Кабинет
Сергей Шаргунов

Ёлочка

Рассказ

Мы гуляем среди сосен под рассеянным солнцем. Я придерживаю ее справа, чувствуя нежную дряблость плоти сквозь ткань темно-синего платья.

Каждый наш шаг сопровождает звяканье. Посматриваю с любопытством на длинную черную железную палку, деревянную истертую ручку, золотистый ободок ближе к резиновому наконечнику…

Мне кажется, что я веду маленькую девочку, недавно научившуюся ходить. Ей девяносто семь, но в ней столько детского, и, может быть, в этом секрет ее долголетия. А может быть, в том, что она сосредоточена на себе, не умолкает и занудствует.

Моя прекрасная зануда!

Красные бусы колышутся на морщинистой шее. У нее дрожащий жалобный голосок, который то и дело становится резок и четок, и речь ее, хоть и расползается многословием, все детали в ней неизменно точны.

Эти же чешуйчатые сосны высились повсюду в ее детстве, только были прямее и тоньше, и было тогда не лето — зима, и сосен было гораздо больше, сплошной лес, а в нем редкие, пахнущие свежей древесиной жилища. Это было очень давно, но перенестись туда легко, не требует большого усилия представить снег, посыпанный стружкой, и рассказывает она так увлеченно и подробно, что время исчезает.

Ее зовут Ёла. Тетя Ё.

Когда ее родных убили и посадили, она поехала в Азию. Она посвятила жизнь геологии, пустыням и горам, даже нашла ракушку, названную ее фамилией. Фамилия — крепкая ракушка, а улитке подошло бы нежное имя Ёла.

Она помнит, кто что ел, какая мебель стояла в комнатах, какую присказку выкрикнул мальчик, потом попавший под трамвай, и я, завидуя ее памятливости, жалею, что почти все уйдет вместе с ней — нужна целая бригада исследователей, чтобы выслушивать, записывать, снабжать справками, выстраивать хронологически, вычленять уникальное. Ее память имеет множество разветвлений — от крупных веток идут те, что потоньше, дальше во множестве совсем хрупкие веточки, и даже иголки — для нее все важно, на любой мелочи она может задерживаться бесконечно, как бы не сознавая, сколько времени проходит, и обидчиво повышая голос, если ее перебить.

Она долго собиралась приехать и наконец приехала на такси с сиделкой. Та сказала шепотом, что Ёла очень слаба и стесняется этого, не всегда может дойти из туалета до комнаты, зовет, просит довести.

А все-таки, приехав, она сразу захотела гулять, велела помощнице ждать, вцепилась в меня, повлекла за калитку.

Идти с ней тревожно, ведь она уверенно и бесстрашно заводит все дальше по длинной улице мимо высоких заборов и огромных коттеджей, похожих на посольства. Тут теперь другие люди. Многие, впрочем, уже не здесь. Вот в этом квадратном темно-коричневом здании, напоминающем крематорий, жил владелец морского порта. «Это его дом, — говорю. — Знаешь такого? У него недавно порт изъяли». Изъяли — мелодично-железное слово. Она без удивления мимолетно косится на здание.

А вдруг она ослабеет в пути? А если начнет падать? А если улетит?..

Заслышав шум машины, встаем на обочину к канаве, чтобы пропустить большого грязноватого «китайца», который подпрыгивает на лежачих полицейских.

За рулем узнаю молодую блондинку-славянофилку. Она кивает, кривя рот. Дочь поэта, вчера ночью запостила очередной доносик на меня: враг народа, а еще живет в заповедном Пе

Машина проезжает, и как в театре в конце улицы возникает человек с собакой — немолодой бровастый драматург-западник, когда-то он писал про меня: нельзя давать фашистам премии. Он издали машет рукой, впрочем, даже на расстоянии чувствую его настороженность. Сворачивает с псом в свою калитку.

Осколки советской литературы…

Ёла говорит о совсем недавних новогодних каникулах 1937 года — там, впереди. Отсюда — метров триста. Катились на санках с пригорка на лед реки по пространству, где теперь дорога и в две стороны едут машины, а тогда машин никаких не было. Мороз был такой, какого теперь не бывает. Однажды она искупала валенок в проруби, пальцы на ноге ныли, начался ревматизм.

В ту зиму Фадеев уступил детям для отдыха свою дачу, два этажа, рядом с тем местом, где сейчас автобусный круг и магазин-кафе с дорогущими продуктами.

В одной комнате поселились семь мальчиков, в другой — пять девочек, и она в их числе, мелькают имена — Тата, Варя, Зоя… Мальчики ночью врывались к девочкам. Это называлось буза. Буза! Те защищались, кидались подушками… Одна девочка дразнилась: «Неотвожа, красна рожа, на татарина похожа!» Девочку звали Неля, она была дочь Ставского, с темно-рыжими косицами. Она жила в отдельной комнате по блату вдвоем с подругой. Вечерами эта Неля рассказывала всем что-нибудь волнующе взрослое из Мопассана.

— Ты видела Ставского?

Ёла недовольна, что я перебил.

— Конечно! Он приезжал.

Я знаю, кто такой Ставский. Мифическая фигура, большевик из рабочих, управлял Союзом писателей, написал Ежову губительный донос на Мандельштама, погиб на фронте…

— Как он выглядел?

— Пузатый… — Ёла показывает мелкозубую улыбку. — Пузо как у беременного. Толстых тогда мало было. — Она останавливается, ее неожиданно сотрясает смех, беззвучно-сиплый, как будто она задыхается. — У него пузо переходило в грудь!

— А как он был одет? — Я не сомневаюсь в ее памяти.

Она становится серьезнее и перечисляет:

— Сапоги, черная рубаха навыпуск, грубая такая ткань, подпоясан кавказским ремешком…

Она делает легкое движение, палка звякает как сигнал тронуться дальше.

— Я и в Москве у него была.

— Зачем?

— У него висело ружье на стене. Мы с Нелькой его разбирали. Нам задавали в школе по военному делу.

— Ну и как?

— Пригодилось! Я, наверно, до сих пор могу разобрать и собрать. Помню, где магазин, где курок.

— И стрелять умеешь?

Она кивает, о чем-то задумываясь.

Девочки-младшеклассницы готовились воевать. Смотрю на желтую с красноватыми костяшками лапку, цепко и твердо сжимающую рукоять палки. Заглядываю в личико и нахожу нечто корейское: буровато-желтая кожа, скулы, разрез блестящих глаз. Это усилилось с возрастом, покрывшим ее какими-то особыми узорчатыми морщинками.

Она продолжает рассказ с того момента, где перебил. Была зима 37-го года, был мертвый час.

— Мертвый?

— Так называли. Нас после обеда клали. И вдруг шаги по лестнице, я на втором этаже лежала. Боря и с ним Саша. Оба в костюмах. «Па-апа!» — Я вскочила, так обрадовалась…

Главный человек ее жизни — Боря, папа, писатель, мой дед, который погиб, не дожив до войны с немцами, а если бы дожил, наверняка все равно бы погиб. В то время он уже сошелся с моей бабушкой, писательницей Валей, оставив Ёлину маму, художницу Еву. А Саша — это Фадеев, у которого Боря отбил жену Валю, о чем написал роман.

Они приехали вдвоем, шофер ждал на улице в новенькой «эмке». Боря раздал всем шоколадные конфеты «Мишка косолапый», обертка тогда была немножко другой — изящнее, почему-то с желтыми звездами. Он никогда не появлялся с пустыми руками. Он и Саша ушли куда-то, у них были дела в одном из немногих писательских домов. Интересно, у кого? У Пильняка? Может, у Веселого? А может, Фадеев присматривал ему дачу или место, где можно построиться?

— Нет, — говорит Ёла строго, — ему хватало того, что на Клязьме.

Знаю: на Клязьме дедушка с Ильфом и Петровым купил дом у Кольцова, правда, без печки, поэтому жили там летом, и Ёла жила…

Опять встаем на край дороги и пропускаем несколько машин.

— Может, пойдем обратно?

— Давай еще немного, — просит она. — Вон до того дерева.

В тот день Ёлу в комнате обступили ребята. Они написали жалобу, которую просили отдать Фадееву.

— На кого?

— Ой, да я не помню уже…

— Может, вас плохо кормили?

— Хорошо. Хорошо. Курицей. Резали нам кур…

— Так на кого жалоба?

Она смотрит поверх моей головы, по лицу блуждает полуулыбка.

— На дочку Ставского! — осеняет меня.

— Не кричи. — Она щурится, всматриваясь в отдаленную сосну, глубоко пересеченную продольной трещиной. — Ладно, давай обратно.

Мы идем обратно, и я украдкой все время посматриваю на нее, замечая, как обострился носик, как вспархивают бровки и нижняя губка наползает на верхнюю, накрывая черничную родинку.

Знаю: Ставский и Фадеев боролись, писатели были недовольны грубостью Ставского, просили Сталина его отодвинуть. А тут еще и дочь поселил в лучших условиях, чем жили другие…

— Ты отдала?

— А? Да… — Голос ее тонко дрожит. — Папа с Сашей вернулись. Я отдала папе. Когда Саши не было рядом. Папа ничего не сказал. Он взял эту бумагу, смял, шаром таким, сунул в карман пальто и очень строго на меня посмотрел.  А потом спросил: «И что, тебе это интересно?» И знаешь, мне стало так стыдно. И до сих пор…

Я спрашиваю про деда: как он смотрел, часто ли смеялся, был ли тревожен или спокоен, как поправлял волосы, как звучал его голос.

— Тихий, теплый, ровный, мужской, — перебирает она определения.

Солнце мигает, поднимается ветер, сосны раскачиваются и опасно скрипят, там и тут со стуком падают шишки, ветка повисла на проводах — мы ничего не говорим, но Ёла начинает идти быстрее, громче цокая палкой.

 


 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация