Сказал себе я: брось писать, —
Ох, мама моя родная, друзья любимые!
Лежу в палате — косятся,
не сплю — боюсь, набросятся, —
Ведь рядом — психи тихие, неизлечимые.
В. Высоцкий, Песня о сумасшедшем доме
12.05.21, среда.
— Сколько вам полных лет?
— Тридцать один.
— Вы слышали голос в голове?
— Да.
— Мужской или женский?
— Ни то, ни другое. Как бы электронный.
— Но это был не ваш голос?
— Не мой.
— Откуда в вашей голове был не ваш голос?
— Это был мой голос. Он же у меня в голове. Значит, мой. Но не мой…
— Забираем.
Передо мной стояла троица: седовласый и усатый врач, на лице которого читалось: «Мне можно доверять», — и два молодых санитара.
— Пойдемте, — сказал врач, и я послушно пошла.
В голове было пусто. Как всегда, люди вокруг знают, что делать. Надо просто идти за ними и вести себя хорошо.
Мы вышли из частной клиники. Только что прошел дождь, и на улице было свежо. Я вдыхала этот воздух, еще не зная, как мне будет вскоре его не хватать. Люди с удивлением смотрели на нашу небольшую процессию: девушка с пустым взглядом в окружении трех работников «скорой помощи», конкретно — бригады по вывозу психов. Мы сели в импортный медицинский микроавтобус. Старший санитар, большой, спокойный и надежный, как советский гарнитур, устроился на кушетке с ремнями для вязки. В пассажирское кресло напротив кушетки посадили меня, перед водительской перегородкой уселся второй санитар — красивый, словно манекенщик, подрабатывающий на досуге спасением психов. Врач сел спереди, рядом с водителем. Они отделялись от нас зарешеченной перегородкой.
В машине было довольно чисто, несмотря на слякоть. Все продумано: каждый чемоданчик, бутылочка или прибор находились на специально предусмотренных местах и закреплены. Все это я отмечала автоматически.
— Пристегнитесь. А то мы сейчас с мигалками поедем, можете не удержаться, — предупредил старший санитар.
Машина помчала по вечерней Москве. Шел дождь, фонари и светофоры отражались в каждой капле, и свет их на стекле дробился на маленькие осколки. Город в окнах терял очертания, плакал и озарялся салютиками городских огней.
«Когда ты с людьми, не нужно уходить в себя, будь с ними», — напомнила себе я слова В. Д. и отвернулась от окна.
Старший санитар травил байки о работе. Младший сидел, развалившись, и посмеивался над его шутками. Казалось, мы на дружеской посиделке, а не едем сдавать меня в психушку.
— До вас мы скрутили алкаша одного. Всюду ему враги мерещились. Брыкался, как необъезженный конь.
— Белая горячка? — спросила я.
— Она самая. Таких много после праздников. Как-то приехали на вызов, а там два алкаша дерутся: один утверждал, что кругом пчелы, другой — что кругом снежинки. В июле.
— И кто победил?
— Мы, конечно.
Из темноты меж однотипных советских построек вынырнуло здание, похожее на помещичью усадьбу.
— Приехали, — сказал старший санитар.
Ну, надо же. Психбольница представлялась мне серой, неприветливой и хмурой, а оказалась похожа на гостеприимный музей. Как будто безумие — это еще один способ времяпровождения, не более того.
Старший санитар сказал:
— У всех бывают неприятности. У других вон какие проблемы! Помните, что все решаемо и жить хорошо!
— Точно, — поддакнул санитар-манекенщик.
Санитары сочувствовали мне — и за это я была им благодарна. Благодарность — очень важное чувство, как говорила В. Д.
— Спасибо, — сказала я.
Санитары проводили меня внутрь музея-усадьбы. Мы вошли в приемник, где уже сидели несколько кандидаток в пациентки с осунувшимися, уставшими и какими-то бесцветными лицами. Атмосфера царила совершенно бытовая: туда-сюда сновали врачи и санитары, слышались разговоры, смех. В какой-то момент стало казаться, что я в очереди в поликлинике и сейчас появится скандальная бабка, которая сообщит, что нас тут не стояло.
Оказалось, телефон у меня отберут на неопределенный срок.
Черт! Я надеялась, что удастся скрыть мое местонахождение. Пока никто не знает, что со мной, проблемы как бы нет.
Пришлось звонить родителям, чтобы меня не объявили в розыск.
Диалог выглядел примерно так:
— Привет, мам!
— Здравствуй, Анечка. Как у тебя дела?
— Все хорошо, мам! Я тут ложусь… в больницу. Но ты не бойся, ничего страшного, со мной все хорошо! Ключи от квартиры у тебя есть, еда в морозилке.
— Что с тобой случилось?!
— Мне просто полежать нужно немного… но у меня телефон заберут.
— Почему? Как с тобой связаться?
— Не знаю…
Я повернулась к доктору, который меня сюда привез:
— Вы можете продиктовать номер, по которому они смогут звонить?
Доктор протянул руку, и я вложила в нее трубку.
— Здравствуйте. Ваша дочь ложится в психиатрическую больницу… Видимо, вам только казалось, что с ней все в порядке… Общаться надо со своими детьми! Сейчас продиктую вам номер…
«Не надо со мной общаться», — подумала я.
Закончив диктовать, доктор вернул мне трубку.
— Дочь, что он там говорит?! Мы все для тебя делали! — возмущенно сказал папа.
— Папа, не слушай его, все в порядке. Вот и голос нормальный, слышишь? Я просто полежу тут немного, и все.
— Что за чушь он несет?!
— Пап, не обращай внимания. Я тебе потом все объясню. У меня телефон забирают…
Папа взял себя в руки:
— Не знаю, что там происходит, но ты лечись. Постарайся, чтобы тебе это пошло на пользу.
— Конечно, пап. Не переживай.
Я снова села в кресло ожидания. Мама завтра должна сесть на поезд. Послезавтра она приедет в Москву. Через три дня ей предстоит сложная операция на шее. Я должна была находиться с ней в больнице и потом ухаживать дома. Вместо этого сама оказалась в психушке. Как все не вовремя…
Много лет назад мама сообщила, что у нее нашли опухоль в левой груди. Мне было одиннадцать лет. Мы ждали результата анализов. Когда получили их, мама сказала, что опухоль доброкачественная, — и это хорошо. Я думала, «доброкачественная» — значит качественно сделанная. Но почему это хорошо? Почему к опухоли можно применять слово «добро», если дома стало так тихо и страшно?
Мы с мамой поехали в Москву. Она на операцию, я — за компанию. Папа сказал, что мама может умереть. Пока она лежала в больнице, я не хотела с ней общаться. Я должна была плакать и жадно ловить ее минуты жизни, но вместо этого ушла в себя, отказывалась говорить с ней по телефону и не хотела навещать.
В день маминой операции я под присмотром тети спокойно играла и смотрела мультики. Операция прошла успешно. Мама наконец-то отдохнула в Москве, сбросив накопившееся за последние годы напряжение. За ней присматривала сестра и врачи. Она рассказывала, что все в палате жаловались на условия, а ей было хорошо. Не надо было ни с кем выяснять отношения, ни за кем следить, ни даже готовить.
Мы вернулись домой. Она — отдохнувшая, я — еще более замкнувшаяся в себе. Я уже тогда понимала, что это неправильно, что со мной что-то не так.
Я подумала, что надо написать Косте.
Костя — бывший алкоголик, любитель игры в покер на деньги и ставок на спорт, а также обладатель богатого прошлого. До сих пор не понимаю, почему он заинтересовался мной. Но точно знаю, почему именно ему я сказала, что хочу обратиться к психиатру. Говорить о нездоровых наклонностях психики нормальным людям как-то… глупо, что ли. Да и что они скажут: «Не парься из-за ерунды», «Чего ты накручиваешь на пустом месте», «Да все нормас будет, не переживай». Костя же точно знал, что значит страдать из-за фигни, и знал, что все эти утешительные заклинания не работают. Он просто написал: «Конечно, иди. Расскажи потом, как все прошло».
Сейчас Костя спрашивал, как у меня дела и что происходит. Ответила: «Я в Алексеевской больнице. Спасибо за все». В моей голове это выглядело как благодарность и указание места моего пребывания, в его — как непонятное, пугающее прощание.
«В каком ты отделении и когда можно тебя навестить?» — написал он, но его сообщения повисли без ответа: я исчезла со всех радаров. Костя тем вечером записал себе в заметки: «Эта единственная галочка, оставляющая сообщение висеть, не долетев до адресата, вполне может стать новым символом чего-то пугающего, вроде хоккейной маски Джейсона Вурхиза».
Напугав одного адресата, я перешла к следующему. Нужно было сообщить на работе, что меня какое-то время не будет в сети. Я без колебаний написала человеку, которому полностью доверяла.
У группы «Аквариум» есть песня «Человек из Кемерова» со строками: «Небо рухнет на землю, перестанет расти трава — он придет и молча поправит все, человек из Кемерова». У меня на работе был такой человек, и его звали Назар. Я написала: «Пожалуйста, посмотри вопрос Ивановой, я не смогу ей ответить. Я в психбольнице. У меня заберут телефон, буду не на связи. Прости».
Назвали мою фамилию. Я вошла в просторный кабинет, где толпился народ. На кушетке возле окна сидела врач, на второй кушетке — у дальней стены — развалились санитары. Медсестры что-то набивали в компьютер. В середине комнаты стоял стул. На стене висел календарь с улыбающейся моделью и подписью, что главное — это забота о своем здоровье.
Мне сказали сесть на стул перед женщиной-врачом со строгим лицом. Она стала задавать вопросы. Я послушно отвечала. Мне все время казалось, что сейчас скажут: «Девушка, не страдайте фигней и не занимайте места настоящих больных».
— Мы вас вылечим, — сказала врач так уверенно, что я сразу ей поверила.
Я подписала бумагу о добровольной госпитализации. С кушетки испарились мужчины. Санитарка подвела меня к ней и сказала:
— Выкладывайте все личные вещи.
На свободе оказались пачка влажных салфеток, пачка бумажных платочков, мелкие монеты, паспорт, батарейки.
— Что это? — спросила санитарка.
— Батарейки от моих слуховых аппаратов. Они обязательно мне нужны, без них я глухая.
— Мы передадим их медсестре, она будет выдавать вам их по мере надобности.
Я сглотнула, пытаясь смочить внезапно пересохшее горло. Пересилив себя, протянула батарейки. Молча наблюдала, как вещи отправляются в подписанный моей фамилией пакетик.
Мне отдали телефон и сказали переписать с него на бумажку номер, по которому я захочу с кем-нибудь пообщаться. Я не поняла: общаться? Зачем?..
Мама когда-то жаловалась, что я редко ей звоню. Но я не понимала, зачем нужно общаться чаще. Сейчас мы пришли к компромиссу: я звоню ей раз в неделю, спрашиваю, как дела и как здоровье, передаю привет папе, слушаю новости. А мама не требует от меня большего.
Чтобы что-то сделать, я выписала номер мамы и выключила телефон. Его тоже положили в подписанный пакетик. Бумажка с номером отправилась ко мне в карман. Я так ни разу ею и не воспользовалась.
Меня завели в душевую комнату, где санитарка коротко остригла ногти над ванной и отправила меня в душевую кабину. После мытья выдали симпатичную хлопчатобумажную сорочку, халат и тапочки, а также вернули мои трусы и носки. Когда я облачилась, провели в следующую комнату. Там женщина-врач, опрашивавшая меня, что-то печатала за компьютером.
Я примостилась на стул возле двери. Напротив сидели два санитара в бордовой спецодежде — молодой парень с рыжей шевелюрой, похожий на принца Гарри, и усатый дядя лет пятидесяти. Молодой что-то увлеченно рассказывал старшему. Я никак не могла разобрать, что он говорит, хотя санитар сидел в полутора метрах от меня.
Заглянула санитарка, помогавшая с мытьем, и положила мне в карман халата влажные салфетки с бумажными платочками из рюкзака. Я ее поблагодарила. «Помни, благодарность — очень важное чувство», — говорила В. Д. Я старательно отмечала своими «спасибо» все проявления доброты ко мне, но чаще всего делала это как дрессированная собака.
Время тянулось медленно. Я уходила в себя, потом выныривала обратно, потому что заняться было абсолютно нечем. Речь рыжего санитара, которую я не могла разобрать, действовала на нервы. Хотелось что-нибудь почитать, чтобы отвлечься от реальности.
Дверь в душевую открылась и выпустила еще одну «новообращенную». Она села рядом со мной. Это была блондинка с немного опухшим лицом лет сорока. От нее исходил странный запах. Немытого тела? Нет, как и я, она только что помылась. Грязной одежды? Нет, нам выдали свежевыстиранную.
Тогда я не поняла, что это был за запах.
Посидев пару минут, блондинка приоткрыла дверь в душевую и спросила:
— Можно мне мои печеньки?
Санитарка принесла ей упаковку крекеров. Блондинка стала неторопливо и со вкусом уплетать один за другим.
Рыжий санитар что-то бубнил старшему, хрустели крекеры, стучали клавиши. Время превратилось в желейную массу навязчивых звуков и отказывалось течь хоть куда-нибудь. Обычно я читаю при любой возможности, в телефоне у меня десяток книг под самое разное настроение. Сейчас информационный вакуум сводил с ума.
«Когда ты с людьми — общайся», — вспомнила я слова В. Д. и покосилась на новенькую. Она дожевала крекеры и убрала пустую упаковку в карман.
Не хочу разговаривать. Вдруг она меня пошлет.
Ожидание тянулось и тянулось, наматывая нервы на колесо. Я осталась в нем наедине с собой, и от этого хотелось выть, вцепиться в свои волосы, сделать хоть что-нибудь, чтобы оно прекратилось, пусть даже вместе с болью.
Я поняла, что сейчас заору.
Спокойствие. В. Д. говорила в таких случаях дышать глубже и думать о чем-нибудь хорошем. Простые советы самые действенные. Я стала думать о В. Д. Простит ли она мне то, что я так внезапно пропала? Простит. Она всегда прощает.
Справившись с собой, я повернулась к соседке:
— Вы тоже здесь в первый раз?
— Нет, — ровно ответила блондинка, — в четвертый.
— Ого. А как вас зовут?
— Арина.
— А я Анна. Очень приятно.
— Взаимно.
Блондинка заторможенно улыбнулась, словно это требовало от нее значительных усилий.
Каждый раз, начиная с кем-нибудь разговор, я удивляюсь тому, что люди вовсе не против пообщаться.
— Если не секрет, что с вами? — спросила я.
— Шизофрения. Голоса в голове. Два голоса, мужской и мой, который ему отвечает. Но я-то не хочу ему отвечать…
— Ух ты.
Всегда интересно послушать про шизофрению, если она не твоя.
Вошла медсестра:
— Ну что, подружились? Пойдемте в палату.
Мне показалось, что как только я заговорила, где-то поставили галочку «квест выполнен», и пытка бездействием была прекращена за ненадобностью.
Санитары вышли на улицу, усадили нас в микроавтобус, и мы поехали в соседний корпус. Пока ехали, я рассматривала здания, едва различимые в темноте. Рыжий санитар рассказал, что больница построена городским головой Алексеевым из известного купеческого рода сто двадцать семь лет назад. Приходилось практически утыкаться ухом ему в губы, чтобы разобрать, что он говорит.
Мне всегда нравилась дореволюционная архитектура. Было видно, что здания корпусов возводили с душой, с многочисленными (но не чрезмерными) элементами декора на фасаде. Николай Алексеев изначально строил этот комплекс как больницу для душевнобольных, но строил ее для людей, на совесть. Здания из красного кирпича стоят уже почти полтора столетия и выглядят как румяный московский купец, зовущий тебя к чаю.
— А еще это бывшая Кащенко. Слышали о такой? — спросил санитар.
— Конечно. Вся страна знает про Кащенко. Прям гордость берет, — сказала я.
— Ее еще «Канатчикова дача» называли. Высоцкий о ней пел.
— Ого.
Я изо всех сил пыталась не думать о том, что в следующие несколько дней моя жизнь изменится полностью. Любовалась окружающими пейзажами преувеличенно сильно. Только бы не впадать в панику.
Машина остановилась возле одного из корпусов. Нас провели внутрь. После оформления на сестринском посту санитарка отправила нас на второй этаж, где уже другая санитарка провела до конца широкого, пустынного коридора. Мы оказались в последней палате. Там стояло четыре койки, на двух уже спали женщины.
От нашего шума одна из больных проснулась и вылезла из постели. В белой сорочке, с черными, вьющимися волосами, бледной до синевы кожей она была похожа на музу Эдгара По. Уверена, он бы посвятил ей не одно стихотворение. Больная подошла к санитарке и жалобно сказала:
— Я хочу к маме.
— Завтра, все завтра. Спи! — приказала санитарка.
Та послушно забралась в постель, и черные волосы ее бессильно рассыпались по подушке.
— И вы тоже спите, — сказала санитарка. — Свет не выключается, имейте в виду. И дверь не вздумайте закрывать.
Наша провожатая ушла. Я осмотрелась. Стены в палате были окрашены в романтический розовый цвет. Я лежала на койке на колесиках (на них стоял блок, чтобы не ездили). Рядом находилась пустая тумбочка. Напротив двери два высоких пластиковых окна открывали обзор на зеленеющие деревья. На них не было решеток, но ручек тоже не было. Сверху на этот интерьер взирал цифровой глазок видеокамеры. Дверь в палату имелась, но с дырками на месте дверных ручек.
Арина легла в кровать возле окна и моментально уснула. Я тоже улеглась на свободную постель, сняла слуховые аппараты и сунула их под подушку — самое безопасное место, какое могла здесь придумать.
Вошла санитарка с двумя листочками и что-то спросила. Я подумала, что слишком долго буду копаться, надевая слуховые аппараты. Подползла к краю кровати и громким шепотом сказала:
— Я плохо слышу. Повторите, пожалуйста.
Санитарка что-то прошептала, показывая на листочки в ее руках. Я увидела там свою фамилию.
— Это я, — показала я на листочек.
Санитарка глубоко кивнула (как будто маленький кивок я могла не заметить) и вложила листочек в пластиковый конверт на спинке кровати. Второй листочек она сунула в кровать Арины и ушла.
В глаза бил свет из якобы ночной лампы. Светло было так, что можно было читать книги без ущерба для зрения. Я осознала, что теперь это моя реальность, от которой нельзя отказаться минимум неделю. Захотелось сказать: «Знаете, я передумала участвовать в этом аттракционе. Можно я верну билетик и пойду домой?»
К этому моменту я спала не больше трех часов в сутки уже неделю — и поняла, что в таких условиях и не усну. Перепробовала десяток поз — и ни одну не нашла удобной. Попробовала еще раз, надеясь, что положение Луны, время суток и моя позиция совпадут в идеальную для сна комбинацию. Пару раз в палату заглядывала санитарка и грозила мне пальчиком, видимо, чтобы я спала. Да я бы с радостью! На третьем заходе пятой позиции в кабинет вошла медсестра с сумкой на животе, почему-то напомнившая мне почтальона, и сделала мне и Арине больнючий укол.
«Ладно, я тут ворочаюсь, скриплю кроватью, людям спать мешаю, а Арину-то за что?» — подумала я, страдальчески морщась. Впрочем, соседке были неведомы мои мучения — она перевернулась на другой бок и мигом уснула. «Если тут ерзание карается такими уколами, то шевелиться больше не буду», — решила я. И конечно, пошла на четвертый заход перемены поз. Мне казалось, что внутри меня маленькая ядерная боеголовка и, если не повернуться еще разочек, она рванет.
Замерев на правом боку, я стала смотреть, как сереет ночной мрак. В отражении окна была видна дверь в коридор и бьющий оттуда свет. Казалось, что я вижу выход в мир безумия, порожденный воспаленным человеческим сознанием. Только ручек в окне не было, чтобы распахнуть створку и туда шагнуть, и щели проклеены бумажным скотчем.
13.05.21, четверг.
Я задремала, но почти сразу меня разбудили сдавать анализы.
— А где мой халат? — спохватилась Арина.
Одна из соседок вынырнула из сна, пробурчала что-то невнятное, сняла с себя халат, под которым оказался надет еще один, и протянула его Арине. Та надела его и вышла в коридор. Женщина легла обратно спать.
Я наблюдала за ними с ощущением, что ненормальность происходящего тут становится нормой. Встала с кровати и поняла, что мой халат тоже исчез.
Больная спала, натянув одеяло до ушей. От нее, как и от Арины, тоже исходил странный запах. Я подумала, что, наверное, так пахнет безумие. Заметила, что вторая соседка предусмотрительно положила свой халат под подушку. Постояв бессильно, я вышла следом за Ариной, решив для начала удовлетворить утренние потребности.
— Это что за безобразие, ходите тут раздетые! — возмутилась санитарка, глядя на меня.
Я недоуменно посмотрела вниз: на мне красовалась сорочка длиной ниже колен, без декольте, с рукавами. Кто из нас безумен — она, называющая эту сорочку в месте, где мужчин нет, «раздетостью», или все-таки я?
Я подняла вопросительный взгляд.
— Иди оденься! — строго сказала санитарка.
Понятно. Это просто очередная игра, в которой надо выучить правила, потому что я их не понимаю. Мне не впервой пытаться угадать правила жизни в социуме.
Санитарка была похожа на снеговик, слегка расплывшийся под весенним солнцем, но по-прежнему холодный. Синими стеклянными пуговицами строго блестели ее глаза.
Передо мной встал непростой выбор: попросить ее о помощи или попросить больную освободить мой халат?
Я развернулась и пошла прочь. Подошла к кровати со спящей больной и робко сказала:
— Извините. Не могли бы вы вернуть мне халат?
Больная пробурчала что-то, села в кровати. Мой халат в самом деле был на ней. Женщина сняла его, протянула мне, не глядя, и снова залезла под одеяло. Я осмотрела возвращенную вещь — вроде целая, без пятен. Но надевать халат не хотелось. Было что-то сакральное в том, что моей одеждой попользовался другой человек.
Хотелось в туалет. Я все-таки надела халат и вышла в коридор. Мне показалось, что теперь тот странный запах исходит и от меня тоже.
Туалет оказался комнатой с тремя унитазами, которые стояли боком к коридору. Ноги и колени девушек, присевших там, было видно в коридоре из-за перегородок. Причем одно из кресел находилось ровно напротив входа в туалет — видимо, наблюдательный пункт за коллегами.
Оказалось, больные начисто лишены чувства такта. Пока я делала свои (весьма личные, между прочим) дела, муза Эдгара По со скорбящим взглядом подплыла ко мне. Будто в замедленной съемке я смотрела, как ее рука плывет к моему лицу и дальше, возле уха, цепляет стаканчик с анализами с бачка унитаза — и так же мимо уха плывет обратно. Больная ушла с таким видом, словно несла почившего любимого питомца.
«Хочу домой», — подумала я.
— Теперь можете спать до девяти, — сказала санитарка, когда мы заполнили ящичек для анализов своими баночками. — В девять завтрак.
Было шесть утра, но сон не шел.
Из развлечений здесь — слоняться по коридору, пить воду, есть, разговаривать. Никаких книг, черт побери!
Мы с Ариной примостились на кресла в коридоре. Поскольку мозг требовал какой-нибудь информации, я стала добывать ее от Арины.
— А с чего у тебя начались голоса в голове? — спросила я.
— В двадцать девять лет. Меня тогда сократили на работе. Я вроде бы совсем не расстроилась, обрадовалась даже. А потом начались голоса… Но ведь увольнение со многими случается. Почему шиза только у меня появилась? Может, я просто слабее других?
Коридор был окрашен в цыпляче-желтый цвет с ярко-оранжевыми табличками возле дверей. Дореволюционный шрифт на них смотрелся неуместно, но красиво. Зато к надписи «палата № 6» подходил идеально. Жаль, что ее не на что было сфотографировать.
По всему коридору на стенах были нарисованы черные котики в разных позах — сидящие, лежащие, гуляющие. Котики таращились на нас из всех углов.
— А что именно говорят твои голоса? — спросила я Арину.
— Ну, например, что этот кот раньше был добрый, а теперь злой на меня.
Я посмотрела на кота, выгнувшего спину. Мне он тоже показался подозрительным.
Я вернулась в палату и растянулась на кровати. Время было семь утра, еще два часа до завтрака и тотальное «нечего делать».
В палату вошла медсестра-почтальон с сумкой на поясе и доставила нам уколы. Я пыталась расслабиться, но все равно зажмурилась как маленькая. Потом легла в постель и от безысходности задремала.
Во сне мы с Ариной идем в другой корпус, но, подойдя к дверям, я обнаруживаю, что она отстала. Я возвращаюсь за ней. Арина стоит у лестницы.
— Смотри, как надо подниматься, — говорит она. — Когда ты внизу, обязательно смотри под ноги. А когда поднимаешься выше, смотри только вверх.
— Хорошо, — говорю я и просыпаюсь.
Я вышла в коридор. Больные наконец начали выползать из палат. Показалось, что я попала в сонное царство: все двигались медленно, словно под водой. Люди шли от одного края коридора до баррикады другого края, не глядя друг на друга, но каким-то чудом не сталкиваясь. Разговаривали те, кто на это был способен. Тема всегда была одна: кто и как здесь оказался.
— У меня сегодня день рождения, — сказала мне женщина лет сорока с большими тревожными глазами, — а одна сучка вызвала «скорую». Она просто завидует мне, что я мужикам нравлюсь, а она нет. Из-за какой-то сучки встречу здесь свой день рождения, представляешь?
Она пристально посмотрела на меня и вынесла вердикт:
— Ты тоже мне завидуешь.
Я привыкла вести дневники. Мне нравилось описывать свои мысли, события, приключения. И сейчас впечатления рвались на бумагу. Это бы заняло изнывающий от безделья мозг.
— Извините, — подошла я к санитарке, по-хозяйски усевшейся в коридоре, как снеговик в сугробе, — мне очень нужны тетрадка и ручка. У меня потребность записывать все, что я вижу.
— Чуть позже вас вызовут к психиатру, попросите его. Надеюсь, он вам разрешит. — Голос санитарки потеплел, в нем прозвучала нотка сочувствия.
Через какое-то время в коридоре назвали несколько фамилий, в том числе мою и Арины. Нам сказали построиться у выхода и ждать. Санитарка по рации отрапортовала, что больные готовы.
Поднялась сопровождающая и повела нас вниз. Коридор первого этажа был полон мужчин, но, как и в женском отделении, люди были где-то в своем мире. На нас они не обращали никакого внимания.
Мы вышли из коридора в зал с колоннами. Там нам выдали респираторы FFP1 и безразмерные куртки-спецовки, затем провели в импортный микроавтобус. Туда же сели ребята из мужского отделения.
Последней под локоток ввели девушку с отсутствующим взглядом и с торчащими во все стороны темными волосами, которые когда-то были прической каре. Анорексически худая, высокая и растрепанная, она напоминала метлу. Голова девушки была опущена вниз, в салоне она согнулась в три погибели, тело было усыпано синяками, особенно цветистыми на руках и ногах. Насколько я могла видеть через спутанные волосы на опущенном лице девушки, черты лица ее были приятные, правильные. Пугал только отсутствующий взгляд.
— Передаем за проезд! — задорно крикнул мужчина с задних рядов, и машина поехала.
Нас провезли по зеленым ухоженным дворикам мимо клумб, густо усыпанных разноцветными тюльпанами, как драже из «M&M’s». «Надо же, в городе вовсю уже весна, — удивилась я, — а я и не замечала».
Последние пара недель моей жизни напоминали какой-то затянувшийся кошмар с кляксами воспоминаний. Шлялась где-то, надиктовывая обрывочные шизофреничные мысли на диктофон. Часами ходила по улицам, однажды фотографировала фонтан под дождем, потому что это казалось забавным — вода в фонтане и сверху вода. Читать не могла, потому что не получалось сосредоточиться ни на чем. Работать не могла тоже, благо, коллеги выручали.
Микроавтобус остановился у другого корпуса. Пока нас выгружали, я целых десять секунд стояла на крылечке и вдыхала весну.
— Не толпитесь! — услышала я и вошла в здание. Там мы сняли куртки, надели бахилы и расселись в коридоре.
В психбольнице мы почти всегда жили ожиданием. На этот раз ждали своей очереди на флюорографию, и это ожидание растянулось на пару вечностей. Самым мучительным для меня было то, что нельзя уткнуться в телефон или в книгу. Даже стенгазеты над головами были предельно скучными. Пришлось просить разрешение для того, чтобы встать и прочитать их. Текст, явно написанный «по заданию партии», мозг осознавать не хотел, но рассматривать буквы было хоть каким-то развлечением.
Мимо прошел один из приехавших с нами больных и лег на свободную скамейку.
— Федоров, куда?! — возмутился санитар.
— Да я просто полежу, — сказал Федоров и притих.
Санитар махнул рукой и отвернулся.
Больные сидели почти неподвижно, явно привычные к ожиданию. Мужчины выглядели нормальными, у них были приятные лица, такие каждый день встречаешь в толпе. Азиата в конце очереди можно было даже назвать красивым, если бы он мог остановиться хотя бы на секунду. Он садился, вставал, сцеплял и расцеплял пальцы, вертел головой, и от этого, казалось, ожидание растягивалось уже на третью по счету вечность.
У мужчины напротив меня было профессорское лицо, красивые седые и кудрявые волосы, словно уложенные мастером в идеальную прическу. Он сидел, широко раздвинув ноги, и было хорошо видно две здоровенные дырки на промежности, из которых выглядывали семейные трусы пастельно-голубого цвета. Мужчина сидел серьезно и невозмутимо, и, казалось, собирался толкнуть речь об экономическом преобразовании России.
Мою фамилию назвали одной из последних. Я прошла в кабинет, сняла халат, обняла аппарат, как показали. Грудь и руки сцепило холодом. Сказали «готово» — и я вышла.
Еще десять секунд дышала весной на крыльце.
— Уважаемые пассажиры, занимаем места согласно купленным билетам, — шумел Федоров. — Не забывайте оплатить проезд, автобус скоро отправляется!
Встреть я его «снаружи», подумала бы, что это симпатичный весельчак и душа компании. Он что-то втолковывал «профессору», который по-прежнему сидел с невозмутимым и умным лицом.
Подумала, что «профессор» хорошо бы смотрелся в Госдуме. Пока депутаты глядят тайком в планшеты с видосиками, обсуждают отпуск или пытаются незаметно поспать, он сидел бы задумчиво, серьезно, ни на миг не отвлекаясь от ораторов за трибуной, а мы бы смотрели на него и верили, что нашелся, наконец, человек, который думает о благе страны.
Я с тоской посмотрела на расстояние в двести метров до нашего корпуса. Пройтись бы под неуверенным весенним солнцем, вдыхая запах зелени, которая разложила на земле все свое богатство…
— Садитесь, — сказали мне, и я с тяжелым вздохом уселась в душное нутро автомобиля.
Последней под локоток завели девушку-метлу с отсутствующим взглядом.
Микроавтобус проехал двести метров и остановился у входа в наш корпус. Входя, я услышала возмущенный голос:
— Что за цирк вы здесь устроили!
В холле мужчина лежал на пузе и лениво шевелил руками и ногами, как большая черепаха. Пока мы топтались у поста медсестры, привезли инвалидное кресло, два санитара погрузили в него больного и куда-то увезли. Я жадно всматривалась в его лицо, надеясь увидеть причину такого поведения — шкодливую улыбку, безумную гримасу. Но оно было отсутствующее и немного грустное, как у Пьеро.
Я перестала понимать, что происходит, куда меня ведут. Моей задачей было делать все, что сказали. Самое страшное, что это было привычным для меня состоянием. Если бы мне дали книгу, я была бы вполне счастлива здесь.
Все детство я молча шла за мамой. Я ничего не слышала, не понимала, что происходит. Обычно это были очереди в поликлинике. Сидеть там было скучно, поэтому я читала книжки, пока мама не окликнет и не скажет, что делать.
Нас с Ариной подвели к какой-то двери, усадили на стулья, приказали ждать вызова. Мимо ходили мужчины и скользили по нам отрешенными взглядами, словно на рынке в отделе женских шуб.
— Твою фамилию назвали, — сказала Арина, и я вошла.
В кабинете сидели две женщины в белом халате. Одна из них показала мне на стул. Я села. Она стала спрашивать историю моей жизни. Я послушно рассказала (в четвертый раз). Где-то в середине разговора поняла, что это очередной психиатр, и спросила про ручку. Женщина ответила, что это будет решать мой постоянный врач, и спросила, нет ли других вопросов. Я ответила, что нет. Она сказала, что я могу идти, и я вышла. Меня опять куда-то повели.
Больше ничего не имело смысла. Мне негде было спрятаться и некуда отвлечься, и мое сознание просто вырубилось, превратив меня в говорящую куклу.
Когда мы вернулись в палату, я легла в постель и уставилась в потолок. Быть пустой было в чем-то приятно. Больше не было больно и не хотелось кричать. Может, остаться здесь, в этом закутке моего сознания…
Через какое-то время я почувствовала, что в спину упирается что-то твердое. Залезла под простыню — и нашла там… ручку!
Ни один искатель сокровищ не радовался кладу так, как я обрадовалась обыкновенной шариковой ручке. Она казалась чудом, гласом божьим, даром небес. С меня мигом слетело все оцепенение. Осталось только найти бумагу.
Эта задача оказалась не из простых. Бумаги в свободном доступе не было, персонал ее не давал. Тогда я вытащила из пластикового конверта на спинке кровати бумажку со своей фамилией размером с половину стандартного листа А4 и бисерным почерком начала записывать все, что вижу. Потом сообразила, что по камере наблюдения могут увидеть у меня запрещенный предмет, и стала накидывать на руку халат, пока пишу. В остальное время ручку я прятала либо в карман, либо под простыню.
Наши соседки проснулись к полднику — и на этот раз оказались внезапно вменяемыми. Пока мы с Ариной уплетали печенья, которые нам раздали с чаем, они рассказали о себе. Женщину, которая надела наши халаты, звали Маша, а идеал Эдгара По — Ирина. Попали они сюда, поскольку две недели не спали. Совсем. На их фоне в деле недосыпания я почувствовала себя профаном. Интересно, какой там рекорд у Гиннесса? Вот где замеры нужно делать!
Маша сказала, что есть не хочет, и предложила мне свое печенье. Я бы с удовольствием съела его, но вспомнила слова В. Д. о том, что надо учиться думать о других людях.
— Давай пока тут оставим, — сказала я, убрав долю Маши в ее тумбочку.
Печенье было запаяно в полиэтиленовую упаковку — можно было не бояться, что оно испачкается. Маша пожала плечами и повернулась на другой бок.
— А почему у тебя начались проблемы со сном? — спросила Арина Ирину. Та начала рассказывать.
Ирина
Ирина стоит на площади и видит над головой мертвенно-желтое солнце, как лицо мертвеца. Она оборачивается — и солнц становится много. Ирина понимает, что наступил конец света. Бежит к маме, чтобы быть рядом с ней. Заходит домой — и дверь открывает мама. Ирина проходит в комнату и там тоже видит маму. Оборачивается — и в дверях стоит мама.
Ирина открыла глаза. Мама умерла десять лет назад. Она не любила пробуждение за это воспоминание, так часто и болезненно бьющее под дых. Надо встать с постели и приготовить завтрак папе. Нет, нельзя. Надо досчитать до десяти. Один… два… три… четыре… пять… шесть… семь… восемь… девять… десять.
В тот день после пробуждения она поняла, что нужно считать до десяти, чтобы все было хорошо.
Когда она встала, помыла руки, огладив каждой ладонью вторую строго десять раз. Один… два… три… четыре… пять… шесть… семь… восемь… девять… десять.
После завтрака она собралась на работу и пришла на трикотажную фабрику. Фабрика находилась на грани банкротства, но все еще держалась за счет небольших заказов и долгих просрочек оплаты поставщикам. Ирина показала пропуск на проходной и стала считать шаги. Один… два… три… четыре… пять… шесть… семь… восемь… девять… десять.
До ее кабинета было тридцать два раза по десять шагов и два шага. Она оттоптала перед дверью еще восемь шагов, потом вошла в кабинет и со всеми поздоровалась.
Задача Ирины — составлять узор для трикотажных изделий.
Она подошла к однофонтурной машинке, похожей на сложный синтезатор с крючками-иглами вместо клавиш. Набрала на иглы петли, огибая их то сверху, то снизу обвитием. Закрепила на петлях грузы и гребенку. В голове уже вился узор, который она хотела придать будущей кофточке. Ирина взялась за деккерную каретку слева от машинки и провела ей по «клавишам». Этот жест напоминал тот, которым секретарши двигали каретку печатной машинки в конце строки, но повторялся в обе стороны. Проехавшись, каретка переносила каждую вторую петлю на следующую иглу, оставляя за собой новый ряд ткани.
Ирина подкрутила плотность — и получился ряд с «дырочками». Уменьшила плотность, накинула петли. Провязала еще несколько рядов.
Узор был готов. Можно было загружать его в программу и пускать швеям для серийного производства.
Через неделю Ирину вызвали к начальнику цеха. Она взяла с собой последний собранный ею узор — гордилась им, хотела показать.
— Ирина Вячеславовна, вы замечательный работник, — сказал начальник, — но у нас сейчас тяжелое время. Мы вынуждены вас сократить.
— Хорошо, — сказала Ирина, — я понимаю.
Один… два… три… четыре… пять… шесть… семь… восемь… девять… десять. От кабинета начальника до ее кабинета три раза по десять шагов и еще четыре. Она потопталась перед дверью, доводя число до десяти. У входа в соседний кабинет остановилась коллега, недоуменно на нее глядя. Ирина улыбнулась и пожала плечами — мол, дурачусь — и та, кивнув, зашла в кабинет.
Ирина села на свое место и начала собирать вещи. Линейка, ручка, карандаш, две стиральные резинки — всю канцелярию работники давно приносили сами. Кружка с котиком, когда-то подаренная на Новый год. Все ее пожитки заняли один небольшой пакет. Шаль со стула она накинула на плечи. Со всеми попрощалась, отвечая на вопросы невпопад и улыбаясь застенчиво. Вышла на улицу и села на первый попавшийся автобус.
Ирина не смогла доехать домой. Ехала куда-то и никак не могла понять, где она и куда ей нужно попасть.
В автобусе было холодно. Она доехала до конечной, потому что не знала, где выйти. Потом как-то оказалась в отделении милиции. Назвала свое имя и имя папы. Ее отвезли, наконец, домой.
Папа плакал, когда увидел ее, а она никак не могла понять, почему.
— Папа, все хорошо, — говорила Ирина, — я найду новую работу.
Она легла в постель, но сон не шел. В голове непонятными обрывками крутилась мама, папа, коллеги. Все они нанизывались на однофонтурную машинку и сплетались в причудливый узор. Ирине он нравился. Надо показать мастеру. Она двигала каретку, отсчитывая ровно десять рядов: один… два… три… четыре… пять… шесть… семь… восемь… девять… десять.
За окном светлело: кто-то добавил яркие нити в полотно неба. Лежа в постели, Ирина двигала руками, передвигая каретку на машинке.
Потом она встала с кровати и пошла мыть руки. Она покрутила в руках мыло и стала намыливать одной рукой другую. Один… два… три… четыре… пять… шесть… семь… восемь… девять… десять.
Скоро выходить на работу.
— Родители переживают, наверное, — сказала Арина.
— Папа — да. А мамы уже очень давно нет в живых.
Я вспомнила, как она жалобно просила ночью: «Я хочу к маме». Эдгар По точно написал бы об этом поэму.
— Папа старенький уже. Ему восемьдесят четыре года. Я боюсь его бросать, за ним уход нужен. — Ирина показала руки с иссиня-черными пятнами на месте вязок. — Это я так сопротивлялась.
— Тебя силой тащили? — спросила Арина.
— Да. Я все кричала: «Куда вы меня везете, папа, скажи им!..»
— Меня однажды тоже связали, — сказала Арина. — Еще и в машине привязали. Тоже потом ходила с черными руками и ногами.
Разговор утих. Я вышла в коридор и села на диван. Под левой рукой оказался облезший край кожзама на подлокотнике. Казалось, я в аквариуме, а мимо независимо проплывают рыбки, каждая сама по себе, но все в одном направлении.
В соседнее кресло села девушка с высоким аристократическим лбом, огромными глазами и белой кожей.
Если бы у меня была книга, я бы предпочла читать ее в уголке и никого не трогать. Но книги не было.
«Учись общаться с людьми, иначе так и будешь всю жизнь одна. Интересуйся ими, расспрашивай побольше. Люди это любят», — напомнила я себе слова В. Д.
— Привет, — сказала я. — Давно ты тут?
Девушка немного повернула голову в мою сторону и посмотрела искоса. Сказала ровно:
— Вчера поступила.
— А почему, если не секрет?
— Родители сюда отправили. Хотят лишить меня свободы.
В течение всего разговора ни выражение лица, ни интонация у нее не менялись. Она была похожа на инопланетянку, еще не освоившую человеческие эмоции и интонации. Но слово «свобода» выделялось глубинной тоской. Можно было не заметить этой еле уловимой нотки, но я слушала не голосом. Нельзя было полагаться только на слух, потому что он меня подводил. С детства я училась понимать человека по жестам, мимике, движению губ, жадно всматриваясь в каждого собеседника. И сейчас я не просто слушала девушку, я впитывала ее всю.
— А что такое свобода?
— Это когда ты можешь идти, куда захочешь.
К нам подсела девушка с напряженным и воинственным выражением лица. У нее были густые русые волосы, полноватое, крепкое телосложение и простое крестьянское лицо. Думаю, «коня на скаку остановит» говорили именно про таких, как она.
— Привет, — сказала ей моя собеседница.
В ответ та ткнула инопланетянке кулаком в лицо. Не сильно, но ощутимо.
— Зачем ты дерешься? — медленно спросила пострадавшая. Ни удивления, ни возмущения, ни обиды в ее голосе не было.
Драчунья промычала в ответ. Если эти звуки перевести на человеческий язык, судя по интонации, получилось бы что-то вроде: «А ты че?!»
Санитарка увела буйную в палату. Теперь я стала бояться, что кто-то из новеньких внезапно может наброситься с кулаками.
Рядом со мной села Арина, закинув ногу на ногу. Проходя мимо, пожилая женщина сказала нам:
— Девочки, не сидите так, бесплодие будет.
— Куда нам, психам, плодиться, — ответила Арина, и мы засмеялись.
— А почему вы тут оказались? — спросила я.
Переминаясь с ноги на ногу, женщина сказала:
— Я купила в секонд-хенде замечательные туфли. Я часто там покупаю, вещи хорошие попадаются — и все как новенькие. Туфли были вот на таком каблуке! Красивые, красненькие. И я пошла в них гулять. Гуляла, гуляла — и не могла остановиться, пока меня не привезли сюда. Я гуляла двое суток.
— Какие у вас ноги здоровые, мне и час тяжело ходить на каблуках, — удивилась я.
— Мне пятьдесят лет — и у меня варикозное расширение. Ноги болят до сих пор. Но я не могла остановиться. Пришла в приемное отделение больницы и попросила меня спасти. Так и привезли сюда.
Женщина пошла дальше по коридору. Она ходила, не останавливаясь, туда-сюда. Но теперь на ногах ее были не каблуки, а больничные тапки.
Рядом села невероятно красивая молодая девушка. У нее была родинка над губой, придающая особый шик. Она немного напоминала Оливию Хасси из фильма «Ромео и Джульетта», но была еще красивее.
— Как тебя зовут? — спросила ее санитарка, сложив руки на необъятном своем животе.
— Валя.
— И сколько тебе лет?
— Восемнадцать.
— Молоденькая совсем…
Набравшись решимости, я спросила Валю:
— Как ты здесь оказалась?
— Я не хочу об этом говорить.
— У тебя есть любимый человек?
— Да.
«Ясно», — подумала я. Легко понять причину, по которой восемнадцатилетняя девушка может оказаться здесь, если она в своем уме.
— Он знает о твоих чувствах?
— Он женат. Но будет ждать меня. Я знаю.
Я поняла: Валя своего добьется любой ценой. Мне стало жаль неведомого женатого мужчину.
— Родители переживают, наверное?
— Папа «скорую» вызвал… а приехали менты. — Валя довольно улыбнулась.
— Почему?
— Я феназепама напилась. А это запрещенный препарат.
— Откуда он у тебя?
— У меня был рецепт на антидепрессанты, а я подделала его. — Валя повернулась к санитарке: — Скажите, а моя бабушка на том свете или на этом?
— Откуда же мне знать? — удивилась санитарка.
— Если она на этом свете, то почему я не могу ей позвонить?
— Вечером позвонишь, кому захочешь!
В коридоре то и дело слышалась фраза «вечерний звонок». Это было единственным развлечением, кроме еды, разговоров и шатания по коридору.
Одна старушка сокрушалась, что сын третий день не берет трубку.
— Сколько вам лет, бабушка? — спросила санитарка.
— Восемьдесят семь, — сказала бабушка.
У нее была желтоватая сморщенная кожа, которая, казалось, вот-вот осыплется, как старый пергамент. Я подумала, что вряд ли она помнит свой реальный возраст. Может быть, она застала еще Российскую империю, но уже забыла об этом.
— А чем вы больны, бабушка? — продолжала расспросы санитарка.
— Всем подряд. Галлюцинации, бред, панические атаки…
— А как это — панические атаки, бабуль?
— Это неописуемо.
В семь вечера принесли беспроводной телефон. В коридоре при всей очереди нам предлагалось позвонить.
Я услышала, что бабушка все-таки дозвонилась до сына. Как и все слабослышащие, говорила она громко. Пока я шла по коридору, до меня доносилось:
— Эту баночку поставь на среднюю полку холодильника, а вон тот мешочек — в дальний угол шкафчика…
Через полчаса я услышала, как она снова просит дать ей позвонить сыну. Наверное, про какую-нибудь особенно важную баночку забыла сказать.
— А вы будете с кем-нибудь разговаривать? — спросила меня санитарка.
— Мне не с кем, — ответила я и вернулась в палату.
Скорее всего, именно поэтому я тут и оказалась. Если бы я делилась своими мыслями, наверное, мне было бы не так больно. Но слова, вылетая из моего рта, становились бессмысленными и пустыми, потому я не хотела говорить.
В палате Ирина сокрушалась:
— Как я домой пойду — на мне была только легкая пижама, когда меня забрали!..
— Главное, чтобы на ногах что-то было, — ответила Арина. — А то меня однажды в сентябре забрали, тепло было. Когда выписали через две недели, уже начались дожди и холод, а я в шлепанцах на босу ногу на остановке мерзла. Зачем-то пыталась людям объяснить, откуда у меня шлепанцы, а они от меня шарахались…
— Так ведь обычно машина забирает?
— Это в первый раз. Потом уже нет, выпускают за ворота — и иди куда хочешь.
Маша проспала почти весь день. К еде она так и не притронулась. Мне, напротив, есть хотелось все сильнее.
После кефира мы стали укладываться спать. Я не выдержала, подошла к Маше и спросила:
— Можно я печенье возьму?
Маша молча отодвинула верхний ящик тумбочки. Я достала оттуда печенье.
— Спасибо.
Она кивнула и повернулась на другой бок. Поев, я легла в постель. Привычно убрала слуховые аппараты под подушку — чтобы точно никто не стащил, и уже задремала, когда почувствовала, как кто-то трогает меня за ногу. Открыв глаза, я увидела санитарку. Она что-то говорила.
— Подождите, — сказала я и полезла под подушку за слуховыми аппаратами. Надев их, спросила: — Что?
Санитарка сказала:
— Аня, звонила твоя мама. Она просила передать, что она гордится тобой и очень тебя любит. Завтра тебя переведут в другое отделение.
— Спасибо, — сказала я.
— Это ей по рации передали, все отделение слышало, — сказала Арина.
Мама ехала в поезде. Значит, смогла дозвониться где-то на станции.
Я лежала в кровати и улыбалась.
Уснуть с ярко горящей лампой было решительно невозможно. Я нашла выход: скрутила халат в жгут (чтобы не просачивался ни один фотон света) и положила себе на глаза.
Ночью жгут сполз на шею. Проснулась я от того, что пришла санитарка и переложила его на тумбочку. Стало невыносимо ярко. Когда санитарка ушла, я вернула халат себе на глаза. У меня его опять забрали. Чуть позже, сев в постели (проблемы со сном никто не отменял), я увидела, что вплотную к нашей двери придвинуто кресло, и там сидит одна из санитарок и внимательно за мной наблюдает.
«Ты думаешь, что ты в психушке, но нет. Ты в месте, где сосредоточено столько же различных реальностей, сколько пациентов, и даже сама психушка существует не в каждой из них. Иногда вы сталкиваетесь на перекрестках, и, если повезет, тебя переведут на тропу другой реальности и позволят заглянуть в чужое безумие».
14.05.21, пятница.
Утром я поняла, как соскучилась по зубной пасте и щетке. Тут, в диагностическом отделении, ни у кого их нет. И передач нет.
Я ковыряла облупившийся кожзам на диване, когда заметила новенькую в коридоре. Это была женщина примерно пятидесяти лет. В леопардовом халате из больничных запасов она была похожа на типичную мамашу из коммуналки, только бигудей на голове не хватало. На ногах у нее красовался узор из полосок, который когда-то был капроновыми носками. То есть это была не просто пара дырок, а чудом уцелевшие нити, обхватывающие ее ногу. Думаю, именитым дизайнерам бы понравилось.
В коридор вошла старшая санитарка.
— Это что такое? — спросила она, показывая на остатки носков новенькой.
— Она в них к нам попала, — ответила санитарка.
— Так выдайте ей больничные.
Одна из санитарок ушла за носками. Больная подошла к кулеру и подставила пластиковый стаканчик. Она смотрела, как вода лилась мимо стаканчика на пол, пока вторая санитарка ее не отогнала.
Тогда новенькая пошла в туалет. Санитарка на секунду отлучилась, и больная, звериным чутьем это учуяв, выскользнула с рулоном туалетной бумаги и скрылась в своей палате.
Я позвала санитарку и рассказала о краже. Во-первых, мне тоже нужна бумага, во-вторых, а вдруг она ее съест.
Санитарка зашла в палату. Вышла с пустыми руками, заглянула в туалет — вдруг я вру. Там ее встретил одинокий, почти закончившийся рулончик. Она снова зашла в палату, со второй попытки нашла украденное и поставила на место.
Я вернулась к созерцанию бытия.
По коридору слонялась Метла. Под глазами у нее красовались странные красные подтеки, словно она пыталась выцарапать их. Вчера этих отметин не было. Она потопталась в конце коридора и неуверенно села на кресло.
— Твоя палата там, — показала рукой санитарка.
Девушка послушно встала и пошла, куда приказали. Каждый ее шаг был осторожен, словно мог стоить ей жизни.
В коридор зашел санитар.
— Заберите ее, — сказала санитарка, выводя вчерашнюю драчунью, — она людей бьет, бабулю два раза пнула.
Драчунья гневно мычала и пиналась, но движения были заторможены и как будто вполсилы. Санитар подхватил ее под локоток и двинулся к лестнице. Драчунья с грозным лицом покорно пошла за ним.
Я вздохнула с облегчением.
Клочок бумаги с моей фамилией, куда я вносила записи бисерным почерком, подошел к концу. Можно было попросить листочки других больных, но их могли унести без моего ведома. В коридоре на тумбе санитарки я увидела пачку бумажек с фамилиями, вероятно, переведенных больных.
— А они вам… — начала я, показывая на листочки.
— Ничего не трогайте! — перебила меня санитарка.
Пришлось вернуться ни с чем. И тут я вспомнила про бумажные платочки, которые сунули мне в карман халата в день приема. Они так и путешествовали вместе со мной. Я достала один платочек и попробовала на нем писать. Получалось вполне разборчиво, главное, иметь под рукой твердую поверхность и не слишком давить. Записи продолжались.
Объявили, что меня переводят в пятое отделение, Арину — в четвертое.
Санитарка велела собираться. Я выдернула листок со своей фамилией из спинки кровати и сунула вместе с ручкой в карман. Там уже лежал респиратор, который нам выдали перед поездкой на флюорографию, обычная маска, пачка влажных салфеток и бумажные платочки. Вот и весь багаж.
На прощание я крепко обнялась с Ариной.
Помню, в детстве мама часто хотела меня обнять или приласкать. Я не давалась. Большую часть жизни я не выносила прикосновений других людей, а смотреть им в глаза было пыткой. В. Д. говорила: «Если ты отводишь взгляд, значит, хочешь что-то скрыть. Тогда о чем нам с тобой разговаривать?» И я училась смотреть ей в глаза. Не отводить взгляд. Не прятаться. Говорить честно.
Еще через несколько лет она сказала:
— Я тебя искренне всегда обнимаю, ты заметила? А ты сжимаешься в пружину.
— Я не люблю прикосновений.
— Ты ведь хочешь научиться общаться с людьми. Как же ты с ними будешь общаться, если так от них закрыта?
— Но ведь чтобы общаться, не обязательно их касаться.
— Когда ты обнимаешь человека, ты показываешь ему, что он не один. Что может быть ценнее?
В этом что-то было. Я попробовала ее обнять. Было немного страшно, когда я почувствовала прикосновение одной груди и пустоту на месте другой. У В. Д. был бюстгальтер, в котором одно полушарие было с протезом, но дома она ходила без него. Это прикосновение напомнило мне о смерти, которая всегда где-то за левым плечом, как писал Кастанеда. Потом я привыкла к таким объятиям: смерть всегда рядом, и это повод ценить тех, кого она еще не забрала.
Постепенно у меня стало получаться все более искренне. Я перестала воспринимать объятия как попытку вторгнуться в мое личное пространство. Теперь мне хотелось выразить ими благодарность В. Д.
В тот день впервые я обнимала кого-то кроме нее. Кажется, у меня получилось. По крайней мере Арину я обняла совершенно искренне.
Маша спала. Я сказала ей «пока», она в ответ пробурчала что-то и глубже зарылась в одеяло.
Я повернулась к Ирине.
— Меня переводят. Спасибо за твою историю.
— Хочу к маме, — сказала она, обхватив руками плечи. Темные волосы рассыпались по белой сорочке, спицы пальцев спрятались в ее складках. Если бы Ирину увидел в этот момент Эдгар По, написал бы с нее картину, и плевать, что он не был художником.
Санитарка повела нас с Ариной мимо VIP-палат. Помню там комнату отдыха с декоративным камином, пианино, кожаные диваны и кресла, а также статуи в античном стиле. Из него выходил коридор с жилыми комнатами, где висели написанные маслом пейзажи. В комнатах помню одну кровать, стол и на столе ноутбук. Людей там не было видно.
После красивого коридора мы оказались в подсобке, где нам выдали новую сорочку (симпатичную), халат (ужасный) и обувь (бабские тапки).
Затем мы вышли на улицу и прошли целых сто метров пешком. Я взахлеб дышала весенним воздухом. Жадно смотрела на каждое дерево, каждый куст, каждый тюльпан на клумбе, стараясь запастись впечатлениями впрок. Санитарка не торопилась, видя, как мы соскучились по прогулке. И все равно мы шли по улице каких-то пару минут.
Именно на улице, как нигде, чувствуешь себя несвободным человеком. Что может быть для нас естественнее, чем погулять, подышать свежим воздухом? Отсутствие такой возможности сразу показывает: ты ни в чем не провинилась, но уже сидишь в тюрьме.
Мы прошли метров тридцать к зданию советского периода постройки. В отличие от остальных усадебных домов, оно было серое, унылое и безликое. Алексеев строил больницу для людей, Советский Союз — для дела. Жаль, что таких Алексеевых было мало.
Мы поднялись на второй этаж. Санитарка распахнула дверь наверху лестницы, и в звенящей тишине мы прошли к другой металлической двери. Слева я увидела кабинет, где сидели врачи, справа — вход в переговорную. Прямо перед нами красовалась еще одна железная дверь. Санитарка распахнула ее, и мы попали в ад.
По крайней мере, мне так показалось.
На меня обрушилась лавина звуков. Мы шли по коридору, вдоль которого сидели женщины, в основном пожилые. Галдели они, галдел телевизор, но всех их перебивала беззубая бабка с всколоченными короткими полуседыми волосами. Она шумела, стремительно перемещалась по коридору, на слова других больных «Оля, не матерись» — посылала в известном направлении. У нее был халат той же расцветки, что и у меня: с ярко-фиолетовыми цветочками на черном фоне.
Среди других больных я увидела Драчунью и подумала: «Нам хана».
Меня провели в палату номер один. На десять коек в палате стояло две тумбочки, и я поняла, что все свое буду носить с собой. Благо, «своего» по-прежнему было немного. Санитарка показала мою кровать возле окна. Я хотела лечь, но мне сказали:
— Нельзя. Сейчас все сидим в коридоре.
Я послушно вышла и села на один из стульев вдоль коридора. После тишины диагностического отделения от обилия шума мозг запаниковал. Народу здесь было вдвое больше.
Меня вызвал мой лечащий врач, он же заведующий отделением Иван Юрьевич. Это был высокий, статный мужчина с живыми глазами, не тронутыми профессиональной бесчувственностью. Мы сели в переговорной. Я словно выбралась во время шторма на обломок корабля — здесь тихо, но вот-вот меня снова захлестнет в пучину.
У врача на лице была медицинская маска.
— Пожалуйста, говорите громче, — попросила я, — я читаю по губам. В маске мне сложно слушать.
Иван Юрьевич снял маску.
— Вы учились читать по губам? — спросил он.
— Немного учили сурдологи. Но в основном сама приспособилась. Чисто по губам читать не могу, но, если слышу звуки, это помогает сориентироваться.
— Какие у вас жалобы?
— Мне постоянно хочется выпрыгнуть из окна.
— Как давно у вас суицидальные мысли?
— Лет с одиннадцати. Я просто привыкла с ними жить и не обращала на них внимания. Но я хочу научиться жить, не улыбаясь людям, одновременно представляя, как затягиваю петлю себе на шее.
— Вы кому-нибудь о них говорили?
— Нет, зачем?
— Вы пытались покончить с собой?
Я вспомнила, как лет в тринадцать прикладывала к груди нож и фантазировала, как будет хорошо, если меня не станет.
— Нет, не пыталась.
— Что привело вас сюда?
— Последнюю неделю я каждую ночь стояла на подоконнике — без этого не могла уснуть даже на пару часов. Решила обратиться к психиатру за антидепрессантами. Она сказала, что в моем состоянии до завтрашнего утра я могу не дожить, и вызвала «скорую». Так я здесь и оказалась.
— А голос вы слышали?
— Да. Как раз это было одной из причин, по которой я обратилась к психиатру.
— Что говорил голос?
— «Ты всегда будешь одинока». Глупость, в общем. Но это ужасно выматывает, когда он без конца долбит одно и то же, и ты не можешь уснуть.
— По вашей проблеме нужно работать с детством, — сказал Иван Юрьевич. — Мы можем только выровнять ваше настроение, после чего направим вас в психоневрологический диспансер дневного пребывания, где с вами будет работать психиатр, который поможет разобраться с проблемами.
— Можно ли оставить меня тут только на неделю? — спросила я.
Потом я узнаю, что этот вопрос задает каждая новоприбывшая. Ответ всегда одинаков:
— Нет. Мы подберем вам антидепрессанты, результат их действия будет виден только в течение двух недель.
Мне вдруг стало все равно. Я была лодкой в бушующей реке и могла только пытаться не утонуть. На большее меня не хватало.
— Можно мне тетрадь и ручку? — От стадии «принятие» я перешла к стадии «торг».
— Да, только на ночь оставляйте ручку у сестры на посту, а то некоторые больные могут использовать ее, чтобы нанести себе вред.
— Звонки разрешены?
— Да, каждый день в семь вечера. Есть еще какие-нибудь вопросы?
— Нет.
Ни ручки, ни тетрадки он мне не дал, а я постеснялась просить.
Осмотревшись, я прошла к стульям возле своей палаты. Там сидела санитарка со скрещенными на животе руками и перекрывала вход в палату ногой. Если когда-нибудь я захочу написать фантастический роман, именно так будет изображен в нем воин, стерегущий тайну иного мира: грозная санитарка, сидящая на стуле спиной к косяку, упершая ногу в противоположную сторону дверной рамы под углом девяносто градусов. «Ты не пройдешь!» — кричал весь ее вид. Больные сидели на стульях возле входа в палату, как галчата вокруг мамы. Некоторые переговаривались, некоторые молчали, остекленело глядя перед собой.
Гомон выбивал из колеи. Я села наискосок от женщины с красочным, как космос, синяком на пол-лица. Рядом с ней, как смирный пес, стояли ходунки.
— Девушка, вы маску уронили, — сказала мне она, и смысл сказанных ею слов долго доходил до меня сквозь общий шум.
Пока я соображала, старушка, бредущая по коридору, подобрала мой респиратор и сунула себе в карман.
— Бабулечка, это не ваша маска, верните ее! — сказала женщина с фингалом.
Старушка растерянно заморгала, затем выложила респиратор на стул.
Я сказала:
— Ничего, у меня еще есть.
Обычная маска в запасе у меня действительно была. Видя, что я не беру респиратор, женщина с фингалом сжалилась:
— Бабуля, забирайте. Теперь это ваша маска.
Старушка снова сунула респиратор в карман и побрела в сторону первой палаты.
— Куда, бабуль, вам туда не надо! — не унималась женщина с фингалом.
Старушка раза три пыталась войти в палату, упиралась в ногу санитарки и топталась на месте, словно глючный бот в компьютерной игре. Каждый раз санитарка вставала, разворачивала за плечи больную и усаживала на ближайший стул, затем возвращалась в исходную позицию и упирала ногу в дверной проем.
Я подумала, что все мы здесь боты с заглючившей программой в мозгу. Мы не могли функционировать по правилам общества, потому и оказались в психушке. Были ли мы лучше или хуже здоровых людей? Или просто — сбой системы, материал на отбраковку? Не знаю. Я могла только писать, чтобы не свихнуться, но мои записи тоже немного сошли с ума. Привожу дословно заметку, которую сделала на бумажном платочке сидя перед своей палатой:
Оказывается, в диагностическом отделении все намного адекватнее. Тут жутко и страшно подхватить вирус безумия. У женщины с фингалом носки разного цвета. Спасает только писанина. Только что поняла, что все эти дни не видела себя в зеркале.
Нюня, женщина лет пятидесяти на вид, скорчила рожицу, как трехлетняя девочка, и заныла: «Моя мама меня не любит!» У нее надо лбом волосы были собраны в пучок и торчали снопом. В детстве мама так же собирала мне волосы и называла эту прическу «фонтанчик».
Услышав от санитарки «женщина, посидите, успокойтесь», Нюня прошла мимо меня уже притихшая, со спокойным лицом. Потом это шоу я наблюдала примерно десять раз на дню. Иногда была продвинутая программа: Нюня шла в конец коридора, хныкала и щелкала выключателем, устраивая нам светопредставление. Больные начинали возмущенно гудеть, и кто-нибудь отгонял ее оттуда.
Напротив меня женщина с удивительно невыразительным лицом стала жевать губами.
— Она слюну копит! Сейчас плюнет! — сказала женщина с фингалом.
Я быстро пересела, чтобы не оказаться на линии огня. Сопротивляющуюся Плевательницу две санитарки увели на крайний в ряду стул. Там она сплевывала на пол — аккуратно, тихо и не в людей.
Нюня опять начала ныть.
Постоянный и разнообразный шум сводил с ума.
Мимо меня прошла полнотелая высокая женщина с выражением наивной, детской хитрости на лице. Продвигалась она медленно, поскольку поднимала с пола любую, даже мельчайшую соринку и клала себе в карман. У нее были короткие кудрявые волосы с проседью, из которых на затылке торчала детская резиночка с цветочком. Потом я узнала, что ее зовут Аллочка-уборщица.
Из лужи, которая натекла от Плевательницы, Аллочка достала волосок и положила к себе в карман. Я сглотнула, чтобы не стошнило, и подумала: «Господи, куда я попала».
Санитарка в коридоре крикнула:
— Оль, памперсов много надо?
— Чем больше, тем лучше.
Мне стало смешно от абсурда всего, что здесь происходит. Я вспомнила работу Дмитрия Сергеевича Лихачева «Смех в Древней Руси», где он рассказывал, что в средневековой Руси мир разделялся на две части: рациональную и иррациональную. Рациональным считался нормальный уклад жизни, в котором дом, семья, достаток, работа, дети. Иррациональным, как бы миром наизнанку, называли мир праздника, смеха, юродства, одиночества, безумия, нищеты. И эти два мира друг без друга не могут, у лицевой стороны всегда есть обратная.
Меня швырнуло в изнанку этого мира, и я, заразившись им, смеялась в полный голос, ловя на себе удивленные взгляды больных и санитарок.
Когда я отсмеялась, вежливо сказала:
— Извините.
Люди вернулись к своим делам.
Я спросила санитарку, где можно постирать носки и трусы.
— В умывальной комнате.
— А сушить где?
— В палате на батарее.
Над раковиной я нарочито долго возилась со своим бельем. Там было не так много народу, как в коридоре, хотя все время кто-нибудь проходил мимо. Задумалась, почему стоит жидкое, а не кусковое мыло. Кусковое проще съесть, чем выпить жидкость? Или веяние моды?
После стирки я подошла к входу в палату, который, как обычно, был закрыт ногой санитарки.
— Можно я белье повешу сушиться?
Суровый страж размягчился, нога опустилась.
— Можно. Только смотри, чтобы у тебя его не забрали.
— А как? — растерялась я.
— За спинку кровати спрячь, — подсказала санитарка.
Пришлось запихнуть свое белье на батарею за кровать Плевательницы. Только ее постель стояла спинкой к батарее, остальные боком, и мое белье там было бы видно. «Боженька, пусть ей не придет в голову сюда плюнуть», — подумала я и вышла из палаты.
Сидеть дальше было невыносимо, и я решила пройтись по коридору. Возле поста медсестры сообщили, что будут делать манту.
— Манту! Манту будут делать! — радостно завопила матерщинница, заменив глухую «т» на звонкую «д». Затем она обратила взор на меня.
Я подавила желание спрятаться под стол. Матерщинница подошла ко мне и бодро сказала тоном маленькой девочки, которая заметила в песочнице новенькую:
— Не бойся! Это вот так выглядит.
Она задрала рукав халата. Запястье матерщинницы было испещрено поперечными порезами. Казалось, на ее руках неведомое насекомое ползало на пузе, подтягивая туловище лапками, и оставляло после себя колею с точками по бокам. Поняв, что это плохой наглядный материал, женщина остановила кого-то из больных:
— Покажи руку.
Та показала.
— Вот, видишь, так она выглядит! — Матерщинница ткнула в красное пятнышко.
— Вижу, — сказала я.
— Ты новенькая?
— Да.
— Тебя как зовут?
— Анна.
— А я Оля.
— Очень… приятно.
Оля ринулась прочь, переключившись на что-то поинтереснее нашей беседы.
Мне сделали манту. Мочить можно, расчесывать нельзя.
Я снова села возле своей палаты. Справа от меня уселось… нечто. Я бы подумала, что это двадцатилетний гопник с обесцвеченным ежиком волос и набыченным лицом, но оно было в женской сорочке и халате. Оно сидело ссутулившись, подавшись вперед и сцепив руки в кулак, будто готовилось вот-вот сорваться в бой. Потом я узнала, что ее (все-таки это была именно она) зовут Наргиза.
— Обед! Обед! Обед! — вприпрыжку проскакала по коридору матерщинница Оля. Непостижимым образом она умудрялась быть одновременно всюду.
Следом за ней вкатили столик на колесиках с двумя большими кастрюлями.
Плевательница сидела слева от меня. Сбоку от нее на полу уже натекла небольшая лужица. Женщина с фингалом и ходунками снова оказалась напротив. Дурдом окружал меня со всех сторон.
Все знают, что безумие не заразно. Оно не передается ни воздушно-капельным путем, ни через слюну, ни через кровь. Но я сходила с ума, сидя там. Я схватилась за бумажный платочек и писала все, что вижу. Это спасало.
Чуть в стороне сидит женщина лет сорока и играет с плюшевой свинкой. У нее расплывшееся тело, заплывшие черты лица и бородка. Она вздрагивает и воровато оглядывается каждый раз, когда кто-то шумит чуть громче, чем обычно. Как будто профессор Преображенский после эксперимента с Шариковым пересадил женщине мозг мыши, а она попала сюда.
Внезапно Плевательница повернулась ко мне:
— Ты знаешь, где выход на улицу?
Сквозь туман сознания я с трудом сообразила, что она хочет, однако больше ничего сообразить не смогла.
— Не знаю. Я новенькая.
— Новенькая? А ты с улицы пришла?
— Да.
— А откуда?
Кое-как сориентировавшись, я показала на дверь в конце коридора.
— Мне надо попасть на улицу, чтобы с улицы попасть домой, — сообщила мне собеседница. Потом снова стала жевать губами.
— Она. Сейчас. Плюнет! — всполошилась женщина напротив. Она говорила медленно, выделяя каждое слово и давя им на собеседника. Если бы ее слова имели вес, то они бы падали на нас, как гири. Она протянула обвиняющий перст в сторону больной и ставила им точки в своей речи: — Фу. Так. Делать! Даже в детском саду. Мальчики. Так. Не делают! Ты не девочка. И не мальчик. Ты — оно! Ты хотела сделать бяку. Но бяка в тебе!
«Какая токсичная женщина», — подумала я. Даже ногти обвинительницы были покрыты лаком токсичного ярко-оранжевого цвета. Я решила назвать ее Хурма.
Девушка-гопник встала и пошла прочь, сжимая кулаки, словно направлялась на разборки. Больные у нее на пути предпочитали расходиться в стороны.
Оля-матершинница издалека кричала что-то про женский половой орган.
Я почувствовала, что моя голова сейчас взорвется. Чтобы предотвратить это, вырубила звук на своих слуховых аппаратах. Шум сразу стал далеким и неясным. Есть все-таки маленькие преимущества у слабослышащих — в любой момент можно остаться в тишине, просто нажав рычажок на аппарате. Однако проснулось беспокойство: как это — не слышать в абсолютно незнакомой обстановке? А вдруг на меня нападут, а я не успею отреагировать?! Так и сидела с закрытыми глазами, каждые несколько минут тревожно оглядывая коридор.
Мучительно хотелось оказаться в одиночестве, от которого я сбегала два дня назад.
Бойтесь своих желаний, они сбываются.
Открыв глаза, я увидела, что все встали и заспешили в сторону столовой. Мимо неторопливо, как в ночном кошмаре, шла женщина с фингалом, медленно переставляя ходунки и подтягивая к ним ноги. Она была высокая и худая, с ввалившимися глазами, резкими морщинами, словно вычерченными охотником на коре дерева, и распущенными волосами по плечи. Неторопливо бредущая со своими ходунками, она напоминала какую-то нежить. Я врубила звук на аппаратах: оказалось, объявили обед. Я не рискнула обогнать женщину с фингалом и шла за ней до столовой.
Здесь все, как положено, рассаживались за столы. Из приборов имелись лишь ложки, никаких вилок и ножей. Самым слабым или слабоумным ставили специальные столики возле первой палаты, санитары кормили их с ложки.
За одним столом со мной сидела Аллочка-уборщица. Она подбирала каждую крошку на столе и клала в карман. Женщина-мышка пугливо осматривала нас, словно боялась, что кто-то здесь окажется женщиной-кошкой и набросится на нее. Плюшевая свинка сидела у нее на коленях.
Когда я доела, обратила внимание на очень худую темноволосую девушку с большими карими глазами, которая сидела на диване. В одну ноздрю у нее входила трубка, зафиксированная изолентой, другой конец трубки свисал на уровне живота. Конструкция бинтом крепилась к хвостику на затылке.
Мне стало интересно, почему она не ест с нами. Словно отвечая на мой вопрос, к ней подошла медсестра с огромным шприцом и стала вводить его содержимое в свободный конец трубки. Девушка спокойно смотрела, как поршень ползет внутри шприца к ее носу.
После обеда и сдачи посуды в мойку объявили тихий час. Всех загоняли в палату, теперь в коридоре находиться было нельзя. Я послушно прошла к своему месту и легла в постель. Оттуда наблюдала, как две крупные санитарки затащили к нам Плевательницу. Она сопротивлялась, вопила:
— Мне не надо лежать, я хочу сидеть!
Ее силой уложили в постель, накрыли одеялом. Что удивительно, она послушно лежала, но повторяла:
— Дайте мне ботинки, я их надену и пойду посижу.
— Все лежат — и ты лежи, — сказала санитарка.
— Я не могу лежать, я хочу сидеть. Дайте мне ботинки!
— И вот так она всю ночь говорит, — сообщила мне женщина с фингалом, которая и здесь оказалась моей соседкой.
— Куда они дели мои ботинки? — Плевательница заглянула за высокие бортики койки. — Я хочу сидеть. Я не хочу лежать. Пожалуйста, дайте мне ботинки, я посижу и пойду на улицу, а потом домой.
Меня поразила четкая логическая последовательность мыслей Плевательницы. Ей бы пошаговые инструкции писать.
Смирившись с тем, что спать больная не будет, санитарка откинула одеяло и усадила ее. Плевательница притихла было, но тут Хурма медленно, с расстановкой сказала:
— А я могу встать. Надеть ботинки. И пойти куда хочу.
— Встань, надень свои ботинки и дай мои ботинки, они их куда-то спрятали, — откликнулась Плевательница.
— Я не дам тебе ботинки. Потому что украду их у тебя. Это. Моя. Война. Ты поняла?
— А я знаю, что мои ботинки рядышком со мной…
Казалось, я смотрю пародию на людское общество. С другой стороны, здесь все было по-честному, как в детском садике, без мишуры контекстов, скрытых издевок и «второго дна».
Санитарка не выдержала и вывела Плевательницу в коридор, где та благополучно замолчала. Воспользовавшись затишьем, я сбежала в сон.
Проснулась от голоса женщины с фингалом:
— Бабуль, зачем ты наволочку сняла и тапки под подушку сунула?
Я лежала, и не было сил пошевелиться, посмотреть, что происходит. Видела только, как вбежала санитарка. Женщина с фингалом продолжила:
— Держите бабулю, она сейчас наволочку порвет!
Бабуля бушевала:
— Отойдите все! Кому сказала!..
Дальше я лежала под крики «не плевать!»
Тихий час продолжался, гомон вокруг — тоже. Я почувствовала себя Ноем среди бушующего океана. Отвернулась от палаты и посмотрела в окно. Там были видны деревья и белые голуби, которые летели, как вестники из мира библейского. Подумала, что это знак для меня. Знак о том, что когда-нибудь это закончится. Где-то есть суша, сойдя на которую я пойму, что все было не зря. Вода, отступив, оставит плодородную землю, на которой я смогу отстроить что-то новое. Здоровую себя, может быть.
Главная задача в психушке — не свихнуться.
После тихого часа нас всех выгнали в коридор. Мы сели ждать полдник. Бабуля, которая пыталась порвать наволочку, грозилась:
— Если не будете слушаться, я вас в клетку посажу, как кроликов!
Она была маленькая, сухая, с редкими седыми волосами и беззубым провалом рта. Когда она хваталась за стул своими крошечными лапками, два санитара не могли ее от него отодрать.
Кто-то спросил:
— Сколько лет бабке?
— Девяносто.
— Девяносто? Во живучая!
— Я великая! — бушевала девяностолетняя бабуля.
Я решила попить и направилась к кулеру в столовой, оставляя позади старушечьи вопли. На ходу достала из кармана и расправила смятый пластиковый стаканчик.
По идее, стаканчики есть в свободном доступе в лоточке на кулере, но частично их растаскивают больные с клептоманией, а часть больных пьют и возвращают на место, так что надо подкараулить стопку вложенных друг в друга стаканчиков — эти, скорее всего, свежие. Трофей я в смятом виде носила с собой в кармане, пока не было своего места в тумбочке. Перед использованием расправляла, пила, потом сминала в компактный блин и убирала обратно в карман.
На обратном пути меня остановила девушка. У нее были раскосые зеленые глаза и темно-русые вьющиеся волосы длиной до талии.
— Почему ты пишешь на таком жутком клочке бумаги? Ты сама-то видишь, что написала? — спросила она.
— Да.
— Может, дать тебе нормальную бумагу?
У меня мигом загорелись глаза:
— А у тебя есть?
Вместо ответа девушка скрылась в палате и вернулась с двумя листами А4 — невиданная роскошь!
— Спасибо, — прошептала я.
Меня охватило чувство благодарности. Если бы оно было потоком, девушку бы захлестнуло с головой и сбило с ног.
Я спросила:
— Как тебя зовут?
— Надиря. А тебя?
— Анна.
— А что ты пишешь?
— Веду дневник.
— Круто. Пошли поболтаем. — Она потянула меня в столовую.
Мы сели за стол. Надиря провела по столешнице пальцем с аккуратными ноготками, как бы обозначая начало нашей беседы, и спросила:
— Ты почему здесь?
Она была такая жизнерадостная и… нормальная, что признаваться в суицидальных мыслях было стыдно. Я сказала:
— Пишу книгу о психбольнице.
— Серьезно?
— Ага. А ты почему здесь?
— А у меня биполярное расстройство.
— Ого. А как это?
— О, я сейчас расскажу, как это, — к нам подсела женщина с короткими ярко-красными волосами. — Привет, я Алена.
Алена была очень худая и из-за этого казалась высокой, хотя рост у нее средний. Ей было около сорока на вид. В ней бросались в глаза ярко-красные волосы и неизменная улыбка, отдающая чем-то хищным.
Я напряглась, поскольку тяжело переношу общение больше, чем с одним человеком. Я не могу слушать вполуха. Мне приходится все свое внимание, сосредоточенное на одном человеке, его мимике, интонации и жестах, переключать на другого. Это утомляет.
Я спросила:
— И как выглядит биполярка?
— Перевели меня в третью палату. Легли мы спать. И представь такую картину: слева от меня тетенька храпит, как рычащий лев. Справа от меня Надиря что-то бормочет, не затыкаясь. У меня в ногах бабушка какает каждый час в памперс и воняет. Санитарка говорила, что она нарочно какает, но мне кажется, нарочно какать невозможно.
— Невозможно, — подтвердила Надиря.
— А над головой у меня женщина-астрофизик из Англии вскакивает и кричит каждые полчаса: «Всех спасти! Всех вызвать в коридор!»
— Жесть, — поддакнула я.
Все это очень напоминало милую светскую беседу трех подружек. Я была уверена, что никогда не буду сидеть с подружками и непринужденно болтать о жизни, но с детства мечтала об этом. Какая ирония, что мечта моя сбылась в мире Изнанки, где все наоборот.
— Я на следующий день пожаловалась постовой медсестре, что спать невозможно в таких условиях, а она мне знаешь, что сказала?
— Что?
— «Отрешись от всего и успокойся!»
Мы рассмеялись, как настоящие подружки.
— А откуда здесь астрофизик? — спросила я.
— Она родом из России, работает в Англии. Приехала домой погостить, тут ее и накрыло…
— М-да, Россия не для слабонервных.
Я повернулась к Надире:
— То есть когда у тебя биполярка, ты просто много говоришь? А сейчас вроде нормально выглядишь…
— Так это меня тут уже сколько лечат. А вообще, в депрессивной стадии у меня появляется мысль о том, что прыгнуть с шестнадцатого этажа — это прекрасная идея. Но суицидальных мыслей нет!
— Это как?
— Прыгнуть хочу — умереть не хочу.
— А… понятно.
Говорила Надиря немного невнятно. Я постоянно ее переспрашивала, но она не злилась. Напротив, извинилась за то, что так нечетко говорит. «Это из-за таблеток, которые меня тормозят», — пояснила она.
— А в маниакальной стадии у меня появляется потребность что-то делать. Я тогда всю квартиру драю сверху донизу. Однажды меня парень в гости пригласил, сама понимаешь, зачем. У него в квартире такой срач невероятный оказался! А я как раз в маниакалке, ну и начала его квартиру отмывать. В пять утра он сказал, что я его задолбала своей уборкой, и выгнал меня на улицу. А у меня денег ни гроша!
— Вот козел! — рассмеялась я. Вот теперь мы сплетничаем о мальчиках как самые настоящие подружки. Я чувствовала себя почти счастливой.
Надиря рассказала о себе. Она татарка, но родилась в Подмосковье. Здесь уже две недели, семь лет страдает биполяркой. Эксперт по психбольницам. Если вы думаете, в какую лучше лечь, обратитесь к ней за советом (шутка. У каждой психушки своя «зона покрытия». Вы можете попасть не в свою первоначально, но потом вас все равно переведут куда надо).
— Так что все-таки ты чувствуешь, когда у тебя развивается биполярка?
— Приподнятое настроение. Начинается словесный понос. Если что-то мне не понравится, могу вспылить там, где в нормальном состоянии промолчу. В основном страдают близкие, а не я. Но я уже знаю, что после маниакальной стадии наступает депрессивная. Стараюсь до нее не доводить, вызываю «скорую».
— И так без конца?
— В стадии ремиссии иногда живу месяц, иногда два, иногда полгода, а потом по новой.
— Как ты еще умом не тронулась? В смысле, по-настоящему…
— Нормально все. — Она пожала плечами. — Обидно только, что брат с женой из квартиры меня выживают. Пока я нормальная была до тридцати лет, всем нужна была. А как заболела, так все.
— И правда, обидно…
— Ну, не будем о грустном. Как там твоя книга? Напишешь обо мне?
— Напишу, конечно. Только имя поменяю.
— Можешь не менять. Пиши как есть.
— Спасибо!
В восемь вечера мы построились за таблетками перед процедурной. Каждой полагался стаканчик с водой. Надире насыпали пятнадцать штук разных. Она удивленно посмотрела на медсестру. Та развела руками — мол, ничего не знаю, доктор прописал. Надиря вздохнула и выпила свою порцию в два захода, с двумя стаканчиками воды. Мой набор оказался скромнее — две маленькие таблетки и одна большая.
Тем же составом мы встали в очередь за кефиром перед окошком в столовой. Внезапно стало очень сложно держаться ровно. Я кое-как дошла до своей постели, непослушной рукой написала:
Чувствую себя как под ударной дозой алкоголя — штырит, заплетается язык, не могу идти прямо.
Эту запись я потом еле расшифровала. Запихнула ручку под подушку и моментально вырубилась.
Кто-то буянил среди ночи, кого-то усмиряли, но мне слишком хотелось спать, и я спала.
15.05.21, суббота.
Пока мы завтракали, два санитара провели по коридору уже знакомую мне Метлу. Она рыпалась, как смертельно раненный зверь на последнем издыхании. Я провожала ее взглядом, гадая, сможет ли она вырваться. Но санитары были опытные, держали крепко, а Метла совсем уже выбилась из сил. Ее завели в первую палату.
Когда столы освободили после трапезы, я села делать свежие записи. Рядом со мной уселась девушка с трубкой в ноздре. Я подумала, что она хочет со мной поговорить, и решила начать первой.
— Как тебя зовут? — спросила я.
— Аня.
— О, меня тоже! Здорово!
Она продолжала серьезно смотреть на меня. Аня не реагировала на мою улыбку и слова, но на вопросы отвечала четко.
— Сколько тебе лет? — спросила я тезку, навскидку предполагая девятнадцать-двадцать.
— Тридцать шесть.
Удивительно, но многие больные выглядят гораздо моложе своего возраста. Надире тоже на вид лет двадцать, а ей тридцать семь. Наргизе-гопнику — тридцать пять, как я потом узнала, а я думала — подросток.
— А что у тебя за система в носу?
— Я не хочу об этом говорить.
Помедлив секунду, Аня сказала:
— Я пойду, не хочу тебе мешать.
Она тянулась ко мне — и тут же себя останавливала. Как будто я стояла в парке, протягивая орешек, а она носилась белкой по дереву, пугливая и любопытная, тянулась к моей руке за орешком — и все-таки в последний момент отдергивала лапку.
В полдесятого утра позвали тех, кто хочет мыться. Каждое утро моется какая-то одна палата, но можно запросто напроситься без очереди, что я и сделала.
В ванной комнате имелись две чистые душевые кабинки без дверец и собственно ванная. На подоконнике лежали стопками полотенца, халаты и сорочки. Переодеваться можно только раз в неделю (или если ты сильно испачкала свою одежду). Еще не окончательно тронутые умом женщины старались выбрать из стопок что-то посвежее и посимпатичнее, тронутые стояли и ждали, когда их оденут.
Надо сказать, в этой больнице все было удивительно приятное, чистое. Никакого замызганного, разбитого кафеля и трещин на стенах, новая белоснежная ванная. Потом я узнала, что в других московских психбольницах далеко не так аккуратно и чисто.
Я влезла под теплую струю. Стоять в общественной душевой босыми ногами было непривычно. Вода обнимала меня и говорила, что все образуется, пусть пока и неясно, как и когда. Она смывала с меня события последних дней и возвращала в детство. Я вспомнила, как мы с мамой вместе мылись в бане, когда я была маленькой. В конце она поливала мне голову ковшиком с водой и приговаривала: «Водичка текучая, Анечка растучая. Водичка вниз, Анечка вверх». Теплая вода скатывалась по моим длинным, по пояс, волосам, а я смеялась. Где я потеряла ту счастливую девочку и как ее найти?..
Санитарка выдала мне кусок синтетической мочалки, которая под водой начинала сама мылиться, и флакончик с гелем для душа. А вот шампуни из шкафчика в душевой все оказались чьи-то, подписанные. Санитарка, вздохнув, налила мне в руку немного чужого шампуня.
Помывшись, я перекрыла воду и переступила через порожек на полотенце, которое лежало вместо коврика. В соседней кабинке санитарка мыла больную, которая стояла с пустым взглядом и что-то тихо мычала.
— Осторожнее, не упадите! — сказала санитарка мне, не прерывая мытье.
Она была похожа на ожившую Венеру Виллендорфскую, и даже на голове красовалась шапочка, как у оригинальной Венеры, только для душа. Словно древняя праматерь, она хлопотала над нами. Эта Венера не могла спасти наши блуждающие умы, но каждой из нас она старалась сделать лучше своей работой и вниманием.
Потом я выяснила, что в душевую пускают еще и вечером для подмывания. Но можно помыться целиком. Если прозевала вечерний душ, к услугам больных остается пластиковый кувшинчик. Один на всех. Поскольку душевая после восьми вечера заперта, пользоваться им приходится, сидя над унитазом. Однажды мне пришлось прибегнуть к этой методике, и несмотря на то, что я промыла кувшин горячей водой и до, и после использования, несмотря на самоуговоры на тему того, что в мусульманских странах это вообще единственный способ и туалетную бумагу они не признают, это воспоминание остается для меня одним из самых мерзких. Особенно потому, что мимо то и дело ходили больные, с любопытством поглядывая, чем это я занимаюсь.
Когда я вылезла из душа, меня начало крыть от таблеток.
Хочется спать. Господи. Спать. А в палату нельзя.
Алена спросила, не боюсь ли я стать овощем на этих таблетках. Ответила, что мне все равно.
В окне солнце и одуванчики. Сегодня с 11:00 до 13:00 время посещений. Я так соскучилась по обычным лицам… я так хочу тетрадь!
Время 11:12, ко мне пока никто не приходил.
По телевизору крутят клип Иванушек «Я люблю…» — и кадры из автобусов и поездов. Эх…
11:20. Никого. С Аленой и Надирей рисуем восковыми карандашами. Подошла Нюня, взяла один карандаш и запихнула его в рот. Я бухнула руки на остальные карандаши, спасая ценное, Алена позвала дежурную медсестру. Достали обслюнявленный кусок карандаша. Нюня как ни в чем не бывало ушла в конец коридора мигать лампочкой.
11:30. К нам подошла Драчунья и внезапно спросила:
— Можно с вами порисовать?
— Если будешь вести себя хорошо, — сказала Алена.
Я с ужасом посмотрела на нее: ты еще не знаешь, с кем связалась! Драчунья села к нам. Спокойно рисует. Разговаривать с ней пока страшно, вдруг опять кулаком ткнет.
Неужели ко мне никто не придет?
11:34. Вызвали на «встречу».
Я вошла в маленькую комнату, где был включен компьютер. Слева на диванчике сидела медсестра и слушала разговор. На экране была моя мама.
Мама напряженно улыбалась, рассматривая меня с плохо скрытым беспокойством. Я сказала, что у меня все хорошо. В остальном плохо понимала, что происходит, что у меня спрашивают и что нужно отвечать. Но хотела показать, что со мной все в порядке, поэтому широко улыбалась. Как сказала потом мама, глаза при этом были полузакрытые, блуждающие, пьяные. Наш разговор я не помню.
На общение отводилось три минуты, потом позвали следующего.
Завтра у мамы операция. Я узнаю, как она, не раньше семи вечера. Шея — очень сложный орган, и, если что-то пойдет не так, она останется парализованной.
Почему-то мне не было страшно за нее.
Я вышла в коридор. Спать хотелось невыносимо. Кресла и диван были заняты. Я села на стул в столовой, положила руки на стол, голову на руки и провалилась… не в сон, не в дрему, но в некоторое облегчение.
Снова назвали мою фамилию. На этот раз на экране был Костя. Как обычно, худой, с замечательной горбинкой на носу, обаятельной улыбкой и хитрыми глазами.
— Привет. Как ты? — спросил он.
— Нормально. Рада видеть еще одного психа, — улыбнулась я.
— Я тоже рад тебя видеть. Тетрадь я тебе принес — и еще кое-что от себя.
— Господи, наконец-то!
— Хотел ручку и чай передать, но не разрешили.
— Ничего. Главное — тетрадь.
Дальнейший разговор я не помню. Кажется, он что-то говорил, кажется, я что-то отвечала. И улыбалась, улыбалась, улыбалась…
Бабушка
Помню, когда я пришла в гости к бабушке незадолго до ее смерти, она спросила меня:
— Слышишь выстрелы?
Мы стояли у окна и смотрели через давно не мытые стекла во двор. Деревянные рамы были усеяны темными пятнами времени. Все было покрыто налетом старости в этой квартире.
Во дворе играли в догонялки мальчик и две девочки. Мальчик все время бегал только за маленькой полненькой девочкой. Высокая егоза крутилась вокруг него, пытаясь выхватить хоть немного внимания.
Между нами, замершими в квартире, охваченной старостью, и детьми, бегающими во дворе меж зеленых деревьев, была целая пропасть. Словно мы на короткий миг замерли по разные стороны одного кольца, до того момента, пока оно снова не провернется.
— Слышишь ли ты выстрелы? — повторила бабушка.
— Нет, не слышу — сказала я.
— Люди во дворе бегают с автоматами, — сказала бабушка.
В ее мире время текло не линейно, а во все стороны. Она видела вчера, десять, двадцать лет назад. Видела то, что было, и то, чего не было.
У себя в уме она вырвалась из старости.
— Война давно кончилась, бабушка.
Она посмотрела на меня с жалостью. Словно знала что-то, но не стала говорить.
На следующий день мы разлеглись по кроватям в ожидании врачебного обхода. Я и сама не заметила, как уснула.
Проснулась от странной вибрации. Открыла глаза и узрела перед собой всю комиссию. Иван Юрьевич стучал ручкой по спинке моей кровати.
— Ой, — сказала я и полезла за слуховыми аппаратами.
Иван Юрьевич открыл было рот, но увидев, как я ковыряюсь, закрыл его и вежливо подождал, пока я не зафиксирую в ушах слуховые аппараты. Когда я вопросительно на него уставилась, он сказал:
— Ваша мама звонила. Просила передать, что с ней все в порядке.
— Слава богу! — вырвалось у меня вместе с волной облегчения. Меня отпустило такое напряжение, что я рухнула на подушки и сказала: — Спасибо вам. Спасибо огромное.
— Как самочувствие? Жалоб нет?
— Нет, нет никаких жалоб, спасибо!
Я лежала и улыбалась. Слезы катились по щекам и таяли, коснувшись подушки.
С мамой все в порядке.
И вот тогда я поняла, что всегда беспокоилась за маму, но почему-то не научилась этого осознавать. Я боялась до ужаса на самом деле тогда, в десять лет. И сейчас, когда ситуация повторилась, — маме снова должны были сделать операцию — детский страх вернулся. Я не понимала, что на самом деле боюсь ее потерять, и весь поток спутанных мыслей в моей голове был спровоцирован именно страхом, что мамы не станет. Мне было настолько страшно, что я сбежала в психбольницу, словно маленькая девочка, которая говорит всем бедам: «Я в домике!»
Я настолько не понимаю своих чувств, что страх осознала, только когда мне сказали, что с ней все в порядке, и все блоки моего сознания разом отпустило.
Остаток тихого часа я лежала, плакала от счастья и называла себя трусливой дурой.
Жаль, что нельзя постучать в стену, сказать: «Я все поняла! Я прошла этот квест! Выпустите меня!»
Мой путь по Изнанке должен быть пройден до конца.