Мой отец, Ключников Викодий Миронович, родился в 1928 году и пошел работать с четырнадцати лет, так как шла война, на фронт забирали всех, кого только можно, и поэтому рабочих рук везде не хватало. Он работал учетчиком в колхозе им. Крупской (село Багряш Самарской обл.). Его семья жила при этом в наихудших условиях, связанных с прошлым…
А начиналось все так.
Когда в Поволжье, как и по всей стране, начали принудительно создавать колхозы, то его отец (мой дед), Ключников Мирон Степанович, 1886 г. р., бросил все хозяйство и уехал жить в Самару, т. к. был риск попасть под раскулачивание. Его семья имела три лошади, тогда как по нашему Поволжью спустили норму: кулаком надо считать того, у кого имеется хотя бы две лошади.
Три лошади не появились просто так. Когда-то по стране еще при Ленине объявили НЭП, дали возможность зарабатывать, и самые деятельные жители съехали из Багряша, основали отдельное поселение, которое назвали Мироновкой — по имени моего деда. Разобрали свои дома, бани и сараи, перевезли на новое место и снова собрали — долго ли? Этот бизнес они оформили как «товарищество по обработке земли» (ТОЗ): вместе пахали, сеяли, продавали зерно государству, делили прибыль.
Но потом страна взяла курс на создание колхозов, и все эти ТОЗы сделались, по сути, врагами государства, ее нового курса. И Мирон Степанович бросил все и уехал в Самару.
Но его жене, Пелагее Ананиевне, 1884 г. р., там не нравилось: она не могла жить в городе, плакала и просила вернуться на родину, и поэтому после того, как в колхозах работа наладилась, он вернулся со всей семьей в Багряш и нанимался на работы по строительству колхозных конюшен, сараев и т. п.
Тем, кто знает, как сегодня ведется оплата разовых строительных работ, сразу скажу, что в то время все работало совсем не так: все «шабашные» бригады получали оплату в таких же трудоднях, как и остальные колхозники, а за окончательным расчетом приходили только поздней осенью, — после расчета с государством, когда по бухгалтерскому учету становилось понятно, насколько выполнен план по сдаче с/х продукции и сколько осталось излишков сверх плана — вот с них-то стоимость одного трудодня и вычислялась. Могло получиться или 800 гр. картошки, или 400 гр. немолотой пшеницы — когда как, со слов моей матери. А не так, что я отработал неделю — и бабки мне гони, а то я завтра на работу не выйду!
В конце 1937 года деда арестовали по ст. 58, пункт «контрреволюционная агитация и пропаганда», и поэтому оставшихся членов семьи, в том числе моего отца, постоянно третировали и обзывали «подкулачниками». Поскольку после возвращения в Багряш их дом был уже занят, приходилось жить по чужим дворам. Кто пустит к себе жить — тому и спасибо.
А в это время в этой же деревне жила моя мама — Ключникова Татьяна Павловна, 1926 г. р. Ее отец, Павел Аверьянович, тоже был участником войны против Германии в эпоху Первой мировой, как и Мирон Степанович, но только у него не имелось организаторского таланта, как у моего деда Мирона: был он самым простым мужиком. При этом он яростно не желал вступать в колхоз, крича: «Да как я буду работать рядом со всеми?!! Я же знаю, что вот тот, тот и тот — они же лодыри!!!» Дошло до смешного: его дочь Ольга (моя тетка, 1914 г. р.) сама пошла в сельсовет и сама подала заявление о вступлении в колхоз. Напомню: подавший такое заявление отписывал свой земельный участок и всю скотину со двора в колхозную собственность. Какие это создавало нюансы — см. в книге Шолохова «Поднятая целина».
А вот потом стало совсем не смешно: Павел Аверьянович, не являясь работником колхоза и не имея своего земельного участка, чтобы иметь свой кусок хлеба, был вынужден наниматься простым пастухом в те же самые колхозы за те же самые трудодни. Представьте: вы нашли себе рабочее место в другой деревне, но у вас нет автомобиля, чтобы каждый день ездить туда-сюда на работу. А добираться пешком нереально: пастух и так весь день на ногах — вот бы ему еще терять несколько часов на ходьбу до работы… или сколько там? Поэтому он ночевал в колхозных коровниках, сараях и в итоге получил холодной осенью двустороннее крупозное воспаление легких. Его носили отпаривать в баню, но спасти не смогли, и он умер. Напомню: антибиотики пошли в массовый выпуск только с 1942 года, а без них излечение простудных заболеваний зависело во многом от Господа Бога нашего — и больше ни от кого.
В итоге моя мама рано стала сиротой, причем о своей матери у нее не осталось вообще никаких воспоминаний. Она значительную часть своей жизни прожила вместе с сестрой Ольгой — даже тогда, когда та вышла замуж. Самая старшая сестра Вера, 1904 г. р., давно жила отдельно с мужем.
Надо отметить, что моей матери очень повезло в том смысле, что муж ее сестры, Романов Иван Нефедович, никогда не ругался из-за того, что приходится кормить малолетнюю сестру жены. В нашем селе школа давала лишь начальное образование, а десятилетка имелась только в райцентре, в Исаклах: мама каждый год ехала туда жить и на девять месяцев выпадала из сельского хозяйства, а на земле, как она сама мне говорила, работа ведется «от снега и до снега». Кормить приживалку, которая помогает только летом, во время школьных каникул? — светлая память Ивану Нефедовичу за его терпение!
Но пришла беда, откуда не ждали…
Во время войны Иван Нефедович имел бронь, поскольку работал трактористом в колхозе. Однажды на МТС (прошу не путать оператора сотовой связи с машинно-тракторной станцией!) привезли много бочек с соляркой, а разгружать оказалось некому. Начальство попросило его помочь в разгрузке в обмен аж на целый день отгула. Иван Нефедович поработал на разгрузке, надорвался, несколько дней помучался кровавым поносом и умер. Сейчас, когда для подобных работ есть погрузчики и разные механизмы, такая смерть кажется глупой и нелепой.
Мою маму содержать в Исаклах стало невозможно, и она, успев окончить девять классов, пошла на курсы учителей. К слову, в нашем Багряше многие так и остались с образованием в два или четыре класса, а девять классов и преподавательские курсы — это почти что академик! Однако в это время для нее начался страшный голод, поскольку сестра Ольга уже не могла помогать так, как раньше, и до самой своей смерти мама вспоминала, как родственница в Исаклах иной раз подкармливала ее, буквально отрывая кусок от своих родных детей. Моя мать не хотела оказаться лишним ртом, который всем в тягость, поэтому и была готова терпеть даже самый лютый голод.
Теперь о семье моего отца. После введения норм на один двор типа «одна корова — две овечки — две свиньи — 10 кур — и т. п.» и прогрессивных продналогов за превышение этой нормы, ситуация для семьи отца стала очень плохой: при нормах на «один двор» количество проживающих там не учитывалось, а во время войны из-за нехватки мужских рук планы никогда не выполнялись, и на трудодень по итогам года получался круглый НОЛЬ. Таким образом, проживающие на чужом дворе объедали хозяев, не имея никакой возможности «вложиться в общий котел», хотя все старшие работали в колхозе.
Когда хозяевам становилось невмоготу, Ключниковы перебирались в другой дом. Тоже, конечно, временно: пока тамошние хозяева не оголодают и не начнут гнать постояльцев на двор другой родни. Или других сердобольных односельчан.
Собственно, массовый голод военных лет объясняется лишь этими самыми нормами, установленными на один двор. Когда во дворе проживают только муж с женой — это одно, а когда общее количество едоков составляет, например, 12 человек — другое. Напомню, на «правильное» количество живности и растений существовал и сам продуктовый налог: с коровы надо было сдать 10 кг. масла в год или оплатить это количество деньгами. И с кур — сдать налог яйцами или деньгами. И с деревьев. И с кустов. И вообще со всего.
Цифру «двенадцать» я взял не с потолка: в семье моего тестя как раз и получилась ситуация, когда на одном дворе оказалось 12 едоков, в том числе и мой тесть — тогда еще ребенок. Невестка хозяина двора жила там с двумя детьми, поскольку ее муж не успел сделать себе отдельный дом/двор и оставил их жить в доме своего отца, т. е. у свекра со свекровью. А во дворе можно держать только одну корову, с нее надо сдать 10 кг. масла в год, а сколько тогда молока останется проживающим? По стакану в день? Ситуация дошла до скандала, когда родные тетки моего отца, тогда еще соплячки по возрасту, побежали писать жалобу в сельсовет, что им не надо, чтобы в их дворе жили чужие люди — пускай идут жить к своей родне! Сельсовет эту кляузу принял к сведению, отработал и вынес вердикт: сделать семье участника войны отдельный двор! В результате хозяин двора, дед моего тестя, сделал в своем доме перегородку, которая отделяла семью его сына, и прорубил отдельную дверь: эта каморка с собственной дверью стала считаться отдельным двором со своими нормами, и едоков в основном дворе стало на трое меньше.
Мой тесть говорил, что его мать завела козу, от которой они все получили немного молока, да только та коза быстро пропала. Если учесть, как все недоедали, то можно смело предположить, что ту козу кто-то втихаря поймал и зарезал, чтобы получить лишний кусок мяса.
Денег в стране не хватало. Где их взять? Так ведь можно нарисовать облигации внутреннего займа и организовать массовую разнарядку на принудительную покупку облигаций внутреннего займа — ежегодную или даже два раза в год. Сельсовет безо всякой лирики распределял эти облигации по дворам, и при этом их нужно было выкупать за НАЛИЧНЫЕ деньги, тогда как колхозники по итогам военных лет получали лишь нулевые трудодни. Понятно, что для оплаты впаренных тебе бумажек надо было что-то продавать — хоть яйца своих кур в райцентре за 25 км., если ты их довезешь по грунтовой дороге на телеге и если сумеешь выгодно продать в условиях, когда в сельском райцентре у каждого есть свое подсобное хозяйство.
Можно было продавать свои «излишки с/х продукции» и в заготконторе, да только по заниженной, государственной цене, а это невыгодно. Эти заготконторы контролировали не только сдачу продналогов, но и требовали сдачу шкур забитых животных. Например, у одного мужика заболела свинья, он ее зарезал, а ему потом всю душу вымотали: «Почему зарезал, не дал вырасти? — со взрослой свиньи шкуру сдавать надо! Ты что, вредитель, что ли, или еще какой враг народа?»
Мама рассказывала, что многодетные вдовы участников войны плакали от этих облигаций, и нетрудно понять — почему. А если в твоем дворе проживают нахлебники в количестве 4-х человек, то и тем более тяжело и обидно... вот поэтому семью моего отца и гоняли с одного двора на другой.
Старший брат отца, Анатолий Миронович, от скитания по дворам дошел до дистрофии, но тем не менее его все равно забрали в армию. Последнее письмо от него пришло из учебного лагеря «Суслонгер» — и все, он считается пропавшим без вести. Отец писал запросы в Министерство обороны, но никакого внятного ответа не получил: на какой фронт его брата отправили, куда, когда — нет данных. Поэтому есть подозрение, что Анатолий Миронович умер от голода в Суслонгере, ибо про этот лагерь пришла дурная слава: там курсантов натурально морили голодом, а командиры обменивали их пайки в ближайших деревнях. Надо полагать — на самогонку. Были разборки, кого-то расстреляли, но умерших не вернешь.
У меня есть и такие данные: на войне погибло и умерло от ран и в плену 660 человек, рожденных в моем Лениногорском районе; их призвали по разным военкоматам — кого куда жизнь занесла. Из этих призванных 660 человек в лагере Суслонгера умерли шестнадцать: это было воистину проклятое место!
В результате вышеописанного мной налогообложения и получения нулевых трудодней крестьяне не только не могли продавать много продуктов от домашнего хозяйства, но и зачастую доходили до голодания. Эти нормы на «один двор» начали отменять только в 1949 — 1952 годах разными постановлениями Совета Министров СССР о прекращении борьбы с кулачеством, т. е. когда война уже давно закончилась, а голод продолжался. А изначально ввели их для того, чтобы в деревнях невозможно было стать богатым, т. е. для «выбивания самого фундамента для возрождения кулачества». Ну, нет у меня никакого другого объяснения, почему потребовалось связать крестьян по рукам и ногам, а потом еще заставлять их, связанных, тянуть на себе войну.
В феврале 1949 г., к слову, вышло Постановление Совета Министров СССР о разрешении для горожан держать личные огороды. И 1949 год в нашем Поволжье был отмечен как год, в который проблемы с едой резко облегчились и родилось много детей. Однако данная информация получена мной не из официальной статистики, а лишь в разговорах с разными людьми, в том числе и с отцом. Я же могу лишь дать объяснение такому «феномену»: отмена норм на один двор, разрешение горожанам иметь свои огороды, причем в этом постановлении от профкомов требовали, чтобы они в течение месяца нашли свободные земли и сделали разделение участков по работникам, т. е. первый «городской» урожай должен был быть получен в этом же 1949 г.
Сейчас кажется: работать в колхозе и не иметь возможности что-то взять домой… Вообще ничего?! Неужели хотя бы комбикорма нельзя было взять?! Да мы что, не знаем, что ли, как в этих колхозах воровали?! Да все колхозники свою скотину кормили только ворованным комбикормом!
Но при Сталине действовали законы, по которым за мелкое воровство до 1 кг. полагалось административное наказание, а свыше 1 кг. — уже уголовное. И еще уголовно карались нарушения трудовой дисциплины.
Можно придумать хоть какие законы, но если не будет «сигналов», то они работать не будут. А при Сталине все работало: парторги получали доносы и принимали решение о том, какому из них давать ход, а какому — нет. Моя мама рассказывала, что парторг в их деревне был дядька суровый и посадил многих из своей родни. В моей деревне хорошо знали, за какие «колоски» тебя посадят. И знали, что обратно ты вряд ли вернешься.
Лишь незадолго до смерти мамы в 2013 г. я узнал от брата, что она прошла через три доноса.
Например, в годы войны в нашей деревне попался один мужик, имевший бронь, поскольку у него было 7 детей. Он брал бутылку с водой на зерноток, выпивал, а домой приносил ее заполненной зерном. В бутылке зерна умещалось меньше килограмма, но парторг добился признания, что обвиняемый делал такое неоднократно — и загремел мужик по полной. При этом работа на зернотоке считалась «блатной», поскольку на работу можно было надевать сапоги, а потом дома вытряхивать из них зерно — и это воровством не считалось. Мать моего тестя работала в колхозе дояркой, иногда брала его с собой на работу, где поила овечьим молоком — и это тоже не считалось воровством. Тесть говорил, что без этого молока он и не выжил бы.
В мемуарах авиаконструктора А. С. Яковлева «Цель жизни» говорится, что борьба за укрепление трудовой дисциплины началась еще в начале 30-х годов. Сам автор сказал, что он всецело поддерживал такое начинание, поскольку мужики окончательно обнаглели и в рабочее время уходили на футбол.
Так что нарушать закон в то время было очень даже чревато…
Мой отец в годы войны работал учетчиком, его брат от голода дошел до дистрофии, а объедание хозяев приютившего двора — это позор. Мог ли он в такой ситуации не воровать? С какой стороны ни глянешь, то получается, что никак не мог: он не работал на зернотоке, не доил коров, т. е. не имел возможности даже на работе лишнего куска в рот перехватить.
Однажды зимой он пошел воровать зерно из колхозного амбара. Надо полагать, что учетчик должен был иметь свой собственный ключ, поэтому никакого захватывающего детектива с похищением чужого ключа не вырисовывается. Старушки-сторожа с ружьем тоже не наблюдалось.
Уложил он три мешка на сани, а тут — бац! — председатель колхоза, собственной персоной. Нос к носу. Еще только парторга не хватало до полного комплекта…
Немая сцена. Обалдевший председатель и пацан, еле живой от страха. Вполне хорошо понимавший, что ему грозит.
— Бога душу мать!!! — закричал председатель колхоза. — Пшел вон отсюда!!! — и кнутом замахнулся.
Сейчас, вспоминая рассказанное когда-то мне отцом, я вдруг поймал себя на мысли, что уже не могу четко вспомнить: председатель дал ему украсть эти три мешка или нет? Помню только, что отец несколько раз говорил, что тот в сердцах зачастую, по всякому случаю, угрожал ему словами типа «я тебя отправлю по отцовской дорожке!», а вот что произошло с теми мешками — я в свое время это четко не уточнил, поскольку не понимал те ценности, а сейчас спросить уже некого.
Возможно, моему отцу было бы чуточку легче, если бы он оформил отречение от своего отца, но только он не собирался от него отрекаться и даже один раз попытался навестить его в лагере. Зимой, когда в колхозе нет работы, он отправился в Казахстан, в Караганду, в лагерь «Долинка» из системы Карлага. Едва не замерз в степи, но все-таки добрался до «нумерного поселка», в котором за колючей проволокой жили те, кого выслали при раскулачивании. Его поразило то, какая там была сытая жизнь: ему дали целый каравай теплого белого хлеба, он сгоряча съел его весь и чуть не умер: три дня животом мучался. Такая резкая разница в уровне жизни объясняется тем, что из этих деревень никого на фронт не брали (даже добровольцев), считать живность и деревья по дворам никто не ходил, и налоги были вполне посильные. (После смерти Сталина колючую проволоку убрали, и все такие поселки получили обычные названия.)
Вот только встретиться со своим отцом Викодию Мироновичу не довелось: начальник лагеря запретил свидание. То ли тот уже умер, то ли что: мой отец разругался, но никакого внятного ответа так и не получил. Только после перестройки он получил письмо с официальным ответом, что Ключников Мирон Степанович умер от прободной язвы желудка на десятом году заключения. В лагере он работал плотником и жил вместе с напарником в подсобном помещении, а не в общем бараке.
Моя мать начала работать с 1942 г. Летом ее отправили на строительство железной дороги до Сургута — того, который в Самарской области, а не на Севере. Да, экономика у нас в стране была действительно народная: нужна железная дорога, а лишней рабсилы из-за войны нет? — а давайте спустим письма по деревням: пускай они дают рабочие руки. Хотя у них тоже план и тоже свои полевые работы. Потом, конечно, напишем в учебниках про героический труд, но любой трудовой героизм всегда прикрывает что-то, о чем лучше не знать.
Вот деревня и прислала в ответ на спущенное сверху распоряжение мою маму-соплячку и старика на подводе. Так и работали: женщины кидали землю на подводы, а старики отвозили ее туда, куда скажут. Прошел месяц, другой: колхозам подводы и лошади уже стали самим нужны для уборки урожая. Моя мама сагитировала возвращаться домой — и они вернулись самовольно, при этом никого из вернувшихся не посадили. То ли повезло, то ли как — она и сама не знала. Но удивлялась, что все обошлось благополучно.
Мама получила-таки в Исаклах справку об окончании учительских курсов, и ее оказалось достаточно, чтобы устроиться на работу в районо. Сельский учитель — это много или мало? Давайте сравним.
В те времена даже председатель колхоза получал расчет в тех же трудоднях. Т. е. тот же ноль по итогам года. А моя мать получала деньги! — и не раз в год, а каждый месяц. И могла позволить себе баловать племянников. Например, Тамара, дочь моей боевой тетки Ольги, рассказывала, как они ждали мою маму из райцентра: она могла принести даже цветные карандаши! Вы можете представить себе счастье ребенка из деревни первой половины прошлого века, которому дают такой невероятно дорогой подарок?! Да разве кто сделает такой: он же денег стоит! В райцентре в магазине трудодни не принимают.
Когда детишек выходит учить девушка, имеющая реальные доходы едва ли не больше, чем сам глава сельского поселения, то они будут ее уважать или как? Вот истоки древних слухов типа «А раньше учитель — он был ого-го! Фигура! Его все уважали!» Этот высокий статус учителя по инерции держался еще долгое время, пока окончательно не затерся в текучке будней как нечто обыденное, массовое — что-то типа диспетчера или продавца: надо много работать с людьми, причем за малые деньги. Моя мама работала и в той самой деревне Мироновка, которую переименовали в Красный Городок, но крупнее она от этого не стала. Сколько детишек могло быть в малом хуторке, созданном на базе ТОЗа? — понятно, что немного, поэтому в той школе был только один учитель. Она же и директор школы. Она же вела все предметы.
Какой смысл держаться за эту Мироновку ее жителям? ТОЗа уже нет, коммерция запрещена, а работать в колхозе — сначала надо пешком дойти до того колхоза! По полям, в любую погоду — туда и обратно. Школа так себе: может лишь дать кое-как базовые знания. Телефона — нет. Медпункта — нет. Магазина — нет. Электричества — нет. Иные вот такие деревеньки и школы-то не имели… Конечно, жители будут всеми правдами и неправдами перебираться в крупное село, а если в город — вообще прекрасно! Поэтому все такие поселения оказались обречены на опустошение.
Вообще говоря, постепенное вымирание деревень в индустриальных странах неуклонно идет уже несколько веков. При последних царях в России сельских жителей было 85%, при Сталине их пропорция с горожанами стала 50 на 50, а в конце СССР в «малых населенных пунктах» оставалось лишь 15% всех жителей страны. И даже в ситуации, когда техника и технологии сокращают в городах рабочие места — жители деревень все равно идут туда, поскольку малый бизнес, занятый обслуживанием населения, наоборот, постоянно расширяется, — да тех же продавцов в городах стало требоваться на порядок больше, чем в прошлом веке. При Н. С. Хрущеве отработали программу «укрупнения населенных пунктов», когда население из таких деградирующих деревень типа Мироновки централизованно переселяли в крупные села, райцентры. При этом «кутурка», расположенная в нескольких километрах от Багряша, оказалась не переселенной, а там жила моя старшая тетка Вера с мужем, Кутьковым Леонидом Дмитриевичем, участником войны, воевавшим с первого дня. В ней к началу 70-х осталось только 3-4 жилых дома; я даже не скажу, имелось ли официальное название у этого поселения, поскольку «кутурка» — это просто насмешливое прозвище среди своих, возникшее, вероятно, от слова «хутор».
Родная дочь перевезла их в Исаклы, в отдельный старый дом на склоне оврага, купленный за ее счет, лишь в конце 70-х годов. Я там однажды был в гостях пару дней.
Как видим, проблема, когда деревни вымирают, а там остаются старики, появилась не вчера: ее даже при СССР кому-то приходилось решать за свой счет, изыскивая возможность перевезти своих родителей поближе к себе. Но все же ситуация, когда государство само перевозит последних жителей деградирующих деревень в крупные населенные пункты, создает гораздо меньшее социальное напряжение, чем то, что мы видели с 90-х годов, когда многие дети «перевозкой» своих родителей не занимались, и те на старости лет оказывались фактически отрезанными от всего мира.
Мироновка в итоге оказалась расселенной и ликвидированной, и моя мама никогда больше директором школы уже не работала.
Для каждого жителя тех лет война заканчивалась по-разному. Мой отец говорил, что 9 мая был самый обычный день, и тут к нему подходит председатель:
— Тут эта… того… война кончилась.
«У меня, — говорил отец, — в груди так сдавило, что я даже вздохнуть не мог. Слезы брызнули: я задыхался и плакал».
— Чаво ревешь?! — гаркнул председатель.
— Не зна-а-а-а-ю…
У Викодия Мироновича призыв должен был прийти осенью 1945 г., но поскольку война завершилась еще в мае, то он получил отсрочку и оказался в рядах Советской армии только в 1947 г., под Винницей. В XXI веке всех служивших в армии до 1947 г. включительно на территории Западной Украины и Прибалтики тоже стали считать участниками войны, но только мой отец уже умер и поэтому сейчас считается только тружеником тыла в годы войны, хотя мог бы числиться участником войны.
В Винницкой области он опять с изумлением увидел, что местное население, по территории которого два раза прокатилась война в обе стороны, живет гораздо сытнее, чем его деревня. Нормы на один двор гораздо страшнее, чем война.
В этой области когда-то располагалась Ставка Гитлера, и, по словам отца, наши части там искали кабель на 6 киловольт: мол, такие кабели у нас пока делать не умели, и хотелось получить образец. На наших солдат сильнейшее впечатление произвели найденные осколки белоснежного фарфора: мало того, что такого по деревням никто никогда не видел, но никто не мог и сообразить: а что это было изначально, пока его не разбили?
«Цвет у них был такой ослепительный, что даже глазам смотреть было больно».
Один солдат, живший в городе, выдал идею, с которой все согласились:
— Да ведь это, похоже, ванна для купания.
Конечно же, потом пошли рассказы, что Гитлер в своей Ставке принимал молочные ванны, но это уже лирическое отступление.
Отслужив 4,5 года, Ключников В. М. продолжил работу учетчиком в своем колхозе. Он застал реформы Хрущева, который приказал сокращать по норме личные огороды в деревнях, при этом переводя колхозы на ежемесячную зарплату, чтобы крестьяне теряли смысл жить только за счет подсобного хозяйства и шли работать в колхозы. Моему отцу приходилось делать замеры участков, выявляя земельные «излишки сверх нормы».
В 50-е годы мой отец закончил Куйбышевский техникум по специальности «электрификация железных дорог» и решил переехать в город. В то время в Татарстане шла активная добыча нефти, создавалась нефтехимия, началось строительство КамАЗа: всем требовались все новые и новые рабочие руки, и жителей нашего Багряша разбросало по разным местам.
Моя мама вышла замуж за своего первого мужа — Георгия Морозова, участника войны, «вся грудь в орденах». Если учесть, что с той войны вернулось очень мало мужчин, то ей вроде бы повезло. Да только то везение продлилось очень недолго: ее муж работал кладовщиком, на него написали донос; пришел милиционер, забрал его и повел на ж/д станцию. Там они сели в товарный вагон, имевший тамбур с дверью — вот в таком тамбуре и поехали на допрос.
В составе имелись цистерны с шугуровской нефтью, и так получилось, что он опрокинулся и начался пожар, зарево от которого видели даже из Багряша. Тот вагон упал на дверь, блокируя выход, и Георгий Морозов обгорел так, что все ребра вышли наружу, а вместо одной ноги в штаны напихали солому, чтобы в гроб уложить. Так и схоронили, а мама в это время была беременной.
Гибель до начала первого допроса — это несчастный случай: погибший не являлся осужденным, и, значит, вдова имела право на компенсацию по потере кормильца. Но мать с Морозовым в сельсовете не были расписаны: собирались, но так и не собрались. Тем не менее сельсовет пошел навстречу, и удалось выхлопотать пособие по потере кормильца в размере аж 55 рублей: для тех, кто жил на нулевых трудоднях, это были большие деньги. Моя тетка Ольга даже возмущалась:
— Почему мне такой компенсации никто не платил? У меня же тоже была потеря кормильца, я с тремя детьми осталась!
Ответ напрашивается самый простой: потому, что у моей матери был паспорт. Она являлась работником районо, а не колхоза, а устроиться на работу в районо или в город можно было лишь с получением паспорта. А без паспорта кто тебе деньги платить будет? — бухгалтерии удостоверение личности требуется!
Хочется сказать пару слов и о тетке Ольге. Была она баба боевая, шумная, редко когда говорила тихо. Сейчас бы сказали, что она «имела избыточный вес», да только он ей не мешал полоть и сажать картошку до самой старости, пока она на моих глазах не села задом на землю, — и с тех пор на полевые работы ее больше не брали. А так-то понятно, что на таких и правда пахать можно!
Но вот умер хозяин, вот сестра ушла в свой дом — и тетке Ольге становилось гораздо труднее одной, с тремя детьми. Поэтому и глодало ее чувство досады…
Моя тетка была человеком донельзя простым и к интригам не способным. Она прошла два голода: не только «военный», но и Поволжский голод 1921 г., спровоцированный ленинской продразверсткой. Вообще говоря, саму продразверстку придумал не Ленин: самая первая прошла еще в 1916 г., потом — при Временном правительстве. Только при Ленине в деревнях творился дикий произвол: местные активисты бегали по амбарам и кричали: «Под метелку! Под метелку!» Эти слова — не моя выдумка: так говорила про них моя тетка, называя всех этих деятелей поименно.
Если вы по всей стране, по всем низам поставили к власти непонятно кого, не имевших образования и вообще никакого прежнего опыта управления, удовлетворившись тем, что в анкете у них написано «из бедняков» и глотки они драть умеют, то какой результат получите, если дадите им задание обеспечить заготовку продовольствия? Понятно, какой: им, страдающим комплексом неполноценности и страхом потерять власть, попасть под арест, захочется любые поставленные планы перевыполнить в сто раз! Здравый смысл отключится полностью. Начнется негласное соревнование, «кто больше сдаст»: кто-то возмечтает о повышении, а кому-то и похвалы будет достаточно. Вот так и получился в Поволжье смертный голод в 1921 г.
В нашем селе появилась американская гуманитарная столовая, в которую ходила кушать моя тетка. С ее слов продолжу далее:
— Хлеб давали — белый-белый! У нас такого хлеба никогда не бывало. Только там было такое правило: кушай здесь — с собой ничего уносить нельзя! А я приходила в платке и куски хлеба под него засовывала: так и уходила. Я своему братику хлеб отдавала: он маленький был, не ходил, а я его кормила. Только он все равно умер.
В XXI веке я узнал, что белый хлеб дают страдающим от дистрофии: другой хлеб для них становится смертельно опасен.
Мой брат рассказывал, что даже после войны в нашей школе среди учеников бывали обсуждения: «Надо же, у нас стояла американская столовая! Вот чудно как!» Но годы и пропаганда народную память вычистили дочиста, и сегодня наш обыватель никогда не скажет, что это такое за ARA, «Американская администрация помощи», кто ею руководил, какую потом карьеру сделал.
Родня покойного мужа мою мать так и не признала, и в результате ни у нее, ни у моего брата с теми людьми никаких отношений не сложилось, и фамилия у него теперь — как у матери, Осипов, а не Морозов. Однако дед моего брата написал такое завещание, по которому сарай в его дворе доставался новорожденному внуку, и после его смерти его дом стал никому не нужен: что за дом, во дворе которого стоит чужой сарай? Поскольку мама получала неплохие деньги, то она этот дом выкупила и перебралась в него жить. Купила корову.
Если есть корова, то для нее надо косить сено. А косить его можно только там, где сельсовет укажет. Но моя мама не была колхозницей — как ей получить свою делянку?
Мужская логика подсказывает: иди в сельсовет, пиши заявление: «Дайте участок для покоса!» — хоть ты и не колхозница, но ведь не чужой же человек. Но то логика мужская. Моя мать начала импровизировать: запряглась в тележку вместо лошади, потащила ее на какие-то неудобья, где ни пасти, ни косить никто и не подумал бы, накосила, погрузила, потащила домой.
По пути ей попался председатель. Тот самый, который моего отца гонял. Человеком он был кристально честным, каких сейчас еще поискать, но только вот он железно верил, что коммунизм можно построить лишь тогда, когда все указания и нормы, спущенные сверху, будут на местах строго выполняться. А тут какое-то непонятное народное творчество и художественная самодеятельность…
Обозлился мужик, обругал мать, опрокинул сено и раскидал. То ли день у него не задался, то ли что. Наверное, мог же послать ее написать заявление задним числом или еще как, но, быть может, за такой совет и сам голову потерять бы мог.
(Вот такой в те времена в нашем колхозе командовал председатель, инвалид войны из-за тяжелого ранения в руку, которого, похоже, поставили рулить по соображению «а другого все равно нет». Он честно пытался действовать по спущенным сверху инструкциям и нормам. Ему нелегко было требовать от голодных людей, чтобы они вкалывали без выходных и праздников, иной раз соглашаясь дать кому-то из них на ночь колхозную лошадь, чтобы убрать с поля свою картошку. Так получилось, что он оказался заодно и дедом моей жены, но только поженились мы гораздо позже его смерти и не в Багряше.)
Мать ночью с тележкой вернулась на то место, но ее сено уже забрали те, кому оно в домашнем хозяйстве требовалось.
Напоследок хочу рассказать историю про сенокос начала 70-х годов.
Приехали мы на «кутурку» в гости к тетке Вере и на грузовике Зил-130, гос. номер 33-08 ТТТ, отправились в лес накосить ей сена. (Я тогда был ребенком.) Взрослые косят, а я наслаждаюсь медвяным запахом скошенных трав на полянке.
Вдруг откуда ни возьмись подъезжает трехколесный мотоцикл с пожилым лесником в форменном кителе:
— Кто такие?! Зачем косите?! Кто разрешил?!
Пятнадцать минут споров, ругачки, но в итоге прозвучали слова, что «косим мы для старика, для Кутькова».
— А! Знаю! Что ж вы раньше не сказали?! — и уехал.
70-е годы были совсем не похожи на сталинские времена, описанные выше…
Как познакомились мои родители? Жили в одной деревне, отец вернулся из армии в 1952 году — вот так и познакомились. Отцу не захотелось больше жить в деревне, а тут рядом, в соседнем Татарстане, началось широкое развитие индустрии. Они с матерью перебрались в Лениногорск, жили в бараке, где я и родился, но у отца что-то тормознулось с получением квартиры, и он даже на некоторое время уезжал жить в Нижнекамск в надежде, что там получит быстрее. Но квартиру дали моей маме — пришлось ему возвращаться.
Последний дом барачного типа был снесен в нашем городе лишь в начале ХХI века.
В городе мамина справка об окончании курсов учителей потеряла всякую ценность: вокруг оказалось много преподавателей с дипломами училищ или даже педагогических ВУЗов. Пришлось ей перебиваться случайными заработками, подменяя заболевших и ушедших в декрет, а последним местом ее работы в сфере образования оказалась группа продленного дня, сидевшая в отдельном домике. Этот домик сняли с баланса школы, и мать ушла работать на агрегатно-механический завод токарем, радуясь, что работа у них шла в две смены, и, если в текущую неделю твоя смена начиналась в 16:00, то можно весь день на огороде работать! У меня возникало ощущение, что в нашем огороде трава вообще боится расти где бы то ни было: моя мать полола ее с истинным фанатизмом.
Мама поработала на заводе до пенсии лишь 7 лет, но за это время успела попасть на Доску почета и в статью в нашей местной газете «Заветы Ильича».
А отец работал электриком в нефтяной отрасли: в «Татнефти», в РРНУ («Транснефть»), а за два года перед выходом на пенсию летал вахтой в Сургут.
Что можно было бы рассказать о работе электрика в двух словах?
Мой отец видел, как работают пленные немцы, а еще до нашей деревни дошли слухи о том, как по цехам строящегося КамАЗа ходил японец, все высматривал, качал головой, показывал пальцем и говорил только два слова: «Плехо! Пеледелать!» Японская «Мицубиси» сделала поставки оборудования на КамАЗ — этого японца и прислали заодно, а жители нашей деревни разбежались по самым разным городам, в т. ч. в Набережные Челны, в первое время поддерживали отношения — вот они того японца и заметили. Из-за этого у моего отца во время работы всегда включался комплекс неполноценности, и он говорил: «Я всегда работаю так, чтобы сам себе смог бы сказать, что сегодня я сделал все, что смог, а сделать лучше я пока не могу».
Он и правда так работал и на производстве, и на шабашках, и для родни, и для нас. Был не только электриком, но и первоклассным плотником-столяром. Все, что он делал, — все было верхом совершенства: и огородная будка, где каждая доска была подогнана без щелей, и подставка под икону, и межкомнатная раздвижная дверь на колесиках-подшипниках. Он открывал электрические щиты, вскрывал панели телевизоров, вздыхал, и начинал перепаивать все контакты.
После выхода на пенсию мой отец продолжать работать электриком, но только не у нефтяников, а в ПТС — в городских котельных, на предприятии тепловых сетей.
В девяностые, когда каждый год наш исполком издавал приказы увольнять, сокращать всех пенсионеров, — моего отца продолжали держать на работе и прикрепляли к нему молодежь из ПТУ для практики. Он никогда не боялся, что его уволят — он только говорил: «Зачем мне дают на обучение детей начальников? Они же все равно электриками работать не будут». Переживал не за себя, а за производство.
Моя мать уговаривала его уволиться, а он отвечал: «И что я дома делать буду? Сидеть и на тебя смотреть, что ли?» Огород он не любил, на рыбалку не ездил, автомобиль не держал — ему и правда дома было бы скучно.
А в это время другие пенсионеры дрожали, что их сократят, поскольку ситуация в 90-х годах была аховая, и управленцы пытались делать все возможное, чтобы для молодых сделать хоть какие-то рабочие места. Пенсионеры боялись учить молодых: «Я его сегодня обучу, а потом меня сократят, а его возьмут на мое место!»
После отца осталась коробочка, заполненная всяческими винтиками и гаечками, которые так и остались неиспользованными, а сейчас в домашнем хозяйстве они уже не нужны. Остался паяльник и прибор для измерения напряжения/силы тока размером с кирпич, тогда как современные приборы умещаются в ладошке и имеют больше возможностей: они могут даже определить, где в стене прячется заштробленный кабель. Остался молоток, у которого рукоятка расшатывается раз в десять лет — не чаще. Этот молоток и сейчас иной раз помогает в домашнем хозяйстве. Крепок.
А после матери остался ее портрет, написанный акварельными красками в нашем педагогическом училище, куда она в 90-е годы ходила позировать. Она там сидит мудрая и грустная.
