Кабинет
Олеся Николаева

По одному и скопом

Горы сивку укатали

 

Загрузили, заковали…

Горы сивку укатали,

укатали горы сивку семижильную.

Обломали, обглодали,

подтравили, заиграли,

растранжирили тщетою с говорильнею.

 

Что-то голос мой садится,

для пророчеств не годится,

не годится для пророчеств слово полое.

Так бывает: сила тает,

дар волшебный убывает,

и скудеет, сжавшись в камень, сердце голое.

 

Обнищавшая истица,

обескровленная жница.

Вырубающее лес густой забвение.

И сама себе чужая.

Кто б пришёл, преображая

сухостой бесплодный в радость и цветение.

 

Чтоб не мысленною смутой,

чтоб не пустотой раздутой

приходила осень предзакатная,

а небесными гостями

и блаженными вестями:

только милость, милость Божья благодатная.

 

Подлинная жизнь такая:

оперением сверкая,

златогласая жар-птица колокольная.

А чуть выше — еле зрима —

под опекой серафима

опьянённая любовью и привольная.

 


 

Баллада о Якове Блюмкине

 

Время гиблой почвы, время тайных знаков,

явных злодеяний, казней, козней, — что ж —

ты своё получишь, заслужил, Иаков,

на фуфу сыграешь и не улизнёшь!

 

Не забиться в щели между старых досок,

не укрыться в поле, завернувшись в дым,

ведь когда во власти и в чести отбросок,

призраки возмездья следуют за ним.

 

Осолилась кровью огненная каша —

пусть теперь хлебает тот, кто заварил.

Сам себя подставил ты, товарищ Яша,

и поставил к стенке, и приговорил.

 

Враг царю и Богу, немцу и буржую,

русскому народу и офицерью.

Блюмк! — и кончен Блюмкин.

Так он жизнь чужую

обрывал, что нитку, и сшивал свою.

 

Всюду лихо, эхо, чёрный вихрь распада,

втоптанные в слякоть честь и образа.

Дуло револьвера, как зрачок из ада.

Что ж ты закрываешь перед ним глаза?

 

Если б пред расстрелом вдруг Христова сила

изгнала из Яши бесов, то, как знать,

всех свиней одесских вряд ли бы хватило:

Яшу, сына Гирша, проще расстрелять.

 

Но, имперец белый, пуганый до дрожи,

не злорадствуй казни Яши в оны дни.

Знай: душа любая Господу дороже

города и мира.

О себе всплакни.

 

 


*  *  *

 

Я то ползу, то хожу, не касаясь пола.

Как тут поёт певец из подземки соло:

«Хоть мечтай о счастье, хоть не мечтай о счастье,

всё изменяется в одночасье».

Хоть вломись наобум, хоть рассчитай поэтапно,

всё изменяется неожиданно и внезапно.

Потому как судьба то несушка, а то злодейка,

то лебедь, а то сова, а то и серая шейка.

Смех морщинит лицо или слёзы копит подглазье —

всё изменяется в одночасье.

 

Эта непредсказуемость, земная превратность доли,

эти капризы жизни и непостоянство воли.

Не за что удержаться, не за что ухватиться.

Всё из-под ног уходит, темна водица.

Рядом то ангел, то бесовское черноглазье,

Всё изменяется в одночасье.

 

…На, вот тебе, певец, получай монету —

завтра, быть может, припев не подойдёт куплету.

Может охрипнуть голос, — куда всё делось? —

мудрость и стойкость, свобода, любовь и мелос.

Или наоборот — гневный стоишь, суровый.

А завтра — и сыт, и пьян, и мотивчик новый.

Только вчера отрицанье, а днесь согласье.

Всё изменяется в одночасье.

 

…Не обречён ты, но и не застрахован.

Вечно лишь то, как ты некогда был нарисован

в замысле Божьем, в плане нетленном,

в облаке, в образе неизменном.

 


 

*  *  *

 

Мне кажется, меня убили в прошлом веке —

году в семнадцатом, двадцатом, двадцать пятом,

а может быть, в тридцатом, тридцать пятом,

тридцать седьмом, сороковом…

Убита.

Застрелена, повешена, распята.

И вспять текут мои больные реки,

но ужасом их русло перекрыто.

 

Какою-то неведомою силой

стремятся к месту моего страданья,

и плещут воды «Господи, помилуй»,

и голос их, похожий на рыданье,

над где-то там затерянной могилой

дрожит и не находит оправданья.

 

В тот год, Империя, ты разродилась двойней:

Февраль, Октябрь — два Каина, два брата,

один другого злей и непристойней.

Где, Авель, братья? Человечьей бойней

его столкнули вы в провалы ада.

 

Я тоже там и причтена к злодеям,

замешена в бурлении безликом,

филистимлянином или каким халдеем

утоплена с владыкою Фаддеем

или с владыкой Пермским Андроником.

 

Расстрелена в Ипатьевском подвале,

с царевнами разрублена на части.

Там ангелы, у дьявола в опале,

двумя крылами лица закрывали

и плакали, что их лишили власти.

 

Ликуя, лютовали инородцы,

рукоплескали бурно иноверцы:

Империя им в руки предаётся,

её берут на торжищах, в подвале,

рот затыкают, валят где придётся,

грудь рассекают и съедают сердце.

 

…Мне кажется, с ней вместе умерла я.

Лишь тень моя по прежним тропам бродит,

где некогда сияла жизнь былая,

но никого из ближних не находит.

И пятится, кого-то окликая,

но только псы заходятся от лая.

 

…Я знаю, мне не воскресить былое

и не вернуть,

с исчезнувшим не слиться

и пустоту не сшить стальной иглою.

Но там, у Бога вечного покоя,

всё спасено

и может здесь присниться.

 

 


 

Седьмое августа

 

Сегодня умер Блок… И что? А ничего!

Его «за упокой» лишь занесли в помянник,

да юноша-поэт вослед назвал его:

«словесной красоты избранник и посланник».

 

Тот юноша-поэт — он голоден и сух.

Ему претит совдеп, и хочется стреляться.

И пролетарский слог ему корёжит слух,

особенно когда кивают: «Блок. „Двенадцатьˮ».

 

Он — социальный ноль, тверёз, небрит и зол.

Он видит: пришлый хам повсюду маракует,

как матушке-Руси ловчей задрать подол,

от дерзости хмельной, со смертью озорует.

 

Разломана свирель, и яблони в огне.

Ни ангелов, ни звёзд, ни музыки, ни Музы,

А мрачный Петроград как будто бы в копне

змеящихся волос на голове Медузы.

 

И юноша-поэт, нося запал в груди,

так думает, сплетя немые пальцы в дулю:

«Блок вовремя ушёл.

Ушёл и не попал

к двенадцати на штык,

как Гумилёв на пулю».

 

 


По одному и скопом

 

Родились и пошли — по одному и скопом… Путь был далёк.

Кто-то скакал, кто-то плутал, кто-то сбивался с ног.

Кто-то топтался на месте, кто-то и вовсе слёг.

Кто-то пел «аллилуйя», а кто-то — «помилуй, Бог!»

 

Наконец дошли, доползли, докатились: стоп, передышка, стан.

Кто-то ободран, кто-то обглодан, кто-то смертельно пьян.

Кто-то хром на обе ноги, в волосах репей и бурьян,

кто-то перебирает чётки, кто-то бьёт в барабан.

 

Разноречивое человечество не верит своим глазам:

кто-то видит здесь место гиблое, кто-то — дворец, сезам;

кто-то — кабак, кто-то — торжище, кто-то — лестницу к небесам.

То есть именно то, что носит внутри он сам.

 

Кто-то сюда принёс ропот, в кулак сжимая персты.

Кто-то лукавые мысли, скользкие, как глисты.

Кто-то раны и слёзы свои, бремена, кресты.

Кто-то не принёс ничего, и глаза у него пусты.

 

…Баламутило в голове и щемило грудь.

И хотелось бы всё забыть, и хотелось бы всё вернуть.

Лёгким ветром себя обуть,

в невечерний свет обернуть…

 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация