Развивая Набокова
За здоровье того,
Кто «Что делать?» писал
И кто жизнью своей
Воплотил идеал.
Студенческая песня времён народников
…Теперь о старом арестанте,
чей опус не порос быльём.
Сидит в разорванном халате
на койке с продранным бельём.
Журнал дозволенный листая,
читает всякую муру.
А за окошком по двору
Трезорка гонит горностая.
Дух либерально-чистоплюйский
сквозит из приторных статей.
Он верит, что умрёт в Вилюйске,
откуда нет назад путей.
Уж закатать, так закатают!
Куда поближе бы… в Торжок!
Трезорка гонит горностая —
сейчас возьмёт в один прыжок.
Спасибо, хоть не ставят рамок,
не строг бревенчатый острог —
алыгвазил тюремный замок
не запирает на замок.
Гуляй себе — не бойся гнуса, —
в селенье около реки
дымят чувалами тунгусы
и войсковые казаки.
Жаль, что в окне стена сарая
и не видать, как у ворот
Трезорка треплет горностая,
ещё чуток — и задерёт.
* * *
Пса прогуливая сонно,
я встречаю старика —
кислородного баллона
шланг торчит из рюкзака.
Дышит хрипло, учащённо,
и, не поднимая глаз,
медленно и обречённо
он идёт как водолаз.
Притворяюсь я улыбой
каждый раз при встрече с ним.
Он меня считает рыбой
или дядькой водяным.
Старые актёры
Их спать кладут и вкусно кормят.
Они себя всё меньше помнят.
Но слов своих им не забыть
от «Кушать подано» до «Быть
или не быть…» За чаем — пайка
халвы (как любят здесь халву!)
Старушка вскинется: — Я чайка!
и со слезой: — В Москву! В Москву!
Там на эстрадах — шоумены,
продвинутые имена…
А в Доме ветеранов сцены —
непроницаемые стены,
диваны, статуи, Камены.
Некрасовская тишина.
Каков удел: сойти с подмостков
в покой, где чистое бельё
постелют мягко, — и не жёстко
уснуть, уткнувшись в забытьё!..
Но слышат, в спячке замирая,
как будто бы издалека,
покинутые дети рая
овации детей райка.
* * *
Как я жалею эту птицу,
летящую под снегопадом!
Ей так же холодно, как фрицу
тогда под Джугашвилиградом.
Зачем она летит куда-то!
Я посажу её в теплицу —
она ни в чём не виновата,
в отличье от того же фрица.
Я накрошу ей кукурузу
и наберу в поилку воду…
Тепло ей будет, как французу
в Москве двенадцатого года.
Маленькая ода к Луне
Не искромётно-истеричной,
себя сжигающей дотла —
Земного Шара безразличной
подругой ты всегда была.
Ты нас манила, как Монако —
вся золотая! — с вышины,
но знали мы тебя, однако,
Луна, не с лучшей стороны.
И потому сомненья нету,
что ты, опомнившись едва,
оплачешь синюю планету
как безутешная вдова.
* * *
В лесу поломанном и голом,
дождём и ветром закалён,
молчал в раздумье невесёлом
о чём-то важном старый клён.
Всю пору волей непреклонной
как мог берёг он облик свой
и пошевеливал червлёной,
хоть поредевшею, листвой.
Он был потрёпанным фрегатом,
не потерявшим такелаж,
и полз по сучьям узловатым
облезлых белок экипаж.
Тот клён без скрипа и без дрожи
стоял среди других дерев,
как будто он до смерти дожил,
до жизни не доумерев.
Ленин в восемнадцатом году
До промежности красные вшивы,
белых на спину валит «сыпняк».
Старый мир не имел перспективы,
ну а новый — тифозный барак?!
Дух махры в совещаниях стоек,
на Москве дело, в сущности, дрянь:
ни белья по больницам, ни коек,
ни гробов для рабочих, ни бань.
На продскладах лишь мышки-норушки —
голодуха глумится в лицо;
на восток и на запад теплушки
по России везут мертвецов.
И взаправду пути нет иного
ни для этих уже, ни для тех…
И заразнее тифа сыпного
заразительный ленинский смех.
Сказка о Колобке
Не то чтоб тесто замесилось жёстким,
не то чтоб я с годами зачерствел!..
От бабушки отбился я подростком,
а дедушки с рожденья не имел.
Я откатился от отца и мамы,
ушёл (чтоб только первым!) от жены,
собрался и свалил из самой-самой,
другой такой незнаемой страны.
Какие дали чудились и выси,
а оказались, в общем, — не ахти!
Судьба в сторонке лыбилась по-лисьи…
И слопала ведь, как ни тарахти!
