорок лет назад — всего лишь один из множества вариантов трактовки этого текста.

Прошло сорок лет с того дня, когда тридцатилетний мужчина объяснял шестилетней девочке про ложность изреченной мысли. Я стала взрослой женщиной, он — стариком, которого поразила тяжелая изнуряющая болезнь. Отец стойко боролся с ней. Он был сильным — и физически, и нравственно, — и лишь одно его мучило: то, что тело ему изменило, предало его. Что изменила сама жизнь. И на это нашлись слова у Тютчева.

 

Спаси тогда нас, добрый гений,

От малодушных укоризн,

От клеветы, от озлоблений

На изменяющую жизнь;

 

От чувства затаенной злости

На обновляющийся мир,

Где новые садятся гости

За уготованный им пир…

 

Эти стихи — не о приближении смерти (в смысле смерти физической): поэт написал их в 1866-м, а умер семь лет спустя. Но они несомненно о социальном умирании, об утрате былого значения и роли в обществе — притом что Тютчев оставался на службе и поднимался вверх по табели о рангах почти до самой своей смерти. Моему отцу повезло меньше: болезнь заставила его бросить работу и лишила любимой привычки руководить и принимать решения. Но он очень старался избежать «малодушных укоризн». До самого конца. И добрый гений спасал его. Даже в хосписной палате отец шутил с персоналом, пытался приободрить нас, своих унылых визитеров, с трудом скрывавших испуг при виде его изуродованного болезнью лица. Читал мне стихи — те же, что когда-то в моем детстве мы вместе учили наизусть для утренника в детском саду.

 

Чародейкою Зимою

Околдован, лес стоит —

И под снежной бахромою,

Неподвижною, немою,

Чудной жизнью он блестит.

 

Отец очень любил зиму — в юности он был лыжником, кандидатом в мастера спорта. Санитарка в хосписе приподнимала изголовье его кровати, и отец смотрел в окно — не идет ли снег? Но нет — только желтеющие день ото дня листья, серые облака и дождь. В последнюю нашу встречу он уже не мог повернуть голову и посмотреть в окно, но услышал, как по телевизору передают прогноз погоды: «В ближайшие дни в Москве ожидается снегопад…»

— Снег? — спросил отец так тихо, что мне пришлось наклониться к самому его лицу. — Там снег? Хочу посмотреть.

— Нет, — пришлось мне признать. — Снега еще нет. Он пойдет позже, скоро, посмотришь.

«Мысль изреченная есть ложь». Отец не успел его увидеть. Первый снег выпал в день его похорон. Он умер в 69 лет — как и Тютчев.

 

А небо так нетленно-чисто,

Так беспредельно над землей…

И птицы реют голосисто

В воздушной бездне голубой…


 



[1] Все эссе на Конкурс к 220-летию Федора Тютчева </events/konkurs-esse-k-220-letiyu-fedora-tyutcheva/

 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация