Горы сивку укатали
Загрузили, заковали…
Горы сивку укатали,
укатали горы сивку семижильную.
Обломали, обглодали,
подтравили, заиграли,
растранжирили тщетою с говорильнею.
Что-то голос мой садится,
для пророчеств не годится,
не годится для пророчеств слово полое.
Так бывает: сила тает,
дар волшебный убывает,
и скудеет, сжавшись в камень, сердце голое.
Обнищавшая истица,
обескровленная жница.
Вырубающее лес густой забвение.
И сама себе чужая.
Кто б пришёл, преображая
сухостой бесплодный в радость и цветение.
Чтоб не мысленною смутой,
чтоб не пустотой раздутой
приходила осень предзакатная,
а небесными гостями
и блаженными вестями:
только милость, милость Божья благодатная.
Подлинная жизнь такая:
оперением сверкая,
златогласая жар-птица колокольная.
А чуть выше — еле зрима —
под опекой серафима
опьянённая любовью и привольная.
Баллада о Якове Блюмкине
Время гиблой почвы, время тайных знаков,
явных злодеяний, казней, козней, — что ж —
ты своё получишь, заслужил, Иаков,
на фуфу сыграешь и не улизнёшь!
Не забиться в щели между старых досок,
не укрыться в поле, завернувшись в дым,
ведь когда во власти и в чести отбросок,
призраки возмездья следуют за ним.
Осолилась кровью огненная каша —
пусть теперь хлебает тот, кто заварил.
Сам себя подставил ты, товарищ Яша,
и поставил к стенке, и приговорил.
Враг царю и Богу, немцу и буржую,
русскому народу и офицерью.
Блюмк! — и кончен Блюмкин.
Так он жизнь чужую
обрывал, что нитку, и сшивал свою.
Всюду лихо, эхо, чёрный вихрь распада,
втоптанные в слякоть честь и образа.
Дуло револьвера, как зрачок из ада.
Что ж ты закрываешь перед ним глаза?
Если б пред расстрелом вдруг Христова сила
изгнала из Яши бесов, то, как знать,
всех свиней одесских вряд ли бы хватило:
Яшу, сына Гирша, проще расстрелять.
Но, имперец белый, пуганый до дрожи,
не злорадствуй казни Яши в оны дни.
Знай: душа любая Господу дороже
города и мира.
О себе всплакни.
* * *
Я то ползу, то хожу, не касаясь пола.
Как тут поёт певец из подземки соло:
«Хоть мечтай о счастье, хоть не мечтай о счастье,
всё изменяется в одночасье».
Хоть вломись наобум, хоть рассчитай поэтапно,
всё изменяется неожиданно и внезапно.
Потому как судьба то несушка, а то злодейка,
то лебедь, а то сова, а то и серая шейка.
Смех морщинит лицо или слёзы копит подглазье —
всё изменяется в одночасье.
Эта непредсказуемость, земная превратность доли,
эти капризы жизни и непостоянство воли.
Не за что удержаться, не за что ухватиться.
Всё из-под ног уходит, темна водица.
Рядом то ангел, то бесовское черноглазье,
Всё изменяется в одночасье.
…На, вот тебе, певец, получай монету —
завтра, быть может, припев не подойдёт куплету.
Может охрипнуть голос, — куда всё делось? —
мудрость и стойкость, свобода, любовь и мелос.
Или наоборот — гневный стоишь, суровый.
А завтра — и сыт, и пьян, и мотивчик новый.
Только вчера отрицанье, а днесь согласье.
Всё изменяется в одночасье.
…Не обречён ты, но и не застрахован.
Вечно лишь то, как ты некогда был нарисован
в замысле Божьем, в плане нетленном,
в облаке, в образе неизменном.
* * *
Мне кажется, меня убили в прошлом веке —
году в семнадцатом, двадцатом, двадцать пятом,
а может быть, в тридцатом, тридцать пятом,
тридцать седьмом, сороковом…
Убита.
Застрелена, повешена, распята.
И вспять текут мои больные реки,
но ужасом их русло перекрыто.
Какою-то неведомою силой
стремятся к месту моего страданья,
и плещут воды «Господи, помилуй»,
и голос их, похожий на рыданье,
над где-то там затерянной могилой
дрожит и не находит оправданья.
…В тот год, Империя, ты разродилась двойней:
Февраль, Октябрь — два Каина, два брата,
один другого злей и непристойней.
Где, Авель, братья? Человечьей бойней
его столкнули вы в провалы ада.
Я тоже там и причтена к злодеям,
замешена в бурлении безликом,
филистимлянином или каким халдеем
утоплена с владыкою Фаддеем
или с владыкой Пермским Андроником.
Расстрелена в Ипатьевском подвале,
с царевнами разрублена на части.
Там ангелы, у дьявола в опале,
двумя крылами лица закрывали
и плакали, что их лишили власти.
Ликуя, лютовали инородцы,
рукоплескали бурно иноверцы:
Империя им в руки предаётся,
её берут на торжищах, в подвале,
рот затыкают, валят где придётся,
грудь рассекают и съедают сердце.
…Мне кажется, с ней вместе умерла я.
Лишь тень моя по прежним тропам бродит,
где некогда сияла жизнь былая,
но никого из ближних не находит.
И пятится, кого-то окликая,
но только псы заходятся от лая.
…Я знаю, мне не воскресить былое
и не вернуть,
с исчезнувшим не слиться
и пустоту не сшить стальной иглою.
Но там, у Бога вечного покоя,
всё спасено
и может здесь присниться.
Седьмое августа
Сегодня умер Блок… И что? А ничего!
Его «за упокой» лишь занесли в помянник,
да юноша-поэт вослед назвал его:
«словесной красоты избранник и посланник».
Тот юноша-поэт — он голоден и сух.
Ему претит совдеп, и хочется стреляться.
И пролетарский слог ему корёжит слух,
особенно когда кивают: «Блок. „Двенадцатьˮ».
Он — социальный ноль, тверёз, небрит и зол.
Он видит: пришлый хам повсюду маракует,
как матушке-Руси ловчей задрать подол,
от дерзости хмельной, со смертью озорует.
Разломана свирель, и яблони в огне.
Ни ангелов, ни звёзд, ни музыки, ни Музы,
А мрачный Петроград как будто бы в копне
змеящихся волос на голове Медузы.
И юноша-поэт, нося запал в груди,
так думает, сплетя немые пальцы в дулю:
«Блок вовремя ушёл.
Ушёл и не попал
к двенадцати на штык,
как Гумилёв на пулю».
По одному и скопом
Родились и пошли — по одному и скопом… Путь был далёк.
Кто-то скакал, кто-то плутал, кто-то сбивался с ног.
Кто-то топтался на месте, кто-то и вовсе слёг.
Кто-то пел «аллилуйя», а кто-то — «помилуй, Бог!»
Наконец дошли, доползли, докатились: стоп, передышка, стан.
Кто-то ободран, кто-то обглодан, кто-то смертельно пьян.
Кто-то хром на обе ноги, в волосах репей и бурьян,
кто-то перебирает чётки, кто-то бьёт в барабан.
Разноречивое человечество не верит своим глазам:
кто-то видит здесь место гиблое, кто-то — дворец, сезам;
кто-то — кабак, кто-то — торжище, кто-то — лестницу к небесам.
То есть именно то, что носит внутри он сам.
Кто-то сюда принёс ропот, в кулак сжимая персты.
Кто-то лукавые мысли, скользкие, как глисты.
Кто-то раны и слёзы свои, бремена, кресты.
Кто-то не принёс ничего, и глаза у него пусты.
…Баламутило в голове и щемило грудь.
И хотелось бы всё забыть, и хотелось бы всё вернуть.
Лёгким ветром себя обуть,
в невечерний свет обернуть…
