Кабинет
Феликс Чечик

Всё тише и тише

 

*  *  *

 

Молчит заезженный винил,

вздыхая и скрипя.

О, скольких я похоронил

как если бы себя.

 

Я здесь, а кажется, что там,

а значит обречен.

Проигрыватель-чемодан

набит чёрт знает чем.

 

Воспоминаниями полн,

которым грош цена,

как если бы сменила пол

и стала «он» война.

 

И он растёт, и нет ему

ни края, ни конца.

И погружает он во тьму

любимые сердца.

 

И замерзает в жилах кровь —

красна и горяча,

пока винил тире любовь

сгорает как свеча.

 

 

*  *  *

 

Ровнёхонько, как на параде,

берёзы выстроились в ряд.

Расчёсанные ветром пряди

зелёным пламенем горят.

 

И ратно выглядя и браво,

вот-вот уйдут, чеканя шаг.

И только бруньки вне устава

раскачиваются в ушах.

 

 

*  *  *

 

Последняя книга поэта

за день до ухода во тьму.

И он благодарен за это

от чистого сердца ему.

 

Но прожитого пепелище

и будущего заодно…

А сердце всё чище и чище,

всё тише и тише оно.

 

 

*  *  *

 

Жизнь — не сказать чтоб дорогая…

Когда, валяя дурака,

закроешь дверь и вдруг другая

откроется от сквозняка.

 

И там за дверью, что незрима

для зачарованных сердец, —

вдруг папа Миша, мама Сима

тебя обнимут наконец.

 

И будешь счастлив ты, как не был

в прошедшей жизни никогда.

И задохнёшься зимним небом,

как полуночная звезда.

 

 

*  *  *

 

Сокровища Москвы

не требуют огранки.

И золото листвы

плывёт по Серебрянке.

 

Но исчезает на-

всегда в смертельной гонке

в коллекторе она,

как чистота в ребёнке.

 

 

*  *  *

 

Ласточки улетели,

иволги и стрижи.

Будто сказать хотели:

прошлым не дорожи.

 

Было оно и сплыло

и не вернётся вновь.

Выше одни стропила,

плотники и любовь.

 

Дождик с утра. Синица

мокрый лабает джаз.

В прошлое возвратиться,

в будущем задержась.

 

 

*  *  *

 

Жизни глупые ремейки,

что не ставят смерть ни в грош,

словно спящий на скамейке:

то ли ангел, то ли бомж.

 

Просыпается. И кротко

смотрит в небо поутру.

И колышется бородка

в хлебных крошках на ветру.

 

 

Пинск

 

Неба ночного самшит

метеоритом прошит.

К вечному прошлому жид —

я подбираю слова,

себя перешедший вброд.

Die erste Kolonne marschiert...

die zweite Kolonne marschiert...

die dritte Kolonne marschiert[1]...

Ать-два

на небеса мой народ.

 

 

*  *  *

 

Дело в том, что я не тот человек,

кем я был вчера — его больше нет.

Приглядитесь: у меня из-под век

мрак не мрак, но уже точно не свет.

 

И когда на автомате с утра

в душе бреюсь — понимаю в душе́:

воды тёмные мне шепчут «пора»,

а весенние умолкли уже.

 

 

*  *  *

 

То ли пасмурно, то ли

в небесах вороньё.

Нету слаще неволи

и рутины её.

 

Просыпаешься утром.

Засыпаешь под ночь.

На судёнышке утлом

хочешь людям помочь.

 

Только прежде спроси их,

а хотят ли они

коротать в жилмассивах

довоенные дни.

 

Только прежде прикинь ты,

обойдутся во что

разорённые скиты

или цирк-шапито.

 

Люди знают получше

нас с тобою, дружок:

вороньё или тучи,

тишина или шок.

 

В день погожий и летний —

чуден шар голубой!

Это есть наш последний

и решительный бой.

 

 

*  *  *

 

А душа от перегрузки

по душам не говорит,

забухавшая по-русски,

забивая на иврит.

 

И поэтому, наверно,

наконец-то я усну

и в награду — внутривенно

получаю тишину.


 



[1] «Первая колонна марширует… вторая… третья». Эти слова произносит в романе Толстого «Война и мир» немецкий генерал на русской службе Пфуль при зачитывании плана кампании 1812 года (ред.).

 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация