Из цикла поэм «Письма матери»
«Сегодня Кипр совсем пустынный остров / его лет двадцать пять назад покинул / последний житель», — сокрушался в 1984 году самый известный из кипрских поэтов Костас Монтис. За четверть века до этих строк, в августе 1960 года, Кипр получил так называемую независимость (на острове до сих пор существуют английские военные базы и патрулируемые территории, на которых действуют английские законы). Заметим, что еще в шестнадцатилетнем возрасте будущий национальный поэт принимал участие в антиколониальном Октябрьском восстании (1931), подавленном британскими войсками.
Более полувека столица Кипра (в Никосии Монтис жил и умер) разделена буферной зоной: после падения Берлинской стены это последняя разделенная столица Европы.
Первая поэтическая книга Костаса Монтиса была издана, когда поэту исполнилось двадцать лет; она и стала началом его семидесятилетнего литературного творчества.
Монтис дважды номинировался на Нобелевскую премию по литературе — в 1984-м и 1999 годах, но чиновники из премиального комитета не решились поддержать награждение идейного лидера подпольной организации (ЕОКА), в середине 1950-х годов сражавшейся за независимость Кипра от английского владычества и объединение с Грецией. Так Монтис оказался в одной компании с Борхесом, Кобо Абэ, Миланом Кундерой и Грэмом Грином, неоднократно номинировавшимися на Нобелевскую премию, но так и не получившими ее по внелитературным, как полагают многие, причинам. Впрочем, самый кипрский из греческих поэтов (и самый греческий из лириков Кипра) мог утешиться своими же стихами: «Нас читают немногие / мало кто знает наш язык / мы живем без признания и аплодисментов / в этом дальнем углу / но зато мы пишем по-гречески…»
«Письма к матери» — главная книга Костаса Монтиса, которая принесла ему всемирную известность. Она состоит из трех частей, изданных в 1965-м, 1972-м и 1980 годах. Поэт работал над ней пятнадцать лет, с горечью переосмысливая результаты борьбы за освобождение от британских колонизаторов, стремление к объединению с Грецией и последующую судьбу Кипра, оказавшегося форпостом эллинистической культуры на границе с мусульманским миром. Книга основана на воспоминаниях детства, юности и рассказах матери поэта Каломиры Батисты, умершей, когда Костасу было 12 лет.
Кто адресат лирического героя? Поэт обращается к матерям Кипра, потерявшим своих детей при этнических столкновениях? Мать — это родина автора, то есть Кипр? Или это — Греция? Вопрос остается открытым.
Выражаю глубокую благодарность дочери поэта, госпоже Стало Монти-Пуанкаре.
В переводе посильно сохранено своеобразие авторской пунктуации.
Из Первого письма к матери
Вот кто-то склонился к окну, чтоб тебе написать на стекле,
мы вместе напишем тебе на оконном стекле,
мы вместе напишем чернилами ночи, лазурью рассвета
о ночах и рассвете,
а морем и небом
о море и небе,
о дожде проливном мы напишем,
о цвете дождя,
о бурном потоке,
несущемся в одном направлении.
Мы расскажем, как сердце быстрее забилось,
когда в августе солнце нахмурило брови,
золотым талисманом сверкая на шее,
кружа голову криками ласточек быстрых,
пеньем жаворонков через край проливаясь,
мы расскажем, как сердце быстрее забилось,
от ещё не обманутых ожиданий,
когда думали мы, что отправились в путь
и не знали ещё, что пути нам не будет…
<…>
Мама, это не был обычный весенний ливень,
воробьи от которого могут укрыться в сарае,
и бросаются снова, как только минует буря,
прыгать, громко чирикать и веселиться.
Мама, видишь, нам вынули кости,
и теперь чуть толкни и бесформенной массой
мы сползаем на землю и просим пощады.
Мама, наш виноградник уже не даёт урожая,
наши мифы кончаются прямо у нас на пороге.
Должно быть, когда родились мы,
все двери закрылись за нами, ты это заметила, мама?
Должно быть, когда родились мы,
деревню сравняли с землёю, ты это заметила, мама?
Мама, ты помнишь небо,
завязанное в платок?
Мама, нам показали фокус, раз — и оно исчезло
вместе с мячом из коробки.
Помнишь берег ручья, омывавшего наши ноги,
помнишь ли берег ручья, мокрый от наших ног?
Помнишь, громкие всплески в ущелье?
Помнишь ли разговоры до первых лучей рассвета?
Помнишь звуки, которые так волновали весной?
Помнишь ли голубей, усевшихся прямо на солнце,
чтоб напиться водой из его ладоней?
Помнишь ли нашу мечту, взлетавшую выше, чем птицы?
Помнишь ли нашу мечту, обнимавшую их за шеи?
Нашу мечту, взмывавшую с птичьей стаей?
Теперь мы прокисли, мама,
теперь мы заживо сгнили.
Теперь мы лежим в кровати, охваченные горячкой,
теперь к изголовью кровати уже прикоснулась смерть.
<…>
Но вдруг находился один, кто выходил на улицы у всех на глазах,
вдруг находился один, кто выходил на улицы у всех на виду,
его одежда была разодрана,
его грудь была пробита пулями,
его мозг взрывался от фантазий,
его сердце разрывалось от аритмии,
его кровь закипала в груди.
Мы, правда, не видели, мама,
как небо от нас отказалось,
как отвергли фальшивые наши молитвы,
как их сочли недостойными, мама, и вернули обратно.
Что это было, мама?
Поверь, но вот-вот они начнут хватать людей
прямо на улицах,
они нас вот-вот начнут забирать повсюду.
Они прекратят свои опыты,
они завершат репетицию,
это немыслимо, мама.
<…>
Это ложь, что чёрная кошка нам перешла дорогу,
ложь, что изгнанники возвращаются,
репатриация ложь,
ложь, что границы открылись.
Мама, послушай, он снова вернётся, этот вопрос наших мёртвых,
он однажды возникнет опять.
1965
Из Второго письма к матери
<…>
Мама, мы знаем, что детей убивают,
мы к этому так привыкли, что нас это не удивляет.
Но когда мальчишка держит воздушного змея,
и его настигает вдруг пуля,
чувствуешь разницу.
Когда пробивает навылет грудную клетку,
клетку, где пели мечты,
балкон, на котором томилось сердце,
балкон, на котором сердце ловило звуки,
но внезапно разжались пальцы,
змей задрожал и умчался в море,
умчался от ужаса в море,
умчался стремительно в море,
чтоб этой кровавой бечёвкой
всех нас отхлестать.
<…>
Его тень заметалась
между землёю и небом,
в недоуменье колеблясь совсем обезумев,
тень легла на дворы,
тень легла на весну,
тень легла на деревни,
тень на школы легла,
тень на церкви легла,
словно в поисках виноватого
тень бросалась туда и сюда,
всех покрывая позором,
тень на всех поставила крест,
как когда-то на нас ставил крест
опостылевший школьный экзамен.
<…>
Мама, мне страшно, что это письмо
не найдёт тебя у окна.
Я боюсь, что мне скажут:
«Мама болеет».
«Мама в кровати»,
так мне сказали однажды,
когда весь в слезах я в детстве к тебе прибежал.
Мне не дали увидеть тебя,
я сидел у закрытой двери и плакал,
я сидел и сверлил эту дверь глазами,
я сидел и мечтал,
чтобы ручка двери повернулась,
чтоб открылась проклятая дверь.
Я боюсь, что мне скажут:
«Мамы нет больше».
Но они ведь не смогут мне это сказать,
если я вновь пишу тебе письма,
если мне ещё надо отправить тебе вот это письмо.
Нет, я не должен бояться, мама,
мне не нужно бояться, мама.
Можешь больше не ждать у окна.
Ты просто живи.
Что бы вдруг ни случилось, ты просто живи.
Только ты ведь мне сможешь сказать:
«Сколько вершин ты ещё не прошёл,
сколько равнин ты ещё не прошёл, мой ребёнок,
сколько ласточек,
сколько несчастий!»
И я отвечу: «Да, мама,
много вершин,
много равнин,
много ласточек,
много несчастий,
очень много несчастий, мама!»
Я не знаю, напишу ли тебе снова.
1972
Из Третьего письма к матери
<…>
Мама, это письмо моё будет очень тяжёлым,
ведь на него опирается Пентадактилос, занятый турками.
Это письмо тебе покажется неподъёмным,
ведь на него встал коленями Пентадактилос, занятый турками.
Я расскажу тебе правду
про Пентадактилос, мама.
В полдень там слышатся странные голоса,
в полдень там раздаётся сухой странный треск,
словно камни срываются с вершины Кипарисовуно[1].
А по ночам на её склонах
стонет кровь убитых детей
и заливает наши спальни
и наполняет наши книги
и наполняет наши стихи
и наполняет наше дыхание
и всхлипывают ноги в крови
и всхлипывает сердце в крови
и всхлипывает разум в крови.
<…>
По ночам три странных кровавых огня
целятся в нас с его склонов, мама,
три странных кровавых огня
смотрят на нас из-под его балаклавы.
Правда, мама, из-под его балаклавы,
из-под такой же ужасной чёрной балаклавы,
какие носили стукачи в дни Восстания[2]
и их ледяные глаза светились в чёрных отверстиях,
когда они поднимали руку и указывали на нас.
Он призрак, мама, поверь, Пентадактилос призрак.
Как же мы его ненавидели, как ненавидели, мама.
Мы его ненавидели и не могли об этом сказать.
Как нам было это сказать, ведь он оставлял надежду,
что в своих пещерах он спрятал пропавших без вести[3],
только на это надеялись сотни людей и ждали.
И как нам это сказать, может это и правда.
Как нам это сказать, ведь может быть послезавтра
мы будем его обнимать и плакать от счастья.
Да, мама, сжимать его в детских объятьях,
не сомневайся.
Поверь, мама, в жарких объятьях.
Пентадактилос это большая проблема, мама.
В конце концов мы не видим Морфу,
в конце концов мы не видим Киринию,
и Фамагусту[4] мы тоже не видим.
А он, вот он прямо напротив нас
а он постоянно напротив нас
и смотрит на нас
по-особому смотрит на нас
и ужас свинцом наполняет грудь
ведь он прямо напротив нас
и не может скрыться как Морфу
и не может скрыться как Кириния
и как Фамагуста не может.
И говорит нам: «Ну что?»
И спрашивает нас: «Ну что?»
<…>
Мама, вокруг наших домов стоит лагерем Азия,
вокруг наших домов воинственно вопит обезумевшая Азия,
кичится обезумевшая Азия,
что ещё тебе рассказать?
Мама, наши улицы заполнены
хмурыми небритыми мужчинами в чёрных рубашках,
заполнены девушками, одетыми в чёрное,
заполнены женщинами, которые показывают
фотографии своих пропавших без вести
и спрашивают, не встречались ли они нам,
женщинами, которые приковали к груди
фотографию своего единственного ребёнка
и которые не знают, что с ним случилось,
и спрашивают, не встречался ли он нам.
<…>
Мама, на наших кладбищах растянулись
бесконечные ряды крестов
с именами восемнадцатилетних мальчиков,
с фотографиями милых восемнадцатилетних мальчиков.
И каждое воскресенье к ним припадают матери
и бьют себя в грудь и рвут на себе волосы,
а отцы стоят безмолвно, безмолвно до невыносимости.
Ты больше не можешь оплакивать своих мёртвых на кладбищах, мама,
ты не можешь оплакивать родителей,
ты не знаешь, как оплакивать родителей,
старые могилы ничего не значат,
наши мёртвые ничего не значат,
они лишились смысла,
для них не осталось места на панихидах,
священник пропускает их имена,
в наших церквях нет места для панихид по ним.
<…>
Если б ты видела, какая приключилась беда,
если бы знала ты, мама, как же мы Грецию ждали!
Под палящим солнцем сожжённая летом земля
никогда ещё так не ждала первых капель дождя,
никогда ещё тонущий так не хватался за доску,
так ребёнок в предсмертной горячке ещё никогда не искал
своей матери руку.
Все ручьи затаились в горах, чтоб услышать её шаги,
даже Троодос[5] на цыпочки встал, чтобы за горизонтом
было видно её вдалеке.
Мы же в пламени ждали её и в дыму
в Кедровой долине[6],
мы с обрыва Трипилоса[7] все проглядели глаза,
мы стояли по шею в воде Киринии,
дожидаясь на море её,
свою смерть отгоняли, чтобы раньше неё не пришла.
Мы вспоминали страницы истории Греции,
как Евангелие мы вспоминали историю Греции:
«Вот же как было! Вот так! И вот так!»
И мы ждали её,
и мы твердили: «Не может такого быть, чтоб она не пришла».
И мы повторяли: «Не может случиться, чтобы она не пришла»,
и где бы она ни была, слушай её шаги и её спартанцев,
и «Под тенью его»[8], и «Приди и возьми»[9], и «Ура!»,
и где бы она ни была, слушай её шаги!
И вот однажды ночью пришло известие, что Греция здесь.
Какая прекрасная ночь была тогда, мама,
какое вдруг грянуло эхо,
пронёсся над островом гул!
Мы в слезах обнимались, от счастья как дети скакали
мы тогда целовались, а по спинам бежали мурашки
грудь так вздымалась, что казалось вот-вот разорвётся
сердце так билось, словно просилось наружу.
Счастье было таким, что мы даже детей позабыли
мы забыли про братьев своих и отцов
слёзы радости всё затмевали, ведь Греция здесь
смех счастливый сквозь слёзы у нас прорывался.
И учителя повторяли: «Вы видели?»
И мы все повторяли друг другу: «Вы видели?»
Но на следующий день мы опустились на дно,
но на следующий день мы даже пробили дно,
но на следующий день захлебнулся Трипилос,
но на следующий день молчаливый Троодос
пятился в поисках камня, чтобы присесть,
но на следующий день закрыла глаза Эпея[10],
но на следующий день Солы[11] закрыли глаза,
и Курион[12],
и виселицы Никосии,
потому что Греция не пришла,
потому что известие было ложью,
ложью была греческая дивизия в Пафосе,
потому что нам лгали небо и море,
потому что нам лгали ласточки и лгало сердце,
потому что ложью была наша история,
ложью, всё было ложью.
Говорят, у Греции были другие заботы,
говорят, какие-то праздники были в Греции,
какие-то торжества,
а мы были так далеко и, говорят, она не смогла,
она сожалела и не ждала, что такое случится,
она искренне сожалела,
она, правда, очень сильно сожалела.
И наши учителя склонили головы от стыда,
и наши учебники закрылись от стыда,
и наши учителя до сих пор дрожат от страха,
и наши учебники до сих пор дрожат от страха,
когда приходит время изучать Фермопилы[13] и Саламин[14].
И это не стихи, мама,
у меня есть свидетельства.
<…>
Мама, теперь мы торгуем собой,
мама, не знаю, кем мы стали теперь.
К нам со всего мира приезжают министры
и лидеры партий и «официальной оппозиции»
и депутаты лейбористы и американцы-альтруисты
и сенатские комитеты и из газет корреспонденты
и молодёжь из «молодёжных организаций» с гитарами
чтобы увидеть лагеря беженцев
и сказать: «Берегите себя»,
чтобы увидеть наших босых детей и сказать: «Берегите себя»,
чтобы услышать о наших «пропавших без вести» и сказать: «Берегите себя».
Мама, вот едет Генеральный Секретарь Международной Организации,
он только что прибыл из других стран,
он нас призывает держаться,
он нас призывает продолжать так же умирать и дальше,
и не бояться, потому что наше дело теперь их дело,
потому что наше дело теперь дело целого мира.
Он говорил это слово в слово другим,
а потом оказалось
это не было делом целого мира,
но исключительно их самих,
а потом оказалось
не существовало и «целого мира»,
ничего не существовало, совсем ничего…
Оставь меня, мама, ведь если честно, мне уже всё равно.
Помнишь ли, мама, в последнем письме
я боялся, что ты больше не ждёшь у окошка,
я боялся, что мне скажут: «Мамы нет больше»?
Веришь ли, мама, но теперь у меня лишь надежда на то,
что ты больше не ждёшь это письмо,
веришь ли, мама, но теперь у меня лишь надежда на то,
что тебя больше нет,
что ты не прочтёшь меня больше,
так пускай это письмо ищет тебя, сколько хочет,
пусть как призрак бродит по нашему дому,
пусть как призрак бродит по всей округе,
пусть как призрак бродит в отчаянье в ветер и дождь
и во имя твоё, и во имя крика твоего, и во имя гроба твоего.
Теперь у меня лишь надежда на то, что не будет его ноги
на твоём пороге,
у меня лишь надежда на то, что оно потеряет сознание на твоём пороге,
рухнет на твоём пороге,
прежде чем постучится в дверь,
прежде чем поскребётся в дверь,
прежде чем успеет сказать: «Это я, мама, открой!»
Мама, теперь я уверен,
что не напишу тебе снова.
1980
Примечания:
1 Кипарисовуно (Кипарисовая гора — греч.) — самый высокий горный пик на оккупированной турками части Кипра в районе Кириния. Пентадактилос (Пять пальцев — греч.) — горная гряда в том же районе.
2 Вооруженное восстание против английского колониализма, в котором шестнадцатилетний Монтис принимал участие, было подавлено через три дня после его начала 23 октября 1931 года.
3 Во время турецкого вторжения на Кипр летом 1974 года было убито больше тысячи греко-киприотов, включая женщин, детей, стариков и священников, которые были тайно похоронены в братских могилах и до сих пор считаются пропавшими без вести.
4 Морфу — основанный спартанцами город на берегу одноименного залива; находится на оккупированной части Кипра. Кириния и Фамагуста — портовые города в той же части острова.
5 Троодос — самая большая и высокая горная система Кипра.
6 Кедровый лес в горной местности округа Пафос.
7 Трипилос — вершина на Троодосе недалеко от Долины Кедров.
8 Имеются в виду слова из Евангелия от Марка (4:32), где Царствие Небесное уподобляется выросшему из горчичного зернышка дереву, под тенью которого селятся небесные птицы.
9 «Приди и возьми» — слова, приписываемые спартанскому царю Леониду; его ответ Ксерксу накануне битвы при Фермопилах (480 год до н. э.).
10 Эпея (Айпея) — античный город в горном Кипре на реке Кларии, основанный сыном Тесея и Федры Демофонтом. Местонахождение города обнаружено археологами в 1927 году.
11 Солы — бывшая Эпея, перенесенная царем Филокипром по совету афинского законодателя и поэта Солона на равнину у горы. В честь знаменитого афинянина город получил новое название. Ныне располагается на оккупированном турками северном побережье.
12 Курион — античный город на Кипре близ современного Лимасола, построенный микенцами (XII век до н.э.), принимавшими участие в Троянской войне. Был одним из городов-государств.
13 Легендарное сражение в ущелье Фермопилы, произошедшее в сентябре 480 года до н. э. в ходе греко-персидских войн. Персидской армии (численностью в 200-250 тыс. человек) противостояло, по различным данным, от 5200 до 7700 греков во главе со спартанским царем Леонидом. В этом сражении греки понесли поражение.
14 Морское сражение, произошедшее 28 сентября 480 г. до н. э. близ острова Саламин в Эгейском море, в котором греческий флот из 300 кораблей противостоял персидскому флоту в 1200 кораблей. В результате судьбоносной битвы греки, используя узость проливов, смогли разбить превосходящие силы персов и получить преимущество на море.
Колпаков Константин Владимирович — поэт, переводчик, журналист. Родился в 1969 году в Москве. Окончил филологический факультет МГУ. Работал репетитором, менеджером, переводчиком в книжных издательствах, международником на телеканале РЕН ТВ, был одним из создателей телеканала РБК. Переводил произведения Фрэнсин Паскаль, Ральфа Питерса, Саймона Гандолфи и Фрэнка Йерби. С 2016 года живет на Кипре. В «Новом мире» публиковались его переводы из Константиноса Кавафиса (2024, № 8), отмеченные редакцией среди лучших публикаций года.