Предварительное повествование[1]
1. Подарок
Нежданный гонорар обернулся увесистой коробкой с книгами. За ними пришлось отправляться на окраину с тележкой, благо она у меня имеется — для перевозки походного «барахла», как определил один шофер-попутчик, и, главное, байдарки. Мы с женой чувствовали себя немного в походе. Когда вышли из автобуса, поплутали по дорогам, застроенным какими-то ангарами, гаражами, котельными или не котельными, кирпичными строениями с трубами, бетонными заборами, железными воротами. Был зимний вечер. Как-то мы припозднились. Посылка эта тоже блуждала, где-то зависала, пропадала и снова объявлялась как некая комета. Вообще-то нам ее должны были доставить прямо домой. Но перед новогодьем на почте России, как обычно, был аврал.
Наконец мы вышли на станцию приземления посылок в нашем районе. Заполнили документы и, погрузив коробку на тележку, принайтовив ее к железным трубкам эластичным шнуром, снова нырнули в бетонные лабиринты этой окраины.
…Сейчас я силюсь вспомнить, светились звезды в небе или нет? Мерцали они над окраиной мегаполиса в центре Восточно-Европейской равнины? Ведь происходило это лет семь назад, и честно я могу припомнить лишь фары проезжающих грузовиков, они точно светились, ослепляя нас с Ниной.
Чем-то все это уже смахивало на одну из вещиц, небольших рассказов или скорее заметок эссеистского такого характера, из коих и состоит моя книжка, выпущенная издательством «Саламандра» в электронном виде. Это издательство некоммерческое и не бумажное, так сказать. Интернет-издательство, вот как это называется. Как сказано на сайте, книги, выпущенные издательством, не предназначены для коммерческого распространения и публикуются бесплатно. Какие же книги? Ну, к примеру «27 приключений Хорта Джойс», роман футуристического художника и поэта Василия Каменского. «Infernaliana, или Анекдоты, маленькие повести, рассказы и сказки о блуждающих мертвецах, призраках, демонах и вампирах» Шарля Нодье, писателя и библиотекаря, жившего в 18 — 19 веках во Франции. Другая книга: «Песни каторги: Сборник В. Н. Гартевельда с приложением очерков о каторжных и тюремных песнях и поэзии С. В. Максимова, Н. М. Ядринцева, В. М. Дорошевича». Или вот: «Д. Томас. Собрание стихотворений 1934 — 1953. Пер. с англ. В. Бетаки». В основном редкие и давние издания, зачастую малоизвестных авторов. К коим не без чувства гордости, но и легкого сожаления, чего уж там, причисляет себя и ваш покорный слуга. Моя книжка называется «Покинутые, или Безумцы», книжка с тучей фотографий. Да, но и еще одну книгу выпустило это издательство: «Синтаксис глубинной жизни», книга литературных медитаций, тоже оснащенная парусами фото.
Что-то наше предисловие затягивается. Но для ясности картины необходимо добавить… Что добавить? Да только название некоторых заметок книжки «Покинутые, или Безумцы», а именно эти: «Библиотечка экоанархиста», «Закон Кропоткина в действии: Файлообмен». Нет, еще придется присовокупить цитату из заметки о первом сентября, которое мы с другом Генкой Тереховым, в позапрошлом году усопшим, встречали впервые не на школьном дворе: «Первое сентября, Байкал, никаких росчерков и речей, только полное согласие с теорией безгранично расширяющейся вселенной: да, она расширяется». Называется эта заметка так: «Космологическая модель мира».
Короче, анархия и космос, мои путеводные… путеводные… ну, как бы это сказать… Светляки. Нет, лучше так: наставники. Светляки-наставники в этом странном лесу бытия. Но разве космос уместно так поименовать? Ну да, если вспомнить, что у древних греков это порядок и даже космический разум. Отсюда и все мои предпочтения.
И спрашивается, как же я мог на семь лет упустить эту книжку? Книжку, которую сейчас вижу перед собой на компьютерном столе, с фотографией лобастого лица, обрамленного густой шевелюрой. Фотография в виде многоугольника вписана в большую букву «Я». Это сборник стихов Александра Ярославского «Корень из Я», выпущенный — нет, не издательством «Саламандра», а издательством «Москва — Ленинград», если таковое было. По крайней мере именно это указано на обложке. И год — 1926. Сборнику сто лет. Приятный холодок, верно? Любим мы, эфемерные временщики, эту цифирь.
Так вот, я снова и снова тупо спрашиваю себя, как же так? Семь лет таился этот сборник на книжных полках. Впрочем, среди книг неизвестного дарителя, которые мне переслала «Саламандра», легко затеряться небольшому сборнику безвестного поэта. Судите сами. Тут и великолепная книга с фотографиями «Храм солнца» Бунина, выпущенная в 1917-м, и восьмитомник Пильняка тридцатых годов, и «Сеть», «Глиняные голубки» Кузьмина, «Сказания русского народа» 1885 года, Маринетти и многое другое.
Да, понятно. Но ведь там, на потрепанной мягкой обложке, столбиком выписан опознавательный знак: биокосмисты… Правда еще не анархо-космисты, это определение было найдено позже и даже в другом источнике.
Возможно, знак этот и не был замечен. Или показался… так себе?
Вообще-то поэтический дух того времени несколько, а может, и довольно криклив, суетлив? Ладно, излишне восторжен. Оно — рвануло. Долго пучилось и — рвануло.
Товарищ, винтовку держи, не трусь!
Пальнем-ка пулей в Святую Русь —
В кондовую,
В избяную,
В толстозадую!
Футуристы, будетляне, акмеисты, обэриуты… Еще и новокрестьянская поэзия, имажинизм. Серебро, правда, уже тускнело, если говорить о времени выхода книги «Корень из Я»… Но что-то ведь сверкнуло? Сквозь истлевающую тонкую обложку этой книжки? Пришло время сверкнуть. А попросту говоря, срочно понадобились деньги. Участь старых книг решалась у полки, что оставить, что отнести скупщику. Да, и тут-то столбец белых буковок звездно и высветился: «биокосмисты» и внезапно напомнил тонкую цепочку звезды, покачивавшуюся на Волге перед моим походным лагерем. Ветхая обложка открылась, на титульном листе имя автора, название черным простым шрифтом и карандашный росчерк «ВТяич» или «АТяич», наверное, роспись первого владельца. Далее названия глав: 1. На Штурм Вселенной! 2. Кровь и Радость. И т. д. Посвящение: Евгении Маркон. Эпиграф из Есенина: «…Отдам всю душу октябрю и маю. / Но только лиры милой не отдам…»
И вот — начинается: «Космохроника»…
— Так кричит широковещательное объявление
В космическом вестнике
На миллиард тысяча первой странице.
Большие листы развертываются медленно
На миллионоверстной оси Юпитера
И шероховатые полотнища газетные
Полощатся[2] в электронах эфира…
Да, а широковещательное объявление таково: «Венерические заболевания звезд. Излечивают земные врачи. Космосу вливание САЛЬВАРСАНА 606 и 914. Со скидкой соседним планетам!!!»
Ну, скажем, как-то… так… непонятно и чрезмерно.
И все же почитаем дальше:
Прожектор с луны освещает редакцию —
Она на земле, на Тибетском нагорьи,
Где радио срочно рожает в космос
Новые
И новые
Мыслей пучки.
И вот тут я и был уловлен. Во-первых, с младых ногтей я очарован Тибетом; во-вторых, люблю радио и в одном романе вывел чудаков-любителей, устроивших радиостанцию «Радио Хлебникова». Про звезды и говорить нечего. Редактора «Знамени» голубоглазую рыжую Ольгу Васильевну Трунову, корпевшую над моими первыми афганскими рассказами, романом, с необыкновенным тщанием, обилие звезд среди тех строк удивляло: «Где вы столько звезд видите?» Вообще-то все два года в степи неподалеку от уездного центра Газни мы ни одной ночи не спали, то есть целой ночи, наша батарея стояла в охране полка, и каждую ночь по два часа, иногда больше, мы вышагивали у гаубиц, над окопами, перед шлагбаумом контрольно-пропускного пункта, курили в кулак, чтобы не дремать, и таращились на южные звезды, роскошно цветущие в непроницаемо-черной степи. А в мирной жизни мой походный сотоварищ Вова Русецкий, служивший на китайской границе и тоже привыкший не спать, полночи у костра бодрствовал и меня заставлял, ибо считал преступлением спать в лесу, когда вокруг созвездия светляков по кочкам, а над кронами орда тех же светляков с раскосыми и жадными очами. Ну, не только раскосыми. Но точно — орда. «Звездная ночь» Ван Гога — любимая картина.
Дальше, в этом стихотворении, звездный порыв нарастал. Глашатай всеземной и наблюдатель сообщал, что
Флоты неисчислимые
С альфы Лиры
И альфы Центавра
И от далеких колоний космических,
От Геркулесовых новых столбов,
Где на границах вселенной широких
Высятся бюсты Энштейна
На полюсах крайних планет. —
Мчатся они метеорами
Прямо к земле…
Зачем? Чтобы забрать груз «эликсиров бессмертья». Вот чем земляне будущего станут лечить сифилис звезд, сиречь болезнь смерти. Заберут они и «воскресителей орды». И умчатся «В звездных провинций края; / Много работы бессмертным: / Все излечить / И исправить, / Скучно и сонно умерших / К новой игре воскресить; — / Сколько уродов планет! — / Сколько работы вселенским хирургам! — »
Тут уже повеяло знобко духом космистов. Федоров, Соловьев, Сухово-Кобылин, Тейяр де Шарден, Циолковский. Строки падали на взрыхленную почву.
Уже судьба этой ветхой книжечки почти решилась. Пульс нарастал. Следующее стихотворение так и называлось «Пульс вселенной»:
… — Ах, этот ветер! —
Это кровь
Вселенной! —
Не так ли к звездам
Ветер световой
Струит себя…
Снова вспышка приятия: у меня недавно вышел роман «Круг ветра», там ветер — алмазно-крепок, он основа мироздания в буддийском мировидении. Ведь так наши симпатии и антипатии и работают. Признаюсь, что Ван Гога страстный курильщик, только что бросивший курить, полюбил не из-за звезд сперва, а просто случайно увидел в какой-то книжке черно-белое фото его автопортрета с отрезанным ухом и потому в зимней шапке-ушанке, с трубкой во рту. Правда, и глаза, полные невероятной тоски, как говорится, запали в душу. Но особенно привлек дымок из трубки. Вот же, подумал я, курит беспечно и вся недолга. Трубку, а не сигареты с фильтром. И небось табак неочищенный, самосад какой-нибудь провансальский, а я как раз в походе выкурил последнюю трубку крепчайшего «Капитанского табака» и уже сколько-то времени держался, с тоской вспоминая хруст этого уминаемого в чашечку пахучего табака.
Все, чаша весов у книжной полки уже была на стороне этого… биокосмиста? Хм, что сие означает? Нет, все-таки чаша еще не совсем перевесила. Космизм мне по душе тот, старопрежний, мечтателя из Калуги и библиотекаря-бессребреника, монаха-ученого француза, застывшего под звездами китайской пустыни Ордос. А дальнейшие разработки, ведущие к звездным всяким войнам, — не по сердцу. Я люблю с детства почему-то мир.
Так что же такое биокосмизм этот? Это ведь и есть дальнейшие разработки?
Но прежде, чем уяснил все, уже чаша Ярославского тяжело и прочно перевесила. Читал следующее, третье стихотворение «Симфония Севера»:
Это север
Рычит за окном
Голосами лохматого ветра;
Это белым полярным огнем
Вскинут стих мой
Без ритма,
Без метра…
Кто-то делил людей на собак, и кошек, и крыс, кто-то на рабов и свободных, не знаю, есть ли уже и такое деление: на тех, кто любит север и тех, кто любит юг. Север с детства моя любовь, и это необъяснимо.
Это мерой исполненных мер
Всех судеб переполнилась мера;
Это севера тяжкий размер,
Боле древний чем ритмы Гомера…
Все, мне уже все равно было, что такое биокосмизм. На чаше весов покоились: Тибет, радио, звезды, ветер и:
— Берега! —
Берега! —
Берега…
От Мурманска до Кеми —
Раздолье!
И я уже благодарил неведомого дарителя. На сайте того издательства отыскал и многое другое, прежде всего прозаическую книгу Ярославского «Аргонавты вселенной», затем «Биокосмисты. Десять штук», книга стихов Ярославского и его сподвижников, выпущенная в 1923 году в Петрограде; еще «Биокосмизм. Собрание текстов и материалов». Кое-что еще, о чем речь впереди.
2. Блуждающая комета
Родился Александр в семье врача в Москве 3 сентября 1896 года. Тут, правда, нет полной ясности. Сообщают, что родился он вовсе и не в Москве, а в Томске, и на два года раньше. И не 3 сентября, а 9 августа. Но мы уж будем придерживаться первой даты и Москвы. По крайней мере, именно из Москвы семья врача почему-то переехала на Дальний Восток, во Владивосток. Неизвестно, с чем это связано и когда вообще произошло точно. Врач мог понадобиться и в годы русско-японской войны. Но Сливко Станислав Вадимович, к. ист. н. Тихоокеанского государственного университета в Хабаровске, в научной статье «Творчество А. Б. Ярославского в период революционных преобразований 1917 г.: от стихотворного фельетона к истокам поэзии биокосмизма» сообщает, что во владивостокскую гимназию Александр поступил в 1907 году. В 1912 году было опубликовано его первое стихотворение. К сожалению, установить его не удалось. Но вот отрывок одного из ранних стихотворений: «Я должен петь о Радости и благе, / Чтоб знали все о том, что Радость есть. / Не удивляйтесь пламенной отваге: / Ведь точно хлеб, нужна вам эта весть!»
Газета, ставшая, так сказать, его порталом, называлась звучно: «Далекая окраина». Но юноша уже мечтал о других окраинах. Каких? Окраинах вселенной. И чтобы вернее туда добраться, надо было стать капитаном. Постигать науки юноша отправился в Петроград. Москва — Владивосток — Петроград; первое стихотворение… Возникает какое-то странное чувство, как будто пытаешься отследить движение таинственного спутника планеты Поэзии… Кстати, не могу не упомянуть об одном совпадении в духе синхронистичности Карла Юнга. Именно в эти дни обращения к стихам Ярославского появились сообщения астрономов о космическом объекте 3I/ATLAS или C/2025 N1 (ATLAS), который в печати звучно называют объектом-невидимкой, а Ави Лоуб, астрофизик Гарвардского университета, утверждает, что аномальные характеристики этого объекта могут означать, что… что это космический аппарат. Не станем углубляться в аргументацию, добавим лишь, что в фантастических романах разведывательные зонды иных цивилизаций маскируются по-всякому, вот и как кометы…
Гм, не поименовать ли этот объект кометой Ярославского, ненароком подумал я. А читая далее о комете 3I/ATLAS, нашел даже некоторое обоснование моего желания, пишут, что обозначение межзвездного объекта «3I» означает: третий межзвездный объект после Оумуамуа и кометы Борисова. Ну, не обоснование, а некоторое созвучие: ведь отчество у поэта Александра Ярославского — Борисович.
Жить в мире созвучий, знаете ли, интереснее.
Но продолжим следить за траекторией нашего объекта.
В столицу он приехал в 1914 году. Поступил на физико-математический факультет университета... Да учиться не стал. Почему? Неизвестно. Из стихотворения той поры:
Здесь все пропитано развратом
Как сатана пропитан злом;
Здесь полон страсти каждый атом,
А проституток — каждый дом.
(…)
Здесь яркий свет совсем не нужен, —
Мигает трепетно фонарь,
Когда нежданно обнаружен
На мостовой любви алтарь.
Ненасытима страсть Кентавра!..
Пусть ложе — уличная грязь...
Ну, не это ведь отвратило юного поэта от учебы? Да и в Петрограде он остался еще на пару лет. А. Шерман в биографическом очерке пишет об этом времени поэта: «В ноябре 1914 и в сентябре 1915 г. пытался поступить добровольцем в 1-ю авиационную роту для обучения пилотажу; в начале 1916 г. был переведен на службу в 176-1 пехотный запасной батальон и 4 марта 1916 г. дезертировал. Весной и ранним летом 1916 г. находился в Петрограде, где безуспешно пытался опубликовать стихи и прозу в журнале „Рудинˮ. Затем Ярославский уехал во Владивосток».
Дезертиров тогда много было. Воинственный энтузиазм быстро пропадает, когда сидишь в грязном окопе, вычесываешь вшей и ждешь атаки: свинцовой или газовой. Правда, Ярославский на фронт так и не попал. Боевое крещение было впереди. Но факт значимый, вот попытка обучения пилотажу. В стихах его герой будет пилотом не только здесь, в земных небесах, но и пилотом далеких галактик.
Там, глубоко,
В провалах облаков,
Где чуть видна еще земли издевка, —
Путь летчика
Всегда нежданно нов
И нужен поворот упругий, ловкий…
Добирался до родных пенатов он, конечно, по Транссибирскому пути. О котором его предшественник французский поэт Блез Сандрар в своей новаторской поэме «Транссибирский экспресс»[3] писал так:
Я был беззаботен и счастлив, и верилось мне
Что мы играем в разбойников в этой стране.
Что мы украли сокровище в Индии, и на другой
конец света
В Транссибирском экспрессе летим, чтобы
спрятать сокровище это.
Позже и сам Ярославский напишет о странствиях по железке:
Еще вчера —
Россия на колесах;
А нынче на колесах только я; —
— А прежде было так:
— Сума и посох, —
И всех небес
Безглазые края…
Теперь поэт
— Пустынник
И печальник —
В вагон служебный кем-то вовлечен; —
К нему любезен
Станции начальник
И комиссар особой части —
Чон…
И Блез Сандрар, и Ярославский известно какое сокровище всех раджей и царей возили с собой — свой дар.
Случалось и вашему покорному слуге странствовать по этой железной дороге в юности, уехали с товарищем сразу после школы на Байкал работать в заповеднике, о чем было написано даже несколько книг, но здесь уместно упомянуть вот эту: «Транссибирская пастораль», — именно под таким названием она вышла во Франции, хотя изначально называлась по-другому, и произошла эта перемена по желанию именно парижских издателей, думаю, не без влияния Сандрара, ну, то есть его поэмы.
Да, да, снова созвучия и переклички. Главное — настроить антенну.
Думается, что двухлетнее пребывание в Петрограде настроило поэта должным образом. В посылке неизвестного дарителя есть и два увесистых фолианта исследования русского авангарда Андрея Крусанова (на самом деле их больше, мне достались два). Автор разворачивает захватывающую картину зарождения и шумного торжества, зачастую похожего на поражение, ну, или лучше сказать — на бесконечный скандал, что сопровождал это явление у нас в начале прошлого века. Он живописует деятельность будетлян, эгофутуристов, живописцев и поэтов «Ослиного хвоста», «Бубнового валета» многих других. «Совместная деятельность этих групп и объединений в 1907 — 32 гг. способствовала формированию нового культурного пространства, очерченного такими художественными направлениями, как неопримитивизм, сезаннизм, кубо-футуризм, лучизм, супрематизм, беспредметничество, аналитическое искусство, имажинизм, конструктивизм, производственное искусство, литература факта и т. п. родственными концепциями в искусстве». И в этом культурном пространстве — россыпью светила: Ларионов, Малевич, Хлебников, Шагал, Пиросмани, Маяковский, Кандинский, Северянин… Ужели дальневосточник не побывал на выставках «Ослиного хвоста»? И на других, где мог видеть летающих Шагала или космическое плесканье красок Филонова, Кандинского. (Любопытно, что критики, бывавшие на этих выставках, почти не замечают Шагала, но много пишут о братьях Бурлюках, Сапунове, Якулове и т. д.) Прежде всего, конечно, Хлебников. Слышал ли он выступления этого степного пришельца, степного не только по месту рождения, сейчас это Калмыкия, а по духу, который явственно себя кажет в былинном именовании: Чисто Поле, — так вот, неизвестно, довелось ли ему слышать Хлебникова — хотя бы и в кабачке «Бродячая собака», где Хлебников часто бывал. Но влияние Хлебникова неизбежно, много лет спустя Ярославский написал пронзительный стих с посвящением: «единственному футуристу, с которым мы считаемся»:
Изуродованные и сгоревшие от кровавого угара
Может пухом вам гноящиеся тернии.
Вот Председатель Земного Шара
Сдох в Нижегородской губернии.
Последний глагол задевает, на это и рассчитывал поэт. И глагол сей кричит в соседстве с Председателем Земного Шара. Стихам Ярославского свойственна ирония, но здесь ее нет и в помине:
А живому ведь нужно было так немного —
Только хлеба и любви — жил пока.
Но только никто из живущих не охнет,
Потому что им гений не нужен живой.
А когда покрутится, попишет и сдохнет,
Подымают кретины запоздалый вой
Великий Хлебников и те, что ушли,
Завещайте нам бессмертье в весеннем конверте!
Звучит здесь и то, что называли «иммортализмом» (от лат. immortalitas, «бессмертие»), т. е. надежда на бессмертие, коротко говоря. Ведь во время написания этого стихотворения Ярославский и был уже биокосмистом-имморталистом. Но мы забежали вперед. В этом стихотворении явно и влияние другого авангардиста — Маяковского. В других стихах тоже. Влияние — но не подражание.
Итак, юноша уносил в дальние края настрой Петербурга, то есть уже Петрограда, царь как раз в четырнадцатом году подписал манифест о переименовании града Петра. Не закончил обучения в университете и Хлебников. Поэтический дар уже и есть наивысшее образование.
3. Астроанархист
Во Владивостоке Ярославский опубликовал два небольших сборника: «Плевок в бесконечность» (1917) и «Звездный манифест» (1918). Свои стихи печатал в газете «Владивосток». В 1919 году выходит его поэма «Грядущий потоп». Отыскать эти книги не удалось, хотя некоторые стихотворения можно уловить в сетевом море. Как выловилась и статья С. В. Сливко «Творчество А. Б. Ярославского в период революционных преобразований 1917 г.: от стихотворного фельетона к истокам поэзии биокосмизма», опубликованная в сетевом научном журнале «Филологические науки. Вопросы теории и практики». Автор разбирает девять стихотворений, опубликованных в газете «Далекая окраина» (вот нравится мне это название, что-то в нем заревое, свежее, зовущее). «Поэт не только выступил свидетелем исторических событий, но и обратился в своем творчестве к проблемам, которые остро обозначила новая эпоха. Для этого он использовал форму стихотворного фельетона, которая позволила не только оперативно реагировать в печати на актуальные новости, но и осмысливать новые явления революционной действительности в поэзии, делая ее более близкой и востребованной читающей публикой». Далее автор приводит отрывки этих стихов. Они довольно любопытны. Судите сами: «Пятнает мрачный пессимизм / Владивостока честь — / У нас, ведь, даже анархизм / И анархисты есть! / Какие лица, люди, речи, / — Взглянуть и умереть! — / И это только лишь предтечи / Того, что будет впредь…» И вот еще: «Если ты душой неистов, / Если твой удел дебош, / То в союзе анархистов / Ты признание найдешь…» В то время, то есть после отречения Николая, из Америки потянулись на родину политэмигранты, среди которых было достаточно анархистов. Однажды они даже устроили демонстрацию: «Человек тридцать симпатичных мужчин в лаковых сапожках с зонтиками шествовали с красным флагом с надписью „Да здравствует социальная революция!” Уныло и совсем нестрашно пели они страшную песню про черное знамя и „зов Равашоля”». В тон этому сообщению владивостокской газеты того времени и стихи Ярославского. Но он и над собой посмеивается: «По воле царственного рока / Я сам абориген — / Стою за честь Владивостока, / Как местный „Тартарен”». Сливко замечает, что несмотря на критический уклон стихов-фельетонов об анархистах, поэт именно это мировоззрение взял на вооружение. Я немного помедлил над последним словом, но так его и оставляю. Скоро оно найдет свое подтверждение.
Ну а мы подступимся к доступному стихотворению из нашей книги «Корень из Я», которое называется «Мать». Дата под ним — 1916. Конечно, сразу на ум приходит Горький. Его книгу Ярославский мог читать, впервые на русском языке книга вышла в Берлине в 1907 году. В любом случае слух о ней гулял по Руси великой.
Вариант, если можно так сказать, дальневосточный довольно неожиданный и даже в некотором смысле шокирующий. «У истоков времен мы поставили мать — / Жизни многородящие чресла / И века не устали ее восхвалять, — / Вместе с ней жизнь извечно воскресла. / (…) Как бы в ужасе жизнь не дрожала, / Неустанно бросала ты в мир сыновей, — / Неустанно детей ты рожала». Наблюдение обычное. Но вот дальше градус резко повышается: «Целый мир ты сумела в веках обмануть, / Волчьи зубы прикрывши улыбкой. / Я дрожу, ощущая звериную жуть, / Острых слов распадается щелочь, — / Я не знаю, быть может, я первый скажу, / Что ведь мать это — гнусная сволочь!» Здесь любой читатель поперхнется щелочью слов, это уж так. Но что это означает? Куда клонит автор?
Он продолжает: «Что б своих сыновей накормить и взростить[4] / Обеспечить им жизнь и жилище, / Всех людей ты способна, как вшей истребить, — / Раз нужна для детенышей пища / Не хочу и не буду скрывать ничего — / В ней тонка человечья пленка! / И что б только ребенка спасти своего, — / Уничтожит чужого ребенка!..»
Переведем дух и — дальше: «Целый мир наполняешь ты дракой мужчин, / Что б был сыт твой поганый детеныш — / Но тебя проклянет человеческий сын, / Если только его ты затронешь». Последние две строки не совсем ясны, что он имеет в виду? Человеческого Сына? Но проклятие в устах у Него немыслимы.
Впрочем, дальнейшие строки вносят некоторую ясность: «Ты — основа всех рабств! — Государства оплот! / В цепи рока — страшнее всех звеньев! / И тебя восхвалять может лишь идиот, / А для чутких ты — ужас и тленье…»
Согласитесь, неожиданный поворот. Хотя, возможно, памятуя о Горьком, мы и ждали чего-то… революционного? Но эта революционность зашкаливает. А если подумать, то и бьет в точку? Разве не схвачен тут некий нерв вообще всего человечьего мироустройства? Общежития земного? Не нащупывается ли исток всякого нестроения? Всякой распри?
«И Ян Гусу ведь ты подложила в костер, / Гогоча добродушно, полено. / Ты лишь рабству учила своих сыновей / И кидала их войнам на мясо! — / И твоим молоком из звериных грудей / Напилась наша гнусная раса! — / Если все мы — рабы, то твоя здесь вина, — / Ты ведь нас не учила протесту! — / И теперь так трудна мировая весна — / Ибо мы только — грязное тесто…»
Что, пробирают ведь строчки? Прожигает щелочь слов жирок самодовольства, самосохранения, да. Сквозь грязное тесто.
Образ здесь триедин: родительница, мать-природа и государство. Одно проистекает из другого по мысли поэта. Что же делать с этим ужасом и тленьем? Вот и ответ: «…И восстанут на мать все ее сыновья / Государство и церковь застонут, / И, как старая гниль, распадется семья / Лишь свободы рукой ее тронут; / Пусть же к звездным слияньем космических рек / Вскинет бунт наши сонные души — / И тогда лишь к свободе придет человек, / Если все очаги он разрушит!»
А вот здесь уже брезжит зов космоса, даль звезд. Именно этот просверк дает шанс понять и принять стихотворение в его высшем смысле. На самом деле поэт возглашает свободу не только от тяготы государств и природы, но и вообще от Земли.
Это ли стихотворение или какие-то другие стихи, разговоры, статьи послужили причиной ареста, неизвестно. Но в 1919 году его настигла тягота тюрьмы. Туда он был водворен по обвинению в революционной агитации. Бросили поэта в застенок… сходу и не определишь, кто. Там кого только не было, на Дальнем Востоке и во Владивостоке конкретно. Англичане, американцы, японцы, китайцы, семеновцы, колчаковцы, красные, белочехи и чехи, которых именую интернационалистами, то есть теми, кто поддерживал красных, а также в лесах скрывались партизаны и просто ватаги лихих ребят. Так, но вот что доподлинно известно: хозяином Владивостока считался генерал-лейтенант С. Н. Розанов, Колчак наделил его полномочиями руководителя всего Приамурского края. Следовательно, в тюрьму поэта заперли колчаковцы. Произошло это летом. А в январе случился очередной переворот, Розанов бежал, и наш узник вышел на волю.
Тюремный опыт не мог не вылиться в стих:
Когда петля упруго сдавит глотку; —
И так неспешно подойдет палач,
Свои шаги отстукивая четко,
С лицом оскаленным и красным, как кумач,
И опытной уверенной рукою
Затянет петлю сам, в последний раз, —
И медленно забвенье мозг покроет;
И брызнет свет меж утомленных глаз. —
Качнутся еле видные во мраке:
Решетки, стены, ворота тюрьмы!
Далее описание рутины, уборка трупов, бочонки с известью, матерная ругань, уголовники с лопатами…
Похоронили… Утром сядут птицы
Прощебетать на три кривых креста…
И мир осветят новые зарницы, —
И солнце новое взойдет, чтобы блистать…
Похоже, узник и не надеялся на счастливый исход, либо понимал, что это будет исключительным везением. Стихотворение, под которым значится: «Владивосток, 1919 г. Колчаковская тюрьма» заканчивается мрачно:
Часы природы отмечают скупо
Минуту каждую и мраку и лучу… —
— И ночью зачернеют снова трупы
И будет новая работа палачу…
Жизнь, как это обычно бывает в лихолетье, ничего не стоила. Всюду лилась кровь, сообщают о сожженных японцами деревнях с мирными жителями, о бесчинствах американцев (все-таки, вопреки всеобщему мнению, мы с ними скрещивали оружие, и кровью наших соотечественников обагрены эти штыки).
Наверное, около пяти месяцев пробыл в тюрьме Ярославский, и этот примерный срок удалось установить по замечанию одного из рассерженных сподвижников биокосмистов, когда власти — уже в Петрограде — прикрыли журнал «Бессмертие», мол, как вы можете сомневаться в нашем вожде (sic!), отсидевшем в колчаковском застенке пять лет.
Надеюсь, Александр Борисович простил бы мне невольную иронию, ведь он и сам бывал зачастую ироничен.
А вообще именно первые дни, даже часы, минуты самые оглушающие и тягостные в неволе, по утверждению сидельцев. Так что пять или больше месяцев в застенке уже достаточный срок и не для одного скорбного стихотворения. Под «Интермедией» стоит только дата: 1919, но, возможно, и оно написано в тюрьме: «Повернули дуло пулемета / И рассеяли свинец во ржи густой… / Чьи-то вздохи, озлобленный стон кого-то… / Целый день — кровавый и пустой! — / И дрожащие закопченные руки… / Странно знающие лица у солдат. / И свинцовое молчанье в каждом звуке, / И поломанный, — весь в розовом, — приклад...»
Свинцовое молчанье в каждом звуке? Нет, этого человека точно поцеловала муза в темечко сразу после рождения то ли в Томске в 189… каком-то году, то ли в Москве несколькими годами позже.
Горло все-таки сдавило — неволей, и свет, конечно, брызнул — свободой.
На штурм вселенной, братья!
Нам звезды — корабли! —
Из солнц оденем платья
На плаху плеч земли!
Равняйтесь, легионы
На солнечном плацу! —
Швырнем лучей знамена
По космоса лицу!
Но сначала надо взять штурмом дворцы земные, дворцы и тюрьмы народов — и прежде всего народа своего. Как это сделать? Но это уже и происходит, начиная с февраля семнадцатого и даже раньше все началось, с тысяча девятьсот пятого… нет, еще раньше, с декабристов, Пугачева, Разина.
Свобода приходит нагая,
Бросая на сердце цветы.
В. Хлебников
И это — анархия. Даже, пожалуй, так: Анархия.
Как и почему наш герой стал анархистом? А почему анархистами, по сути, были знаменитые славянофилы, например? Мне уже приходилось рассуждать об этом в книге «Лес трех рек», пожалуй, уместно здесь привести эти рассуждения.
Бердяев писал: «У народа анархического по основной своей устремленности было государство с чудовищно развитой и всевластной бюрократией, окружавшей самодержавного царя и отделявшей его от народа. Такова особенность русской судьбы». Философ называет наибольшим анархистом у славянофилов Константина Аксакова. И приводит его высказывания о том, что государство это зло и ложь. Хомяков, отмечал Бердяев, порицал Запад за то, что тот не понимает несовместимости христианства и государства. Не отставал от них и другой славянофил, Иван Аксаков: «Общественный и личный идеал человечества стоит выше всякого совершеннейшего государства...» Его брат Константин сравнивал государство с защитной корой и предупреждал об опасности разрастания этой коры, сжимающей сердцевину, что грозит гибелью всему дереву, и заключал, что «не в том дело, крепка ли кора, а в том, здорова ли сердцевина». Славянофилы и сообщение Нестора в «Повести временных лет» о призвании варягов трактовали по-своему, а именно так, что русские в сердце своем не государственники, устанавливать жестокое государство они и позвали чужеземцев, то есть буквально предложили тем быть государством, топором и плахой, откровенно говоря. Но при этом славянофилы оставались монархистами. Как такое может быть? Бердяев на этот вопрос отвечает так: народу настолько противна политическая мощь и власть, что они все перекладывают на плечи царя, мол, вот тебе скипетр и шапка Мономаха, занимайся сам, а нас уволь. «Самый монархизм славянофилов — не государственный, а анархический». На Руси и не то еще бывает.
Славянофилы в тюрьмах не сидели, худшее, что с ними случалось — закрывались журналы и приходилось писать в стол. А у Ярославского достаточная причина невзлюбить власть имущих хотя бы и поэтому — отсидел в застенке.
И после освобождения он оказывается в отряде анархистов в Иркутске. Руководил этими анархистами Дед и Нестор, еще Карандаш — так его именовали, анархиста Каландаришвили. Это колоритный персонаж того времени, стоит взглянуть на его фотографии, чтобы сразу понять. И кстати, именно фотография этого человека с копной волос, пророческой бородой заставляет с недоверием воспринимать выводы исследователей последних лет о криминальном характере этой личности. И главным образом — глаза, ясные, светоносные, словом — идейные. Взгляд тоже семинариста и грузина Джугашвили совсем другой, загадочно-хитрый. У дворянина Каландаришвили взгляд открытый, ясный. Советские источники однозначно оценивают Нестора Каландаришвили как героя революционных лет и Гражданской войны, поборника установления народной власти в Сибири. Он учился в семинарии, правда, в иной, нежели Джугашвили, — в учительской, были такие учебные заведения, что-то вроде наших техникумов. В молодости состоял в партии эсеров, принимал участие в крестьянском Гурийском восстании, был арестован, сослан в Сибирь, бежал, пойман, вновь сослан. И в семнадцатом вступил в партию анархистов-коммунистов. Харизматичный, бесстрашный, с орлиным взором, он быстро стал вождем иркутских анархистов. Современные исследователи уточняют: уголовник-авантюрист, партизан и красный командир. Так и называется работа А. Г. Теплякова, кандидата исторических наук, старшего научного сотрудника Института истории Сибирского отделения РАН; доцента Новосибирского государственного университета экономики и управления: «К портрету Нестора Каландаришвили (1876 — 1922): уголовник-авантюрист, партизан и красный командир». Приведем цитату из этой работы, в которой сжато сказано все: «В итоге после поражения Первой русской революции грузинский боевик осел в Иркутске, занимаясь актерским ремеслом и фотографией, одновременно найдя себя в роли „крестного отцаˮ многочисленной грузинской диаспоры, тесно связанной с местным криминальным миром. Периодически его арестовывали по уголовным обвинениям, за „буйный характерˮ переводя в карцер, но Каландаришвили, благодаря круговой поруке товарищей-арестантов, неизменно оказывался на свободе за недостатком улик. В общей сложности он провел в заключении в 1910, 1911 — 1912 и 1913 — 1914 гг. около двух с половиной лет по чисто уголовным обвинениям…» Интересующиеся подробностями могут прочесть эту статью.
Два обстоятельства заставляют меня относиться к этим сообщениям с осторожностью. Во-первых, уже в Грузии Каландаришвили загорелся идеями свободы, иначе к чему ему было вступать в партию эсеров, затем участвовать в крестьянском восстании? И самое главное, именно этому человеку посвятил поэт Александр Ярославский поэму «Кровь и радость»:
Братья с далеких планет,
Граждане Звездной Республики!
Вы ведь не скажете «Нет»,
Вы ведь земли не разлюбите,
Ненависть вам не нужна, —
Вы не враги умоляющих,
Скоро увидит Луна
Братьев, к земле подлетающих.
Мне трудно не верить поэту. Но даже если сообщения о темной стороне «луны» — правда, почему бы не вспомнить обратившегося разбойника на горе?
Любопытно, что в отряде Каландаришвили была даже походная типография и культурно-просветительский отдел, который и возглавил пришелец с дальних окраин. Будь я режиссером, то в моем фильме обязательно был бы эпизод работы типографии среди сопок и лиственниц. У Петра Первого была походная типография, она размещалась на корабле флотилии в Персидском походе 1722 — 1723 гг. Интересно, как выглядела анархистская типография? Вообще феерический путь этого отряда — прямо-таки кинематографическая поэма. Прибайкалье, верховья Лены; бросок через горы хребта Хамар-Дабан в Монголию…
Хороши эти горы, на широких охотничьих лыжах, подбитых камусом, с заплечной понягой мне, леснику и этого, Южнобайкальского заповедника, а не только Баргузинского, доводилось там подниматься на перевал и ловить порывы монгольских ветров.
Отступая под ударами казаков, анархисты уходили в дебри Восточных Саян. Доходили они до Амура. На своих плечах Нестор Каландаришвили носит награду — 40 тысяч рублей, обещанные Колчаком. Но — попробуй сорви куш. Тут и твоя голова покатится. А пока катятся под откос белогвардейские составы.
Поэт творит. В Верхнеудинске (ныне Улан-Удэ), столице Дальневосточной Республики, выходит сборник «Окровавленные тротуары»; в Чите в следующем году публикуются книги «Великолепное презрение», «Причесанное солнце» и в тамошнем альманахе стихи и поэма «Анархия». Увы, не повезло отыскать эту поэму. Как пишет в упоминавшемся биографическом очерке Шерман, в Чите «оформляются его основные темы: социальная справедливость, перманентная революция, анархическое отрицание „государства кровавой рожиˮ, прорыв в космос, междупланетное братство пролетариев и обретение бессмертия».
Вперед! Осада Марса!.. —
Венера уж взята! —
Прыжок земного барса
Мирам не сосчитать!
Мы всюду! — всюду! — всюду!
И Космос нам, — как трек!
Пучин хаоса груду
Искомкал Человек! —
И гимн Биокосмистов
За млечные пути, —
Торжественно-неистов
Восторженно — летит!
И отвечает эхо
Стареющей звезде,
Что скрыто Время — веха, —
Что мы теперь — везде!
Мозги, как пасть, ощерьте! —
Наш Дух — безмерно прав Ты!
Мы лишь Убийцы Смерти, —
Бессмертья Аргонавты!!!
Вообще стать анархистом довольно просто. Мне как раз попалось сообщение о возвращении с МКС после девятимесячного пребывания в космосе астронавтки Суниты Уильямс, внимание привлекла прежде всего ее внешность, она наполовину индианка, а я неравнодушен к Индии. Так вот, корреспондентам эта удивительная шестидесятиоднолетняя женщина сказала, что Земля прекрасна сверху и никаких границ между государствами не видно. Вот и все.
А у Ярославского был особый дар — как раз видеть планету сверху.
4. Расширение пространства и времени
Прыжок земного барса Каландаришвили был прерван в январе в тридцати с лишним километрах от Якутска, куда с отрядом в триста человек он и отправился, чтобы справиться с якутскими повстанцами, устроившими засаду на Хахсытской протоке. Ярославский, вероятно, пребывал в Чите.
…И после гибели Деда Нестора уехал из Сибири.
Говорят, что на самом деле засаду на Карандаша устроили большевики. Анархисты были попутчиками до определенного времени на революционном пути. И этот путь заканчивался, революция позади, впереди — устроение государства. Впрочем, перед гибелью Каландаришвили вступил в ряды ВКПб. И встречался с Лениным, что несомненно укрепило его положение. Но — как знать…
В Москве сибирский анархист выпускает книгу «Сволочь Москва». Это поэма. Отыскать ее мне так и не удалось, но в поиске увидел, что и другие ищут эту вещь, признаваясь, что совсем не ведают ничего про автора. Чего же тогда ищут? Ради чего? Да вот ради названия и разыскивают. Оно хлесткое и, пожалуй, говорит само за себя. Можно с уверенностью сказать, что книга с таким названием вряд ли залежалась бы на прилавке книжного магазина «Москва» на Тверской.
Но в Москве обитали не только бюрократы революции. Но и, например, биокосмисты. Анархисты-биокосмисты. Это движение основал и возглавлял анархист и бывший семинарист Александр Агиенко, точнее так: бывший семинарист, а потом уже анархист, именно учась в семинарии, сын священника воспринял этот флюид свободы — анархию. Кстати, было и есть такое идейное течение как христианский анархизм. Христианство и анархия? Ответ дает Бердяев: «Царство божие — это анархия». Первые христианские общины были, по сути, анархистскими. Но Святогор, такое имя взял Агиенко, пока отринул поучения батюшки и наставников семинарии. Он утверждал биокосмизм. Что это такое? Коротко говоря, вот как раз расширение пространства и времени жизни. Но вот и развернутое определение, все-таки это любопытное явление идейной и поэтической жизни тех лет: «Пред нами великие задачи — и потому мы опрокидываем ходячие верования, идеи, и нам, как восставшим против предрассудков, уже обязано будущее. Меньше всего нам свойственно чувство почтительности, нам ничуть не импонирует величие натуральной необходимости. Наш первый и последний враг — равновесие натурального порядка. Разве есть сребреники, за которые мы предали бы, как Иуда, во власть необходимости наше бытие, этот мир, в котором живем, — букет цветов, который вдыхаем? Мы утверждаем, что теперь же в повестку дня необходимо во всей полноте поставить вопрос о реализации личного бессмертия. Пора устранить необходимость или равновесие натуральной смерти. (…) Ведь прежде всего к равновесию бессмертия стремится каждая жизнь. В повестку дня мы включаем и „победу над пространствомˮ. Мы говорим: не воздухоплавание — это слишком мало, — но космоплавание. И космическим кораблем, управляемым умудренной волей биокосмиста, должна стать наша земля. Нас слишком шокирует то, что земля, точно коза на привязи у пастуха — солнца, извечно каруселит свою орбиту. Пора иной путь предписать земле. Да и в пути других планет нелишне и уже время вмешаться. Нельзя же оставаться только зрителем, а не активным участником космической жизни. И третья наша задача — воскрешение мертвых. (…) Таков наш биокосмизм. Он, несомненно, величайшая дерзость. Но (…) идиллия о „cчастье на землеˮ вне биокосмизма — вреднейшая иллюзия, начало чудовищной тирании»[5]. Дать столь обширную цитату стоило, в ней суть и весь задор биокосмизма. Углубляться в вопросы бессмертия мы не будем. Скажем еще о Святогоре. Он писал стихи. Его статьи явно лучше, в них огонек и мысль, да, огонек и бежит по мысли как по бикфордову шнуру. И следить за этим увлекательно. Читать стихи — нет. Хотя и в них иногда просверкивают вспышки, все-таки талантом слова этот человек был наделен.
Реви же, колокол набатный!
Пылай мой вулканический восток.
Восходит свет кипучий, необъятный,
И буреломит вечности поток.
Любопытен еще призыв Святогора создавать некий вселенский поэтический язык. Он называл его вулкан-языком, отталкиваясь от еще одного своего создания: вулканизма. Все-таки проведем этот бикфордов шнур и дальше: «Вулканизм — вот величайшая мечта, мысль, воля и дело моей жизни! (…) В меня плюют, бросают нечистотами. Во мне видят врага и меня боятся печатать. А я гордо и весело несу свою судьбу Вулканиста. (…) Моя каждая буква — священное разрушение, мой каждый жест — священный разбой!.. Плевок на Аполлона и упразднение Венеры — это лишь хорошее невинное мальчишество. Нужны решительные меры. Нужны решительные меры не во имя дикарства, зверости, но во имя высшей культуры, Вулканкультуры. (…) У вулканиста свой вулкан-язык, который неизмеримо естественнее, острее, быстрее, упруже, глубже, мудрее всякого национального и любого языка. На вулканязыке подлинный поэт деет вещбу и видарство в огневой лучизне».
И Святогор приводит пример такой волшбы, то есть вещбы и, как говорится, видарства: «Небь затучо льет вей. / Рубь / Прорубь / В покровосерь. / Руль / За тучь / Могуче взвей. / Сломь конечо кроводверь». Признаем, в этом что-то есть, но и смущает, вот, покровосерь, например, да и кроводверь какая-то кривая. У Председателя Земного Шара «вулканязык» был все же оригинальнее и поэтичнее.
Но, повторим, личность этого человека довольна необычна, ярка. Как идейный вдохновитель он больше и пламеннее анархиста-сибиряка. Но Ярославский прежде всего поэт. Хотя и вождем ему довелось стать. Да, так его именовали соратники северного, петроградского извода биокосмизма.
Но сначала Ярославский, остановившись в своем странствии в Москве и оглядевшись, примкнул к москвичам, сплотившимся вокруг харизматичного Святогора. Он стал биокосмистом. Нет, все-таки надо в этом разобраться, чем же отличались новоявленные космисты-святогорцы от просто космистов? Что утверждали космисты? Всеединство, преображение человека и космоса, с Богом или — у Циолковского, Вернадского, Умнова — без Него. А биокосмисты? Без Него однозначно и с большевиками и анархистами во всем мире. Биокосмисты Святогора чаяли революционного преображения капитализма повсеместно. И если Федоров ни словом не обмолвился насчет метода воскрешения мертвых, ну, точнее, рассуждал о мире как музее и музеефикации, то есть накоплении артефактов для восстановления хозяев оных в будущем, то биокосмисты решение проблемы восстания мертвых из праха видели в анабиозе. Новообращенный Ярославский и поэму такую написал — «Анабиоз». Зачин короткий и ясно-ярый, как узоры январского окна:
Синей небесной угрозе
Нашу ли мощь расплескать?
Завтра весь мир заморозят —
Анабиоза войска.
Нет, хочется и продолжить разглядывать узор:
Холода львиная доза
Избавит от глупых задир,
Челюсти Анабиоза
Завтра захлопнуть мир.
Но не спешите ломать бровь и сжимать губы. Узор понемногу тает от теплого дыхания:
Каждый живущий свят,
Если даже он глуп бесконечно, —
На жизнь выдает мандат —
Вольнолюбивая вечность.
Дальше имена Сократа, Платона, Аристотеля, Спинозы, Эдиссона (с двумя «с»), Шекспира, Уитмена, прозревшего Гомера.
Человечьих спасителей секта
Зовет бодрей и звончей:
Эй, к нам, на помощь! — все, кто,
Когда-нибудь любил людей!
Все это сделано, «чтоб никого не убить», а просто заморозить «весь мир в государств буржуазной казарме». То есть тут действует некий космический Дед Мороз и его команда, ну, точнее:
На земле, вне времен и пространства
Заседает мудрейший Совет.
То есть оживленные каким-то все-таки непонятным образом Гомер с Уитменом, Сократ, а Эдисон так еще вообще-то был жив, изобретал в своей американской деревушке Уэст-Ориндже, смотрел фильм «Путешествие на Луну» в первом постоянном, открытом благодаря ему кинотеатре.
Дальше поэма и сама начинает походить на захватывающий фильм. Герой на космической ладье летит над замороженным миром.
Вот горизонт полетом снижен
Величьем мощи взор дарю;
Легко скользнувши над Парижем,
Я над Москвой уже парю.
Как ты далек, о день вчерашний!
Мещанства злобу разделя,
Моя ладья летит на башни
Оледеневшего Кремля.
Следующая строфа живо напомнила мне один дивный миг в походе, когда снял рюкзак на вершине холма, чтобы передохнуть, оглянулся и вдруг понял, что все буквально остановилось: ни дуновения ветерка, ни пения птиц, а главное — вылепленные из тугой белой глины облака… — да они и были застывшей глиной, живописными пышными громадными комьями, повисшими над долиной, березняками, заглохшими одичавшими садами когда-то жившей здесь деревни Арефино. Но здесь царил августовский день, а у Ярославского все стыло:
Вот она, эта грозная сила,
Что всегда устремлялась в века!
Рядом Красная Площадь застыла
И замерзли над ней облака...
Все во льду на стенах часовые,
И внизу, у Кремлевских ворот —
Все стоят неживые — живые
Точно пчелы разрушенных сот.
Обычно что-то подобное бывает во сне — безлюдные улицы, тишина. Правда, тут люди все-таки есть, но как в детской игре «Замри».
Без единого звука — Тверская,
Хоть прохожих на ней — рои,
И замерзшее солнце пускает
Ледяные лучи свои...
Заморожены толпы сразу,
И застыли странной гурьбой...
(…)
Не звучат и автобусов лаи
И моторов не крикнут гудки, —
На ходу замерзли трамваи,
Точно ранней зимой мотыльки...
(…)
Пролетаю не спешно бульвары
В сердце сразу — восторг и страх,
Вот замерзли вечерние пары
Обнявшись на бульварных скамьях...
Так обильно цитирую Ярославского еще и по простой причине отсутствия большой книги его стихов. Хочется, чтобы читатель лучше представлял творчество этого поэта. Совсем недавно предложил одному издательству, выпускающему поэтические сборники, собрать все доступное из произведений Ярославского и опубликовать, безвозмездно готов был написать вступительную статью или послесловие. Увы, издатель не вдохновился. Его можно понять, времена такие и т. д. Зато он дал мне отличные наводки на современных исследователей биокосмизма: Евгения Кучинова, Анастасию Гачеву, Марину Симакову, — за что я ему весьма благодарен. Хочется надеяться, что рано или поздно мы увидим на полках книжных магазинов большого Ярославского.
А наш аргонавт в космическом челноке устремляется дальше:
Нажимаю моторов педали,
Рычаги запели, звеня,
Точно выстрел, проносятся дали —
И Москва унеслась от меня.
Куда ж нам плыть!? Как куда, конечно:
Вот впиваю я пристально — зорко,
Мир желая упорно узнать —
Неподвижную гавань Нью-Йорка
Небоскребов взнесенную рать.
Нет, рука государства не тронет
Больше звучных и солнечных стран,
Ты навеки замерз в Вашингтоне,
В «Белом Доме» — конгресс из мещан!
И затем мы видим замерзшую Азью, Лондон с Темзой, Париж с Эйфелем. Происходит разморозка.
Мощь машин и турбин, звон железа
— Завтра будет опять грохотать,
Только больше не будут резать,
Голодать и детей убивать!
На Землю десантировались рати биокосмистов. Пока еще мир был в состоянии «замри!», они распределяли буржуазные излишки по всем городам и весям, капиталистические корабли везли голодающим хлеб. Начинается починка мира. В руках у биокосмистов «науки швабры», по проводам бежит радий, всюду вспыхивает свет, гудят машины, на горах и в полях поднимаются регуляторы погоды, дождя, бактериологи очищают атмосферу Земли от бацилл, и медик остается без дела; над Ла-Маншем возводится мост; отыскана и поднята Атлантида, реставрированы ее площади и мраморные дворцы; сквозь горы пробиты туннели; Сахара в цветах. Итак, все устроено и перераспределено лучшим образом. И, оказывается, разморозка коснулась лишь немногих сознательных товарищей: рабочих, ученых, крестьян. А теперь от зимнего сна просыпаются и все остальные, все человечество.
Пейте все этот мир полной чашей,
Киньтесь пламенно жизни на грудь,
Это путь Революции Нашей,
Это — Биокосмический Путь!
Ну, теперь вам яснее стало, что такое есть биокосмизм? Мне тоже нет. Озадачивают практические вопросы. Ну, там, кто такие эти ребята из рати биокосмической? Откуда вообще-то они прибывают? Ну и другие вопросы… Хотя, наверное, дурацкие применительно к поэзии и пророчеству. Тут ведь важен дух, призыв, устремление. А практические вопросы уже должны решать потомки. Как, например, гениальный калужский велосипедист Циолковский — мечтал, правда, и проектировал и выписывал формулы, хотя и запутывая последователей использованием в формулах не латиницы, а кириллицы, — ну а первую ракету с моим земляком запустили много позже. Да и немного, всего-то 26 лет спустя после его кончины. (Не могу не заметить тут, что мой тесть из Гжатска, переименованного в Гагарин, учитель русского и литературы П. П. Петров жил через дом от дома семьи Гагариных и был дружен со старшим братом Валентином; видел и Юрия, здоровался с ним; следовательно, и мне досталось звездное рукопожатие.)
…А интересно читать поэму «Анабиоз», когда на улице минус двадцать, батареи греют так себе, на деревах невиданные пухлые одеяния, и на улицах гигантские сугробы; колеса легковушек жутко скрипят и трещат, народ проносится от остановки к остановке или к магазину со скоростью вестника из Марафона… Говорят, двести лет не было такой зимы. Читаешь поэму и нет-нет да подумаешь, а может, началось?
Сто с лишним лет назад, в начале двадцатых, значит, зима были помягче этой нашей. Но тоже прижимал мороз-красный-нос. Но биокосмическая жизнь бурлила. Устраивались выступления, проводились диспуты, издавался журнал «Биокосмист», тираж — 4000 (ого!). А тут еще внезапно разгорелось пламя внутренней борьбы: сибирского анархиста Ярославского Святогор изгнал из рядов биокосмического братства. В чем там было дело, трудно разобраться. Слышны столетней давности взаимные обвинения. Мы их повторять не будем. Обойдемся фирменной фразой нашего детства: «Боливар не вынесет двоих». Ярославский уезжает в северную — уже бывшую — столицу, там и расцветает северная ветвь биокосмизма, выходит журнал «Бессмертие».
«Северная группа опубликовала в журнале „Бессмертиеˮ статьи об оживлении тканей умерших, планировала и устраивала вечера и популярные лекции по евгенике, регенерации, омоложению, анабиозу, рефлексологии и т. п., а также вечера чтения стихов и биокосмической пропаганды», — сообщает в своей книге «Русский авангард: 1907 — 1932» А. Крусанов.
Но журнал «Бессмертие», издававшийся северными биокосмистами, закрыли, посчитав его порнографическим. Биокосмисты не жаловали фиговые листочки, это уж так. Но лучше назвать эротические стихи Ярославского именно эротическими, смелыми и не более того. Хотя расследование о порнографии могло обернуться судом и вытекающими последствиями, ничего этого не произошло. У Ярославского выходят книги.
Любовная, эротическая волна в поэзии Александра Ярославского заметно сверкает и переливается. Вообще его стихи я бы назвал светозарными, в них много лучистого чувства.
Я должен петь о Радости и благе,
Чтоб знали все о том, что Радость есть.
Не удивляйтесь пламенной отваге:
Ведь точно хлеб, нужна вам эта весть!
Много солнца, звезд, планет и чаяний странствий землян во вселенной:
Мы оседлаем шар земной,
Взнуздаем Солнце и планеты
И будем Радостью согреты
В пустыне мира ледяной. <...>
Да здравствует союз планет!
Ассоциация Вселенной!
Да будет крепок неизменно
Любви и дружества обет!
И эти вселенские отсветы всегда озаряют и любовные стихи.
Ты знаешь, я тебя ревную,
Ревную сейчас к нему, —
На какой планете другую
Такую найти ему?
Ну или вот это:
Такую сласть не сладит слово!
— Лукаво празднично лицо, —
Сегодня я в тебя вцелован,
Как камень солнечный — в кольцо.
— Сегодня тело ласке спело;
Сутулится и стонет день;
Сейчас он ночи скажет смело:
«Себя раздень!..»
Стихи Ярославского я беру в основном из посылки неизвестного дарителя «Корень из Я», то есть книги, посвященной Евгении Маркон. И настало время представить вам спутницу нашего аргонавта, ведь встреча с ней и случилась там… на северной ветви.
5. Бродячая гадалка
Евгения Маркон родилась в 1902 году в Москве на Большой Полянке, в семье ученого, изучавшего иврит и Средневековье. В 1922 году она окончила философский факультет Петроградского университета. Википедия так характеризует ее: «русская журналистка-радикалка, лектор и воровка».
Да?
Да. Вот и ее самоаттестация: «Вот вам моя жизнь, — жизнь гимназистки-революционерки, студентки-мечтательницы, подруги огромнейшего человека и поэта — Александра Ярославского, — вечной путешественницы — странствующей антирелигиозницы, фельетонистки „Руля”, уличной газетчицы, рецидивистки-воровки, и бродячей гадалки!..»[6]
И одно здесь проистекает из другого. Радикализм был присущ этой натуре с младых ногтей. О своих юных годах в автобиографии, писанной в карцере на Соловках, Евгения сообщает следующее: «…тринадцати лет, я окончательно, с вдохновенной искренностью влюбилась в идею революции. Это увлечение настолько напоминало любовную страсть, — что, когда при мне кто-нибудь случайно говаривал о революции, — я краснела и смущалась, совершенно так же, как мои подруги, когда при них кто-нибудь невдомек коснется избранного кавалера… А жиденький хор, нескладно тянущий „Дубинушку”, вызывал во мне сладкую дрожь, какую испытывает современная нэпманша при исполнении сладострастного фокстрота… В этом возрасте начала я читать Плеханова, — не без скуки, правда. Но принуждала себя: — без этого не станешь начитанной пропагандисткой».
Звучит ярко и убедительно. Но, пожалуй, все-таки надо сказать и об истоках этого огневого настроения юной души, сиречь пассионарности. Истоки этого таковы: «От отца — моя любовь к этой же эпохе (европейское средневековье — прим. наше), моя любовь к науке вообще… От отца же я унаследовала насмешливое и смешливое направление ума…» Другой источник — влияние братьев и сестер матери, исполненных революционного духа. Дяди и тети образом своей жизни, своих воззрений заставляли девочку-подростка стыдиться сытости, чрезмерной опеки, так что она стала мечтать о жизни «в сыром подвале, как дочь прачки в нашем дворе, носить платочек вместо шляпки (шляпка — „каинова печать” буржуазного происхождения), бегать босою и с полудетских лет работать на фабрике…» Тут невольно вспоминается и наша зависть к беспризорникам после фильмов : «Республика Шкид» (Школы-коммуны для трудновоспитуемых подростков имени Достоевского), «Дети подземелья» и «Приключения Гекльберри Финна», последнее произведение не фильм, а повесть, которую мы все запойно читали во дворе. И под этим признанием Евгении многие из нас подписались бы: «И ушла бы я на самом деле из дому, да отца с матерью больно жалко было — я у них только одна». Хотя нас, например, было трое, но все равно ведь жалко…
«Третья „равнодействующая” из направлявших мое воспитание сил, — продолжает Евгения в автобиографии, — влияние бонны-немки, воспитывавшей меня с трехлетнего возраста. Это ее бюргерское добросовестное прямодушие и явилось родоначальником моей откровенности, которая многим кажется наивной болтливостью (может быть, эти „многие” и правы!..). Эта же старушка немка сумела привить мне любовь к природе, проникновенную нежность к старине, и даже — странный в уроженке Москвы, каковою я являюсь — патриотизм ко всему немецкому. Немецкая литература, немецкий язык, природа Германии, немецкий Рейн — до сих пор наполняют меня умилением».
Такова наша героиня на старте. Думаете, неуклюжее спортивное определение? Ничуть. И мы бы еще добавили обертонов даже и техногенных, в позитивном смысле. Ее возлюбленный славил машину и предвидел полет человека на Луну, куда и отправились герои его повести «Аргонавты вселенной» Елена и Горянский с туземным мальчишкой Муксом… Кстати, начиная этот наш рассказ, я сразу ошибся, назвав Евгению Маркон Еленой, что характерно. Ведь после встречи на одной из лекций биокосмистов-имморталистов в Петрограде с космическим анархистом Ярославским и началось это странствие, которое можно назвать и полетом… И Данте подает нам помощь, переводя в своей «Божественной комедии» любовь в космический регистр: «Любовь, что движет солнца и светила».
Но еще несколько штрихов к портрету младой души из автобиографии: «Теперь опишу, как встретила и провела я самую революцию. Как я уже говорила, до 14-ти лет, без провожатого (бонны или еще кого-нибудь) меня на улицу не пускали, — теперь же в февральские дни 1917 г. я, пользуясь всеобщей суматохой, попросту сбежала из дому, — пошаталась и покричала: — „палачи!” — под холостыми выстрелами на углу Невского и Садовой и вернулась домой так скоро, что моего исчезновения дома даже заметить не успели». Далее, как признается Евгения, она способствовала освобождению уголовников из Литовского замка: подняла записку с криком о помощи и передала ее солдатам в казармах, те прострелили замки и выпустили арестантов. Ну и что, что уголовников, а не политических? Евгения и их считала пострадавшими от власти, среды. Правда, один из таких пострадавших, молодой воришка, посетовал на свободу — не вовремя, мол, чуток оставалось досидеть и получил бы отобранную одежду, а теперь придется в казенном халате ходить. Но тут же сообразил собрать четыре узла с казенными одеялами, в чем ему охотно помогала революционерка с горящими глазами; и на прощанье он с ней раскланялся: с гостинодворской галантностью чмокнул ручку.
Все это происходило в Петрограде, куда сразу после рождения дочери и переехали ее родители. Но в Москве осталась родня мамы, бабушка, к ней на лето Евгения уезжала, там и записалась в социал-демократическую партию и стала дежурить в районном комитете, разносить по заводам партийную газету и торговать ею в Хамовниках.
«Рабочие весело и сочувственно покупали… Подозвал какой-то армянин: — „Ны за што бы ны взал: — ны два слова по-русски читать не умем!.. Только для тэбэ, барышна, куплю; — больно тэбэ глаз красивый, черный!..”»
Наверное, и лектора, переехавшего из Москвы в Петроград и основавшего северную ветвь биокосмизма, Александра Ярославского глаза этой студентки заворожили, — планетарно светились — озаренные чем? Да, Дантовым солнцем.
Кстати, вот как описывал очевидец его выступление: «Обливаясь потом, как волжский грузчик, председатель комитета Поэзии Северной группы биокосмистов-имморталистов Александр Ярославский мужественно выполнял обязанности молотобойца слова, раскалывая гвоздем сногсшибательной терминологии лбы и затылки…» Автор биографического очерка Шерман добавляет: «В диспутах поэту помогала внушительная внешность: „рост, осанка, громогласная самоуверенность, львиная посадка головы, внушающая даже какие-то особенные ожиданияˮ. Впрочем, О. Форш („Живцыˮ) Ярославский показался персонажем почти карикатурным: „И еще поэтик. Френч-галифе, как юбка на приземистом теле. Лицо порочного послушника, волосы мягко кудрявы, плутоваты глаза. Может, он ничего себе, любит сладкое и спиртное, а уж почудилось... био-космист!ˮ» Но в этом же очерке далее есть и свидетельство другого, далекого наблюдателя, сотрудника газеты «Руль» в Берлине, куда уехали Ярославские: «Еще молодой человек, с открытым русским лицом, обрамленным длинными волосами, лектор чувствует себя на трибуне весьма свободно, говорит связно, быстро, увлекательно и, прерывая свою речь личными воспоминаниями, отдельными эпизодами и характеристиками, он не теряет нити своих мыслей». Дает он характеристику и его спутнице, Евгении: «Прекрасным оратором оказалась супруга лектора, дополнившая доклад рядом чрезвычайно интересных, живо и остроумно переданных наблюдений над провинциальной жизнью России». И еще замечание берлинского наблюдателя — о втором выступлении: «После докладчика выступила Е. И. Ярославская, горячая речь которой произвела на присутствующих сильное впечатление».
У этой пришелицы в жизнь поэта светились не только глаза.
Но мы забежали вперед. Еще они были в Петрограде. Диспуты о бессмертии, анархизме новейшем и устаревшем, стихи. За Евгенией ухаживал крупный петроградский спекулянт, и она уже готова была ответить ему согласием, да тут и объявился биокосмист с львиной шевелюрой, идеями и стихами, что сверкали поярче мещанских драгоценностей спекулянта. Здесь лучше снова настроиться на волну Евгении, послушать ее голос: «Когда я в первый раз увидела Александра Ярославского, он мне напомнил большого (по размеру), но еще совсем маленького (по возрасту) котенка, и захотелось мне в душе пригладить его необыкновенно пушистые, мягонькие-мягонькие, каштаново-бронзовые кудри; — захотелось непременно еще раз увидеть его лукаво-печальные карие глаза… Александра Ярославского можно не полюбить — не всякому дано оценить его, но разлюбить его невозможно… Гениальный, хотя и шибко шероховатый талант, — всеобъемлющая мудрость, полнейшее отсутствие внутреннего лицемерия, великолепнейшее презрение к так называемому „общественному” мнению — вот черты его души. Дороже всего ему — космос, стихия, ритм… Всегда прислушивающийся к своей творческой фантазии, к своей внутренней мозговой радиоантенне, чутко настроенной на радио-волны вселенной, — он досадливо морщился на каждый посторонний звук, не любил, чтобы сбивали настроения, — и потому казался многим заносчивым, неуживчивым, капризным… Наша с ним любовь друг к другу — любовь двух играющих вместе детей…»
Ярославскому она и представлялась в космической подсветке:
А если рядом
Телом щедрейшим щедрости солнц
Ослепляя лица прелестным нарядом,
Есть любимая с грудью из засыпающих волн…
Если черные волосы на покатые плечи
Набегают, как спускающиеся тростники к воде…
Такие стихи он посвящал ей. Посвятил и лучшую и полную книгу стихов, последнюю из вышедших в России «Корень из Я». Нет, в том же году появился и роман «Аргонавты вселенной» с таким предуведомлением: «В дни, когда в Америке астроном Годдар готовится к практическому опыту посылки космической ракеты, когда у нас в Москве уже организовано общество межпланетных сообщений, — этот роман, написанный более двух лет тому назад, несколько устарел.
Утопия близится к реальности на глазах живущих.
Но мне милы наивные и немного старомодные герои этого романа. И мне думается, что моя попытка описания возможного межпланетного полета найдет отклик у всех пресытившихся сутолокой земли и иногда с надеждой и вопросом подымающих глаза к звездам…
Александр Ярославский.
23-го февраля 1925 года. МОСКВА».
Ну, скорее это и не роман, а повесть. Ее не назовешь виртуозной. Но тем не менее перо поэта уверенно бороздит поле прозы. И мне «Аргонавты» пришлись по душе, даже захватили воображение. В книге удивительно живо чувство космоса, вселенной, безбрежных пространств. Именно такие чувства и заставили в конечном итоге заработать стартовые двигатели ракеты Гагарина. И это космическое чувство — главный дар, алмаз Ярославского.
6. Вдвоем
Из Петрограда молодожены уехали в Москву. Но до этого случилось несчастье. Где-то в Петрограде колеса поезда отрезали ступни Евгении. Как это произошло? Мне не удалось точно установить, как и где именно это произошло. Вот, как пишет об этом сама Евгения: «…в 1923 г. (в марте), прожив с Ярославским ровно три месяца, — попала я под поезд и мне пришлось ампутировать ступни обеих ног, — событие настолько для меня ничтожное, что я чуть было не забыла о нем упомянуть в своей автобиографии; в самом деле, — что значит потеря нижних конечностей, по сравнению с такою большою любовью, как наша, — перед таким всеослепляющим счастьем, как наше?!»
Удивительно, но несчастье не изменило страннического духа этой пары, а они им были преисполнены оба. И этот даймон дороги неодолимо звал в путь. Они и отправились вскоре в долгий вояж по стране, от Мурманска до Ташкента.
Ездили по стране с лекциями на литературные и антирелигиозные темы. И поэт, и его супруга были настроены, мягко говоря, скептически к религии. Их ослепляла иная вера.
«Взгляни на небо!.. Сейчас день, и одно только солнце нашей планетной системы — ничтожнейшее из мириадов солнц, наполняющих вселенную — виднеется на небосводе.
— Ночью видны триллионы триллионов и секстильоны секстильонов иных миров, разбрызганных в пространстве...
— Неужели ты думаешь, что человеческая мысль прекратит свое упругое стремление, неужели ты думаешь, что мы не сумеем проникнуть на эти отдаленные островки жизни, затерянные в пространстве?!»
Это была вера в разум, та же вера, что окрыляла наших космистов, и Николая Федорова в том числе. Хотя он и был неколебимый православный христианин. Впрочем, сами биокосмисты от этого предтечи открещивались, пеняя ему именно за боговеру. Но так или иначе, а истоки космизма религиозны и в предтечах не только Федоров, но и Владимир Соловьев, Николай Бердяев. На Западе — монах-ученый, биолог, палеонтолог и антрополог Пьер Тейяр де Шарден.
Свою солнечную веру поэт и его спутница и утверждали по городам и весям России, на Урале, в Поволжье.
Мысль моя перебрызнута всюду! —
Во вселенной — мои голоса!
Я творю повседневное чудо —
Я бессменный всегда на часах!
Об этих двух примерно годах странствий по России Ярославский, как утверждает Евгения, написал два романа: «Бродячий Лектор» и «Семь Дней Творения Любви». Увы, произведения эти не уцелели.
«И любила же я эту нашу скитальческую, творческую, любовную — жизнь…» — признается Евгения. Вдохновение у Ярославского вспыхивало по ночам, и он диктовал ей у печки с потрескивающими поленьями, прикрыв глаза, а она отстукивала дробь на пишущей машинке, словно азбуку Морзе, да? — уносившуюся, конечно, по радиоволне в космос.
Ярославский признавался: «Моя машинка мне почти — жена; / Я сердцем к ней с любви стекаю лона…/ Да, я влюблен… Какого же рожна / Мне и не быть в нее влюбленным?» Действительно. И — заключительный аккорд: «Ты и машинка — вы нужны мне обе, / Как двоеженцу две его жены!..»
Дыхания восточных песков, степей как будто и нет в его стихах, хотя, как уже говорилось, они бывали в Ташкенте. А вот север — да:
Север дышит!..
И север звенит
Голосами
Предсмертного штурма
Это холода
Зимнюю
Нить
Начинает протягивать Мурман!..
Стихотворение называется «Симфония Севера», и оно прекрасно. Ведь поэту здесь слышался старик Эллин: «Это севера тяжкий размер, / Боле древний чем ритмы Гомера…» И правда, стих Ярославского тяжеловат, как ледяная волна: «Пусть у нашей постели / Плеснет / Тяжко льдистое / Белое море!..» И другие северные стихи столь же чарующи. Чарующи, как и сам север.
В 1926 году супруги уехали в Берлин. Не совсем ясна причина и цель поездки. Или чего же и ожидать от убежденного анархиста, ходившего в походы под черным знаменем иркутского вождя Нестора Каландаришвили?
Мне попалось в интернете такое сообщение: «В 1926 году Исаак Маркон покинул Россию и перебрался в Гамбург».
Сообщение показалось сомнительным, ведь сама Евгения писала, что они уехали в Берлин. Но вот отыскалось и еще одно уточнение: «В то же время ее осторожный отец-ученый счастливо избежал опасностей эпохи. В 1926 году он уехал из СССР в Латвию, а потом в Германию, где стал главным библиотекарем еврейской общины Гамбурга. В 1940 году Исаак Маркон эмигрировал в Великобританию и мирно пережил Вторую мировую войну».
Можно ли верить этому сообщению, опубликованному на странице сообщества «ШАХАР — Израиль у тебя на странице»? Оказалось, да.
На сайте Российской национальной библиотеки опубликованы биографии сотрудников, начиная со времен давних, позапрошлого века и даже 18 века. Есть там статья и об отце Евгении. В 1918 — 21 он трудился приват-доцентом кафедры всеобщей истории в Петроградском университете и Институте живых восточных языков, был профессором Института высших еврейских знаний, научным сотрудником НИИ сравнительной истории языков и литературы Запада и Востока им. А. Н. Веселовского при Петроградском университете; затем стал профессором Белорусского государственного университета, откуда, надо полагать, и выехал в Германию, где до этого часто бывал в командировках и до 1938 года преподавал иногда в раввинской семинарии в Берлине, но постоянно жил в Гамбурге, где был библиотекарем еврейской общины. Затем жил в Амстердаме и наконец в Лондоне, там преподавал в еврейском колледже.
И уже все проясняется. Любящая дочь потянулась следом за своим отцом. В автобиографии она говорит о полном взаимопонимании с отцом: «Бывало, идем мы с отцом вместе в Университет, я — слушать лекции, он — читать… Сдружились мы с ним в это время, как ровесники, как братишка с сестренкой, и все интересы у нас с ним стали общие: я изучала средневековую историю и германскую литературу, и так же, как и он, жила не <в> настоящем, а в прошлом. Его, как и моей территорией были две эпохи: 1) позднее средневековье и 2) эпоха немецких романтиков 19-го века. Гейне, Гофман были для меня вполне современниками, — моими современниками».
И ей удалось уговорить мужа-анархиста уехать. Почему «уговорить»? Ну, дальнейшие события все-таки подтверждают уместность именно этого глагола. Впрочем, и Ярославскому власть большевиков уже претила. Он, как и большинство соратников по биокосмизму, соглашался с тем, что традиционный анархизм устарел и не всякое государство — жупел: советское и не жупел, с ним и в нем могут существовать анархисты, Ленин и большевики ведут корабль в нужном направлении. Но… Ленин умер. Партийные работники стремились взять под контроль все и вся. То тут, то там на производствах происходили забастовки. Рабочие были недовольны низким уровнем зарплаты, снижением расценок, задержками зарплат, перебоями в поставках оборудования, сырья. Правеж ЧК, ставшего ГПУ, продолжался. Это уже была не прекрасная всеочищающая революция, а обычный государственный правеж, преследование за убеждения, за устремления к свободе. Ярославский в программной статье первого номера журнала «Бессмертие» писал: «Космический максимализм — планетный большевизм — вселенский коммунизм…» Это звучит как заклинание. Совбюрократ в костюмчике, с портфельчиком совсем не походил на вселенского большевика. Доносы, разговоры с оглядкой — все это действовало угнетающе. Поэт предчувствовал не вселенский большевизм, а Большой Террор. На то и поэт.
В общем, они уехали.
И вернулись через два года.
А вот инициатором возвращения был, несомненно, поэт. Он затосковал в Париже. Еще в Берлине Ярославский выпустил книгу стихов «Москва-Берлин», проникнутую тоской по Советской России, как замечает Евгения. Так что затосковал поэт раньше. Евгения пишет: «Ярославский начал поговаривать о немедленном возвращении в Советскую Россию… Я угрюмо молчала: — мне гораздо больше хотелось объездить маленькие, словно игрушечные (— ну, будто вот-вот вышли из мастерской „Кустпрома”), — прирейнские города, которые помнила и любила с детства, когда побывала там с родителями, — затем побывать в никогда еще не виданном мною Париже… — „Поживем за-границей хоть этот год до конца, пока наши паспорта не истекли!..” — уговаривала я его раз-другой… „А ведь в самом деле, — согласился он однажды, — поеду в Россию „расстреливаться”… Почему бы мне напоследок, перед смертью не повидать Париж… Вот именно: — пока паспорта не истекли — махнем в Париж и обратно…»
Евгения в Берлине тоже опубликовала книгу, тогда это была просто серия статей об их лекторско-страннической жизни «По городам и весям». А вот книгой эти статьи выпустило в 2017 году то же издание «Саламандра», которое передало мне дар букиниста.
Париж вообще-то ответил отказом на запрос супругов Ярославских, у которых были советские паспорта. Отказаться от советского паспорта и взять нансеновский, выдававшийся Лигой Наций, возглавляемой Фритьофом Нансеном, беженцам без гражданства, Ярославский не хотел, называя себя блудным сыном Советской России, но все же сыном…
Но Париж уже манил. И Ярославские доехали до границы с минимумом вещей. У поэта в рюкзаке за плечами пишущая машинка, рукописи. И как тут не посетовать нам, что никто из режиссеров не взялся создать фильм об этих аргонавтах двадцатых годов прошлого столетия… И нашего. Ведь странствие пары продолжается, верно? И сейчас у нас тоже двадцатые.
На границе у местного контрабандиста они узнали, как им лучше действовать дальше. Мол, надо добраться до одной немецкой деревушки, там «бабы через мостик преспокойно ходят на базар, но на мостике все же поставлен французский пограничный пост, следящий за тем, чтобы не переносили контрабанду и не переходили границу посторонние, не местные жители… Когда мы шли через мостик, пограничник подозрительно посмотрел на нас. Тогда мы демонстративно остановились посреди мостика, Ярославский вытащил из кармана бутылку вина, взятую на дорогу (при этом мы „с понтом” качнулись будто пьяные), — дал мне отпить прямо из горлышка, — хлебнул сам, — мы обнялись и чмокнулись, — постовой засмеялся, — мы благополучно очутились во Франции…»
Трамвай довез их до железнодорожной станции, но из осторожности они пошли пешком до следующей станции… Какому режиссеру не захотелось бы снять эту прогулку наших аргонавтов! Поля, рощи, лучи солнца, влюбленные лица… Тут приходит мысль о ступнях молодой женщины. Ведь их и не было вовсе. Как она передвигалась, ступала? Протезы? Какими могли быть в то время эти протезы? Была ли у нее палочка? Ну, посох такой…
Париж открылся через некоторое время, как каменный цветок, многозвучный, изрядно ароматный, романтичный и в то же время суровый.
Но как раз здесь пресловутая ностальгия окончательно допекла нашего странника. Он и в Берлине уже жалел о своих выступлениях перед эмигрантской публикой, бывшими белогвардейцами, меньшевиками и так далее, ему не нравились тамошние газеты на русском языке (кстати, газета «Руль» выпускалась при деятельном участии отца Набокова, Владимира Дмитриевича). И в Париже поэт решил вовсе не сотрудничать больше с эмигрантской прессой.
Не обессудьте, сошлюсь на свой опыт. Мне в свое время хватило буквально трех недель парижской жизни, чтобы исполниться одного единственного желания — домой, домой. Любопытное совпадение: однажды в вагон метро вошли двое… и одного я сразу узнал, это был Андрей Горчаков, писатель, на нем было все то же пальто с мягким овалом плеч, тот же длинный шарф… Но нет! Все же цвет пальто был уже другой, да, насыщенно охристый, да и цвет шарфа иной… Янковский, Олег Янковский, собственной персоной. А его спутница была, вероятно, актрисой. Потом я узнал, что как раз в это время Янковского пригласили на полгода в Париж для игры в спектакле. Да, напомню, что Андрей Горчаков — главный герой «Ностальгии». Добавлю, что к актеру подойти я не решился. А теперь жалею. У меня же всегда при себе блокнот, ручка. Да, жаль. Но, пожалуй, и сегодня не решился бы.
Мне на исходе всего-то третьей недели снился уже Смоленск и деревня Колокольня на старой Смоленской дороге. И однажды на ступенях Монмартра я услышал «Полонез Огинского», его исполнял на аккордеоне старик в шляпе — удивительно похожий на моего тестя, учителя из Колокольни, у Павла Петровича и шляпа такая же была, и не аккордеон, правда, но прекрасный баян, на котором он иногда играл, нескладно, впрочем… Кто-то из деревенских предложил ему купить этот добротный инструмент, и тесть не мог удержаться. По наитию я обратился к парижскому старику на русском; видя, что он не понимает, просто положил в коробку сколько-то франков. И старик поблагодарил: «Дзенькуе». Значит, все-таки чутье не совсем обмануло меня: поляк.
Тут уместно вспомнить земляка-смолянина Твардовского: «А нужна, больна мне родина». Даже и больная. Тем более если больная…
Ну, а Евгения, натура деятельная, бодрая, не хотела предаваться унынию. Вот что пишет она о днях в Париже: «Пока Ярославский тосковал по Советской родине, я, лично, спешила изучать жизнь Парижа (а когда были мы в Берлине, то — Берлина)…» Она сыскала ночлежку под красным почему-то флагом на одной улочке, которую содержал самый что ни на есть истый буржуй — Ротшильд. И каждый день она приходила туда как будто ради бесплатного сытного обеда, а на самом деле, чтобы потолковать по душам с очередным бродягой, с проституткой, с беспризорным малым.
Вообще наша героиня, по сути, Гиляровский в юбке. Рано или поздно она сумела бы сделать себе имя. Очерки из упоминавшейся книги «По городам и весям» только подтверждают нашу догадку. Вот послушайте, как она описывает начинающих астраханских воров: «В это время к скамейке подходит компания из трех молодых людей. Пионерки с визгом срываются с места и с кокетливостью молодых горничных убегают на другую скамью. „Чего испугались? Или, может, людей никогда не видели?” — смеется, усаживаясь, один из молодых людей. Одет он бедно, но очень опрятно. Лет ему — шестнадцать, не более — на вид. Глаза серые, еще немного детские и с наглецой. Приятель его одет гораздо изысканнее, не без фатовства. Ослепительно-белая, только что выстиранная и выглаженная рубашка, нарочито небрежно расстегнутая спереди. На груди — изумительная, сложная татуировка: спящая на скале женщина и пароход вдали. На левой руке тоже татуировка, но более вульгарная: сердце, пронзенное двумя стрелами, и чьи-то инициалы. У самого парня лицо решительное, умное и очень честное.
— Воры… — тотчас же мелькнула у меня догадка. И только третий из трех приятелей заставлял меня усомниться в моем предположении: слишком уж типично бандитски-фильмовый вид был у него, а настоящие воры редко бывают такими. Угрюмо-недоверчивое лицо, храброе до дикости, татарского типа, глаза ультра-черные, непонимающие и непонятные, и мускулы крепкие, напряженные». Далее она вступила с ними в разговор, у нее был талант разговорить недоверчивых людей улиц…
О Париже, о его ночлежках и уличных героях Евгения успела сообщить только в автобиографии, которую набрасывала, напомним, в штрафном изоляторе Соловков: «О ночной жизни Парижа скажу только, что в Монмартрских кабачках вышибалы-официанты дерутся и вышибают нищих так же вульгарно и больно как в Москве на Самотеке, — что парижские апаши — такие же задушевные ребята как наши „Митьки Малаи” и „Сережки Рыжие”, и что вообще — жизнь везде одинакова…»
А ведь у нее завязались знакомства не только с обитателями ночлежек, но и с подвижниками Махно, с которым она надеялась тоже познакомиться. Анархистская идея ее увлекала, как и мужа… Но того еще сильнее влекла Россия. «Еду в Россию расстреливаться… А если большевики меня не расстреляют, — тем лучше!»
И они покинули Париж…
7. Вселенная вдребезги
Да, вопреки сказанному мною выше о ностальгии, музыке аккордеона на ступенях Монмартра и видениях далекой деревни на Старой Смоленской дороге, вопреки этому я сейчас не могу не пожалеть об этом решении поэта. Жаль! Да, говорят, что жизнь поэта обычно похожа на вспышку ракеты, звезды, и короткий полет заставляет ярче сиять строки… Но персы-поэты, например, белизной лет высветляли свои бороды, и стихи их были прекрасны. Запросите в интернете портреты Фирдоуси, Хайяма, Руми, Рудаки и сами сразу убедитесь. Или наши Фет, Державин… А Ярославский писал и прозу, а уж тут все согласны: век прозаика должен быть долог.
И решение вернуться ведь оказалось трагичным не только для него. Талант его спутницы очевиден. Строки ее книги свежи и зачастую упоительны, как стихи: «Волга, как огромная, развесная, свежепросольная рыба, плоско уложена в берегах и поблескивает на солнце чешуей. Пароход быстро скользит по ней, точно отточенный нож в проворной руке рыбника, и вкусным ломтем отрезает волну»; «Молится матушка тихим спокойным шепотком, — ласково и ровно, — сразу видно, — не грехи замаливает, — не груз сваливает с души, а только беседует о своих маленьких делах с давно знакомыми, и оттого — уже родными, — угодниками… И четки теребит, словно девушка, гадающая о суженом — лепестки цветка…»; «Я люблю Оренбург… Этот город стоит точно на перекрестке. Направо — Поволжье обильное и голодное, Волга простая и трагичная… Налево — Сибирь, свирепая и лютостью морозов, и хищным зверьем своим, и окаянным золотом россыпей и руды… А прямо вниз… — Тысяча и одна ночь — русский Багдад. — „Ташкент, город хлебный…”»…
Характер собеседника ли, а то и обычного прохожего она схватывает мгновенно и выпукло показывает. «В толпе молодежи наш автомобиль вызывает хотя и не сенсацию, но все же — повышенный интерес. „Барышниˮ как-то по-особенному, по „интеллихентномуˮ, не так, как своим деревенским, строят шоферу глазки, а парни смотрят на него с затаенной завистливой злобой и напускной насмешливостью». Описывает она рабочих, крестьян, священников, жен-коммунисток, беспризорников, учителей, милиционеров, чекистов, — и с ними ей приходилось иметь дело, в Гжатске один радовался, что несколько лет служит и никого еще не застрелил, а другой обронил, что — стрелял… Россия на переломе в ее книге показана вдохновенно, ярко, по Ван-Гоговски, так сказать, крупными мазками. И хотя угол зрения как будто скептический, но в нем явственно сопереживание, ей тоже больна родина.
В феврале 1927 года пароход вез наших аргонавтов из Штеттина, то есть из Пруссии — по волнам Балтийского моря.
«Нам этот мир, / Такой громадный / Нужен! — / Нам этот мир, — / Как стойло, / Точно дом! — / — Мы океаны / Выплеснем, как лужи / И туши гор — / Векам дадим на слом! — / — Пускай поет упругое железо, / Пронизанное токами, в руках, — / Наш острый мозг сумеет выси взрезать, / Разбрызгав радием былого боль и страх!»
Этот поэт был палим радием любви к родине. Изгнание из родного полиса неспроста было суровым наказанием у древних греков. Да и у римлян. Вспомним «Скорбные элегии» Овидия. Отправляя Первую элегию, он напутствовал:
В путь же! Иди, передай местам счастливым привет мой —
Ныне таким лишь путем их я достигнуть могу.
(…)
Песни являются в мир, лишь из ясной души изливаясь,
Я же внезапной бедой раз навсегда омрачен[7].
Но вопреки этому диагнозу, правда, песни «Скорбных элегий» чудо как хороши, вашему покорному слуге у Овидия они нравятся более всего остального.
Талант Ярославского был светоносен. Его строки почти всегда ликуют. Похожий дар — у Уолта Уитмена. Борхес как-то заметил, что Байрон и Бодлер драматизировали в прославивших их книгах собственные беды, Уитмен — свое счастье. Уитмена, точнее героя его «Листьев травы», он называет переполненным счастьем бродягой.
Переполненным счастьем аргонавтом можно назвать и Ярославского.
Планировать от солнечных знамен? —
Спуститься вниз? —
Нелепая банальность!
Еще рычит спокойно мой мотор
И в баках есть еще запас бензину —
Я больше не хочу
Земных тоскливых нор! —
Сегодня я себя
За солнце
Рину!
Земными тоскливыми норами для него оказываются Берлин да Париж, а за солнцем в зареве революций свершившихся и грядущих — Россия. Наверное, на палубе парохода, бороздившего воды Балтики, он нашептывал и стихи из этой книги «Корень из Я»:
Я капитан ночного корабля,
Я всех к себе зову —
Мне так нужна,
Мне так родна
Земля,
Но к ней не доплыву!..
Мне скучен путь
По тропикам планет
За гранью всех широт!..
(…)
О, люди! —
Я на помощь вас зову:
Возьмите брызги солнц и блесков дали, —
О, дайте мне
К моей земле причалить! —
Хотя б лишь раз
Во сне
Иль наяву!
Стихотворение это написано в Петрограде в 1922 году. Сейчас шел 1927-й. И где-то под облаками залива уже посверкивали шпили Петрограда. Не во сне, наяву.
«Ярославский, как маленький ребенок, радовался русской речи на улицах, антирелигиозным плакатам в книжных витринах, а больше всего — Октябрьским демонстрациям…
— „Я рад, что я вернулся… А ты не сердишься на меня, Женичка? — шептал он, умиленно глядя на демонстрацию и сжимая мне руку. — Тебе, — я знаю — хотелось остаться”. Эти дни были одними из самых счастливых в нашей жизни».
И они быстро закончились, в мае 1928-го Ярославского арестовали. Обвинение ему вменялось по «контре», как называлась в просторечии вот эта статья: «Статья 58-4. Оказание каким бы то ни было способом помощи той части международной буржуазии, которая, не признавая равноправия коммунистической системы, приходящей на смену капиталистической системе, стремится к ее свержению, а равно находящимся под влиянием или непосредственно организованным этой буржуазией общественным группам и организациям в осуществлении враждебной против Союза ССР деятельности, влечет за собой — лишение свободы на срок не ниже трех лет с конфискацией всего или части имущества, с повышением, при особо отягчающих обстоятельствах, вплоть до высшей меры социальной защиты — расстрела или объявления врагом трудящихся, с лишением гражданства союзной республики и тем самым, гражданства Союза ССР и изгнанием из пределов Союза ССР навсегда, с конфискацией имущества». [6 июня 1927 г. (СУ № 49, ст. 330)].
Когда Ярославский еще пребывал в отряде иркутского анархиста Каландаришвили, в походной библиотеке вышла его поэма «Анархия», в ней есть такие строки:
Много вшей на человеке налипло,
В мозги ведь всякая вхожа! —
Но страшнее сфинкса Эдипа
Государства кровавая рожа. <...>
Попробую праздничные яства.
Долго ел я всякую гадость.
Говорят, что лучшее лекарство
Собаке и человеку
Радость!
В огне мечты крамольной, —
Гигантского роста, —
Вот стоит он свободный и вольный —
Человек просто.
Нет, в походной библиотеке вышли другие его книжки, а эта поэма была все-таки в альманахе в Чите. Но еще жив был Дед или Карандаш, как кликали Каландаришвили, его командира; следовательно, поэт еще состоял в рядах тамошних анархистов, был, по сути, в походе…
И вот просто человек предстал перед судом молодой республики. Молодая республика его, конечно, осудила за вольности на лекциях в Берлине. Хотя, например, Евгения отмечала в автобиографии: «Основная идея его доклада была: — не „социалистический рай”, — не „большевистский ад”, — обыкновенная капиталистическая страна, вот что представляет собою Советская Россия в настоящее время (в 1926 г.). С наболевшею писательской горечью критиковал докладчик тяжелый цензурный „прижим”, давящий и придавивший литературу и поэзию Советской страны. Критиковал он также (правую — в тот момент) крестьянскую политику Цека.
Аудитория была несколько разочарована: — ждали очередных сенсаций и разоблачений, — „подвалов Чеки” и „истязаемых младенцев”…»
И еще Евгения добавляет, что Ярославский жалел о том докладе, мол, все это можно говорить перед своими, а не врагами, большевики хоть и сволочь, но — своя сволочь.
Ну, вот он и говорил, наверное, на суде перед своими. Охранители младого государства крайне болезненно реагировали на слова, на мнение. Да и охранители старых государств таковы же, за исключением истинно демократических. Всякий гражданин вправе иметь свое мнение и высказывать его. Запрещать это все равно что запрещать птицам петь. Если мнение ложно, ущербно, так и докажите это — своим мнением, а еще лучше делом. На то и государство. Это ведь какая-то простейшая азбука общежития человеческого на сей земле. Почему за мнение, мысли государство налагает тяжкое бремя несвободы? Птицам — не петь! И не летать…
А они — поют, по-английски вот, например, сейчас всюду зазвучала истинная песня протеста Брюса Спрингстина «Улицы Миннеаполиса» про бойцов «короля Трампа», застреливших двух участников протестов. И похоже, Брюса не арестуют и даже не оштрафуют ни его, ни его родителей, коли они еще живы…
Пока шло следствие в Петрограде, Евгения разносила газеты, ей нравилась уличная суета, общение с разными людьми. Когда Александра перевезли в Москву, она последовала за ним.
Евгения Исааковна признается: «Я бы, конечно, имея университетский диплом, могла поступить на службу, но жалко было с улицей расставаться, — хотелось испытать „блатную” жизнь, — научиться воровать… К тому же самый вид советских учреждений, — чистеньких, самоуверенных и неприступных вызывал во мне всегда нечто вроде приступа морской болезни… И идти служить в эдакое гнездо „книжников и фарисеев”!..»
Уйдя от тетки, ночевала где попало: на скамейках в скверах арбатских, на Страстной, в парках. Днем торговала газетами и цветами, ближе к ночи тоже цветами. Наблюдала сокрытую от обычных граждан жизнь… И она, эта жизнь, как говорит сама Евгения, заразила ее азартом, ей страстно захотелось стать «человеком ночи».
Наблюдения этой цветочницы-газетчицы любопытны, обратимся к ним:
«Гасли пивнушки сперва на Смоленском, затем на Арбате… Гасли „киношки”… Город погасал и умирал постепенно, как тело умирающего от конечностей к центру… Таким образом, идя просто на свет, я понемножку вышла на Тверскую, по дороге стараясь кому-нибудь всучивать недопроданные газеты… Совершенно неожиданно для самой себя, очутившись на Тверской, я обрадовалась: — здесь не было никаких признаков замирания на ночь; — тут в крайнем случае, на худой конец, можно просто проходить до утра, не вызывая никаких подозрений…
Остановившись на углу, я постепенно разглядела своеобразный характер проплывавшей толпы: — проплывали все — одни и те же, в ту и другую сторону, точно в „кадрили” или „полонезе” по бальному паркету, — порою из одной группы в другую обменивались шутками, окликали друг друга, — большинство, казалось, были знакомы между собой… Среди этих проституток и завсегдатаев этого „дома терпимости под открытым небом” я сразу почувствовала себя как на балу в незнакомом доме, где никого не знаешь, и куда еще вдобавок явился в неподобающем костюме: — проститутки, по обязанностям профессии, были принаряжены, я же шла в потрепанном пальто, впитавшем в себя не один слой пыли с московских улиц… Пробиваясь сквозь толпу, выплыла я, как на отмель, на Страстную… Впрочем, сейчас эта „отмель” тоже была залита приливом толпы… Здесь становился ясен смысл того, что творилось на Тверской: — там не просто плыли куда-то, как казалось на первый взгляд, и выставлялись на показ <, там> и — оценивали, здесь же на Страстной заключались самые сделки, сторговывались… У высокого ларька Моссельпрома, как у маяка останавливались сговориться меж собой о чем-нибудь те, которые на минутку не хотели быть смытыми людской волною…»
Да, к такому «маяку» прибилась наша аргонавтка, слов из песни не выбросить. Вообще Евгения симпатичная натура, яркая, умная, с женским очарованием. Но, разумеется, нам-то она интересна прежде всего все же как спутница поэта Ярославского. Вселенские сполохи в ее глазах — от него. Если бы не это обстоятельство, то биография этой дерзкой и необычной женщины вызывала бы удивление: надо же, выпускница Петроградского университета, дочь профессора, почитаемого в еврейских кругах и, наверное, не только, ежели он был знатоком Средневековья, и — воровка? Но не более того. Вот она безо всякой застенчивости признается: «Воровство доставляло мне истинное наслаждение; большой душевный подъем вызывало чувство риска, которое появляется даже в момент совершения мелкой кражи». Да, странная воровка, она, например, мечтала организовать… комитет «уголовно-политический беспартийный, объединяющий все антисоветские и просто преступные элементы». Это уже похоже на какую-то «Коза ностру».
Из духа противоречия? Своеобразное сопротивление системе? Все в отместку за мужа, приговоренного к пяти годам заключения?
А знал ли Александр Борисович о том, на какую стезю вступила его Евгения? Да, она на свидании перед отправкой Ярославского на Соловки все ему поведала. И он взял с нее слово прекратить эту уличную жизнь, вернуться в Москве к тете или в Питере — к матери, мама Маркон там жила. Об этом узнаешь из случайно ею оброненного замечания. Стратегия Евгении тут вполне понятна. Ведь за мамой вполне могли прийти. Поэтому, наверное, она ничего о ней и не пишет. И об отце пишет совсем немного.
Профессор, преподаватель университета, библиотекарь, ну а его умница дочь — да, вопреки обещанию Ярославскому, Евгения не оставила своего нового ремесла. Она в нем только совершенствовалась. Например, вернувшись из Петрограда, стала заглядывать в зубоврачебные кабинеты Москвы, на вешалки в прихожих, облегчая карманы шубок и пальто. Как она утверждает, экспроприации ею проводились только в отношении солидных советских новых господ… Сомнительное робингудство, признаем это честно.
Новоявленного Робин Гуда в юбке в конце концов поймали и осудили на три года ссылки в Устюжне Череповецкого Округа. Там она освоила и еще одно ремесло: стала гадалкой. Ее биографические записки нежданно окрашиваются в сказочные тона. Поселилась она в так называемом Белом Доме, разваливающийся дом, где селились ссыльные. Десять воров жили коммуной. И новенькую звали сестрой. Как она стала предсказывать судьбы жителям, ну, преимущественно жительницам Устюжны? И те ей верили, хотя она предупреждала, что за точность не ручается, зазывали в свои дворы, кормили, оделяли продуктами. Евгения дает такое пояснение: «Прибавлю: — меня восхищала циничная пикантность моего положения: — бывшая докладчица-антирелигиозница в роли гадалки! — в этом заключались весь мой всепронизывающий философский скептицизм, все мое огромное уважение к древним философам — софистам, открыто нанимавшимся за деньги доказать какую угодно истину, — и — такое очаровательное презрение и к материалистам, и к идеалистам, — дальше которого уже и идти некуда!..»
Но гаданием дело не ограничивалось. Ватага эта с Хозяйкой Белого Дома, как ее прозывали в городе, в конце концов грабанула охотничий магазин, потырили финки, ружья, деньги, за что они все и поплатились. Евгения была снова осуждена и услана в Сибирь, куда же еще. Шла по этапу и в деревнях гадала, и деревенские кормили ее, перепадало и остальным бедолагам. И снова вспоминаешь о ее протезах вместо ступней… Как она одолевала этот путь в недрах Сибири? Тут режиссер мог бы напомнить зрителю о другой дороге, там, за речкой на французско-немецкой границе: вот они шагают вдвоем — куда-то в направлении Парижа, ухоженные поля, каменные дома с черепичными крышами, поэт с львиной гривой что-то говорит, может, декламирует:
За окошком надрывающееся усилье ветра
Кого-то опрокинуть,
Кого-то сдуть; —
А впрочем до этого,
Что за дело мне то…
Да, да, будь с нею рядом Ярославский, все было бы по-другому. Пылкая натура Евгении нашла бы лучшее применение — в той же журналистике. Кстати, Николай Федоров, понимая, что всегда будут существовать люди, так сказать, с беспокойным характером, предлагал именно их отправлять на покорение космических пространств. Пространства писательства и журналистики тоже надо покорять. И порой они становятся и вправду космическими.
Но, как хотите, а и пространства, что одолела эта женщина без ступней, вызывают оторопь. Дойдя до назначенной ей деревни Караульное, надо же название какое, в духе провиденциальных наименований, о коих пишет в работе «Имена» Павел Флоренский, — так вот, прибыв туда, Ярославская-Маркон тут же наняла на нагаданные деньги подводу и пустилась своевольно в обратный путь. Здесь снова лучше дать ей самой слово: «Доехав тайгой до пристани (проехала я верст 150-200 так), на пароходе по Енисею добралась до Красноярска. Там выправила себе „липу” на имя „крестьянки Тамбовской губернии — Анны Иосифовны Сучковой” (имя, отчество и фамилию я выбрала в память своей покойной подруги)… Дальше ехала я поездом от города до города, в каждом городе зарабатывала себе на дальнейший путь… Но, когда я добралась до Казани, — мне надоела эта медлительность, — я решила больше не задерживаться, и отправилась в Москву от Казани „зайцем”…
Дальнейшее вам известно: — ни Москва, ни Ленинград меня не прельщали; во всем мире, во всей вселенной — мне нужны были только Соловки!..»
И у нее это получилось.
Что было дальше?
Евгения добралась до Кеми. Это город в Карелии, в Кемской губе. Отсюда до Соловков — сорок километров по Белому морю. Сообщают, что Евгения стала готовить побег мужу. Как? Никаких подробностей. Остается догадываться. Скорее всего, она отыскала в этой Кеми какого-нибудь рыбака, а там все мужики рыбаки, конечно. Ну и договорилась с ним взять на Соловках одного человека. Возможно ли было это? Возможен ли был побег с Соловков?
Офицер, ветеран Первой мировой Юрий Беcсонов, сидевший там, сумел это сделать, о чем и написал в своей книге «Двадцать шесть тюрем и побег с Соловков». Но сидел Беcсонов на Поповом островке. «Попов остров — небольшой островок, кажется, километра три в длину и два в ширину — принадлежит к группе Соловецких островов. С материком он связан дамбой и железнодорожным мостом»[8]. Этот остров совсем рядом с Кемью. Соловки, где сидел Ярославский, много дальше, посреди моря.
Попов остров, по сути, полуостров, от материка отделен лишь речными протоками. Но и оттуда совершить побег было трудно. Вот чем закончился один из побегов: «Однажды, вернувшись немного раньше с работы, я, сидя в бараке, за окном услышал выстрелы. Барак бросился к окну, и я увидел такую картину. Белая равнина... Море... По льду бежит человек... За ним шагах в 100-150 красноармеец... Он останавливается и стреляет...
Побег — сразу понял я. И, конечно, всеми силами желал счастливого пути беглецу. Он бежал довольно легко и отдалялся от красноармейцев... Но стоп! Он вдруг остановился и заметался... Качнулся вправо, влево и встал на месте.
Началось избиение. Оказалось, что он наскочил на трещину в море, которую не мог перескочить. Били его прикладами. Он падал, поднимался, его снова били и так довели до бараков; здесь его принял Основа, который немедленно сломал на нем палку. Конечно, его потом расстреляли»[9].
Читаешь это и невольно думаешь, а точно ли это люди? Не пришельцы ли с других каких-то планет? Или темных миров, которые созерцал в своем владимирском заточении Даниил Андреев. Тут сверкает догадка, что темные все эти миры многообразные, описанные в «Розе мира», шрастры, совсем не запредельны и далеки, на самом деле они здесь, очень близко, в нас, и какой-нибудь уицрарор со щупальцами осьминога не залетел к нам со сверхзвуковой скоростью из немыслимых глубин и далей, а вылупился, как птенец из яйца нашей действительности. И своими щупальцами расставил всюду покорных человечков, что тоже плоть от плоти этой земли. Почему-то на нашей планете уицрарорам везет больше, чем подвижникам света. Подвижников казнят и распинают.
Бывший штабс-ротмистр лейб-гвардии Драгунского полка личной охраны его Императорского Величества Беcсонов понимал, что ему необходимы: карта, компас, оружие, деньги. И все было приготовлено. Он подговорил еще троих, и когда их отправили на материк заготавливать метелки, прутья, с двумя охранниками, арестанты накинулись на ребят, скрутили их, захватили винтовки и двинулись к свободе. Шагать по тайге надо было 300 верст. Штабс-ротмистр смог это сделать, оказался в Париже, где и выпустил свою удивительную книгу, почитайте, оно того стоит. Да, и еще одно замечание, раз уж мы упомянули эту книгу дворянина, сына генерала, офицера. Ведь и он, как и наша героиня, спутница поэта, пустился во все тяжкие, выйдя в очередной раз из тюрьмы. Только дела проворачивал крупные: ограбил кассу одного предприятия, увел три грузовика белой муки и так далее. И вот какое рассуждение предшествовало этому: «Наконец последний выход: откинув закон Бога, большевики установили свой... Я утверждаю, что в Советской России нет человека, который бы не переступил его... Что же мне делать?.. Принять вызов. Стать вне закона. Померяться силами».
Это — если и не оправдывает нашу героиню, то многое объясняет.
А ее последнее «дело» и вовсе не требует никаких объяснений. Любящая жена хотела одного: свободы любимому.
Какой план побега был у Евгении? Ледовой дороги там нет, хотя море вокруг островов и замерзает немного. Оставалось только одно — идти морем на лодке. И эта версия кажется наиболее правдоподобной. Иначе как объяснить, что готовящийся побег был открыт? Скорее всего именно те, кто согласился переправить Ярославского, и донесли.
Евгению арестовали. И она оказалась на Соловках. Мужа приговорили за готовящийся побег к расстрелу и привели приговор в исполнение, говоря их инопланетным суконным языком. А по-нашему — расшибли вселенную вдребезги.
Евгения, узнав об этом, пыталась вскрыть вены стеклом, повеситься; пыталась она и отомстить — запустила приготовленный булыжник в начальника лагеря Успенского, мордатого обитателя шрастры, тот не пострадал и самолично привел приговор в исполнение, когда таковой был быстро состряпан в отношении арестантки Маркон, избив ее ногами перед этим за плевок в лицо, похожее на отрезок щупальца с присосками.
У них у всех, у этих пришельцев шрастр и бесчеловечных идей, такие лица: отрезки щупалец с присосками. В иных планах бытия они такими и ходят, таково их наказание. Ну, в моем плане этой жизни — именно так.
А лица аргонавтов прекрасны. Всегда и во всех мирах.
Произведения А. Ярославского:
Плевок в бесконечность. Владивосток, Издательство Дальневосточного союза профсоюзов, 1917.
Звездный манифест: Стихотворения. Владивосток, 1918.
Грядущий потоп: Поэма. Владивосток, типография «Коммерческая», 1919.
Кровь и радость. Иркутск, Издательство Культурно-просветительского отдела при отряде Каландаришвили, 1920.
Великолепное презрение: Шестая книга стихов. Чита, «Дракон», 1921.
Причесанное солнце. Чита, «Дракон», 1921.
Окровавленные тротуары: Стихи. Сборник пятый. В.-Удинск, Издательство Бюро печати Дальневосточной республики, 1921.
Сволочь Москва. М., «Супрадины», 1922.
На штурм вселенной. Пг., Ком. поэзии Биокосмистов-имморталистов, 1922.
Поэма анабиоза. Пг., Ком. поэзии Биокосмистов-имморталистов. (Сев. группа), 1922.
Святая бестиаль. Пг., Ком. поэзии Биокосмистов-имморталистов. (Сев. группа), 1922.
Миру поцелуи. Пг., Ком. поэзии Биокосмистов-имморталистов. (Сев. группа), 1923.
Пролетарии — в небо: [Рассказ] // «Советская правда» (Челябинск), 1923, № 149.
Аргонавты Вселенной: Роман-утопия. М. — Л., «Биокосмисты», 1926.
Корень из Я. Посвящение Евгении Марон. М. — Л., «Биокосмисты», 1926.
Москва-Берлин. Берлин, «Биокосмисты», 1927.
[1] Статья посвящена 130-летию со дня рождения поэта А. Б. Ярославского; автор надеется, что роман о нем впереди.
[2] Ярославский Александр. Корень из Я. Москва — Ленинград, 1926. Здесь и далее орфография и пунктуация авторские.
[3] Сандрар Блез. По всему миру и вглубь мира. М., «Наука», 1974. Перевод М. П. Кудинова.
[4] Напоминаю, что орфография и пунктуация авторские.
[5] Святогор. Поэтика. Биокосмизм. (А)теология / составление, подготовка текста и примечания Е. Кучинова. М., «Common place», 2017.
[6] «Клянусь отомстить словом и кровью…» Публикация и примечания Ирины Флиге. Опубликовано в журнале «Звезда», 2008, № 1.
[7] Перевод С. Шервинского.
[8] Бессонов Ю. Двадцать шесть тюрем и побег с Соловков. «Директ-Медиа», 2018.
[9] Там же.
