Только ушла Нина, раздался звонок. Я удивился.
Кто так рано?
Вообще-то собирался немного еще поспать, чтобы прийти в себя после бессонной ночи и с ясной головой засесть за рукопись.
Но делать нечего.
Пошел, открыл.
Перед дверью молодая женщина со светлым лицом, во всем черном. Внимательно взглянула мне в глаза.
— Вы — Ермаков?
— Да.
Она переступила порог. Красивая женщина.
Но почему-то мне стало не по себе.
И точно, она сказала чеканно:
— Не выходите сегодня никуда.
Я тут же очнулся, посмотрел на часы.
Только что ушла Нина.
Я был один.
После бессонницы всегда под утро приснится кошмар.
Правда, Флоренский утверждал, что как раз предутренние сны — снисходят. Тогда как обычные ночные — это наше восхождение, наши попытки куда-то проникнуть, в общем, малоценные. А вот нисходящие сны и могут что-то подсказать.
Заснуть уже было невозможно, и я пошел пить кофе. На улице еще было темновато.
Ноябрь.
Да, ноябрь, Хармс.
Купил недавно толстенный том в тысячу страниц и читаю. Может, и сны такие вижу по этой причине.
Хармс почитал Хлебникова учителем, и только за это уже можно и нужно было купить этот том. Но Хармс пошел дальше Хлебникова. Хлебникова можно назвать астрономом хаоса, а Хармс был его астронавтом.
Подумал, подумал, пригубливая горький кофе, и решил, что нет, оба — астронавты. Вот Хлебников пишет своих времирей, что летели мимо елей. Ведь это не взгляд стороннего наблюдателя. Точнее — сначала такой взгляд, а потом — хоп! фьють! — и уже сам Хлебников взвивается этаким времирем, поющим осанну своей музе или кому-то, кто поюнна и вабна и душу пьянит, как струны.
Не говоря уж о его египетских медитациях и т. д.
То же и Хармс.
«Папа спит / И Лиза тоже / Иля дремлет во всю мочь / Я в окно взглянул. О Боже! / Там уж утро, а не ночь. // Мне осталось только плюнуть / и раздеться и в кравать / спать и спать и спать и думать / только б десять не проспать…» И т. д. Это — обычные и, так сказать, безобидные стихи. Но даже в них шевелится хаос, ждешь прорыва в любой миг. Сейчас они пришлись очень кстати. Приятно хотя бы на миг побыть на одной волне с Хармсом.
Хармс пребывал в хаосе, как и его учитель Хлеб.
И Хармс вообще покрепче любого кофе.
Кофе.
Нет, на меня он действует как водка.
Сто граммов хаоса.
Еще немного.
Метод абсурда дает почувствовать невероятность мира. Это чувствование мистично по сути. Призма абсурда превращает быт в бытие. А у Хармса зачастую это еще и коммунальный быт. Его вещи похожи на коаны дзен. Постижение истины, содержащейся в них, интуитивно и мгновенно. Дзен Хармса.
Его герои занимаются вроде бы простыми делами: покупают булку, откупоривают бутылку, вскрывают шпроты, флиртуют — скорее в воображении, чем на самом деле. Но читать это интересно.
Потому что ждешь: сейчас оно произойдет.
Абсурд предыдущих вещей держит в напряжении.
И тем замечательней, что ничего не происходит.
Все уже произошло: в Самом Начале.
И самые простые вещи, слова, поступки вызывают удивление. Его орфография цепляет глаза, заставляет старое увидеть по-новому. Незавершенность многих вещей у Хармса принципиальная.
Хотя, возможно, у него было короткое дыхание.
Белье на балконе при ветре грохочет.
Все-таки уже последние дни ноября, морозно.
«Ура! стихи обогнали нас! / Мы не вольны как стихи. / Слышен в трубах ветра глас, / мы же слабы и тихи. / Где граница наших тел, / наши светлые бока?»
И тэ дэ, как говаривал Хлебников.
Да, стихи всегда обгоняют черепаху обыденности, нерасторопную корову наших мелких дел. Обгоняют прозу. Даже не обгоняют, они сразу идут в другом измерении.
Ну или в другой среде — воздушной.
Стихи и есть времири, замшелые кулики бессознательного со сверкающими бусинами глаз.
«Стукнул в печке молоток / рухнул об пол потолок / надо мной открылся ход / в бесконечный небосвод».
Хармса можно цитировать бесконечно. Улетать на этих времирях в ходы в потолке.
Но и проза у него не спокойная. Зигзагообразная. Вот он пишет, как некий Петя Гвоздиков слонялся по квартире, скучал и поднял с пола оброненную прислугой бумажку… Дальше автор замечает, что это неинтересно. А читателя наоборот — любопытство разбирает. В общем, кончается все тем, что герой, находит молоток и гвозди и, не имея под рукой кошки, которую можно было бы прибить за ухо к двери, а за хвост к порогу, берет и вбивает три гвоздя в крышку рояля.
В чем дело? Почему это нравится? Да потому что так и хочется иногда поступить, разве нет? А может даже всегда так и хочется вбить гвоздь в лампочку и на торжественном мероприятии… да, а на торжественном мероприятии почитать стихи Хармса:
Откормленные лылы
вздохнули и сказали
и только из под банки
и только и тютю
катитесь под фуфелу
фафалу не пермажте
Да, так и сказать, мол, фуфелу не пермажте. Фафалу то есть.
и только
и тютю.
Хармс вызывает какой-то первобытный утробный глубинный смех. Так смеются солдаты в курилке. Школьники под партой. Это смех над порядком, расписанной жизнью, потугами обуздать действительность. Если бы Хармс был китайцем, то его любили бы даосы, природные анархисты Поднебесной, и не любил бы Конфуций. Смеясь с Хармсом, мы приобщаемся к хаосу. Откуда к нам и приходят, в общем, сны.
И поэтому, допив кофе, я решил пренебречь советом красивой незнакомки и пойти именно сегодня куда-нибудь в центр. Я захотел посмеяться над хаосом бессознательного. Да и мне было интересно, от чего это красивая незнакомка предостерегает? Может, наоборот, от того, что мне и необходимо.
И — будь я героем Хармса, так бы и поступил.
Но не поступил.
Никуда не пошел.
Целый день пил кофе с бубликами и читал Хармса, находя хаос не только в прочитанном, не только в Хармсе, но и в кофе.
Ведь в нем есть что-то от хаоса?
Да, в кофе.
А в водке его нет.
Глупое сравнение хаоса Хармса со ста граммами.
Вот с бездной в чашке кофе — нет.
То есть да. Он там.
Хаос.
И Хармс.
