1
Слышно, что в балтийских пределах жизнь вольна. Не то что здесь, в Бельской Сибири. Орех не един урод в сих местах. Повелением сиятельного графа, фельдмаршала Бориса Петровича Шереметева сюда, в бельские леса ссылают всяких провинившихся…
Фельдмаршала уж и в живых нету, а вот Ореха сюда сослали.
За что?
Полюбилась ему Елена, дочка кузнеца Родиона. Хороша девка. Об ней не он только воздыхал. Но кареглазая та Елена не у всякого букет принимала, когда тот либо другой ухажер подступал с природным подарком. Поначалу и ромашки с колокольчиками, нарванными Орехом в роще, где господские дети любили в прятки играть, тоже не взяла. И он вопросил, так каких же ей цветиков надобно? Али купальских? И та с белозубым смехом и сияньем щек и лба, сдувая каштановые власы, отвечала, что да, да! да!..
И сейчас, взмахивая веслом, гоня по Обше струг, груженный мешками с зерном из Орловской провинции Киевской губернии, а может, из Воронежской провинции Азовской губернии, словом, с южным зерном, Орех и помыслил о том цветении купальском.
Ну, как сказать?.. Об том волшебном цветке, как время подпирало, начинали шушукаться девки да ребята малые. Ребятам клад подавай, девкам — суженого через клад. В Иванову ночь земля разверзается для просушки кладов, и огонек-цветок на то указатель. Толкуют, что папоротник и процветает в ту ночь. Светицветом он и зовется. Можно высматривать, зайдя в лес, сполохи сего цветения, а можно слушать: цветок раскрывается с треском… Но и по-другому: заранее наметить густой папоротник. Так-то и содеял по младости, понаслушавшись присказок тех. Значит, взял скатерку, на коей разрезали пасху, и тот же ножик, коим и резали, пришел, очертил круг ножиком, постлал скатерку и воссел в кругу… Ждал-ждал, когда пыхнет цветком папоротник… Ну и под утро ему уже и черти примерещиваться стали, которые того и желают: как расцветет — хватить в горсть. Помнилось бессонному, что жахнуло цветиком, он и сорвал верхушку папоротника, да домой побег без оглядки; в баню прибег, разрезал ладонь, сунул в разрез папоротник, покрылся тою скатеркою и затаился. Вот уже при солнце вышел, огляделся. А все то же, что и было: изба, крытая соломой, тын с крынками, в хлеву порося хрюкают, телок взмыкивает, куры покудахтывают.
Ничего не поменялось!
Пыль да мусор те же на дворе.
А все должно быть на новый же лад. И главное — видно, где клад. А ничего и не видно. Ни на дворе, ни на дороге, ни на распутье дорог даже, ни у других изб, ни на господском дворе, ни на кладбище, ни под мостом, ни у церквы — ну нигде! И только рана зачала нагнаиваться. Матка его и повела к лекарю. Тот лекарь был шведский пьяница. Но прежде всего — лекарь умелый. Управляющий воспрещал кому бы то ни было подносить сему Хану. А как не поднесешь, ежели он пособил при родах, выковырял чирей, вынул из уха таракана, выдрал болючий зуб? И подносили, за что бывали сечены розгами на конюшне. Такова плата и есть — розги. Да и ладно. Лишь бы зуб не изводил адской болью. Ханом лекаря звали, съедая первую букву «Ю» его имени. Да он не обижался, совершенно обрусев на водке и наваристых щах да пирогах с грибами. Нарыв он ловко вскрыл блестящим ножиком, промыл, намазал чем-то и завязал. А вместо платы потребовал рассказать правду, что с рукою приключилось, — с гноем вытек и сопревший папоротник. Пришлось все поведать без утайки. Швед обгоготался, мотая замасленными локонами своего парика. Да, это у него была непременная деталь костюма: парик неизвестного цвета. Как будто из болота вырезанный клок трясины. Парик все ж таки подчеркивал разницу происхождения и положения и отвлекал от красноречивой другой детали его облика — клюквенного носа.
— Здравие твой клад, запомни, дурень, — напутствовал он Сергейку.
Тот шмыгал сопливым носом. Но не удержался и спросил, а ничего господин Хан не приметил, егда пыркснуло с-под ножика?
— Чего там пырскнуло? — не уразумел тот.
Сергейка затаенно помалкивал. Да еще получил затрещину от мамки.
Эх, дурни мы и есть, думал Орех, выгребая. Он во все эти бабские да детские россказни не верил совсем… Ну, почти совсем.
Там-то, на прежнем месте, в деревне Кусково, места и вовсе не дремучие, обжитые, с полями, веселыми перелесками, да и до златоглавой барыни-купчихи Москвы рукой подать, как на праздник зазвонят ее колокола, враны враз со скирд взлетают, грают.
А тут, тут другое дело, имение Молодой Туд посреди лесных дебрей дремучих. Сюда и сослали урода. Да еще и ладно бы остаться в том Молодом Туде, село большое, на тракте из Ржева, Белого в Оковцы, но его отправили еще дальше, в отдаленную деревню: речка да леса непролазные; по весне медведь ором орет, выталкивая зимнюю пробку из заду так, что все собаки в будки забиваются, у кормящей бабы молоко со страху пропадает, а зимой уж запевают отовсюду волки, собак дерут у околицы, только кровавые шерстки остаются, прилипают к былью. И хоть в избах иконы, над родником часовенка, в праздник и священник с молебном прибывает, дабы развеять лесные тени да страхи, а все одно: верят в лешего, русалку и цветок папоротника; в марте на свадьбах мяучат рыси — будто бесы и бесовки те свадьбы и справляют. Урода из Кускова нарядили сбирать в чащобах орех, грибы. То была оброчная повинность, входившая в повинность Молодотудской волости: 700 баранов, 1500 белок, 5000 плах дров, грибы и орехи и еще шкуры рыси. Известна по деревням жалоба приказчика Тихонова, мол, фельдмаршал ему отписывал следующее, а именно, что ежели чего не доберешь, будет у тебя, приказчика Тихонова, из ног выломано и доправлено без пощады. Правда, фельдмаршал уж помер, а присказка все ходила.
63 копейки, помимо орехов и грибов, должен был уплачивать ежегодно Сергей, урод из Кускова, прозванный уже здесь Орехом за то, что не только эти орехи собирал, но и лузгал их как семечки, таковы-то его крепкостоятельные зубы. Где раздобыть эти деньги? Зимой наладился промышлять рысь и белок вместе с охотником Тарасом Жихарем. Жихарь уделил Ореху немного, как подмастерью. Часть они сдали в уплату оброка, а кое-что приберегли, конечно, и потом повезли в Белый, тамошний купец Никита Востицев хорошо платил за мягкую рухлядь, особенно за рысей.
А там уже в трактире услыхал он разговоры хмельные про Ригу, мол, снова Востицев команду набирает, гребельщиков.
— Каких таких гребельщиков? — осторожно вопросил Орех.
Мужики с мокрыми от браги бородами на него воззрились.
— А тебе чево? С откудова сам такой?
— Али вынюхивашь? — забузил другой, совсем уж одуревший с выпитого.
Тут Тарас Жихарь заявился:
— Да малый со мной!
— С тобой?.. Чивой-то ранее не видали… Да и ты… лесовой. А он, может, шиш? Выгадывает, как с ватагой шишей напасть?
— Какой шиш?! Он шереметевский!
— А-а-а… — успокоился первый.
Но другой — нет.
— Дак… урод, наверное?
— Ай! Сами вы таковские! — отрезал Жихарь.
Драки не получилось, ребята-на-подхвате, два мордатых молодца, что были в услужении трактирщика, быстро подхватили забияк под белы ручки да вышибли, словно ядра каленые из мортир, из заведения.
Жихарь объяснил Ореху, что к чему, и тот загорелся.
— Да на кой тебе та Рига? — не понимал Жихарь. — Сбирай орех, лови рыбу, зимой снова наладимся за мягонькой той рухлядью. А у гребельщиков что за жизнь? Лапы в кровавых волдырях. Солнце палит, на реке не спрячешься. Молонья запросто зашибет. В позапрошлом годе моего кума Марка Басенкова шарахнуло — чуть живый остался, ладно, что не на воде, а на бреге был, раколовку вытягивал. Так очухался, глядь — а раки все с выпученными глазьями, бездвижные и токо что не покраснели как вареные.
Но Орех просил пойти снова к Востицеву. Делать нечего, пошли.
— Вот, Борис Никитич, — сказал Жихарь, сымая шапку и кланяясь невысокому, с курчавинкой во власах, носом-репкой, синими смеющимися глазами сыну купца Никиты Востицева, — малый в гребельщики просится.
Тот быстро оглядел Ореха и сразу согласился взять.
— Мне таковые крепыши и надобны.
Жихарь усмехнулся в усы, подпаленные от самодельной трубки, так он шибко любил табачком попыхивать.
— А кличут его Орех за зубы крепкостоятельные, лузгает орехи как семечки.
И Борис Востицев написал бумагу для Тихонова из Малого Туда, что, мол, готов принять гребцом означенного Сергейку Аханаткова с выплатой по окончании денег для последующих расчетов, достаточных с лихвой для оброка и всяких приобретений.
Орех просиял.
С тем и отправился он прямо из Белого в Малый Туд, а не в свои дебри.
Алексей Тихонов, мужик с глазами навыкате, толстым, бритым по новому обычаю подбородком, но в старом кафтане и в отороченной мехом мурмолке на голове, в сафьяновых сапогах с загнутыми мысами, закобенился.
— Но ты же урод? Урод. По милости фельдмаршала нашего светлого Бориса Петровича сюды угодил, в Сибирь Бельскую, а не в тую, что за Уралом-камнем. Вот нету на свете уж фельдмаршала, а его милость сияет. Как же я тебя отпущу аж до Риги, Орех ты Урод?
Тут раздался смех женский, как будто на гуслях заиграли. Обернулись: женщина беляночка, добротная, дородная с лукавым взглядом, крутым лбом.
— Сей Орех-Урод? — вопросила.
— Он самый, матушка, — нежданно смиренно отвечал Тихонов.
И та снова засмеялась, глядя на черноволосого статного парня с серыми глазами, с серьгой в ухе, с узкими быстрыми губами, упрямым подбородком и румянцем во всю щеку.
— А звать-то как истинно? — продолжала женщина.
— Сергий, — сказал Орех. — Сергейка…
— Так и вздумала! — воскликнула женщина. — Серьгач и есть.
Орех коснулся правого уха с серьгой.
— Чай, с Дону али откудова?
Орех кивнул, сказал, что родители под Москву оттуда и прибыли по желанию Бориса Петровича, отец был славный коневод, знал в этом толк.
— В чем же твое уродство? — продолжала она допытываться, озирая с любопытством Ореха.
— Дак в чем, в чем… Конский побег учинил, паскуда, — пробурчал Тихонов, поджимая губы.
— Это как же?
— Распустил в поля да перелески всех господских лошадок.
— То правда? — спросила она у Ореха.
Тот кивнул:
— Верно.
— Зачем?
Орех повел плечами:
— Осерчал маленько…
— Ишь, каков! — воскликнул Тихонов, готовый сейчас же кликнуть мужиков, чтоб волокли Ореха на конюшню да всыпали хорошенько.
— Ай?! На что же и на кого же?
Орех молчал, сопел.
— Не скажешь?
— Да из-за бабы! — снова воскликнул Тихонов и плюнул на сторону.
— Дак вот как надо рассудить, — проговорила женщина раздумчиво. — Пущай серьгу в залог оставит, чай, не золоченая, а золотая?
— Того будет мало, — проговорил Тихонов, отрицательно качая головой.
Но и Орех так же крутил головой.
— Не-а, не можно…
— Отчего же? — полюбопытствовала женщина.
— Так то… знак…
— Какой ишшо знак? — с неудовольствием спросил Тихонов.
Орех пожал плечами.
— Такой… единый я и последний мужик в роду.
Женщина засмеялась снова и толкнула Тихонова в бок.
— А я что и говорю! Залог и есть.
Тихонов взглянул на нее, поглаживая толстый подбородок.
— Мудра ты, матушка Степанида…
Не хотел Орех вынимать серьгу, вдетую материнской рукой, ни разу того не делал, а как подумал про дебри, где и дальше надо жить-куковать да выть по-волчьи, — а уже ведь воображал далекий град Ригу на синем море, — и согласился.
— Ну, гляди, х… — хотел Тихонов сказать «холоп», да царь указал истребить из языка это слово совсем, заменив его на «раб», «слуга», — хрен собачий, ежели чего не так. — И показал округлый кулак. Округлый-то округлый, да только жирный, а не крепкий, как у Ореха самого.
На том и порешили. А за Орехом увязались еще мужики, трое, да с ними парнишка Елисей Лисица, и вправду как лисица рыжий, ловкий.
И вот они отчалили в назначенный день, загрузив мешки с зерном в струги.
2
Караван их речной был из двадцати стругов. Да какие струги? Дубы. Лодки-однодеревки. Крепкие, но небольшие, потому как по Обше да Меже на настоящем струге, какие видел Орех на Москве, и не пройдешь, ляжешь на пузо. А эти долбленочки самое то, юркие, поджарые. Но борта низкие, а на Дюне, слышно, волна любит разгуляться, у Риги так там река уж и вовсе как море.
То сказывали раки, мужики, уже бывавшие там. Раками их кликали из-за красных рубах, пошитых по велению коменданта Белого, чтоб в дальней стороне не растерялись. Такую рубаху надел и Орех, и те трое мужиков, что с ним пришли, да парнишка Елисей Лисица.
Так вот, как до Велижа докатимся, говорили раки, тама уж будут взаправдашние струги с чердаками и парусом. На них все перегрузим и повалим далее, в ту страну Янтарию.
Вел сей караван, сию флотилию Борис, сынок именитого купца Никиты Востицева.
На каждом дубу сидели по двое гребцов, один спереди, другой сзади. Ореху в напарники достался Елисей Лисица.
На головной лодке восседал сам Борис Востицев с ребятами, коих по привычке называли стрельцами, хотя они и не стрельцы были, а оберегатели каравана с ружьями и сабельками. Кто его знает, что в лесах этих бельских-сибирских может произойти. Этот корабль шел первым. А еще один с такими же стражниками — замыкающим.
Обычно хлеб гоняли по весне и на больших лодках, по большой воде-то. Но этим летом все дожди шли, и вода в Обше высоко катила по сию пору. А хлеб по весне весь не свезли в Ригу, урожайный был прошлый год, обильный. Чего ж томить хлеб до следующего года? А ну засыреет? Иль, не дай бог, пожар, еще какое бедствие? Борис Востицев родителя убедил: пройдем с такими ребятами. И тот дал дозволение. Пошли!
Утро было светозарное, знатное, как боярыня в праздничной одеже, в синем бархате и зеленой парче, чуть позже и жемчуга облачков забелели ослепительно.
Обша веселая речка. Берега в травах и резной листве вьюнов, подалее дерева стоят. Течение спорое. Вода цвета аржаного хлебушка, но дно просматривается.
— Дядька Орех! А ежли б сверху увидать нас?! — возбужденно прокричал Лисица, оглядываясь.
Он Ореха дядькой кликал, хотя тот не больно-то старше был, лет на пять.
— Ты не сверху, а с носу гляди в оба! — ответил ему Орех, выгребая.
— Да гляжу во все зенки!.. А коли б сверху? Будто стая рыб идет, а? — Он хохотнул. — Стая раков!
Орех улыбался. Чудно, конечно, рубахи эти, еще и шляпы у всех одинаковые, черные треуголки.
«Вы отныне матросы града Белага! — напутствовал их сам комендант, черняво-цыганистый, курносый, тоже в треуголке, только бархатной, вышитой золотом по краям и с опушкой белой то ли меховой, то ли вовсе из лебединого пуха, не поймешь, да в длинном узком по моде камзоле из зеленого бархата, а то и шелка, с изукрашенной тростью. — Гордитесь и достойны будьте! В Риге да в иных градах держитесь вместе, не употребляйте вин да водки, дабы не оскотиницца. Памятуйте о нашем гербе с крупитчатою мукою и дивной птицею Гамаюном на пушке! Виват самодержцу Петру, указавшему учинить здесь пристань! И граду Белому!»
И мужики, раки, нестройно покричали: «Виват! Виват! Виват!»
А как к речке пошли, заговорили про пиво доброе и забористое в том граде Риге, ну те, кто уж бывал там.
Ореха в Ригу не пиво манило, не янтарь, даже не воля вольная, не-э-т. У фельдмаршала Шереметева был в Риге дом устроен и есть поместье в Лифляндии, дарованное царем Петром за победу над шведами и взятие Риги. Ну, теперь не ему, пять годов тому назад усопшему, принадлежащий, а сыну Петру Борисычу. И туда отправили из Александрских деревень крестьян еще при самом фельдмаршале, потому как из-за войны и болезней тамошние края обезлюдели. Но и снова решили туда отрядить крестьян, а в особенности видных девиц ради украс, как будто свои крали там не нарождаются. Из Кускова и взяли трех девиц. Елену тоже. Орех в тот раз и осерчал, разогнал в ночном весь табун по окрестным буеракам. Так озлобился, что и до самой Риги готов был сам скакать. Или на Дон.
Но остудили его на конюшне скоро: кнутами, потчевали с двух сторон. Да и сослали, как то заведено было еще при фельдмаршале, в Бельскую Сибирь. А хоть бы и в подлинную! В Сибирь-то. Хоть в Сибирь, хоть в солдаты. Турок али шведов побивать да и самому сложить голову побыстрее. Так думалось сразу, сгоряча. А как остыл, не на конюшне, а вообще, уже здесь, в лесах сих, то и призадумался, как бы до Янтарии той добраться. Гадал на рысьих шкурах деньгу заиметь да и пуститься в бега. А оно вон как повернулось. Хотя мамаша Авдотья его и напутствовала-увещевала на дорогу, мол, не горюнься, Сереженька, об той Еленке. Она на украсах за тридевять земель, да и ладно, а тебе скоро сыщется украса и здесь, вблизи.
Что за бабы эти, всегда вот так-то рассуждают друг про дружку, а про себя помышляют по-другому, как о единственном под солнцем кладе… То зарытом еще, то уже и открытом. Да чаще — зарытом будто, ну, как те, что открываются в Иванову ночь. И каждая баба, девка ждет-зовет: открой меня! Отрой…
Еленка и есть единая под солнцем ли, под луною ли со звездами. Бархат ее карих глаз неизъясним. И власы каштановые как… как… Орех не мог подыскать сравнения.
А тут послышалось пение. Сперва почудилось, что откуда-то из лесов, с лугов нанесло. Но нет. То запевали гребельщики. Елисей оглянулся на Ореха, растянул рот до ушей в улыбке. Орех прислушивался. И наконец сквозь плеск весел да птичий посвист расслышал слова.
Матушка Волга,
Широка и долга.
Она укачала,
Она уваляла,
Нашей силы,
Силушки не стало!
Матушка Клязьма,
Ты узка и грязна.
Она укачала,
Она уваляла,
Нашей силы,
Силушки не стало!
Матушка Дюна,
Брега изогнула.
Она укачала,
Она уваляла,
Нашей силы,
Силушки не стало!
Как примолкли певцы, Елисей спросил у Ореха, отчего же это про Днепр не спели? Да про Межу? И вдруг срывающимся петушиным голосом принялся выводить: «Батюшка Днепр! Могуч и свирепый! Ох, укачал! Ох, увалял! Совсем с ног сбил! Эх-ма! Сил нема!»
Он азартно оглянулся на Ореха, требуя одобрения. Тот улыбнулся.
— Нескладно вышло, Лисица. С ног сбил? Ты же сидишь, гребешь. Как говорится, нету в ногах правды.
Елисей тут же переиначил: «Батюшка Днепр! Могуч и свирепый! Ох, укачал! Ох, увалял! Руки все ободрал! Эх-ма! Сил нема!»
— Теперь ладно? — вопросил.
— Ла-а-дно.
И тогда он про Обшу спел: «Матушка Обша! А здесь мы не ропщем! Не укачала, не уваляла, нашей силы, силушки более стало!» А слыша одобрительное восклицание Ореха, и про Межу запел: «Ах, матушка Межа! Ты нехожа! А мы ж тя пройдем! Не укачай! Не уваляй! А полны ковши нам наливай!»
Орех и мужики, что неподалеку плыли, засмеялись.
— Болван нескладной! — крикнул кто-то. — Погодь, нальет те Межа полные штаны.
Но Лисица возражал:
— Мною она нехожа ишшо, так? А ковши счастия наполнит, ага, лады.
Тут уже слышавшие хохотали.
— Стихотворец! Баян! Счастия тебе за шиворот!
Немного погодя Лисица вновь пустился в рассуждения, стараясь говорить потише, чтоб только Орех и слыхал:
— Батька сказывал, на Меже рыбы много. Судак и стерлядь, форель, осетр. Но не всякому то рыбацкое счастие дается. Межа река нравная.
— То быстрая, то тихая? — уточнил Орех.
— Ага. Но не токмо.
— А чего еще?
— Батька сказывал: Межей оттого и прозывается, что промеж натянута, ага.
— Промеж чего?
Лисица оставил весло и одной рукой провел прямую в воздухе.
— Промеж того и иного.
Орех снова засмеялся.
— Забавный ты, хлопец.
— А то не забава была с батькой, — проговорил Лисица с некоторым отчаяньем.
Помолчали, выгребая на быстрине, влекущей лодку к правому берегу с нависающими кустами, из которых вдруг вырвался изумительный радужный заостренный кусок, — да, вот кусок радуги как будто и выломался, помчался. То был зимородок.
— И… чего же сталось? — спросил Орех, с удовольствием погружая весло в воду, чуя упругость мышц и странным образом предчувствуя именно ковш, полный счастия, там где-то, в Янтарии, ковш как будто и засыпанный доверху тем янтарем, в коем сияет солнце, в каждом камушке, как сияло оно в карих глазах любимой и уже любящей его, только его, коневода Ореха, Сергия Аханаткова.
— Ай? — спросил парень, будто уже и позабыл, о чем речь вел.
— Ну да с батькою? На Меже-то?
— Да-а… Увлекло батю, Кирилла Иваныча.
— Увлек-ло? Кто? Куды?
Лисица оглянулся и в этот момент лодка наскочила на топляк.
— А, черт! — воскликнул Орех.
Лодку качнуло сильно, но ничего, топляк погрузился в воду, только по днищу проскреб. Лисица принялся лихорадочно грести.
— Да не метусись ты сдуру! — прикрикнул Орех.
— Проморгал, — повинился Лисица.
— Так гляди же в оба!
Плыли далее. Мужики снова наладили песню:
Вниз по матушке по Волге,
По широкому раздолью,
Разыгралася погода…
— Все про Волгу пеют и пеют, — не выдержал Лисица.
— Ты уж сотворил стих про Обшу. Сотвори еще. Да про Межу… Про батьку-то недосказал, — напомнил Орех.
— А-а… Ага. То было тому три годика назад, — начал свой сказ Лисица.
Да тут снова толкнуло лодку в борт, на этот раз подводный камень, валун цвета ржавого, как аржаного хлебушка вода в Обше.
Орех уже не выдержал и хотел огреть вьюношу веслом, да не дотянулся, мешки промеж них громоздились, затянутые дерюгой. Заругался яро. А Лисица начал креститься — снова хватать весло правой рукой, да снова отпускать и креститься, бормоча молитву под длинный нос.
Ходко шли, потом и к берегу причалили, чтобы передохнуть, справить нужду, да и подкрепиться, и задымили костерки, на огонь мужики водрузили котлы, салом кипяток заправили и крупами, хлеба вдоволь нарезали и уселись хлебать варево. Там-сям по берегу копошились в красных рубахах и впрямь как раки, правда, уже обваренные. По чарке вина все выпили. Мужики спрашивали пиво, но Востицев отвечал, что пива в этот раз не взято, на пивоварне Демьяновой пожар случился.
— В Риге попьете, мужики! — пообещал коротышка Востицев, весело синея глазами.
— А оно и справнее, — сказал черноусый глазастый приказчик Панкратий Шмара. — А то ссаться будетя.
— Так прям с дуба мочно! — отвечали ему.
— В реку?.. Поссы, поссы. Враз сухотка одолеет. Нужон будет твой стручок рижским кралям!
Гоготали, утирались кулачищами, хлебом жир в котлах добирали, уписывали за обе щеки.
На заходе солнца и в Межу вышли. Ширь сразу ударила в глаза, как будто что-то в сердцах раздвинула: налево и направо речной простор. По берегам темнеют стволы дубов, лип, кленов, сверкают-горят иглы сосен душистых. Сразу и дух какой-то иной. Все ж таки по Обше леса другие тянулись, хлипкие, все ивняки да осинники и ольшаники, березняки. А тут как будто волхованье свершилось: будь, рек некий волхв, и встали древеса под самое небо. И воды речные просветлели, хоть и подкрашены были закатом. Видно, стремнина и прочищала воды. Лодки враз теченье подхватило, потащило-повлекло за солнцем, уж закатившимся за строй пиковый елей великих. Насилу и остановились. Так бы и плыли да плыли вслед за тем светилом до самой Риги — в одну ночь!
Но Востицев свой челн к берегу направил. За ним и остальные.
Раскинули палатки, снова запалили костры, загремели котлами. Пока вода вскипала, рыбу в несколько ножей чистили, только чешуя серебром разлеталась. Когда это мужики успели наловить, неведомо, может, еще в Белом взяли. Но рыба была свежая, правда, не стерлядь, не форель и не осетр, а щука, лещ, налим.
— Стерлядь на Меже ходит, мрежи раскинем, к утру будет, — обещали рыбаки.
Звенели комары, донимали. Пахло рыбою и дымом, смолистыми соснами. На Ореха вновь накатывало предощущение счастия. Вот-вот, скоро оно случится… поднесет судьба к устам полный серебряный ковш счастия, как вина янтарного. Рубил он дрова для костра, охотно взмахивал, вгонял в сердцевину острие отточенного топора.
Трапезничали уже в потемках. Языки пламени выхватывали брадатые и безбородые лица, лапы елей, пушистые руки сосен, тяжкие длани дубов. Красные сполохи отражались в Меже. Да и звезды уже в реку гляделись — и видели свое серебро. По чарке вина всем было мало, просили добавки, но Востицев не дозволял, Панкратий Шмара грозно рыкал на просителей. Слышались недовольные голоса, но и шутки, смех. Теперь уже красных рубах и не видно было, так что раки и впрямь были раками, черными, не обваренными. Хотя порой и красные рукава пламя освещало, как будто в багрец окунались руки.
Наконец и стихать все начало. Разбредались мужики по палаткам. Орех все не уходил от костра, сидел, глядя в уголья, расправлял побаливавшие плечи. Лисица котел тер мхом с песком. Выскоблил, вымыл, вернулся к костру.
Сквозь потрескиванье углей и догоравших дровин вдруг прорезался далекий заунывный крик, перешедший в ржание.
— Ровно коняга ржет, — заметил Лисица, отворачивая лицо от пламенеющих угольев и озирая тьму.
— То черный коршун, — сказал Орех.
— Вот бы оседлать такого конягу-то? — вдруг встрепенулся Лисица, обращая лицо снова к рдеющему кострищу и взглядывая на Ореха.
— Ты про батьку-то сказывал… — напомнил Орех.
Лисица зыркнул на Ореха как будто угольями стрельнул.
— И более не стану, ага, — молвил со всей решимостью он. — Два раза уже тыркнуло под бок. А с третьего и жив не останесся. Батька и воспрещал мне тое рассказывать. И не стану, — решительно повторил он.
Перекрестившись, добавил:
— Скорее бы скатиться по борозде этой граничной.
Тут появился Панкратий Шмара.
— Чего сидим? Али стражи?
Орех ответил, что нет, и они пошли в свою палатку, где мужики такое трио выводили, что Лисица прыснул, прошептал:
— Дядька Орех, мне не заснуть ни в жисть.
— Заснешь, — убежденно ответил Орех.
И правда, полежал Лисица, поерзал, да и вскоре присоединил к трио и свою тонкую и прерывистую трель. Орех в темноте усмехался… А уже и сам спекся, канул в яркие сны, как муха в янтарь.
3
Утром ему сразу это и вспомнилось: янтарь, а может, мед, и сквозь него надо было плыть, а не то и лететь. Чуднó. Утро было пасмурное, серое, будто пеплом присыпанное. Вот словно с выгоревшего кострища и раздули, развеяли повсюду пепел. И сразу прохладца почуялась, весточка осени. Но до осени еще было далеко. Рано всех сторожа пробудили. А рыбаки-то проснулись и того раньше. И на берегу уже выбирали из мрежи жирных стерлядей да носатых осетров, бьющих хвостами, выгибающихся на земле, разевающих рты. Тут же проснувшиеся принялись их чистить, потрошить, швыряя кровавые комья в реку — ракам на прокорм. Сильно запахло рыбой. Слышен был кашель, доносились хриплые прибаутки. Так же хрипло прокричали летящие над рекой цапли.
— На словах твоих хоть выспись! — проорал курносый круглолицый молодой мужик с узкими усиками под императора Петра.
— Гришке Негодяеву токмо бы подрыхнуть! — воскликнул толстый мужик с раздвоенной бородой и выпученными глазами.
Тот в долгу не остался:
— Сам наперед бежит, а кричит: держи вора!
— Куды эт я бежу?
— Все туды в растуды!
Орех подумал, что Гришку так обозвали, но то была фамилия — Негодяев. Панкратий Шмара его по фамилии и выкликнул, велев не воздух сотрясать, а вон дровишек нарубить. И топоры застучали, а скоро и дымы начали стлаться.
Мужики потягивались, шли плескать речной водицей в заспанные лица, расчесывали пятерней мокрые бороды. Панкратий Шмара покрикивал, поторапливал всех, пугал дождем, мол, дымы-то вона как ползут, ровно змии. Межа несла свои пепельные воды. Ныли комары.
Орех смотрел на реку, казавшуюся очень широкой после Обши-то, подумывал про говоренное вчера этим вьюношей… Ишь, борозда граничная. А в чем разница? Они-то уж и пересекли ее, зачалились на правом берегу… Откудова она проистекает, Межа? Так-то понятно, что — он пошарил по небесам, да не сыскал солнца, — понятно, что… с северу? То они шли все на запад, вослед солнцу, а Межа почти поперек встала того хода, значит, с севера и льется. На юг. К Дону…
Спросил о том у кривоносого мужика. Тот усмехнулся.
— Ишь-ка, к тепленькому захотелося?
— Бабий бок завсегда притягиват, — встрял Гришка Негодяев. — Баба и есть южная страна. А мы вековечные северяне. Надобно было тебе, братишка, на Волгу наниматься да к персиянкам грести. А то и на Днепр. Хохлушки зело горячи.
— Лифляндки не хужее, Гришка! — возразил, скалясь, кривоносый.
— Да токмо не по твоему носу! — заметил толстый, лыбясь.
Кривоносый Проезжалов остро глянул на толстяка, сдвинул брови, пригнулся чуть, сунул было руку за голенище, но Гришка Негодяев балагурил дальше:
— Бабе милей нос с поворотом Проезжалова, али мой вздернутый с подворотом, нежли студень с яешней Луки Киселя!
Слышавшие мужики загоготали, невольно залыбился и кривоносый Проезжалов, распрямился. Орех еще и раньше отметил этого Проезжалова, легко он воспламенялся, хотя глаза его синие были ледяными. Как и сейчас: вроде улыбается, а смотрит страшно. И он почуял: миг был до смертоубийства. Поежился. Хотя, может, все и показалось, а кривоносый просто ногу почесал.
— Дурен ты, одно слово — Негодяев! — беззлобно отвечал толстяк.
В чаны с бурлящей водой покидали куски стерлядины, осетрины, и сразу кругами радужными растекся жир, сыпанули крупы, а потом нарубили мелко крапивы и заправили уху.
Уха была на славу, жирная, наваристая. Сербали из деревянных ложек сосредоточенно. Хотя и тут не обошлось без прибауток того же Гришки Негодяева.
Видя, как сосед крестится перед едой, он не удержался:
— Не для Иисуса, ради хлеба куса!
Тот зыркнул на него, усмехнулся.
— И то верно, — продолжал курносый Гришка, — только ангелы с неба не просют хлеба.
— А ты ишшо не приступал, а уже об добавке хлопочешь? — спросил кто-то.
— Хлеб хлебу брат, а я люблю братство.
Мужики посмеивались, кивали, а сами наворачивали и наворачивали, без устали работали ложками, споро жевали хлебушек, сплевывая кости.
Поев, отчалили. Весла вспенили воду Межи. Орех посматривал на гребущего впереди паренька Лисицу, на берега в лесах, пасмурное небо и думал про то и другое, вспоминал свое Кусково, Москву, девицу кареглазую, друзей, матушку, помершего батюшку, углядчивого коневода, — да, с одного взгляда лошадь определял; соседи помещики, ежели надобно было на торг отправляться за лошадьми, запрашивали приказчика Фрола, мол, дозволь Афанасию Аханаткову присутствовать. Сперва сам батюшка и отправлялся. А как Сергейка подрос и обучился кой-чему, начал с собой на смотрины лошадиные брать, а потом и вовсе заместо себя посылал. Орех старался, да промашки случались. Лошадь к продаже готовят, не в миг сбывают. Холят, купают, роздых дают. Поди разберись, ленивка али спорая, борзая. Батя, тот лишь глянет, ну, ладонью по щеке проведет, может, за ухо дернет, а то и кулаком в бок сунет иль внезапно гикнет — и смотрит прямо в глаза. Батька и сам на коня был похож. Глаза навыкате, темные, белки ярые, усы длинные, чуб то ж, козацкий, лоб широкий и как будто с некоей звездочкой… вроде и не приметной, если приглядываться, а так-то мельком посмотришь — есть что-то такое. Хм…
Он если снится, то потом с таким чувством Орех просыпается и ходит, будто широкими ноздрями в лицо дохнуло теплом.
Крепок был батя, а вдруг занемог, и лекарь Хан ничем пособить не смог. Настойки его немочь ту не одолели. Истаял коневод, одни глаза на нем и жили, громадные, конские, будто облака в них наплыли… И однажды конь-батя и будто в небо скакнул. Но приснился плывущим в лодке. Лежит себе и что-то напевает беззаботное, руки за голову.
Орех очнулся. Огляделся. Так это ему нынче и снилось. А не один лишь янтарь. А может, и янтарь, по янтарной-то реке и двигалась еле-еле лодочка.
А Межа шибко катила воды. В иных местах лежали островки, и в рукавах вода клокотала на перекатах, шумела, лодки даже днищами скребли. Вот почему большие струги здесь и не гоняли. Враз сядет на мель. Эх, хорошо, что пол-лета не ладилось, дождями полоскало. Много воды в лесах, в болотах, все в Межу ту и стекает.
Но на иных перекатах весла откладывали и брались за шесты, чтобы толкаться, иной раз Орех и в воду соскакивал. Вода была не холодна. Но как-то резанул хлад по икрам. Видно, родники поблизости били. Орех снова вспомнил какой-то смурной сказ Лисицы. Борозда граничная… И они по ней катились и катились. Справа — сосны, дубы. Слева дубы, сосны. Елка встанет свечой. Березка забелеет, глянет черными очами. Орех год прожил в Бельской этой Сибири, с Жихарем охотничал, но так и не стал ему лес родным. Жихарь в лесном укрывище у огня всякое сказывал. Бывали встречи, все больше со зверьем, с медведем, лосями, барсуками.
Но однажды вот что случилось.
Шел Жихарь на лыжах, скрипел снегами, как вдруг хропот пошел в чащобе… И выломился на полянку зверь — невиданный. Бычара весь заиндевелый, рога вострые, глаза сизые. В младости Жихарю довелось бывать в Белой Руси, когда отца ополченцем в Петрово войско взяли со шведом свинцом меняться. И видал он там зубра. Но в бельской чащобе ему повстречался зверь, хотя и похожий, но иной. Прежде всего то был высоченный зверь, встань Жихарь с холкой вровень, холка была бы выше, он потом это определил, подойдя к березе, возле которой замер зверь. И Жихарь замер, глядел во все глаза, таращился, не в силах вымолвить и звука. Иней оттенял и без того черную, цветом в уголь длинную шерсть. А голова его с рогами уж и вовсе высоко лепилась, — вот точно из глины кто и вылепил ее сильными пальцами.
Так и стояли друг пред другом. Токмо ноздри бычьи расширялись да сужались. И в глазах словно по облаку сизовело.
«Облаки же белые», — напомнил Орех.
«Всякие бывают, — возразил Жихарь. — В янтарь, в золотишко, в кровь, ай не видал, чудило? На восходе, закате. А ночью при луне — в серебро».
«А дальше-то?»
«А дальше-то…»
«Ружье-то было?»
Жихарь усмехнулся.
«Да было, было… Но я об нем забыл. — Он почесал бороду. — Будто оковало меня. И то сказать, лес-то наш Оковский и есть. Вот оно и явилося…»
Жихарь примолкнул. Встрепенулся.
«И глядь, а уж токмо ветки покачиваются, да снежная труха сыплется, серебрится, а зверя и след простыл. То завсегда бывает. Идет зверь, хропот стоит, а как тебя увидал — застыл, постоял-постоял и будто пушинка снежная истаял. Глядишь и глазам не веришь: ну туша велика, а уплывает как перышко, стебелек не хрустнет».
Жихарь трубочку свою доставал, уминал табачок, прикуривал от наколотого на сучок уголька.
«Да-а… А вдруг меня торкнуло: как улетучивался зверь, успел я узреть: граница белая, словно молоко прям по хребтине его тянулася. Ишшо я помыслил: ну, иней и мнился молоком. Сбегает по обе стороны с хребтины. Чудно!.. Тут и про ружье вспомнил. Да куды там!.. Ай…»
Жихарь раскуривал свою трубочку, скашивая глаза на тлеющую чашечку. Потом перевел их на Ореха.
«Ну и што за зверь-то? — сам спросил и развел руками. — А зверь, скажу я тебе, брат, прямо, княжеский: тур. Слыхал об таком?.. Эт посля мне старики подсказали. И я ну печалиться, что об ружье забыл. А дед Василий Савостин грит, радовайся. С самим царем… императором встренулся нашего Волохонского леса».
«Какого Волохонского?»
Жихарь пустил клуб дыма.
«Этого самого». — И обвел рукой с трубкой окрест.
«Так… Оковский же?»
Тот кивнул.
«И Оковский, и Волохонский… Вишь, может, волхвы-то здесь и проживали. — Жихарь подумал и добавил, взглядывая на макушки елей: — А то и посейчас обитают».
Ту-у-р… Вон тень двинулась, справа. Орех следит, гребет. Это и не тень, а темный куст. Откудова тени взяться, того и гляди дождь сеяться зачнет.
— Слышь! — окликает он во внезапном озарении Елисея Лисицу. — Слышь-ко, парень!
— Чиво? — спрашивает тот, не оборачиваясь, боясь снова проглядеть камень ли, топляк ли.
— А батька твой…
— Чиво батька?
— Батька, говорю, не со зверем ли встренулся?
Лисица и околел, грести перестал… Но уже заработал веслом, так шибко, что аж за борт захлестнуло.
— Эй, чума! Тшш! — прикрикнул Орех. — Ты чего воду черпаешь? Хлеб подмочишь!
Лисица погреб тише.
— Ну, али язык проглотил?
Тот кашлянул.
— Да не-э, дядька Орех… — И тут он все же оглянулся и посмотрел на Ореха так, словно тот был сам невиданным зверем.
— Так скажи, коли тебя спрашивают.
Лисица отвернулся. Греб. Наконец молвил что-то.
— Да не слыхать тебя! Чего мямлишь?
— Ну… ежли перевернемся, я в том не виновен, — громче сказал Лисица.
Голос его срывался.
— Ты не каркай, а дело говори.
— Откудова ты, дядька Орех, спознал тое самое про батьку?
Орех просмеялся.
— Солнца нема, а мне сверкнул луч. Говори!
Лисица поежился.
— Так и есть, дядька Орех. Зверя он и спугнул. А в самом деле: сам испужался. Потому как таковых зверей ему зреть не доводилося. — Лисица замолчал.
— Рога громадные? — начал перечислять Орех. — Шерсть черная? Башкой до высоких веток достает? Туша огроменная?..
Лисица снова оглянулся. А как Орех добавил про границу молочную по хребтине, так и голову вобрал в плечи и тут же с отчаянием спросил:
— Да откудова ты ведаешь?!
Потом он разговорился помаленьку. Но так, чтобы плывущие сзади и спереди не особо слышали. Да, отец его увидел этого зверя с реки, тут же причалил, схватил ружье и кинулся на то место. Следы разглядел и по ним побег. Уводили они вверх по Меже. Весь трясся со страху, а противиться не умел. Как на привязи бежал и бежал, след терял и снова отыскивал. Как вдруг ему повстречался человек. В этакой-то глуши. Да в таком одеянии, какое сейчас и не носят… Спросил, куда он торопится. Батька не хотел про зверя открывать. Да тот как будто все знал. И сказал бате, чтоб он поворачивал оглобли, не гонялся за княжеским зверем, мол, не твоя, смерда, это добыча. И еще запретил про виденное сказывать.
— Да батька как подпил, так растрепался Максимке Жеглу, и начались у него нелады, то по ноге топором рубанет, то лошадь понесет, да так, что суком глаз и вышибло… А Максимка Жегол усидеть с той поры не мог, ушел на Межу за тым зверем охотиться. И сгинул безо всякого следу. — Лисица засопел. — Вот, дядь Орех, рассказал, а что теперь станется?.. Ну, а?..
— Да ничего. Доплывем до Риги, выпьем пива янтарного, — успокоил его Орех.
Гребли, молчали.
— А ты, дядька Орех, — вдруг подал голос Лисица, — хотел бы сам увидать того зверюгу?
— Я б не увидать, а оседлать его желал бы, пущай вмиг домчит до Риги!
Лисица перекрестился.
— Чтой-то такое говоришь, дядька…
— Верно, зверь-то сказочный.
— Так то не сказка, ага, все взаправду…
— Одни рассказы взаправду, а на деле совсем другое, — сказал Орех. — Вот и я однажды в ребячестве отправился за Иван-цветком. Так чуть руку не потерял.
— Да ну?! — воскликнул Лисица и с жаром попросил: — Поведай, дядька Орех! Я же тебе про батьку всю правду сказывал!.. А теперь — ты.
4
Но дождь так и не пошел, под вечер и солнце выкатилось, густое, как калиновый кисель, осветило реку, вереницу лодок с гребцами; некоторые лодки и рядом шли, гребцы переговаривались, а то и песню зачинали. Один, уже с сединой в бороде, усах, по имени Трофим Волк, имел глас звучный, его на песню наводили мужики, когда совсем скучно делалось от гребли и лесной глуши. Он, правда, просьбы любил, соглашался не сразу, выжидал, чтоб его повеличали, как положено, Трофимом Ильичом, мужем добрым, речником знатным, баяном града Белага. А ежли еще наобещают и чаркой поделиться, так уж он и откашливается, плеча расправляет — да и затягивает песню. И впрямь было что-то в его голосе волчье, заунывное до дрожи. Но и веселое, если песня такова, рассыпчатое как песок золотистый или бликованье солнца на волнах.
За морем синичка не пышно жила
Не пышно жила, пиво варивала;
Солоду купила, хмелю взаймы взяла
Черной дрозд пивоваром был.
Не все слова долетали до лодки Ореха. Дальше пелось про пированье птичье, и все птицы снегиря спрашивали, отчего он не женится? Тот отвечал, что и рад бы, да чечетка — его тетка, синичка — сестричка… Что-то про сороку. А потом вот:
Есть за морями перепелочка,
Та мне ни матушка, ни тетушка,
Ту я люблю, и за себя возьму.
Ореху по душе эта песня пришлась, он даже хотел попросить Трофима слова написать. И попросил в обед. Да Трофим Ильич ответил:
— Пиши, коли есть чем. На чем. И умудренье.
Ну, бумагу Орех и нашел бы, чернила выпросил бы у Востицева. Да только умудренья в письме у него и не было. Из конюшни в Кускове он и хотел уйти рекрутом в войско Петрово. А почему? Все просто: солдаты там и грамоте научались, а не только пальбе и шагистике. И крепостная обуза враз прекращалась, солдат — вольный человек и его женка, детишки. Ну, как вольный… Не крепостной, да вот пожизненный солдат. Зато свободный от всех податей, повинностей. Он и просил отдать его в рекруты, а не ссылать в Сибирь эту Бельскую. Но приказчик, зараза, Савинка Корепин, лишь рассмеялся ему в лицо. «В Сибирь! В турлы! Тама помаршируешь-посалютуешь в лаптях да с рогатиной, шельма. Не захотелось близ первопрестольной жить, живи с медведями».
После обеда Трофима Ильича умаслили просьбами, и он спел про Садко.
Остался Садко на синем море.
Со тоя со страсти со великие
Заснул на дощечке на дубовой.
Проснулся Садко во синем море,
Во синем море на самом дне,
Сквозь воду увидел пекучись красное солнышко.
Вечернюю зорю, зорю утреннюю.
Увидел Садко: во синем море
Стоит палата белокаменная…
Панкратий Шмара хотел было всех разогнать по лодкам, пора уж было и отчаливать, да Востицев остановил его. И Трофим Ильич продолжал, сидя на пне, уперев руки в бедра и запрокинув бороду, а глаза совсем закрыв:
Заходил Садко в палату белокаменну:
Сидит в палате царь морской,
Говорит царь таковы слова:
— Ай же ты, Садко-купец, богатый гость!
Век ты, Садко, по морю езживал,
Мне, царю, дани не плачивал.
А нонь весь пришел ко мне во подарочках.
Скажут, мастер играть в гуселки яровчаты:
Поиграй же мне в гуселки яровчаты.
Трофим Ильич как-то содрогнулся, будто очнулся, обвел всех выцветшими глазами, огладил бороду — и казалось: вот-вот борода-то гуслями и зазвенит… Тут кто-то и молвил громко и хрипато:
— Сыскать надоть ему гусли-то, мужики.
На него зашикали, снова стало тихо, только посвист птиц из лесу доносился. Трофим Ильич в костлявую свою грудь набрал воздуху речного и соснового да и продолжил:
Как начал играть Садко в гуселки яровчаты,
Как начал плясать царь морской во синем море,
Как расплясался царь морской,
Играл Садко сутки, играл и другие,
Да играл еще Садко и третьии —
А все пляшет царь морской во синем море.
Во синем море вода всколыбалася,
Со желтым песком вода смутилася,
Стало разбивать много кораблей на синем море,
Стало много гибнуть именьицев,
Стало много тонуть людей праведных[1].
И Трофим Ильич закончил внезапно.
— Дак и чево? — спросил кто-то. — Допей уж.
И Трофим Ильич пропел:
Как стал народ молиться Миколе Можайскому.
И добавил:
— Так и мы помолимся угоднику, защитнику всех плавателей, да и пойдем по Меже дальше. Там и допею.
— Не всем слышно! — крикнул Орех.
— А ты вона головешку возьми, прожги слух-то, — тут же ему посоветовал курносый Гришка Негодяев. — Небось тама у тебя пуд трухи запечной!
— Али тараканы! — тут же подхватил кто-то.
Не остался в долгу и Орех, припомнил присловье матушки:
— Гусиный разум, да свиное хрюкальце.
— Так мы тое и видим, — парировал Негодяев.
— Дай и мне зеркальце поглядеться, — не уступил Орех.
— И мы не в угол рожей-то, а во всю стену! — воскликнул Негодяев, задирая свой нос и гримасничая.
Мужики смеялись, засмеялся и Орех тоже.
К вечеру на левом бреге возникла как виденье церковь, еще строенья, подальше избы. Все заливало калиновое солнце.
То была Ордынская пустынь.
Решено было остановиться на этом же бреге, но повыше, где ручей в реку впадал. Православные хотели пойти в монастырь, поклониться-помолиться, получить благословение, хотя в Белом их священник уже и благословлял. Но в Ордынской пустыни чудотворная Владимирская икона Божьей Матери, про которую сказывают, что жильцы деревни Устье, — ну, как жильцы? протоиерей и дворянин Никифор Поплонский, ктитор, вздумали взять из церкви монастыря в свою церковь ее, то есть икону, потому как монастырь здесь совсем захирел, точнее, не мог оправиться после разграбления лихими лесными шишами, и служили тут два, как говорится, с половиной монаха. Но с Поплонским приключилась немочь злая, в церкви в Устье вспыхнул пожар, еле потушили, и тогда икону вернули сюда. Да еще этот дворянин Поплонский даровал обители в вечное владение лесные дачи, пахотные и сенокосные угодья по речке Ордынке. А как же? Ведь Никифор Поплонский сразу выздоровел, а всякие нелады в церкви в Устье тотчас прекратились. Он и храм каменный здесь возвел взамен сожженного разбойниками.
Это еще в обед поведал всем Яков Ртищев, писарь всего этого хлебного каравана. Ну, он и гребцом был. Но еще имел при себе прибор, деревянный ящичек с чернильницей и гусиными перьями, перочинный ножичек, бумагу, сургуч. Он и выглядел как истый богомолец: длинные власы с прямым пробором, таковая же борода, разделенная надвое, густая и длинная, поверх красной рубахи большой медный крест на цепочке.
Борис Никитич Востицев слушал его с неудовольствием. Он бы не хотел задерживаться.
Но как же пройти мимо такого места? Тем более что уже и вечер наступал. Хотя, конечно, еще можно было помахать веслами и одолеть не одну версту до сумерек. Да противиться он не стал.
Лагерь поставили быстро. Запалили костры. Но уже большинство мужиков не стали дожидаться едова, а двинулись в Ордынскую пустынь. Лисица очень хотел пойти, но ему назначено было кашеварить. Он состроил такую рожу просительную, да еще и руки на груди сложил, что Орех отпустил его, а к котлу сам встал с длинной поварешкой из ольхи. Помешивал, отстраняясь от дыма, глядел на уходящих — уползающих толпой раков.
Скоро послышался колокольный перезвон.
А тут неподалеку в дубах цокали белки, посвистывали птицы… Вот иволга принялась выводить мелодию на своей дудочке, светящуюся янтарем. А сама она зажелтела средь листвы золотой грудью. Орех увидал и обрадовался, — известно, ежели заметил эту сторожкую птицу — жди удачи. Да не верил он всяким приметам, россказням, — все бабьи пересуды, девичьи надежды, ребячьи заморочки. Не верил-то не верил, а вот же обрадовался, схватив золотой тот блик птичьей грудки. И как будто блик в его грудь соскользнул и там теперь теплился, покачивался такой лодочкой у сердца.
И он с усмешкой вопрошал: «А что ты мне сулишь? Птица?.. Сули Елену… Встречу с ней. Возможно ль то?.. А почему и нет? Вона как оно все складывается. Сибирь — не Сибирь, а Бельский край, откудова бежит речка Обша… хлебная речка… Да и Межа хлебная, выходит. А прибегают эти речки на янтарный брег, где и сидит моя царевна… как в сказке…»
Он силился припомнить сказки матушки Евдокии. Была же у нее какая-то сказка и про янтарный брег… ну али просто брег на море синем. И там красавица Елена… не Елена, а девица прекрасная хаживала, тоскуя по молодцу, что за тридевять земель остался, собирала там всякое, ракушки, камушки, разглядывала. Янтарь на солнце просвечивала. Тень руки и камушка на ее белом лице с карими глазами сейчас Орех как будто и узрел, аж дыханье перехватило. И блик от того камушка на ее щеке — не увидел даже, а прочувствовал.
— Еленушка… — прошептал.
— Ай, Садко ты наш! — вывернулся тут Гришка Негодяев, он тоже при кострах остался. — С рыбицей, с русалкою слюбился? У царя-то у морского? Так вона как ее кликали: Еленушка-а-а.
Орех на него покосился и ничего не ответил.
— И сам уж рыбой стал? — не отставал курносый Гришка, бросая беремя дубовых дровишек у костра. — Вона как, вона что! Это почище баянова пенья. Можа у тебя и тоже рыбий хвост в штанах шлепается?
— Уйми свое шлепало, — беззлобно отвечал Орех, — трепло.
— Язык — штандарт, дружину водит, царствами ворочает.
— Ишь, царь выискался…
— Языце, супостате, губителю мой! — воскликнул длинный мужик от соседнего костра.
— Кому губитель, а кому учитель: что знает, все скажет, и чего не знает, и то скажет! — отвечал Негодяев поучительно.
А вот это Ореху понравилось. Он улыбнулся, задумчиво покачал головой. Потом нет-нет, да и вспоминал сказанное зубоскалом. Но не мог ясно осознать… А чуял: кроется в этом какая-то отгадка… Чего? Может быть, всего. Посматривал на курносого в сдвинутой на затылок треуголке с любопытством. Тот уже дурачился у другого костра, подкручивал свои узкие усики, задирал нос. Орех видал картинки с царем — императором, как теперь велено говорить — Петром, в Кускове. Картинки те были яркие, радостные, лубки, их приносили офени, целые пачки. Лубочники проживали неподалеку в Измайлово. Там же по избам бабы и дети красили ихние лубки. Чего только не изображали: и царя Македонского, и чертей, и сатану, и персиян с арапами, и то, как цирюльник режет боярам бороды, и самого Петра с такими вот усиками, круглыми глазками, круглым лицом, только не курносого, чем-то кота напоминающего. А и такие появились лубки: с котом в ботфортах, в треуголке, плаще и с узкими усиками, гонителем мышей-турок и шведов.
Скоро и в Кускове наладились расцвечивать лубки. Измайловские умельцы привозили листы — простовки, картинки с оттисками. И тут за дело брались цветальщики, готовили краску из растений и коры. Да и малевали те картинки. Соседский паренек Демьянка в неделю расписывал почти тыщу листов. Даже матушка Евдокия засматривалась на то дело, хотела испробовать, да батька ей воспрещал, мол, дурь да блажь одна, мышинята да котята, ребячество. Но если бы только это! А то ведь и фряжские лубки являлись — со срамом. «Не пулей да ядром, так картинками!» — негодовал отец.
Но в лубках многое сказывалось. Орех слыхал, как барин молвил про лубки-то эти, дескать, деревенские ведомости для не разумеющих грамоту. Правда, там были и подписи. Но и без оных все ясно. Рыба-кит, а на ней целая деревня, баба с коромыслом, солнце, петухи, — жизнь на таком-то острове райская. Медведь в шляпе с козой в нарядном платье наигрывают, он — на дуде, она — на ложках, да еще колокольцы на рожках. Мыши наяривают на свирелях, распевают песенки колосьям с глазами и в крестьянских шапках, а мышиный царь скалит зубки. Или бычара: подвесил человека на крюк, нож точит. Много сказочных лубков: баба-яга, ковер-самолет, царевич и волк. Перевертыши: дети родителей нянчат, старики в мельнице в молодых превращаются. Оборотни: волкодлак, баба-гадюка. А то и вовсе какие-то не разберешь, какие образины: тело косматое, медвежье, лапы птичьи, шея человечья, а морда — камень или кора с суком. А вот бабы незамужние на дереве находят мужиков. Илья Муромец с лицом Петра пускает стрелу в Соловья-разбойника с лицом, как говорят, Карла, шведского государя. Удод шагает, а за ним кукушка, воробей, утка, лебедь, петух, перепелка, соловей, ворона, дятел, и вдали их ожидает Гамаюн на пушке. Особенно Ореху нравился лубок с солнцем посередине, вокруг коего разные звери-звезды: лев, бык, козел; еще рыбы, весы, богатырь, — все то же звезды. А у солнца глаза были как у любимой лошади Февронии. Это батюшка так ее поименовал. Он говорил, что собаки и лошади лучше людей. И рассказывал одну сказку, которую ему поведал его отец Роман — про царство Брык, в коем крепостными были люди, а господами — лошади. Дед Роман был вольный казак. Да приник к разинцам, после разгрома бит кнутами и с вырванными ноздрями отдан в кабалу помещику. Сын его уже был подневолен полностью, но кровь казацкая и у Афанасия играла, да все ж не заставила уйти к собратьям, а сделала изрядным лошадником.
Ореху иной раз вся жизнь рисовалась таким вот лубком: Кусково, утренние туманы, холмы с перелесками как островки, лошади пасутся, костерок догорает, он, подросток, босой, в портах, снизу мокрых от росы, в длинной рубахе, подпоясанной веревкой, с плеткой за поясом, — а кнут в развилке березы торчит, — дремлет, сложив руки на коленях, подле бати с вислыми усами и чубом на манер казацкого; а потом солнце горит, жаворонки свои дуги-трели вычерчивают, и Феврония все норовит седока к воде увезти, к речке, но надо следить за табуном, чтоб не разбрелись лошади, не влезли в хлеба или в болотину; и все ж таки в полдень хитроватая и умная Феврония бочком-бочком да выходит к речке, и седок не противится уже и даже не раздевается, а прямо так и въезжает в струи речные и прыгает в воду, плещется, кружит вокруг лошади, трет ей спину, бока, и она от удовольствия громады своих глаз прикрывает, — а как откроет, то в них и плывут облака, и река отражается, и сам мальчишка, и солнце; а после в деревню отправляется, за квасом, хлебом, луком, еще всяким припасом; и снова догадливая Феврония везет не прямо к избе, а сторонкой, крюком — ближе к кузне Родионовой, чтоб мог седок полюбоваться на девицу, если посчастливится сразу и увидеть, — и вот она в платке от солнца, а то и простоволосая, с косами каштановыми и такого же цвету глазами, в одной длинной рубахе не подпоясанной и босая, глядит, а щеки как яблоки — улыбается. Так бы Орех и нарисовал ее с яблоками.
5
— Идут наши богомольцы, — заметил Гришка Негодяев, когда на взгорке появились возвращающиеся лодочники. — Ну, теперя подавай хлеб единый, ибо брюхо-то подвело на жратве духовной.
Мужики шли, переговариваясь, заметно и впрямь поспешали к кострам с котлами.
— Чего видали? Чудеса в решете принесли? — вопрошал Гришка, как всегда, дурачась.
Мужики посмеивались.
— Скажи сперва, что за кудесы ты сотворил в котле! — отвечал кто-то.
— Знамо, что: рыбица да хлеб насущный. А у вас, поди, ложка, что узка — берет два куска, а развести пошире — возьмет и четыре?
Мужики смеялись, крутили головами.
Потом, уже работая этими самыми ложками, жуя хлебушек аржаной, утирая потные лбы, рассказывали, что монастырь помаленьку оживает после погрома разбойного, каменной храм Поплавский дворянин добрый возвел, кельни отстраивают, народ с окрестных деревень пособляет, кто чем может; из Смоленску монахов прислали, игумен сметливый, отец Варфоломей. Ну а главное — Владимирская на месте, матушка. Ей кланялись, просили путь щастливый до Риги. Варфоломей с иноками послужили, попели.
— Забавный там инвалид обретается, Кирша Оловяничник, толкует, мы самые христолюбивые люди на всем белом свете. И кланяется, как будто мы какие монахи али святые люди, — говорил Ореху Елисей.
— Кликуша? — уточнил Орех.
Тот мотнул головой.
— Не-а! Грит, раз мы зерно везем, то хлебные люди и есть, а Господь наш Хлеб. Ну, Христос-то. — Елисей даже замер с краюшкой ноздреватой в руке.
— Да ладно, кусай, — помог ему Орех. — Хлеб на то и дан. Как в «Отче наш» просим, так и даден. — И сам отломил кусок и отправил в рот.
За ним и Елисей.
Над макушками елей повисла прозрачная луна. Хотя солнце на другом краю чаши мира еще пламенело, калиновым светом исходя. И калиновый тот свет слегка окрашивал ее.
После трапезы решил пойти в монастырь и Орех. За ним увязался и Елисей. Они приблизились к вратам, выстроенным из кирпичей и выбеленным, с деревянной крышей, увенчанной крестом. Но врата легко можно было и обойти, от них не шла ни вправо, ни влево стена либо тын. А все же вступать в монастырь следовало чрез врата. Что они и содеяли, сняв треуголки и перекрестясь.
За вратами было пустынно.
Впереди белела церковь, рядом звонница.
Они подошли к храму. Обитая железом дверь была заперта на замок. Монахи уже не верили лесной благостной тишине. От храма открывался вид на реку. Межа здесь уходила на запад и даже к северу забирала. Калиновый свет по ней и растекался, будто давил кто куль ягод. Издали долетало кукование. А на другой стороне луна млела. Оттуда река истекала… И пересекал реку челн. В нем сидел один человек. Выгребал шумно. Ткнулась лодка неслышно в берег. И тот человек неловко вылезал. Был он стар или слаб. Борода и власы белели.
— А вона и Кирша сам, — молвил Елисей. — Айда пособим.
Они спустились к реке. Старик оглянулся.
— Отец, давай, — сказал Елисей и начал вынимать мрежу с рыбой.
Тугие рыбьи тела трепыхались в руках, били хвостами. Орех рывком вытянул долбленку на берег.
— Да шибко-то не надоть, — пробормотал, отдуваясь, старик. — А не то после и не спихну…
Лицо у него было костистое, острый нос шибко выступал, а глаза глубоко сидели. Сильно пахло тиной, рыбой. Старик принес ивовую корзину и придвинул ее к Елисею, чтобы рыбу туда и бросал.
— Ого, улов у тебя, старче, — сказал Орех, когда вся рыба из мрежи была выбрана, и он взялся за корзину.
— Межа не жадничает, щедро оделяет, — отвечал старик.
— Как Христос на том озере, — подал голос Елисей.
— Что ж никто из братии не пришел на помогу? — спросил Орех.
— Ихняя… помога… помога… молитва, — сказал старик, поднимаясь следом за Орехом и Елисеем на крутой верхний берег, опираясь на палку, кряхтя и постанывая.
Наверху поставили корзину, оглянулись на реку, уже померкнувшую. Отгоняли звеневших комаров.
— Кирша! Али пособляют тебе? — раздался оклик.
Они обернулись. Мимо храма шагал-поспешал молодой монашек.
— Да вот… добры молодцы… хлебники… — отозвался старик и в самом деле поклонился им.
— Дай Бог здравия, — молвил белобрысый монашек с глубоко сидящими глазами, худой, длинноволосый, приближаясь и осеняя себя и их крестным знамением.
Рыбой корзина была почти до верху полна. Так что дальше понесли ее они вдвоем, монашек с Елисеем. А Орех со стариком медленно шли позади, отставая все дальше. Орех спрашивал старика, как тут живется, про зиму, небось, одни волки бегают? Тот отвечал, что зимой к церкви траншеи, как при осаде Нарвы, прорывать приходится. Воинство зимы беснуется. А только вотще! Воины Христа огоньком свечки всех побеждают. Ну, не одной, конечно, свечки… Дров хватает. Леса какие кругом. Тут Орех вспомнил о рассказанном Жихарем да Елисеем и осторожно поинтересовался, какие звери, кроме волков, здесь себя кажут? Старик Кирша сказал, лесной помещик тут — косолапый, за ягодой пойдешь, всегда встретишь, хорошо, ежели самого хозяина, а не его матку с детенышами, — та сразу в рев, глазья так и сверкают, бегит, нагнув башку.
— И что тогда? Как?
— Да так… Я нынче просто лег ничком, вобрал головушку, поджал ноги, притворился мертвяком. И она, медвежья матка-то, токо понюхала, порыкала, да и восвояси подалася.
— Слышно, что царь дал указ платить за спойманного лося пять рублев, — поделился Орех.
Старик кивнул.
— Лоси тута бродят, по осени ревмя ревут на своих свадьбищах. Но живого — поди схвати! Охотники сказывали, битва меж им и медведем стряслась. Дак волохатый-то совсем побитый был. Все окрест себя измочалили, кусты, деревца, в щепки разбили, ям нарыли. Волохатый лося загубил, но и сам едва не издох, тут же полег и отлеживался, кровь изливая. Охотники добивать не стали… Да и чтой? Шуба на ем драная вся, и телеса после зимней лежки-спячки отощалыя.
Луна стояла над крестом храма, сильно светя. И борода, власы стариковы тоже были лунного свету.
— А… иные быки вестимы? — вопросил Орех.
— Иныя?.. — переспросил старик, взглядывая на него и останавливаясь, опираясь на палку. — Какие ишшо? Зубры?.. Да как-то позапрошлым летом… нет, весной, сказывали ребята, видали выше по Ордынку. Но ушли.
— Мне охотник Жихарь сказывал, встренул зверя княжеского…
— Княжескога?.. Это ж которого?
— Тура.
— Тура? Здеся?
— Та-а-м, за Белым, — сказал Орех, мотнув головой.
Старик молчал, потом произнес, что видел он тура, но не здесь, а далеко на берегу моря, того, к коему караван хлебный и скатывается.
— Как? Тур истинный в рижских пределах? — не поверил Орех.
Старик кивнул.
— Шли мы дюнами, борами под водительством самого светлого графа Шереметева. Был октябрь, дожди донимали, заморозки по утрам… Оно, конечно, по Дюне, реке-то, было бы сподручнее валить. Но где напасешься стругов на такую силищу? И мы маршировали, лошадей стегали, колеса увязали, но все ж таки почвы там песчаныя. Я-то был бомбардир…
При этих словах старик чуть распрямил плеча-то свои. Помолчал и продолжил:
— Намаялись мы с ребятами, волоча нашу пушечку. И однажды заночевали близ имения…
Старик снова примолк, как будто припоминая все хорошенько. Вздохнул.
— Ну, командир, значит, Бубнов, меня с еще одним послал разжиться чем, не грабить, а купить, денег дал. Только тама уже хозяйничали наши, кавалерия, казаки рубили кресла и в очаг бросали. И вот стали картину сымать, чтоб тоже употребить… А какой в том толк? Но казак дурен, когда до чужого дорывается. Да и другие не лучше. Бьют, раздирают. — Старик покачал головой. — И ладно, если то болваны мраморные, али стеклянные вазы, а не самые твари Господнии, сотворенные по Его образу и обличью. Ну и вот. Да тут офицер явился, закричал, чтоб казак остановился. Приблизился, начал картину ту визировать. И, оборотясь к казаку, молвил, что сей изображенный зверь — тур, а охотник, подброшенный им вместе с лошадью — русский славный великий князь Мономах. Казак отвечал, что тама нету и подписи… Подпись тут, отвечал офицер, приставляя палец к голове. В своем «Поучении», мол, Владимир Мономах об том случае и повествует.
Старик снова молчал, глядя прямо перед собой.
— Да что ж… Едва я, раб божий, и успел завизировать. Черный свирепый бык и взаправду поддевал великими рогами охотника с лошадью. Офицер вырезал картину из рамы да и скрутил в трубку. Забрал трофей. Нашего, выходит, Мономаха, ага…
— Сколько же тебе в ту пору было? — спросил Орех.
— Да сколь?.. Полвека. Нашего брата, пушкаря, попробуй выучи. До старости и не отпущали… Мы туда с пушками шли, вы — с хлебом, — добавил старик Кирша. — Так-то бы и надо сотворенным по образу и подобию по земле ходить али водами странствовать, как вы, хлебные люди.
И старик снова поклонился прямо ему, Уроду Ореху. Тот поежился и чуть посторонился, внезапно вдруг узнав всю свою поганость, всю свою глупость человечью, вот будто лучом, костром полыхнуло и все высветило в нем. И Орех встряхнулся осторожно, опасаясь, что сейчас с него вся погорелая труха и осыплется и — что останется-то от Сергейки Аханаткова из Кускова?.. Только если… мечта-любовь к далекой Еленке на янтарном бреге морском. И все. Остальное — труха и есть.
Навстречу им шел Елисей, неся что-то в шапке. Ближе подошел и достал яблоко, оно забликовало в лунном свете.
— Во! — сказал он и, поднеся ко рту яблоко, с хрустом вонзил в него зубы, протягивая шапку Ореху.
— Старик-то тоже видал твоего зверя, — сквозь яблочный хруст проговорил Орех.
— Ай?!
— Нарисованного, под Ригою. Говорит, князь Мономах на него наехал, а тот его и подкинул. Да с лошадью.
Елисей быстро перекрестился.
6
Орех просил поведать, как дело было, как Ригу-то брали, но старик не захотел вспоминать. Тогда Елисей перевел разговор на монастырь, на братию, игумена Варфоломея. Спросил, отчего так монастырь прозывается, Ордынская пустынь? По речке?
— Речка-то раньше именовалась не так, — произнес Кирша, мягко хлопая по лбу и хватая комара, да и выпуская его.
— А как же?
— Жидовинка.
Орех с Елисеем засмеялись.
— Нешто жиды здесь проживали?
— А то неведомо, — серьезно отвечал старик. — Можа, и проживали. Народ библейский, а места здесь божьи. Шли-шли с Ерусалима, от Святой земли, да и нашли иную Святую землю.
— Святу-у-ю? — недоверчиво протянул Елисей.
Старик кивнул.
— А ты видал краше?
Елисей смутился, пожал плечами.
— Ну… как это… кто его знает…
— Не столь много и повидал. — пришел ему на помощь Орех.
Старик отогнал комаров, провел ладонью по лицу, огладил длинную все такую же лунную бороду и сказал, что он-то изрядно земель повидал с царем Петром, ну, не прямо с ним самим, а с его командирами, Шереметевым, Меншиковым. Довелось ему побывать у студеных вод в Олонецком крае, в Польше, на Каспии под водительством князя Бековича-Черкасского, который составлял карту побережья… Дальше пойти с Бековичем Кирше помешала немочь, годы уж не дозволяли сносить азиатскую жару. А с Бековичем в Хиву на поиски водного пути в Индию ушло более двух тысяч солдат. И всех их там побили, с самого Бековича содрали кожу, голову срубили, выставили на обозрение. И по сю пору томятся в плену те, кого не порубили. А царь ничего содеять не может али не желает…
— Да как же оне так, порох, что ль вышел, али пули растеряли? — забеспокоился Елисей. — Иль числом их одолели?
— Не числом, но хитростью… Так вот, в крепостце на усохшем устье Амударьи, при Красноводском заливе, что поставил Бекович, под нещадным солнцем, глядя на голую землю, над коей крутились пыльные вихри, будто черти плясали, вот в то самое время я, раб божий, и спознал, что Русь наша олафа.
— Олафа? — переспросил Орех.
— Сиречь, дар. Олафа святая. И порешил я, Кирша Оловяничник, ежели выживу в адском пеклище и вернусь, то заберусь в самые дебри лесные. Ордынская пустынь такова и есть.
— Название-то… — проговорил Орех.
— У них там пустыня — шаром покати. А у нас пустынь — попробуй продерись, — отвечал старик, посмеиваясь.
Он уже сидел на колоде возле врат, до коих проводил Ореха с Елисеем, отдыхал. Те двое стояли подле, смотрели на старика белоголового, озирали поляны и древеса, залитые лунным светом. Реки отсюда уже не видно было.
— Так… куды жидовины-то подевалися? — спросил Елисей.
— Сменили Жидовинку на Ордынку, — ответил старик.
— Татары напали? — уточнил Орех.
— Да кто его знает… Тут путь-дорожка раздваивается. — Старик помолчал, разглаживая ткань рубахи на колене, как будто рассматривая эту путь-дорожку. — По одной, значит, будто бы прибрели сюды аж из самой Московской землицы два инока, спасаяся от тых ордынцев. И зачали жить, сперва вежу устроили, палатку из жердей да еловых лап. Но к зиме надо было строиться получше. Тут им мужики из окрестных деревень пособили. Поставили избу, корму дали. Да те и сами не сидели, сложа руки. Рыбку брали в Меже, вялили-сушили, грибы сбирали, ягоду. Так и пошло Божиим соизволением. Монастырь прижился и возрос.
Старик примолк.
— А другая дорожка? — напомнил Елисей.
Старик как будто очнулся, посмотрел на него, кивнул.
— А по другой дошел сюды Ордын.
— Ордын?
— Ордын-Нащокин со Пскова. Большой был боярин у Алексея Михайловича. Канцлер Посольского приказу. Переговоры вел, корабельный флот хотел устроить. Да-а… А впал в немилость, как водится, по наветам, да и вернулся во Псков, где и постригся. А оттудова, желая тишины, тишины уединенной, и прийшел сюды. Сказывают, у его предка было прозванье таковое — Орда, он лег в битве, когда Смоленск от литвы ослобонять взялись.
— А могилка? — спросил Елисей.
Старик повел рукой окрест…
— А теперя, отец, ты тута проживаешь, — сказал Орех. — Что, не доводилось зреть чего-нибудь… такого?
Старик поднял на него глаза, узкие, глубокие, лунно глядящие из-под лохматых бровей.
— Да вот… вас зрю.
Елисей Лисица мелко рассмеялся. Но старик серьезно молвил:
— Хлебных людей. Оне самые великие и светлые и есть по всей Руси. И сама Русь наша — олафа.
7
А утром над рекой разнеслись проклятья. Мешки с припасами атаковали мыши. Прогрызли ткань, попортили хлеб, соленое сало. Востицев велел проверить мешки в лодках, не добрались ли серые до зерна? И выяснилось, что — да, побывали и в зерне. И, похоже, случилось это еще в первую ночевку на Обше. Надо было бы проверить все лодки и все мешки, но еще с ночи заморосил дождик. Решено было поесть, да и отчаливать, уповая на то, что распогодится.
— Небось ишшо и с монастыря набегли, — ворчали мужики, — неспроста же и говорится про бедную царковную мышь.
— Монастырь разбойники пограбили и за нас взялись.
— Что живо, то и хитро…
— А не видали там у иноков котика? Нам бы его сюды!
— Ага, будет он тебе мышатину жрать, коли тут судаки да стерляди.
— Это, можа, еще и с Белого понабегли.
— Да не, проверяли все, когда укладывали.
— Дак оне и в мешках могли сховаться.
— И чего, Обша хлебная али мышиная река?
— Мышей нонче и впрямь поразвелося — видимо-невидимо. Видать, к войне. Снова со шведом.
Плыли без песен, хмурились. Дождик все сеялся и сеялся. По воде мелкие кружки шли, словно река дрожью исходила.
— А Кирша-то, Оловяничник, чего толковал? — вдруг вспомнил Елисей.
— Ну? — спросил Орех.
— Про Христоса-то?
— Что?
— Что Хлеб Он и есть.
— И… что?
— Так это, дядя Орех… Тогда эти мыши — кто такие? — вопросил Елисей и сам же ответил: — Дьяволово отродье!
Помолчав, он продолжал:
— Бабка нам, ребятне, в зимнюю тягомотину сказки сказывала… Помню, про сиротинку. Ну, значит, это… жил-был, ага, сиротинка, кормиться нечем, он нанялся к богатею, три года отработал и три копейки получил, а по улице пошел и увидел, как мальчишки замучивают котенка, он у них его и выкупил. После, это, ага, устроился к купцу работать, ну, там, товар всякой подавать, и у купца пошла-поехала торговля, отбою нету. И он надумал в заморские страны отправиться поторговать. И попросил у сиротинки котенка, ага, лады, заради забавы и мышам на корабле гроза. Тот согласился, уступил, но с возвратом. А в заморской стране один приказчик увидал, что денег у купца навалом, да и определил его на постой в такой дом, где орда мышей да крыс носилась. Думает, сожрут оне его, лады. И он денежки прикарманит.
— Бери правее! — воскликнул Орех, выгребая.
Лодку подхватила быстрина. В этом месте посреди реки лежал зеленый островок, а по краям пески почти черного цвета. Вода пошумливала на перекате, лодку качало, по дну слегка скребануло. Но ничего, пошли далее.
— И чего купец-то? — напомнил Орех.
— А купец, лады, он и лег спать в том заведении, и тут-то зашуршали мыши-крысы, застучали коготками, ринулися… Но котик тут как тут. И давай их пластать. Утром тот приказчик заходит, а оне спят, котик да купец, и вокруг навалено мышей да крыс — к потолку. Во, какие государства бывали в старину. У них там ни единого кота не было. И тот приказчик упросил продать котика за мешок золота… Так не оттудова ль серые к нам и пожаловали, дядька Орех?
Орех посмеялся.
— Ладно… назвался груздем, полезай в кузов. До конца уж сказку говори.
— Так ты смеесся, дядька Орех, мол, сказка. А самого любопытство одолело?
— Ох, забавный ты, хлопец. Да говори уж.
И Елисей досказал сказку. Купец отдал сиротинке мешок золота, хотя сперва хотел утаить, да как об том помыслил, гроза ударила, море взыграло, он и усовестился, все вручил сиротинке. И сиротинка пошел к купцам на море, да и купил целый корабль ладану, свалил его на берегу и зажег. Благоухание распространилось по всему царству.
— Да не ты ли то был? — смеясь, спросил Орех.
Елисей рассказывал дальше. Вдруг появился старичок и спросил, чего сиротинка более всего желает. Тот и не знал, чего он желает. Ему присоветовали жену попросить. Так и поступил. И объявилась около него раскрасавица. Один богатей порешил ее отбить, за ним и сам царь. И он указывал сиротинке мост хрустальный строить, сад с вкусными яблоками и райскими птахами разбивать, гусли-самогуды добывать, от игры коих все в пляс пускалось, даже коромысло с ведрами, да с помощью жены мудрой сиротинка все исполнял, и тогда царь спровадил его неведомо куда и неведомо за чем.
А тут и сам Елисей Лисица гоготнул, покрутил головой, хлопнул веслом по воде и признался, что порой ему то и мерещится, будто таков и его удел.
— А у тебя, дядька Орех?
— У меня?.. — Орех смотрел, как из-под весла выныривает белая кувшинка.
— Ага, каков твой удел?
Орех уже глядел на берега, все в тех же мощных соснах, вязах, зачастую перекрученных, морщинистых, да в дубах, простерших длани над водою. Его удел? Ах ты, любопытный мальчишка… Удел. Ишь, какие вопросы удумал.
— Я, чай, не на исповеди? — спросил Орех.
Елисей оглянулся.
— Ты вперед зырь! — воскликнул Орех.
И Елисей отвернулся. Послушно смотрел вперед, греб, под рубахою лопатки ходуном ходили. Орех молчал, думу думал… как дьяк. Это батя его так подначивал, ежели сынок впадал в задумчивость и забывал о деле, мол, ну прям вылитый думной дьяк. Али в боярскую Думу метишь? Вона твоя дума-то — конюшня. Лошадиные кренделя заместо сургучных печатей. На самом-то деле, как потом довелось слышать от знающих людей, думной дьяк ничего и не думал, а только записывал, составлял всякие обращения и воззвания.
Каков его удел… Сперва — конюшня, после — Бельская Сибирь. Теперь вот река, хлеб… Рига впереди где-то. Скажешь себе «Рига», в уме рига для сушки, обмолота и веяния зерна. Так что все правильно — туда только зерно и везти. И ему и представлялась та Рига огромной ригой: бревенчатый сруб с крытой соломой крышею, с печью у входа, плахами пола; а бревна-то сруба сосновые, истекают янтарной смолою…
И выходит из Риги-риги Елена в полотняной рубахе, и все ее тело под белою рубахою рыбиной ходит, бедра играют, на груди рубаха топорщится, из ворота белая шея слепит, губы еще того более слепят, цветут, глядеть аж больно, а хочется, глаз не оторвешь… «Медом вся намазана, что ли, девка тая», — ворчала матушка Евдокия. А кто ее знает. Как в отрочестве прилип взглядом, так уже и не мог оторваться, на других смотреть с такой же силою. Даже и дотрагиваться ни к чему. Истекал нежностью, просто глядя. А уж коли поговорить, так и вовсе будто отведал того источника благоухания и чуда. Готов был на карачки пасть и крутиться у ее ног, тереться, тыкаться носом, лизнуть в пятку.
Опять же, как с хлебной рекой, притекающей в Ригу-ригу, и тут совпадение: он сын конюха, она дочка кузнеца, что лошадей, коней подковывает. Перекликаются Орех с Еленою.
Так то и есть удел? По лесам и долам, по рекам шагать-ехать-плыть за бабой? И впрямь будто в сказке.
— Слышь, Лисица! — окликнул он Елисея. — Так и чего?
— Чего, чего?.. — буркнул Елисей, не оборачиваясь.
— Чего, говорю, было-то? С сиротинкою тем?
— А я не помню, — отвечал Елисей с деланым безразличием.
Орех примерился веслом, хотя уже и раньше примерялся, чтоб огреть олуха, да не доставал. Как будто весло могло стать длинше. Покачал головой, да и перестал донимать юнца, греб, помалкивая и снова предаваясь думам.
8
К вечеру дождик развеялся, и, как причалили, стали смотреть все мешки. Некоторые были погрызены, а иные, большинство, — нет, целехоньки. Востицев наказал нарубить кольев да воткнуть возле каждой лодки так, чтобы не давали бортам чалиться, касаться земли, трав. Мужики то и содеяли, но говорили, что серые те еще затейники, способны по веревкам бегать, как шуты, что веселят народ на ярмарках. Но тут уже ничего не сделаешь, только если к каждой лодке приставить часового котика. Али выловить ту щуку Емелину, она бы враз охрану наладила. Вот и поставила бы по котику стражнику.
Ну… ежели б исполнялись желания… по щучьему велению… ясно, чего б пожелал Орех. Мигом в Ригу. Здравствуй, Еленушка, Олена, Еления… Еления — будто страна целая. Вступил бы в ту страну. Стал царем. Нет, сперва странником, шатающимся, каликой перехожим. Это тут по царскому указу велено шатающихся хватать, бить кнутом, ссылать. А в Риге, поди, воля вольная, броди по холмам, окунайся в реки молочные, ночуй на мху в тенистой чащобе. То есть не в Риге, а…
Да кто знает, чья теперь эта страна. И помнят ли там Кусково, конюха Сергуню. Там, поди, другие конюхи, лифляндцы в замызганных париках как лекарь Хан.
Какие то сказки сказывала мамка про Елену?
Орех пытался вспомнить, лежа в полотняной веже рядом с храпящими гребельщиками.
Да про Ивана-царевича и серого волка… Как это? Там повадилась птица, жар-птица, в сад достославный летать и красть яблоки с любимой царской яблони, вот царь и спосылал сыновей яблоки стеречь, а они спали, кроме младшого — Ивана. Тот уследил, вцепился в птицу, а только из хвоста перо и выдрал, да зато какое: в сто свечей сияло, озаряло все горницы, покои дворца. И захотелося царю всю птицу, обещал за нее полцарства при его жизни и все — по его смерти. Сыны и отправились…
Мужик слева простонал, зачесался, видать, вши доняли.
Так… что далее?
А, да, выехал Иван к столбу во чистом поле. На нем написано еще было, что направо пойдешь, коня потеряешь, но останешься жив, налево — жизни лишишься, а ежели прямо, то будешь в хладе и гладе. Иван свернул направо…
«А я бы поехал прямиком», — подумал Орех.
Но Иван решил по-другому.
И вскоре из лесу выскочил огроменный волчара, да и сожрал коня. А пред тем еще порассуждал, мол, чего ж ты сюды-то свернул, парень?
А и впрямь, чего?
Но тогда, видать, и дальнейшее не случилось бы? Ведь заместо коня он заполучил вона какого скакуна, а точнее — прыгуна-бегуна. Волк-то оказался жалостливый. Нагнал Ивана, когда тот совсем изнемог, идучи и сокрушаясь, слезы роняя.
«Эх, а чего плакал-то?.. По чем? Полцарства захотел. У меня-то кручина другая…»
А Иван помчался-понесся-полетел на сером волке…
Орех невольно припомнил случаи встреч с волками здесь, в лесах Бельской Сибири. Два раза то произошло, когда они вместех с Жихарем промышляли: в первом случае волки лишь выбежали на поляну и тут же растворились, трое али четверо; в другом разе увязались за ними, Жихарь их заметил средь ольшаника, они сопровождали охотников на лыжах, держа расстояние… а потом то расстояние начало сокращаться. Хорошо, уже ихняя избенка лесная показалася. Жихарь прибавил ходу, под конец побежал, Орех за ним, ввалились в избу, дверь затворили, давай огонь разжигать в печи, а Жихарь за порохом, хвать, зарядил ружье, вышел, да и пальнул для острастки, заорал: «Кишки-то выпущу дикому князю!»
Потом у печи, разомлев от жары, едова, пития, говорил: «Ишь, отродье серое, будто учуяли, что порох вышел… Так завсегда. Подь без ножа, без ружья, али без лука в лес, серый тут как тут. Бабу тоже чует, ежли в санях, в телеге баба, так смело набегает, а как та же баба с мужиком, то остерегается. Умудренный зверь».
И еще раз столкнулся Орех с волками один. То была весна, раннее утро, на речку он шел проверять мрежи, как вдруг из тумана будто и соткались волки, двое, бесшумные, плавные, рядышком бежали, на взгорке остановились и стали глядеть на Ореха… с каким-то пониманием, разумением. Ах ты!.. Орех тоже уразумел, что то была пара, волк с волчицею. Он даже остановился и стоял, глядел. Стлался туман, птицы еще помалкивали. И волки молчали. И он молчал. Даже усмотрел, что концы шуб их свисают прядями мокрыми от росы.
Чудной был какой-то миг. Словами и не перескажешь.
Наконец волки переглянулись, вроде волчица первая повернула к волку голову, и тот тоже чуть повел головой в ее сторону… И все как-то плавно прянули да исчезли.
Так вот и тот волк из сказки будто чуял бабу издалека, вез Ивана к ней.
А пока оказались оне пред каменной стеною. Да? Да, выходит, так... И волк наказал Ивану стену перелезть, там будет сад, посередь коего в золотой клетке жар-птица и сидит. «Бери ея, а клетку не тронь!» Иван и взлез на ту стену. Глядь: точно, сад, озаренный дивным сиянием. Он слез, пошел меж деревьями, не трогая плодов никаких, прямиком к клетке, загораживаясь от света, исходящего из клетки, открыл, схватил жар-птицу, двинулся было обратно, да взыграло в нем что-то, вернулся и за клеткой, а только взял ее, как тут же все там запело-загудело, струны были прикреплены к клетке, и набежали стражники, схватили его.
А дальше?..
Орех перевернулся на спину. Прислушался. Ветер пошумливал. Это плохо. Может дождь снова натянуть.
Так… и чего там было-то?..
Будто кто толкнул в бок Ореха, а он уже и придремал, что ли…
Дальше?
Ему представилось спокойное лицо матушки Евдокии, серые ее глаза, прядь светлых волос, родинка на подбородке. Такая же родинка была и у Елены, только пониже, на белой шее. Орех на нее засматривался, она его будто оковывала. Вот тебе и весь Оковский лес в одной родинке?.. Он улыбнулся в темноте.
Ладно… И чего дальше-то матушка Евдокия сказывала?
Ну… это… привели Ивана к царю, что владел жар-птицею. Тот и давай его укорять, ах ты, мол, такой-растакой, что содеял-то? Ворюга. Иван, правда, свое гнет, дескать, а чего ж птичка тая наш сад разорять летала, коли и у тебя самого царь имеется? Чего ж она истрепала всю любимую яблоньку моего батюшки? Тогда царь грит, ладно, прощу, коли ты сослужишь и мне службу. И отрядил Ивана в другое царство за златогривым конем. И снова не послушался Иван волка, не только коня выкрал, но и златую уздечку прихватил, а тут все загудело-запело и слуги его скрутили, отвели к тамошнему царю. Ну а тот царь отрядил Ивана уже за Еленою Прекрасною.
Мысленно произнеся это имя, Орех сладко вздохнул. Вот точно сказка сказывает: Прекрасная. Елена и есть Прекрасная. Е-л-е-н-а-а-а…
Примчались они с волком в то тридесятое царство. Но теперь волк велел Ивану отойти от золотой решетки, за коей цвет сад, и дожидаться под зеленым дубом, а сам и сцапал Елену ту Прекрасную, когда она вышла в вечернюю прохладную пору в сад погулять с нянюшками и придворными боярынями. Прибег к зеленому дубу, кликнул Ивану, чтоб скорее на него садился, — и помчались-полетели над горами и долами, Иван Елену к себе прижимал, чтоб не свалилась… И в ту пору они и возлюбили друг друга.
И волк помог им и дальше быть вместе, а еще и коня златогривого оставить, да клетку с жар-птицей забрать. И распрощались на том месте, где волк разорвал коня Иванова. Все, грит, волк, я тебе более не прислужник, прощай! Иван заплакал аж горько.
Орех подумал, что теперь его это не трогает ничуть, а когда матушка Евдокия все сказывала, он, малой, едва и сам не захлюпал носом. Волк ему был милее какой-то Елены, хоть и Прекрасной. Но теперь все переменилось…
После они уже ехали на коне, добытом с клеткой, в коей жар-птица восседала; в одном месте, утомясь, остановились, под сенью древес, приснули, а тут и наехали те два брата, что тоже исполняли волю батюшки, искали жар-птицу… А она — вот, да еще конь златогривый, да еще красавица. И они порубили Ивана, а добычу поделили, одному конь, другому Елена.
Вот и Орех как будто порублен сыном фельдмаршала Шереметева, который по смерти папаши стал заправлять всем, хотя и млад еще был годами; ну, за него заправляла родня. Ею Орех и порублен. А Елена унесена за тридевять земель, в Ригу с великими снопами, янтарными зернами на бреге синего моря.
Ивану-то снова пособил волк, набежал на то место, спослал ворона за живой-мертвой водой, взбрызнул, да куски и срослись. И Иван заявился во дворец прямо на свадебный пир, и братьев батюшка упек в темницу, а Ивана с Еленою и поженил…
Может, сейчас Орех чего и напутал в той сказке, но вот концовку помнит крепко: зажили они так полюбовно, что один без другого ниже единой минуты пробыть не могли.
Запомнил, хотя и радовался волку больше, чем Елене… А на поверку вышло, что втайне-то уже помышлял про дочку кузнеца. А волк… он для того и надобен был, чтоб соединить их.
«Мне бы такого волка», — вздумал Орех.
Не спалось ну никак. Орех еще поворочался, поворочался, да и вылез из вежи. Ночь была темна. Ветер надул облака, все небо заволокло. Деревья шумели, качались. Все костры уж пригасли, слабо рдея угольями, и только один все плясал. Двое сторожей у огня сидели, об чем-то переговаривались. Заметили Ореха, он подошел к ним, спросил, не набежали ль мыши на флотилию?
— На ворога мышьего, богатырь? Где же твой меч булатный?
— Да во сне позабыл.
— Ну дак давай снова туды, да, забрав, вертайся, вступим в бой с полчищем. Глядишь, званье кота-котофея дадут да орден мурлыки в брильянтах из сметаны.
Еще позубоскалили, и Орех отошел к деревьям. Заметил вдруг, как что-то словно сверкнуло в траве. Поблазнилось… Нет, снова сверкнуло. Отряхнул теплый уд с чуть охладевшей крайней плотью, завязал тесемки на штанах. Зашел за дуб. Точно — светится. Глянул, пригнувшись, и дальше огоньки, капельки синеватого света, будто дорожка.
Уже понял, что то светлячки. Забавно. Захотелось немного пройти по той дорожке. Мягко нога ступала по лесному ковру. Пахло лесной прелью. Огоньки мигали, переливались, ровно звезды. То было похоже на Млечную дорогу в звездном небе. Когда Орех еще в Кускове в ночном около лошадей, пасущихся на лугах, видел Млечный путь, то дух занимался, — так бы и поскакал на любимой Февронии в неведомые дали.
Сейчас-то он остепенился, сильный разумный молодой мужик. Да вот не спится ему, все о чем-то мечтается. Ну, о чем, о чем. О Риге…
И он шел дальше, так, чтобы… Чтобы — что?
Ну, интересно стало как-то. Светлячки эти, несуразные жучки, в детстве он находил их, ивановских червячков, летом впервые светить начинают как раз в Купальскую ночь. И тоже могут указать клад. Ежели цветок вдруг спрячется, надо искать ивановского червячка.
Тут их было много. Вон и вон. Надо же, иные так ярко светятся, будто лучинку какую зажигают или плошку с маслом. Только горит она странным огоньком, то синеватым, то зеленоватым. И чудится, словно эти жучки-червячки что-то такое пытаются молвить. Да что?
Но как подступится Орех, так огонек враз исчезает, а загорается в другом месте — то ли этот самый, то ли другой уже.
Приблизившись к одному, Орех даже наклонился, слушая, потом и на корточки присел, опираясь руками о влажную землю.
А увидал бы его сейчас Гришка Негодяев! До самой Риги обсмеивал бы…
Орех смущенно поднялся, отрясая ладони. Но — пошел дальше, подумав, что на опушке листва мешает слушать, а глубже в лесу поглуше.
А что? Все одно не спится.
И он пробирался среди огромных елей, дубов. Остановился. Тут было потише. И он хотел было нагнуться, чтоб послушать, да вдруг увидел, что дальше, как будто на всенощную вкруг церкви полным-полно огоньков. Туда и направился осторожно.
Здесь, на поляне, светлячки мерцали всюду. Сошлись со всего Оковского леса, что ли.
Зачем?
Орех стоял, затаив дыхание.
Хм, чудеса…
Внезапно и вверху просверкнуло. Задрал голову с буйной шевелюрой. Точно! Ветер расчищал небеса, и там и там проглядывали те же самые зеленоватые и синеватые огоньки, только еще и алым всплескивало.
Будто распахнулось какое опахало в жемчугах. Хвост-крылья веером — как у той жар-птицы, наверное. Но эта птица была ночной, а в сказке-то солнечная…
Орех повел головой влево и заметил зарево на еловых макушках.
В первый миг сердце так и занялось.
Но уже сообразил, что это давешняя луна проглянула в облаках.
А как опустил голову, снова окинул взглядом поляну, так и обомлел: из деревьев, как будто прямо из дубовых стволов с распростертыми дланями выходила тень, и тень та была мощна.
Орех попятился было, но снова замер.
Тень медленно надвигалась на травы со светляками… Остановилась. Орех различил круглую башку и решил, что лось на поляну явился, но луна снова проглянула, и стали видны рога, два рога как громадные вилы, чуть загнутые кверху на концах. Бык стоял, прислушиваясь. Орех скрывался среди деревьев в тени. Бык был огромен. И Ореху снова померещилось, что это сами дубы выступили на поляну… Но вот тень склонила голову, и Орех услыхал мерный некий звук. Да, звук срываемой травы. Тень дубовая срезала траву. Донеслось и сопение. Значит, это — явь, ничего не кажется, не снится. Тут и запахом от тени нанесло — густым звериным. Как будто глубины распахнулись. Глубины неведомо чего, неведомо какие. И Орех стоял на краю, с трудом удерживаясь, даже за ветку ухватился.
И бык окаменел. Медленно-медленно валун с рогами поднялся. Рога были направлены в сторону Ореха. Их разделяла поляна со светляками. Ореха оковал страх, в горле пересохло. Он чуял, что зверь немыслимой древности смотрит прямо на него.
Сколько это продолжалось, неизвестно. Луна то светила, то пропадала. И зверь то ясно глыбился, то растворялся, как туча под ветром… И двинулся неторопливо, плавно поворачиваясь, поворачиваясь — да и пошел прочь, точнее — поплыл, как тяжко нагруженный струг — и в то же время необычайно легкий. Как такое может быть? И он снова вступил будто в самые деревья, дубы — да исчез, но Орех успел узреть, успел различить полосу светлующую на хребте: она будто мерцала мильеном крошечных светляков. Орех перевел дыхание… И, подчиняясь какому-то веянию, велению, вдруг пошел на поляну, через поляну… остановился у тех дубов. Да поблазнилось все!
Но снова на него нанесло звериным тысячелетним духом.
Не в силах удержаться, он двинулся дальше, за дубы, заспешил, чтобы еще раз увидать того зверя невероятного, сказочного, как серый волк Ивана. Увидать ту полосу, тот путь, сотканный из бусинок-огоньков… И вступить на него.
…Утром Елисей, занимаясь всякими делами, сразу и не заметил, что сотоварищ его отсутствует, то да се, умывание, костер, едово… хотя во время трапезы он и заоглядывался, да где Орех этот с шевелюрой, крутоплечий? Или к другому костру прибился? Но когда уже они, собрав палатки и свои немудреные пожитки, пошли и отвязали лодки, начали усаживаться, да и отчаливать, — тут он уразумел, что дядька Орех куда-то запропастился. Но еще ожидал. И все лодки ушли вниз по Меже, только и остались две — Ореха с Елисеем и замыкающей всю флотилию со стражниками.
— Ну, чего пялишься?! — прикрикнули на него. — Где второй?
Елисей пожимал плечами, разводил руками.
— Не ведаю, дядьки! Жду-пожду, а…
— Дристун али пробрал? — со смехом спросили те.
— Да кто знает…
— Ты, малой, давай-ка кликни его хорошенько!
Елисей кликнул:
— Дядька Оре-э-э-х!
Да голос сорвался.
Мужики засмеялись. Елисей кликнул еще раз, никто не отзывался.
...Никто не отзывался и не выходил на берег, лишь в соснах играл ветер, искрился.
— Э-э, шельма, неужто убег? — рявкнул мужик с рыжей бородой и велел своим вылезти, и Елисею тоже и пойти посмотреть окрест.
Вылезли, походили среди кустов и деревьев, трав. Елисей еще покричал. И только черная птица, кружась над рекой, и откликнулась, будто проржала.
— Черный коршун! — определил Елисей, вспомнив говоренное дядькой Орехом.
Коршун кружил на распластанных крылах, внимательно поворачивал маленькую головку, разглядывая реку, берег, людей на нем.
— Где он?! — не вытерпев, заорал рыжебородый.
Коршун помалкивал. Ничего не ответил и Елисей.
— Ох уж мне эти шереметевские уроды, — проговорил рыжебородый и далеко плюнул.
