ЕЩЕ ОДНА БУРЯ В СТАКАНЕ
Пристально рассматривающий людей человек в метро — явно приезжий. Помню себя десять лет назад, только приехавшим в Москву: каждый мне был интересен своей уникальностью, казалось, таких людей не было в моем родном Екатеринбурге: здесь в Москве собрана особая каста — сборная солянка образов, типажей, наций, характеров. Это невероятно увлекало, порой пугало, но отвести взгляд было все же необходимо — вечная спешка, вздернутый ритм жизни, вызванный необходимостью выжить в мегаполисе, бежать, выскальзывать, лишь бы не попасться в пасть перерабатывающей машины.
На правах приезжего рассматриваю людей в метро. Санкт-Петербург. Отличий немного. Все как-то стерлось, снивелировалось. Вглядываясь в одежду (в том числе и свою), замечаешь тенденцию возвращения в девяностые: цвета, фактуры, образы, поставленная на паузу бунтарская винтажность на фоне экстремально переменчивой жизни. Все ждут остановки, чтобы выйти. Пока же стакан с мировым содержимым взбалтывается (а нас трясет) с разной долей интенсивности, меняется цвет воды, временами впрыскивается загущенное красное и, проходя через быстрый диффузионный процесс, смешивается с нами, но так же быстро теряет обретенный окрас, возвращаясь в первоначальную притворяющуюся прозрачной мутность.
Стою, прислонившись к дверям, к которым не следует прислоняться, покачиваюсь в такт вагону, держусь за поручень, слушаю разговор пожилого мужчины с длинными седыми волосами и сидящей напротив него женщины лет сорока. По обе стороны участников диалога люди, отключившие функцию восприятия, они едут до своих остановок, думают о своем. Я же внимательно слушаю чужое:
Мужчина. Вы поразительным образом (О, Петербург, о, высота слога) похожи на мою сестру. Одно лицо. Я невероятно удивлен.
Женщина смущенно кивает, улыбаясь, на щеках ямочки.
Мужчина. Она умерла год назад. Жила в Херсоне. Была старше меня. Удивительно, смотрю на вас, а кажется, что это она передо мной сидит. Та, когда мы еще были молодые.
Женщина смущенно кивает, улыбается, наверное, радуется, что это самое «еще» какое-то время для нее будет длиться.
Мужчина. А вы какими судьбами в Петербурге?
Женщина. Учусь.
Мужчина. А на кого?
Женщина. На гос. управлении, но по специальности не работаю. (Какая-то сложная схема жизни, впрочем, как у многих из нас.)
Мужчина, забывая об иллюзии разговора с незнакомой женщиной как со своей кровной сестрой, меняется в лице и просит уже не похожую на его сестру Женщину передать господину N (женщина, по его мнению, обязана его знать по сфере своей деятельности), что он обокрал его, оторвав от его пенсии 9 тысяч в год, вот такая история. Несправедливость загасила, как соду уксус, всю нахлынувшую теплоту воспоминания, поменяла голос Мужчины, добавив ноты требовательности, претензии и отчаяния. Он знает, что это просьба в пустоту, без последующего за ней ответа. И тут, отреагировав на перемену интонационной ситуации, на минуту включают восприятия все находящиеся в вагоне, но, не поняв сразу в чем же сыр-бор и, оценив тревожный экзальтированный портрет пожилого мужчины, люди понимают, что это еще одна буря в стакане, прорвавшаяся наружу, буря, которая закипает в каждом из нас не по разу в день, и многие из нас все же как-то научились ее сдерживать. Научились ли?
Я отключаю восприятие, выхожу на «Пионерской», двигаюсь к «Театру за Черной речкой», где буду смотреть спектакль. По группе застывших в граните детей с воздушным змеем (как же ему нелегко парить), понимаю, что когда-то уже был на этой станции, с мамой, почти двадцать два года назад, в свой первый приезд в Петербург. Мы тогда остановились в гостинице «Чайка», которая сейчас закрыта и продана под апартаменты. А, может быть, ничего этого и не было, точнее было, но было все не так. Как этот пожилой мужчина в метро, я вижу в новоувиденном черты прежней жизни, от которой не осталось ровным счетом ничего, и в то же время осталось все — я, мама, наши такие разные штриховки памяти, размытые черты друг друга в том времени. Отяжелевший воздушный змей на гранитной нитке в скульптурной группе «Бегущие дети» не существует, вместо него я вижу гранитную голубку, конечно, чем-то похожую на воздушного змея, если на нее долго, очень долго, подозрительно долго смотреть.
ДЕВЯТЬ ПИК
В музее нонконформизма в Санкт Петербурге несколько корпусов. При первом посещении устройство выставок напоминает нанизанные друг на друга коридоры-лабиринты, из которых нет выхода, есть только непрерывный, петляющий, спиральный путь.
В музее есть флигель — отдельно стоящее здание, на четвертом этаже которого расположилось маленькое кафе. Вот в этом кафе вы и видите нас сидящими за разными столиками. Начнем с меня под номером один: это я, привычный вам, кажется, неизмененный, неизменно вливающий в себя бесконечность кофе.
— Кофе обязательно нужно разбавить никотином, — вдруг говорит я, но уже под номером два.
Зачем я называю этого человека в нестиранной куртке, со свалявшимися волосами, опирающегося на палочку, курящего (что никогда не делал номер первый), во всей позировке номера два выказано напряженное сомнение, каждая затяжка как вопрос с упреком: неужели я еще жив, для чего эта долгота жизни, для еще одного стиха, для еще одной остановки посреди окуренной туманом ночи, на перроне не видно не зги, он/я держится теперь не за палочку, а за сбивчиво дышащее тело поезда, он все же боится, что поезд уедет. Без него.
Он (номер два) возвращается за столик, медленно, каждый шаг — аккорд, взятый слабеющей рукой пианиста, погружение без надежды на всплытие, расстроенное звучание, в котором еще можно найти хоть каплю очарования.
Мой кофе стынет, книга стихов Пастернака так и не раскрыта, боковым зрением я смотрю на Него. Первый смотрит на второго. Второй сидит и смотрит в одну точку, он чем-то напоминает Балабанова во время съемок его последней картины «Я тоже хочу», так могут глядеть на высокую колокольню, прекрасно зная, что этой колокольне уже вынесла приговор сама жизнь, но колокольня чего-то ждет, вернее, кого-то — заплутавшего грешника, бредущего к ней как к маяку, утопая в снеговой каше пустопорожнего существования. Он (второй) сидит неподвижно, но совершает это усилие для движения каждым выхваченным кадром его портрета.
В кафе звучит медитативная музыка, напоминающая хорал, этой музыкой, наверное, заполонен тот последний коридор в лабиринте жизни, из которого все же есть выход. Выход в новое неизвестное.
На моем столике рядом с Пастернаком и кофе (несколько глотков все же сделано) появилась колода карт, на рубашках которых размещены голые красавицы. Тасуя колоду, они — рубашки с дамами без рубашек — танцуют, манят, завлекают, распаляя и уничтожая здравый рассудок, подчиняя все ритмичному бессознательному. Перетасовав, я вытаскиваю карту.
Девятка пик. Черноволосая девушка лежит внутри продуктовой корзины в препарированной позе. Кажется, что она сломлена или чем-то убита. Или, может быть, она просто спит. Тише, не разбудите ее. Она спит и не пытается никого заводить, ей не интересен ни ты, ни твой завоевательный подвиг. Ее красно-белые высокие трусы родом из детства, вот-вот сквозь портьеру пробьется зазевавшееся солнце, и новый день лучше прежнего обовьет ее и вступит в свои права.
Девятка пик. Что же она сулит? Без контекста рядом выпавших карт, острием вверх — печаль, ссору, какую-то неудачу. Наверное, это случится, когда девушка с карты проснется, пока же пусть она спит. Возвращаю ее в колоду — неразбуженной.
У Пастернака:
Я кончился, а ты жива.
И ветер, жалуясь и плача,
Раскачивает лес и дачу.
Не каждую сосну отдельно,
А полностью все дерева
Со всею далью беспредельной,
Как парусников кузова
На глади бухты корабельной.
И это не из удальства
Или из ярости бесцельной,
А чтоб в тоске найти слова
Тебе для песни колыбельной.
Быть может, этот самый второй, я под номером два, ждет того самого ветра, который бы принес ему те самые слова. Тогда-то он и сложит те самые последние, написанные им (и ветром) стихи, положит их на мягкую, сырую от слез подушку музыки, звучащей в кафе, и попробует спеть эту самую колыбельную, но пока, пока… кофе нужно вновь разбавить никотином, как густую масляную краску маслом.
Он курит в форточку и, кажется, раздвигает бесконечность всех своих осмыслений, они раскрываются, как веер, перед его мутным взором, он видит каждую удачу, неудачу, боль, утрату, но не подключается к ним. Эмоциональный запас оных иссяк, теперь на них можно просто смотреть, перетасовывать в руке, как карты, временами вытянуть одну, другую, зафиксироваться на ней, горько улыбнуться равно как возможности удачи, так и прогнозируемому поражению.
В кафе заходит девушка. Мы слышим только ее голос, как она выглядит я даже не хочу представлять, по голосу она молода, суетна, ее ритм просит отдохновения, передышки. Она заказывает глинтвейн, на сомнение баристы в правильном изготовлении напитка отвечает уверенным инструктажем. Если бы она была чуть поспокойнее, она бы сама взяла в руки ингредиенты и сделала себе глинтвейн, но руки ей сегодня не подчиняются (я слышу, как она пьет глинтвейн, всякий раз с шумом ставя стакан на стол). Выпив глинтвейн, она закрывает глаза и уплывает куда-то, кладет голову на подушку уже наполнившей ее до краев музыки и засыпает как дитя. Никто так и не узнает, кто она, почему она приходит сюда каждый день вот уже вторую неделю и спит как у Христа за пазухой час своей жизни, за который ничего ровным счетом не меняется. Мужчина в куртке (я под номером два) так и смотрит в одну точку и снова хочет встать, чтобы покурить, но шаги даются ему со сверхусилием, бариста на его немой вопрос-просьбу отвечает, что можно выкурить одну, не вставая с места.
Девушка, выпившая глинтвейн, просыпается. Кажется, она плакала во сне, тушь растеклась в уголках глаз. Я до сих пор не вижу ее, но теперь я ее чувствую, потому что я теперь внутри этой девушки. Нет, нет, отбросьте пошлости. Эта девушка — я третий, третья, как хотите.
На столике раскрытая книга, чашка с кофе, колода карт и небольшое зеркало, приставленное к стене, не замеченное мной раньше. Я хочу увидеть свое отражение, но не вижу: меня нет, лишь отраженные предметы. Беру зеркало в руки, дышу на него, хочу протереть как заляпанную линзу очков, но мое дыхание тоже невидимо, наверное, я растворился в мужчине с палочкой (он вновь курит, найдя в себе силы встать), в девушке, которая побежала куда-то вниз по ступеням, возвращаясь в свой привычный ритм.
Где я? Быть может, я плутаю в том самом лабиринте или же я затерялся в стихотворной строке Пастернака. Гул затих. Я вышел… я нашелся, я здесь. Мое отражение волнуется в быстро иссыхающем кофе.