Кабинет
Кирилл Ямщиков

В пивной настала осень

(Александр Мещеряков. Бывалые люди в небывалой стране)

Александр Мещеряков. Бывалые люди в небывалой стране. Художник Михаил Акимов. М., «Лингвистика», 2026. 320 стр. с илл.

 

Есть, признаюсь, некоторое искушение списать все на дзуйхицу — вольные и необязательные прогулки самого аристократического из жанров. Однако автор предостерегает нас от заблаговременных выводов, говоря о том, что «эту книгу нужно читать с начала и до конца». Александр Мещеряков, блестящий ученый, один из главных японистов современности, воздвиг — по волнам своей радости — памятник мгновению, и было бы скорбной ошибкой искать наивность, промежуточность там, где сплошь этюды, мистерии да кованые ограды. Большой, неблагодарный труд — вспомнить самое главное, но сделать это без лирической клоунады, просто, как на духу: плавал, видел, осязал.

«Бывалые люди в небывалой стране» — автобиографический дневник, составленный, понятное дело, из всегдашних обломков истины. Не считая предисловия, в книге восемьдесят три рассказа, многие фразы которых снабжены размашистыми иллюстрациями Михаила Акимова (их здесь поменьше, семьдесят две, но ощущения несоразмерности материалов — или, быть может, их диспропорциональности, — не возникает). Возможно, стоит отнести прозаический разбег Мещерякова к чему-то более воздушному, эфемерному, и назвать эти тексты essais — по следу Монтеня — но я, несомненно, вижу их рассказами, той особой словесной гимнастикой, что предполагает краткую дистанцию и взгляд напротив.

Хижина этой речи держится на предлогах. Сначала нам утвердят «среди» — ибо, признается автор, «среди известных мне народов русские ходят быстрее всех». Но по-настоящему книга раскроется другим неизменяемым, «про», из которого мы узнаем целую жизнь, полную света, любви, грусти и одиночества. Мещеряков расфасовывает былое, предлагает нам каталоговое — чуть ли не сезонное — многообразие опыта: и осень здесь главенствует. Это вообще проза метеорологическая, зависимая от магнитных бурь, антициклонов и проливных дождей. Опавшие листья Розанова ей подходят.

«В средневековой Японии не существовало культа молодости, его заменял культ старости. Никто не говорил, что быть молодым лучше, чем старым. Молодой ищет себя, он всегда на побегушках. А старик уже всем все доказал, все его уважают, родственники заботятся о нем. Чего еще пожелать? В той Японии человек добровольно уходил от дел, когда ему исполнялось лет пятьдесят, и занимался тем, к чему лежит душа. Люди интеллигентные читали, писали, рисовали, музицировали, беседовали с друзьями. В общем, наслаждались жизнью».

Наука дает о себе знать в самые непредсказуемые — единственные уместные — фрагменты книги. Сличая эпохи («Времена меняютя. Меняются ли люди?»), Мещеряков беззаботно рассказывает о прогулках неподалеку от московского дома, чтобы за поворотом узреть лохматого самурая без роду и племени. Диковинные, казалось бы, пейзажи — тысяча журавлей, нет, тысяча торий! — меланхолически близки русскому полю, и в крутости нравов Мещеряков постоянно отдает честь то одним, то другим. Замечая, допустим, что «в Японии трудно встретить буйного сумасшедшего — японцы предпочитают сходить с ума по-тихому», тут же говорит: «Куда подевались замшелые старьевщики моего детства, оглашающие дворы протяжным „старь-е-бе-рем”?»

Признается ученый и в том, что в старших классах «хотел быть писателем или — что еще лучше — поэтом». Дальнейшая миниатюра, однако, повествует об истоках пути, альтернативе профессионального выбора. Читая ее, спотыкаешься о невольное противопоставление, хотя в манере держаться — и манере рассказывать — Мещеряков не только поэт, но и обоснованный, тихий — модный нынче эпитет — жизнетворец, гражданин понимания, не застрявший в прошлом, как многие из выдающихся, но это прошлое сделавший частью мифологии, должным образом его воспитавший. Мы прогуливаемся в сумерках, чтобы вдохнуть тонкий аромат предчувствия — уж точно не для того, чтобы усесться под добродушной сакурой и забыться долгим, елейным сном Урасима Таро. Прошлое без настоящего — еще одна голодная пропасть, куда соскальзывают камешки.

Русский народный характер Мещеряков обрисовывает анекдотами. Броско, к примеру, выглядит история, поведанная другом рассказчика, Жорой, «человеком с богатой биографией». Работая на мясокомбинате, тот «в подсобке соорудил катапульту» и по вечерам заряжал ее (не в одиночку, разумеется) колбасой, взятой на производстве, и пулял этой колбасой в сторону Калитниковского кладбища. «Использовали только копченую и только высшего качества», добавляется читателю для полноты контекста. Действительно: иначе продукт размазывался по земле, становился непригодным к использованию.

Целое ремесло на фундаменте не такой уж и легкой наживы.

В подборе оптик, голосов и формул Мещерякову многое удается. Слух ученого подвижен, схватывает малейшие шорохи. От вскользь брошенных сентенций навроде того, что «поезда моей молодости приносили к неведомым берегам» — ну просто Кэндзи Миядзава, чистое телеграфное! — до чеканных обоснований («кошек я люблю за красоту, независимость и бесполезность в квартирном хозяйстве»), ласковых острот («ангелы аляповаты, одутловаты и тяжелы») и совершенно внезапных, казалось бы, экзотических воспоминаний, обогащающих панораму культурных обыкновений времен позднего СССР («номенклатурные румыны», байка про конференцию металлистов в Бухаресте и судостроителя Курокаву).

Книга не разбрасывается качеством — читать ее хочется (и получается) с любого фрагмента, но полифоническое романное пространство, которое Мещеряковым если и не конструируется, то, пожалуй, все-таки подразумевается, доступно нам лишь при чтении с первой по восемьдесят третью главу. Скажем больше: продвигаясь от сюжета к сюжету, выслеживая их архитектурное постоянство, ротонды и пилястры, мы увидим, что Мещеряков очень строг в импровизации, и случайные, для видимости, сполохи ностальгии выдрессированы донельзя. Японская расторопность? Покладистая гармония жилища, которое иначе не обустроить? Ровно так. Память, распределенная по цветам и вкусам: заходи и будешь принят с достоинством.

«Я родился в стране под названием СССР, которой больше нет. Мои игрушки были сделаны из дерева и железа, а не одноразовой пластмассы. В детстве я пил кристальную воду из ручьев, по которым теперь тянется вонючая жижа. Я был социализирован в культуре, которая исчезает на глазах: по инерции хорошие книги еще пишутся, но читать их уже некому. Раньше я завидовал молодым: сколько счастья у них впереди от тех книг, которые я уже прочитал! Теперь не завидую, а жалею, потому что они этого удовольствия не получат. Вообще-то в жизни без книг я не вижу ничего трагического — жил же мир когда-то и без них. Но лично для меня это означает исчезновение среды обитания, и в нагрянувшем электронном мире у меня мало собеседников — все больше людей, которых я люблю, перебираются в мир иной. Новых же собеседников нарождается мало. Их жизнь будет труднее моей. Я всегда оставался в меньшинстве, на их пиру собеседников еще меньше. Хочется пожелать им мужества».

Привожу внушительный отрывок из главы «Про книги», демонстрирующий редкую в динамике, но превалирующую тональность книги Мещерякова. Это, при всем изобилии витального, торжественного, праздничного разгуливания прошлого, книга прощания, и прощания, как ни странно, с тем будущим, которое могло бы — наверное? — состояться не таким страшным и непредсказуемым, каким мы его воображали у себя в головах еще несколько лет назад. Посыл ученого насторожен, бытует в двух шагах от стоиков и схож, если вдуматься, с назиданием последнего на данный момент фильма Хаяо Миядзаки «Как поживаете?»  (2023): присматривай за камнями, человек, сохраняй равновесие там, где все норовит расползтись и обрушиться!

Удивляет прямота скорби, выверенность оной. Мещеряков броско живописует повадки тех, с кем трудился бок о бок, любил и соперничал, но еще весомей пишет об уязвимости памяти и невозможности добыть истинность звука, цвета, поскольку те остались в прошлом, искривленно, что очередное надуманное зерцало. Смотреть в себя невозможно, но до чего же хочется — в тот бродский городок детства, где «на столетнем каштане оплывают тугие свечи, и чугунный лес скучает по пылкой речи». Сегодня большие умы все чаще вздыхают о тщете интеллектуального размаха, о несоизмеримости актуальных представлений о жизни и представлений заветного дня стилизации, кровного дня без цифры и алгоритма.

Почему я обговариваю различие между интонациями Мещерякова и тем, что принято считать записками у изголовья, дворцовой печалью? Во-первых, перед нами сложная динамическая конструкция, срабатывающая — поочередно — как роман, поэма и мемуары. Во-вторых, «Бывалые люди в небывалой стороне» избегают размытости контекста и берут за основу национальный опыт, выраженный предельным разнообразием — в том числе восприятием этого разнообразия за пределами России; в-третьих, Мещеряков поэтичен через строгий нерв эпоса. Интимность прорастает из универсального, глобального, амбициозного — уверенного в себе — взгляда на вещи и явления.

Мы не можем распространить опыт Сэй-Сенагон на всю традицию японского бытования поры Хэйан, но можем вообразить измышления одиночества Александра Мещерякова как пространный лирический комментарий к действительности последних шестидесяти-семидесяти лет русской истории, к ее головокружительным разворотам, пригоркам, спускам и подъемам. Только на этом фоне и можно прочесть «Бывалых людей в небывалой стране» адекватно, под стать замыслу. Это книга о любви ко времени, в которое заключен — не по своему решению — человек, это книга о единственном (правильном? неправильном? забудьте!) моменте, дарованном на осмысление. В случае Мещерякова это — шестидесятые, семидесятые и последующие годы.

Отсюда и любовь.

«Градус ненавистничества в мире за последние годы повысился, пенятся рты, кровь закипает. Больно смотреть на такой мир, но и отвернуться тоже нельзя. Разве только на минуту. Чтобы не ослепнуть окончательно. В любом случае нельзя забывать, что море больше суши. А уж про небо и говорить нечего». Назидание ученого в тени десятилетий — такое, на древнекитайский лад, заглавие я бы хотел присовокупить к основному титулу. Многообразие испытанного позволяет Мещерякову свободно говорить обо всем, что приходится к делу или любопытству, ко всему, что подстегивает и без того ловкую мысль. Нестись за этим словесным экипажем, сдувая пряди, трогательно и важно: ну а как еще, когда с тобой разговаривает — хоть и посредством бумаги — невероятно умный, изобретательный современник?

На той же триста девятой странице есть трогательная эпистола Тане и Уральскому хребту: одна из высших удач этой плодоносной книги. Безусловно, в подобные моменты и видишь, что любовь побеждает смерть, принижает ее целеполагание — временно делает человека неуязвимым, высвечивает ангелические чертежи, заложенные самой природой, холодом забытой эволюции. Из трех простых стихийных элементов — иронии, скорби, очарованности — Александр Мещеряков придумал книгу надежд и расставаний, книгу, с которой нужно встретиться как минимум раз-другой; чтобы вспомнить о свете повсюду и облаках над.

«Бывалые люди в небывалой стране» вряд ли соберут вокруг себя многого читателя (имея на то, впрочем, все основания), но останутся памятником времени, которое и памятником-то называешь при сильной натяжке (право, живое оно, чересчур рьяное!). Читайте, слушайте умных людей, внимайте их опыту — и не забывайте о том, что всякий опыт универсален, когда дело касается главного: жизни и смерти. Японская эсхатология пригождается здесь как мало что другое. Александр Мещеряков придумал книгу чудес — и она достойна всяческой нашей заинтересованности. Пускай этот взгляд тревожен и неулыбчив, но ведь и жизнь не про тупое безволие мышц лица. Всегдашняя токийская повесть — в этот раз, правда, с оттенками переходящего в осень московского лета: «Было начало июня, день прибавлялся, жизнь становилась короче».

 

 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация