Кабинет
Анна Аликевич

Знакомые все лица

(Валерий Вьюгин. «Поболтаем и разойдемся». Краткая история Второго Всесоюзного съезда советских писателей. 1954 год)

Валерий Вьюгин. «Поболтаем и разойдемся». Краткая история Второго Всесоюзного  съезда советских писателей. 1954 год. М., «Новое литературное обозрение», 2024. 296 стр.

 

Научно-документальная монография Валерия Вьюгина, более известного как самобытного специалиста по творчеству Андрея Платонова, посвящена истории Второго Всесоюзного съезда советских писателей (1954 год), и ее можно однозначно назвать книгой для внутреннего пользования. Достаточно сухое аналитическое, хотя и не лишенное говорения между строк, спасительной иронии повествование рассчитано на подготовленного специалиста. Это далеко не популярное чтение из Александра Васькина, как жили-были, ели-пили и, конечно, работали советские писатели при Хрущеве и последующих вождях[1]. Однако и с более серьезным трудом М. Н. Золотоносова «Гадюшник. Ленинградская писательская организация»[2] исследование Вьюгина существенно разнится. В первую очередь «Поболтаем и разойдемся» щадящее и осторожное, не окрашенное, страсти писательские приглушены, а события, как и должно историку, отрефлексированы амбивалентно. Сразу же очевиден центральный «малозаметный предмет», к которому Валерий Вьюгин обращается: съезд 1954 года, мягко говоря, меркнет на фоне первого, на котором председательствовал Максим Горький и были заложены основы писательской организации. Невольно мы спрашиваем о мотиве такого выбора или же такого предлога, чтобы поговорить об эпохе и ее современниках. Дело даже не в качественном отличии состава участников, о чем беззастенчиво писали в донесениях наверх сами приглашенные, и не в том, что за двадцать лет соцреализм не взял тех художественных вершин, которые планировал. А в оттенке пародийности и сомнительном характере самого мероприятия, случившегося буквально на метафорических похоронных дрогах, отвозящих тело создателя сего масштабного проекта в Мавзолей.

Вот об этом — о недооцененном значении тех давних событий — вроде бы и хочет последовательно рассказать литературовед. Но получается как в старой шутке о работнике завода по производству детских велосипедов: каждый раз у него собирался пулемет. Да и читатель, скорее всего, интересуется не давным-давно канувшим в историю проходным событием, а видит в нем лишь индикатор. Фонарик, выхватывающий из темноты 50-х фигуры Ольги Берггольц, Александра Твардовского, Михаила Шолохова, Александра Фадеева, Константина Симонова. А кто-то еще помнит и такие громкие имена, как Ольга Форш, Алексей Сурков, Мариэтта Шагинян, Вера Панова. О чем думали, как жили, как писали, как заседали к началу хрущевского правления советские настоящие классики, которые еще остались после всего? Какими они стали, когда-то молодые, воодушевленные, пилоты своей уникальной эпохи, а в 50-х зрелые фигуры отечественной литературы? Почти 3700 членов Союза писателей насчитывалось на момент ухода в мир иной Отца народов, объединившего их, и, определенно, это порождало много вопросов и идеологического, и финансового, и социального свойства. И конечно, мучительно неозвученным оставался главный: сколько писателей среди писателей? Впрочем, как и «оттепельную трилогию» Чупринина[3], не стоит воспринимать эту книгу в качестве артиллерии, бьющей по своим. Автор умышленно избегает оценочного суждения, оперируя цитатами, фактами, цифрами; даже справедливого чупрининского комментария о «заслугах» того или иного советского литературного генерала здесь читатель не дождется — ему придется все озвучить самому. Эта книга не о высоких материях, и она не дает экзистенциальных ответов, вы не узнаете из нее, плох или хорош был Фадеев, переоценен ли Горький, страдал ли Сурков от своей бесталанности, в какой мере порядочным в служебных делах был Симонов. А просто «поболтаем и разойдемся». Вьюгин бережно относится к истории, он не публицист, не ревизор, может быть, члены Союза советских писателей хотели бы, чтобы их увидели сегодня именно так. Ведь, как бы то ни было, Вьюгин обратил свое внимание именно на них, на большую половину позабытых, и написал отнюдь не «Распад»[4], а пытался понять и даже посочувствовать.

В своем труде Вьюгин проявляет себя педантом, почти не отклоняется от избранного предмета, приводит сводки и документы, регулярно опирается на работы предшественников и современников в разбираемой области, не позволяет себе вольностей. И то, что он такой «правильный», последовательный, словно архивариус, говорящий не с людьми, а с летописным сводом, может отпугнуть нетерпеливого человека. Действительно, в работе нет журналистских отступлений, с целью привязать прошлое к настоящему либо «оживить» палимпсесты едкой оценкой, нет прямых аналогий, но вся она — аналогия. Она про то, что люди не меняются, а любая система держится на людях, и от того, каковы они, зависит и качество всего организма. За двадцать лет с 1934-го по 1954 год должны были быть созданы шедевры нового литературного стиля и канона. Произошло ли это? Нет, вы скажи́те. Второй съезд стал подведением промежуточных итогов не только под литпроцессом первой половины столетия, но и в других областях. И в этом его негласное значение — эпоха тоталитаризма завершилась, если говорить грубо, и ее плоды с противоречивыми чувствами начали рассматривать участники и последователи. За упомянутый срок, как указывает Вьюгин, состав участников съезда поменялся кардинально и, как сухо замечает автор, вовсе не по причинам естественным и в результате годов военных. И тем не менее, несмотря на столь высокую смертность, количественно Союз только прибывал. А качественно, как прозрачно дает понять, например, Громова в своей книге «Распад»? Что же так влекло драматургов, прозаиков, очеркистов, критиков, поэтов и даже сказителей в могущественную структуру? «Развращающая система премирования всех видов искусств» (Фадеев)? Возможность пожить в гостинице «Москва»? «Кормление» в ресторане по талонам «с учетом диетических потребностей литераторов»? Или дело было в тиражах и упоминаниях в «Литературке»? Или была важна иллюзия управления чем-то, руководства, учительства? Что бы там ни было, а надо быть очень смелым человеком, чтобы согласиться на такой социальный контракт, уже хорошо зная о рисках. И все же, наверное, какая бы из массы причин — финансовая, амбициозная, желание служить строю, просто отсутствие других путей для творческого человека в унифицированном контексте — ни мотивировала нового советского писателя к участию в официальной пирамиде, в 1954 году многие задумались о смысле ее дальнейшего существования. А это, как говорится, красноречиво своим молчанием.

«Союз советских писателей СССР был детищем Сталина, создавался для обслуживания режима, так что в его функции изначально входило поддержание сакрального статуса вождя. Неудивительно поэтому, что вместе с вопросом о культуре смерть диктатора поставила на повестку дня и вопрос о надобности этой писательской организации. Насколько сильными были „ликвидаторские” настроения среди рядовых писателей, сказать трудно. Самым очевидным публичным свидетельством этой тенденции явилось уже упоминавшееся письмо семи литераторов „Товарищам по работе”, опубликованное в „Литературной газете” в октябре 1954 г.».

 

Из самой постановки вопроса мы видим, что изначально организация являлась не «кузницей талантов» и не садом творчества, а идеологической структурой, трансформирующей и воспитывающей подходящего для воспевания строя и его вождей писателя. Как ни утопична для нас сегодняшних, воспитанных на афоризме Бродского, что «поэтом делает Бог», эта идея, однако именно такой целевой посыл, судя по всему, лежал в основе формирования Союза и всех его структур, включая учебные заведения, Лито, органы печати и другие учреждения. Конечно, идея — это еще не воплощение. Нельзя сводить опыт советского писательского «комьюнити» к отрицательному результату, а уж тем более отождествлять всю многонациональную литературу Рима и его провинций с официальным потоком книжно-журнально-газетного наполнения. Работа Вьюгина рассматривает писательскую организацию скорее как структуру, словно бы это пищевой комбинат или пограничная застава. И такой подход, вполне законный, невольно вызывает некоторую иронию, потому что исподволь, без единого прямого слова, приводит читателя к мысли «что-то мы зря его кормим». Огромный управленческий аппарат, совмещающий властные и финансовые привилегии, представляется главным по отношению к находящимся «где-то там внизу пирамиды» рядовым писателям. Участников этой бюрократической башни помимо их воли все меньше, кажется, интересует непосредственно творчество и все больше — смежные вопросы. Кто-то из них еще помнит, что агитационные и публицистические произведения мало имеют отношения к литературе, а бесконечные дискуссии о нравственном облике нового человека еще никого не улучшили. Но важно то, что сам факт восприятия сложной номенклатурной структуры, идеологических и нравственных вопросов как первичных, а талантливого творчества — как чего-то вторичного — становится нормой. Если же говорить об итоговом продукте, порожденном дискуссиями, воспитательными акциями, тем более идеологическим контролем на уровне текстов, — то все мы знаем, каков был этот продукт, и ревизия собственного книжного шкафа, если он у вас до сих пор есть, наверняка ответит на все вопросы о тех годах. Да, нельзя вырастить 3700 талантливых писателей даже при самом лучшем строе в мире, и 370, скорее всего, нельзя, а 37, наверное, можно, учитывая суммарную территорию автономных и неавтономных республик. Говоря языком цифр и фактов, Вьюгин, тем не менее, говорит нам почти все так ясно, словно бы это было сказано в лоб. Конечно, история шла так, как она могла идти, пыталась, ошибалась, искала, теряла, и автор не знал, что его собрание 30 лет спустя никто не возьмет даже с помойки, не то что с прилавка. И не знал поэт, что из его легендарных стихов о гражданке сделают насмешливую песенку без авторства — и то еще хорошо.  И как же так вышло, что классик, «всенародно» читаемый прежде, оказался неудобоваримым и натужным для следующего поколения? Но все это, как говорится, история пошлая, обыкновенная, потому что не знаем мы, как прочтется тот или иной роман через 10, 20, 50 лет. Может быть, в этом и весь смысл игры. А пока она идет и ставки высоки — да кто же посмеет открыто сказать, особенно высокопоставленным авторам, которые по совместительству приближены к партии, что, в общем-то, свеч она не стоит уже сейчас?

Исследование Вьюгина, хотя и далекое от современности хронологически, исподволь подводит нас к одному актуальному вопросу. Сегодня в отношении литературно-художественного наследия набирает силу подход к «материалу» как к продукту эпохи. Это значит, что мы оцениваем не столько художественные достоинства автора или то, насколько нам интересно его читать (ведь бывает, что текст стилистически беден, но все равно увлекателен), сколько место произведения в контексте времени, его роль, отраженные в нем тенденции той или иной школы. Вспомним, что в советскую эпоху читатель не всегда читал то, что хотел, хотя и давно окончил школу. И нередко массовый ассортимент в принципе искусственно формировался таким образом, что гражданину приходилось выбирать между условными Марковым и Панферовым, а не между безусловными Ахматовой и Пастернаком. Такой взгляд на художественную вещь, как на свидетельство и документ, чреват. Используя подобный подход, Вьюгин гибко обходит, например, невысокую художественную ценность того или иного порождения Суркова или Симонова, но зато преподносит произведение интересным как факт времени, как симбиоз влияний. Думаю, для историка подобный взгляд нормален, совсем другое, когда он переносится на современность. Пусть забытое произведение Гладкова вновь извлечено из небытия и исследуется на предмет идеологического диктата, такова профессия ученого. Однако когда подобный метод переносится на современные нам книги, возникает вопрос, правомочен ли он. Если я открыла книгу вечером и закрыла утром, это не значит еще, что она хорошая, но она определенно хороша! Простой критерий можно оспорить, выдвинув теорию о необходимости «трудного чтения», «проверки временем» для текста, наконец, о том, что книга должна быть «полезна, а не развлекательна». Но в постсоветском обществе художественная книга не должна (была) ничего, кроме как быть хорошо написанной. Она не «целевая», у нее нет сверхзадачи, то есть, конечно, есть, но она намного сложнее — быть талантливой. И этот момент порождает множество проблем. Например, проблему необходимости существования всей той махины, которую так кропотливо исследует Вьюгин.

Но все же надо сказать немного и о самом съезде, а не только о его участниках. Говоря об этом давнем событии 1954 года, Вьюгин касается вневременных, даже внеидеологических, а скорее общепсихологических, «человеческих» вопросов. Исследователь подмечает: когда вместе собирается большое количество талантливых и считающих себя талантливыми людей, особенно полагающих себя «избранниками» или «носителями миссии» по сравнению с «рядовым, массовым человеком», такая атмосфера неизбежно располагает к делению на условные «партии» и к конфликтности, а отнюдь не к единению, дружбе и любви. Всегда найдутся «консерваторы» и «либералы», «охранители» и вообще «сторонники особого мнения», а также люди, переменившие ряд направлений в течение своей деятельности. И мгновенно вскроются все гнойники и обиды. Например, система премирования и вообще распределения финансовых «бонусов». При жизни вождя Сталинская премия нередко выпадала не самым талантливым и не самым любимым своим народом авторам, а распределялась по «конъюнктурным» соображениям, то есть в зависимости от отношений между теми, кто располагает фондом, и теми, кто получает дивиденды. Как сказал Бисмарк: «Покарай правого, награди виноватого — и вот система пошатнулась». Примерно так все и происходит: кто-то уже указывает, что новый роман Симонова «проходной», однако он награжден «по другому принципу». Овечкин негодует, что писатели забыли, как выглядит провинция, живя в Лаврушинском на икре и сале, и потому их книги просто не интересны народу, который они видят как примитивных амеб, вместо того чтобы ему служить. Вообще-то коммунизм строился именно для этого, а не для того, чтобы Сурков и ему подобные жили в апартаментах. Померанцев указывает, что не в банке с икрой дело и что, мол, «деревенщикам» ее недодали, а в том, что в принципе литература стала машинкой по изготовлению приемлемых шаблонов для аппарата, а простой человек, как он есть и чем он живет, давно забыт! Шолохов кричит, что злободневность военной темы приводит к работе писателей «наспех», что негативно сказывается на качестве книг, и в итоге авторитетные литераторы производят «заведомую макулатуру».

Однако все это пустяки на фоне того, что за бюрократическими шестернями и дележкой благ присутствующие совершенно забыли о главном — поиске талантов, выпуске талантливой литературы, помощи «молодняку». Вместо этого они тиражируют «избранную обойму» самих себя, заменили художественность идейностью, народ — массой, сформировали Олимп, на который не пробиться свежему дарованию. Всерьез обсуждается вопрос о том, что нелитератор не может судить о той же производственной прозе и ее качественности, и что без института посреднической литературной критики «массы» просто не в состоянии понять, что же они думают. Поэтому мнение такого народа не может быть важным в принципе, а важно лишь авторитетное суждение. Даже те ростки таланта, которые сохраняют некоторые члены Союза, например Ольга Берггольц, Илья Эренбург, Померанцев, Твардовский — тщательно выпалываются в пользу усреднения и серости под знаменами простоты и народности — и кем же? Сурковым, чьи художественные достижения сомнительны, Симоновым, новые романы которого оставляют желать, вконец запутавшимся Фадеевым (нет нужды объяснять, что с ним происходит в 50-е). И Шолоховым, чьи главные писательские заслуги в далеком прошлом, а ныне, как функционер, он проявляет себя не всегда в свою пользу. Такая грустная картина междоусобицы обнажает желание старых функционеров-писателей удержать уходящие со смертью вождя полномочия и блага, сохранить влияние под предлогом охранения режима и верности строю. Ведь в результате интриг Фадеев уже снят с руководства СП, «еще и державное тело не остыло», а Твардовский потерял пост в «Новом мире» и пережил разнос «Теркина на том свете». Трудно быть полубогом в глазах простого человека, которому больше положенного знать не положено, первым (первым ли?!) среди равных — и одновременно лишь винтиком, который вчера возглавлял одну из самых влиятельных структур в одной из самых влиятельных империй мира, а сегодня униженно просит допустить его на заседание у бывших подчиненных. И пока этот путь Александра Александровича наблюдают без особого сочувствия его во всех смыслах товарищи, ни о литературе и ее развитии, ни о народе и его потребностях думать им как-то не приходится...

В то же время эпоха уже прошла точку невозврата, уже появилась статья Берггольц о лирике, работа Померанцева об искренности в литературе, книга Эренбурга. Уже стали меньше указывать на сложность и невнятность Пастернака, кто-то вспомнил о существовании Зощенко. Возможно, сегодня все это (за исключением классиков) не представляет большой художественной ценности, но тогда осужденные старым режимом произведения обозначили водораздел ХХ века. Говорить стало можно, выражать свои мысли стало допустимо, хотя и порицаемо, «кровожадное» время кануло, и вместе с ним зашатались картонные представления об идеальном герое, народной основе, коммунистическом пути и другие, не имеющие отношения к художественной литературе трафареты.  И все же главный вопрос — была ли в целом «оттепельная» литература лучше и талантливее, чем «тоталитарная», — не так прост. Может быть, связи между талантом и режимом, художественным текстом и идеями времени, количеством членов Союза и суммой даровитых авторов нет вообще?

Если первая часть монографии Вьюгина посвящена самому действу, то вторая — закулисью, всем многочисленным манипуляциям, которые предпринимались не только до представления, но и после, дабы искусно лавировать в меняющемся мире. Основные «кукловоды», пришедшие наконец к власти и шаткому согласию, — это Сурков, Симонов, Тихонов, Шолохов, Леонов и Полевой, — хотя были руководителями весьма умными и многоопытными, но не очень хорошо друг с другом ладили. В то время как их основной задачей было хоть относительно замирить, уравновесить и направить всю бурлящую и почуявшую свободы «писательскую тусовку» в очень непростой момент, когда не только страна, но и СП, и ряд других структур остались без привычного направляющего. Проведение «тихой революции», то есть фактически закрепление старых постулатов новыми (но все равно старыми) управленцами совпало с «подводным течением» — оттепельным движением. Новоизбранным лидерам пришлось приложить всю ловкость и смекалку, чтобы не разорваться между нивелированием бурной тенденции «снизу» (Берггольц, Померанцев, Эренбург) и удерживанием власти на фоне отстраненных товарищей из консервативного лагеря, то есть когорты Фадеева. Неудивительно, что такая перегрузка не оставляла им возможностей для творчества, по крайней мере оригинального. И это, в общем-то вполне естественное в данном случае, обстоятельство сделало сомнительным все их витийство. Все-таки главным итогом съезда стало не унылое перебирание «бездарных произведений», не обличение «института оголтелой критики», не осуждение «писательской колонии» и даже не требование писать «связный нарратив». А познавательные речи, составленные и многократно переписанные по разным причинам, тремя знаковыми фигурами литпроцесса 50-х: Ольгой Берггольц, Михаилом Шолоховым и Ильей Эренбургом. Шолохов представлял консервативное крыло и был чуть ли ни самым авторитетным классиком советского наследия, сопоставимым с Горьким, — в отличие от Суркова. Берггольц являла собой культовую разрешенную послевоенную фигуру (в отличие от Ахматовой), находилась на пике влияния. Кроме того, она была женщиной, каковых на съезде было ничтожно мало, и потому ее оппонирующая советскому дискурсу речь стала знаковой. Наконец, Эренбург в тот момент оказался лидером оттепельной тенденции — другая жизнь, а не хоронимое прошлое и ржавая история слышалась в нем. И хотя весь съезд был спланировал и отрепетирован, неожиданностей и поворотов «не туда» на нем случиться не могло, но эффект всех событий вкупе уже обозначил новый поворот, называемый Евгением Поповым и Михаилом Гундариным[5] пунктирным вектором к перестройке.

 



[1] Васькин А. А. Повседневная жизнь советских писателей от оттепели до перестройки. М., «Молодая гвардия», 2022. См. подробнее мою статью о книге: Аликевич Анна. Разлагающее влияние всеобщей любви. — «Знамя», 2023, № 2.

 

[2] Золотоносов М. Н. Гадюшник. Ленинградская писательская организация: Избранные стенограммы с комментариями (из истории советского литературного быта 1940 — 60-х гг.). М., «Новое литературное обозрение», 2013.

 

[3] Речь о трилогии С. И. Чупринина «Оттепель», выходившей в «Новом литературном обозрении» в 2022 — 2023 годах.

 

[4] Переизданный ныне мрачный бестселлер Н. А. Громовой «Распад: судьба советского критика в 40 — 50-е гг.» (М., «Эллис Лак», 2009). Формально работа строится вокруг судьбы и гибели критика, библиофила, цветаеведа А. К. Тарасенкова, но по факту затрагивает гораздо более широкий круг вопросов, например, трагедию А. А. Фадеева.

 

[5] См. работу Евгения Попова и Михаила Гундарина «1968. Опыт художественного исследования». СПб., «Алетейя», 2024. Также мой материал об этом исследовании: <https://www.sibogni.ru/content/odnazhdy-zharkim-letom&gt;.

 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация