Алексей Конаков. Табия тридцать два. Фантастическая опера. М., «Individuum», 2024. 271 стр.
Есть романы, идеальные для анализа, поскольку они открыто демонстрируют свою структуру, свои швы и составные элементы, свой генезис. Именно таков роман Алексея Конакова «Табия тридцать два», в котором в России будущего, ради искоренения имперского мировоззрения, шахматы объявлены государственной идеологией, уроки шахмат заменили в школе уроки литературы и улицы названы именами известных шахматистов.
Роман Конакова идеален, поскольку вторичен не в плохом и не в хорошем, но в методологическом смысле, в нем есть не просто отсылки, но осознанное и открытое использование взятых из известных романов ХХ века готовых сюжетных и образных структур, но в первую очередь он продолжает традицию классической антиутопии — таких произведений, как «Мы» Евгения Замятина, «1984» Оруэлла, «451 градус по Фаренгейту» Рэя Брэдбери. Как устроены все эти романы — и в том числе по их следам — роман Конакова? Есть государство с очень жестким, но в еще большей степени абсурдным устройством; есть главный герой, достаточно хорошо вписавшийся в эту политическую систему и даже относящийся к ее идеологическому ведомству, герой, который, вдруг понимает всю недолжность происходящего — иногда из-за женщины, иногда из-за доступа к запрещенной информации. А идейной кульминацией такого романа является беседа главного героя с главным антагонистом, представителем системы, который в патетическом монологе разъясняет зыбкую и сомнительную правоту этого политического режима. В «Мы» роль антагониста выполняет Благодетель, в «1984» — член Внутренней Партии О’Брайен, в «451 градусе» — брандмейстер Битти, а в «Табии» — главный идеолог режима, профессор Уляшов.
Впрочем, заключительный монолог Уляшова в «Табии тридцать два» хотя и кульминационный, но далеко не единственный. Алексей Конаков — эссеист и культуролог, недавно решивший заняться написанием художественной прозы, и это видно: большую и основную часть романа составляют интеллектуальные высказывания персонажей, в сущности, описания «сеттинга» созданной Конаковым альтернативной Вселенной, и в этом смысле «Табия» также продолжает традицию (анти)утопического романа-трактата — сомнительная честь возобновления этой традиции в новейшей русской литературе принадлежит Ивану Ефремову с его «Туманностью Андромеды».
Конаков пытается отстроиться от традиционной антиутопии, выдвигая (устами главного антагониста Уляшова) гипотезу, что неприятности, происходящие с противниками режима (кто-то вроде бы покончил с собой, кто-то упал со стремянки) — результат не происков тайной полиции, а тех безличных сил, которые придуманы братьями Стругацкими в повести «За миллиард лет до конца света» — там на слишком умных ученых действует «гомеостатическое мироздание, а на противников классических шахмат у Конакова — «гомеостатическая культура». Но тема тайной полиции, отразившись от отсылки к Стругацким, возвращается обратно. Стругацкие были столь политизированы и столь погружены в социальную проблематику, что, хотя в своей повести они тематизируют отношения человека не с государством, а с мирозданием, но и мироздание у них занимается тем же, чем обычно занимается тайная полиция — террором и провокациями, запугиванием и соблазнением. Именно поэтому Конакову оказывается так легко подставить взятый из повести Стругацких концепт и через него интерпретировать противостояние героя и системы.
В уже опубликованных рецензиях на «Табию» проводятся параллели с «Игрой в бисер» Германа Гессе. Сходство действительно бросается в глаза, но и различие тоже серьезно: у Гессе игра в бисер является привилегией узкой прослойки ученых-интеллектуалов, по сути университетской профессуры, у Конакова шахматы навязываются государством всему народу, и школьники должны выучивать шахматные партии. Сходство есть, но социальный контекст, породивший две этих сюжетных идеи, совершенно разный.
Каково происхождение главной идеи романа — шахмат, как идеологической базы культуры?
Мы в России, страны с советским тоталитарным бэкграундом, хорошо знаем, как работает тоталитарная идеология «большого стиля», как она пронизывает все отрасли культуры, влияя и на содержание образования, и на научные исследования (особенно социогуманитарные). Понимая это, мы легко можем провести мысленный эксперимент и заменить эту идеология — марксизм-ленинизм в нашем случае — на любую другую, скажем на католицизм, буддизм, или на евразийство (как в романе Дмитрия Казакова «Черное знамя»), или на культ шахмат как у Алексея Конакова. Поскольку практика идеологизированных режимов ХХ века показывает, что их идеология работает только благодаря поддержке государственной власти, то возникает соблазн предположить, что государство легко может ее заменить, что и демонстрирует Оруэлл в «1984», где важнейшие представления о геополитической ориентации страны мгновенно меняются и люди тут же по приказу меняют свои убеждения.
Представление об этой легкости замены подпитывается не только тем, что это легко делать в мысленном, литературном эксперименте, но и памятью о позднем, кануна распада СССР, состоянии советской идеологии, когда она превратилась в бессмысленную ритуальную словесность, не имеющую отношения к реальности, и потому, как кажется, легко заменимую на другую бессмыслицу. Однако это представление о заменимости иллюзорно. Да, стареющие идеологии теряют и смысл, и связь с действительностью, но в своем начале, когда они зарождаются, когда они становятся господствующими, они не являются результатом произвольного выбора из равноправных альтернатив (как в романе Конакова), их господство — результат действия масштабных социальных и культурных факторов, и нельзя представить, чтобы в начале ХХ века в нашей реальности всеобщее увлечение социализмом было бы заменено на столь же всеобщее увлечение буддизмом.
Любопытно, что согласно тем объяснениям, которые мы читаем в тексте романа, культ шахмат в России вводится как альтернатива литературоцентризму, как замена русской классической литературе в школьной программе и в культуре, однако, очевидно, что тут есть некоторая натяжка, сделанная в угоду литературным критикам и образованным читателям: воспоминания о якобы имевшем место господстве культа художественной литературы явно имеют черты воспоминаний о марксизме-ленинизме, без которого сама идея единой господствующей идеологии не возникла бы; русская классика никогда не играла той роли, которую во Вселенной «Табии» играют шахматы, впрочем, это еще одна из шуток автора, ведь персонажи романа вообще имеют подчеркнуто искаженные и мифологизированные представления о русской литературе и эпохе, когда она была популярной.
Эти соображения, казалось бы, заставляют считать главную идею романа Алексея Конакова не более чем просто шуткой, которую лишь при большом уважении можно считать «гротеском» и «сатирой», однако этому обесценивающему диагнозу препятствует особая, бинарная структура романа. «Табия тридцать два» рассказывает о том, как шахматы приобрели политическое значение (какое они в реальности приобрести очевидно не в силах), но это соображение делает шуточным и несерьезным именно стыковку политического и шахматного слоев в тексте романа. Между тем по отдельности эти слои вполне серьезны, лишь их стыковка имеет юмористический привкус.
Прежде всего, в романе изображается Россия, которая, проиграв войну с коллективным (без кавычек), «гуманным» и «либеральным» (в кавычках) западом, приговаривается к бедности, изоляции, выплате огромных репараций, разграблению полезных ископаемых и погружению в идеологический шахматный абсурд, выдаваемый за духовное оздоровление под флагом западных ценностей. Ничего не напоминает? Отчасти напоминает Ремарка с его романами о страдающей от гиперинфляции и репараций Германии после Первой мировой войны. Отчасти — представления о денацификации Германии после Второй мировой войны. Но более всего — те настроения, которые были довольно распространены у нас в 1990-х — начале 2000-х годов, настроения, базирующиеся на интерпретации распада СССР как поражения в холодной войне с западным миром и либеральными идеологиями, поражения, принесшего России только зло и деградацию. Те настроения породили целый пласт научно-фантастической литературы, чему, в частности, посвящена книга историка литературы Леонида Фишмана «Фантастика и гражданское общество», в которой доминирующее в российской фантастике рубежа веков политическое мировоззрение характеризуется как сочетание ревизионизма и реваншизма, компенсирующее разочарования в западных идеалах.
Фишман выделяет следующие разновидности реваншизма и ревизионизма:
— идеологическая ревизия исторических ценностей;
— литературный ревизионизм в форме ремейков;
— манихейский ревизионизм — представление мира как борьбы темных и светлых сил.
Хотя светлых сил у Конакова (как, впрочем, и у Оруэлла) в романе почти нет, светлый путь представлен лишь задавленным здравым смыслом. Но «Табия тридцать два» не вызвала бы никакого интереса, если бы была только политическим памфлетом, но над романом царит дух искреннего интереса к шахматам, которые предстают перед читателем не только и не столько как игра, но и как сфера интереснейшего историко-культурного материала, включающего в себя и древние индийские и арабские истоки этой игры, и биографии великих шахматистов, и историческую эволюцию тактики, и шахматные анекдоты, и дизайн фигур, недаром большинство героев романа являются историками шахмат. Кроме прочего: последнее предложение романа Алексея Конакова является скрытой цитатой из романа Набокова «Защита Лужина», романа о шахматисте, то есть литературного произведения, тоже являющегося частью гуманитарной культуры, вызванной к жизни шахматами.
Таким образом, роман Алексея Конакова — не только политический памфлет, но и роман, включивший в свой состав дольно обширный документальный и научно-популярный материал. В художественной литературе, особенно в научной фантастике это бывает, но гармонизировать две составляющие — художественную и популярную — удается не всем одинаково. Оставляя в стороне классиков, таких как Жюль Верн и Артур Кларк, вспомню два примера из новейшей российской литературы.
Книга Тима Скоренко «Эверест» посвящена альпинизму и истории покорения высочайшей горной вершины мира; ее содержание в основном документальное, и фактическими подробностями она не просто насыщена, а явно избыточно насыщена; художественная часть книги кажется на этом фоне слабой, примитивной, ненужной.
Другой пример — роман уже упомянутого выше Дмитрия Казакова «Оковы разума», в нем рассказывается о вторжении на землю оккупантов-инопланетян, при этом текст романа обильно украшен научно-популярными сведениями из области лингвистики, прежде всего по теме искусственных языков; интересные сами по себе, они не становятся органической частью романа и тоже не кажутся особенно нужными.
Алексей Конаков избежал обеих проблем, но из-за этого его произведение производит странное, двойственное впечатление, в романе как бы два центра тяжести, два претендующих на главенства слоя — остросюжетно-политический и собственно шахматный, и когда читатель попадает в политический слой, то становится понятным, что шахматы являются бессодержательным муляжом идеологии, который мог бы быть авторским произволом заменен на любой другой. Но когда мы читаем о шахматах, мы видим искренний интерес к ним, и политическая подоплека оказывается лишь поводом поговорить о шахматах. В этой двойственности — разом и сила, и слабость романа Алексея Конакова.
Оба слоя — политический и шахматный — пересекаются на (вполне реальной) проблеме «ничейной смерти», то есть исчерпаемости шахматной игры, в частности, за счет развития компьютерных технологий (запрещенных в России будущего). Возможность просчитать исход любой партии грозит и потерей интереса к игре и подрывом государственной идеологии. Кстати, эта тема была предсказана еще в 1926 году в рассказе Александра Абрамова «Гибель шахмат» — компьютерной техники тогда еще не существовало, но писатель-фантаст предсказал ее, представив в виде некой «батареи арифмометров», жаль, что Алексей Конаков не знал об этом рассказе. Но проблема эта все-таки больше шахматная, чем политическая — идеологии сами по себе не рушатся от доказательства их ложности.