* * *
Молчит заезженный винил,
вздыхая и скрипя.
О, скольких я похоронил
как если бы себя.
Я здесь, а кажется, что там,
а значит обречен.
Проигрыватель-чемодан
набит чёрт знает чем.
Воспоминаниями полн,
которым грош цена,
как если бы сменила пол
и стала «он» война.
И он растёт, и нет ему
ни края, ни конца.
И погружает он во тьму
любимые сердца.
И замерзает в жилах кровь —
красна и горяча,
пока винил тире любовь
сгорает как свеча.
* * *
Ровнёхонько, как на параде,
берёзы выстроились в ряд.
Расчёсанные ветром пряди
зелёным пламенем горят.
И ратно выглядя и браво,
вот-вот уйдут, чеканя шаг.
И только бруньки вне устава
раскачиваются в ушах.
* * *
Последняя книга поэта
за день до ухода во тьму.
И он благодарен за это
от чистого сердца ему.
Но прожитого пепелище
и будущего заодно…
А сердце всё чище и чище,
всё тише и тише оно.
* * *
Жизнь — не сказать чтоб дорогая…
Когда, валяя дурака,
закроешь дверь и вдруг другая
откроется от сквозняка.
И там за дверью, что незрима
для зачарованных сердец, —
вдруг папа Миша, мама Сима
тебя обнимут наконец.
И будешь счастлив ты, как не был
в прошедшей жизни никогда.
И задохнёшься зимним небом,
как полуночная звезда.
* * *
Сокровища Москвы
не требуют огранки.
И золото листвы
плывёт по Серебрянке.
Но исчезает на-
всегда в смертельной гонке
в коллекторе она,
как чистота в ребёнке.
* * *
Ласточки улетели,
иволги и стрижи.
Будто сказать хотели:
прошлым не дорожи.
Было оно и сплыло
и не вернётся вновь.
Выше одни стропила,
плотники и любовь.
Дождик с утра. Синица
мокрый лабает джаз.
В прошлое возвратиться,
в будущем задержась.
* * *
Жизни глупые ремейки,
что не ставят смерть ни в грош,
словно спящий на скамейке:
то ли ангел, то ли бомж.
Просыпается. И кротко
смотрит в небо поутру.
И колышется бородка
в хлебных крошках на ветру.
Пинск
Неба ночного самшит
метеоритом прошит.
К вечному прошлому жид —
я подбираю слова,
себя перешедший вброд.
Die erste Kolonne marschiert...
die zweite Kolonne marschiert...
die dritte Kolonne marschiert[1]...
Ать-два
на небеса мой народ.
* * *
Дело в том, что я не тот человек,
кем я был вчера — его больше нет.
Приглядитесь: у меня из-под век
мрак не мрак, но уже точно не свет.
И когда на автомате с утра
в душе бреюсь — понимаю в душе́:
воды тёмные мне шепчут «пора»,
а весенние умолкли уже.
* * *
То ли пасмурно, то ли
в небесах вороньё.
Нету слаще неволи
и рутины её.
Просыпаешься утром.
Засыпаешь под ночь.
На судёнышке утлом
хочешь людям помочь.
Только прежде спроси их,
а хотят ли они
коротать в жилмассивах
довоенные дни.
Только прежде прикинь ты,
обойдутся во что
разорённые скиты
или цирк-шапито.
Люди знают получше
нас с тобою, дружок:
вороньё или тучи,
тишина или шок.
В день погожий и летний —
чуден шар голубой!
Это есть наш последний
и решительный бой.
* * *
А душа от перегрузки
по душам не говорит,
забухавшая по-русски,
забивая на иврит.
И поэтому, наверно,
наконец-то я усну
и в награду — внутривенно
получаю тишину.
[1] «Первая колонна марширует… вторая… третья». Эти слова произносит в романе Толстого «Война и мир» немецкий генерал на русской службе Пфуль при зачитывании плана кампании 1812 года (ред.).
