1
Среди мифологической стихии повести «Прощание с Матёрой», центральное положение в которой занимает образ Хозяина, есть и сугубо приземленные, казалось бы, частные упоминания о человеке как «хозяине жизни». Правда, в системе мироощущения персонажей Валентина Распутина происходят существенные семантические метаморфозы, сдвиги, меняющие «полюса» восприятия устоявшихся и даже уже клишированных понятий.
«…Андрей, смущенный и подталкиваемый какими-то своими мыслями, вспомнил разговор, который состоялся в день его приезда:
— Бабушка, ты сказала тогда, что тебе жалко человека. Всех жалко. Помнишь, ты говорила?
— Помню. Как не помню.
— Почему тебе его жалко?
Дарья убиралась по дому; потеряв ковшик и кружась по избе, высматривая его, она не приняла для серьезного ответа эти слова:
— По то и жалко, что жалко. Как его, христовенького, не пожалеть? Не чужой, поди-ка.
— Да почему жалко-то, я спрашиваю. Ты говорила: маленький он, человек. Слабый, значит, бессильный, или что?
— Ну, приспичило. Сказала и сказала. Я, может, так сказала, непроста.
— Не так ты сказала.
Дарья отыскала наконец ковшик, начерпала в сенях из ушата воды и вернулась в куть. И дальше, не сумев отказаться от разговора, говорила оттуда, успевая в то же время топтаться, справлять подоспевшие дела.
— А че, не маленький, ли че ли? — спросила она, втягивая себя постепенно в разговор, подбираясь к тому, что могла сказать.
— Не прибыл, поди-ка. Какой был, такой и есть. Был о двух руках-ногах, боле не приросло. А жисть раскипяти-и-ил… страшно поглядеть, какую он ее раскипятил. Ну дак сам старался, никто его не подталкивал. Он думает, он хозяин над ей, а он давно-о-о уж не хозяин. Давно из рук ее упустил. Она над им верх взяла, она с его требует, че хочет, погоном его погоняет. Он только успевай поворачивайся. Ему бы попридержать ее, помешкать, оглядеться округ себя, че ишо осталось, а че уж ветром унесло… Не-ет, он тошней того — ну понужать, ну понужать! Дак ить он этак надсадится, надолго его не хватит. Надсадился уж — че там!…»[1]
Возможно, этот разговор о хозяине, ставшем «не-хозяином» жизни (как собственной, личной, так и общественной жизни страны и народа), критически переосмысливает шаблонные формулы, известные по бравурным песням 1930-х годов:
Шиpока стpана моя pодная,
Много в ней лесов полей и pек.
Я дpугой такой стpаны не знаю,
Где так вольно дышит человек.
От Москвы до самых до окpаин,
С южных гоp до севеpных моpей,
Человек пpоходит как хозяин
Hеобъятной Pодины своей[2].
От этого «маршевого» отношения к жизни, к неисчерпаемым ее богатствам до катастрофического «потопа» всего один шаг. Человек, который «надсадился», то есть превысил данное ему Богом, есть человек гордый, обуянный, прельщенный. Его и жалко, но он же, опьяненный своей разрушительной силой, вызывает справедливое негодование старухи Дарьи. Ее сентенции о человеке, который «жисть раскипяти-и-ил», могут быть поняты и как аллюзия на еще один смыслообразующий текст, проникнутый пафосом разрушения:
Вставай, проклятьем заклеймённый
Весь мир голодных и рабов
Кипит наш разум возмущённый
И в смертный бой вести готов.
Весь мир насилья мы разрушим
До основанья, а затем
Мы наш мы новый мир построим,
Кто был никем, тот станет всем![3]
2
Герои «Прощания с Метёрой» живут в двух стихиях, пребывают в ситуации пограничья. Здесь и явное: земля — вода, материк — остров. Но и подспудное: жизнь — смерть, твердь — отсутствие твердой основы. Отсюда уже идет метафоричность, символика, воплощенная во всей поэтической системе повести.
Эти текстовые оппозиции приводят героев «Прощания с Матёрой» к попытке рефлексии такого сложного их положения: «Тятька говорeл… у нас тятька ко мне ласковый был. Говорит: живи, Дарья, покуль живется. Худо ли, хорошо — живи, на то тебе жить выпало. В горе, в зло будешь купаться, из сил выбьешься, к нам захочешь — нет, живи, шевелись, чтоб покрепче зацепить нас с белым светом, занозить в ем, что мы были. К нам, говорит, ишо никто не обробел, не было и не будет такого разини. Он-то думал, не будет, а я-то как раз и обробела. Мне бы поране собраться, я давно уж нетутошняя… я тамошняя, того свету. И давно навроде не по-своему, по-чужому живу, ниче не пойму: куды, зачем? А живу. Нончe свет пополам переломился: eвон че деется! И по нам переломился, по старикам… ни туды мы, ни сюды. Не приведи господь! Оно, может, по нам маленько и видать, какие в ранешнее время были люди, дак ить никто назад себя не смотрит. Все сломя голову вперед бегут. Запыхались уж, запинаются на каждом шагу — нет, бегут… Куды там назадь… под ноги себе некогды глянуть… будто кто гонится»[4].
В этом монологе Дарьи очевидны мифологические полюса, на которых «стягивается» ее жизнепонимание: стоическое понимание того, что путь человека есть тяжелое испытание и чередование «худа» и «добра». Горе определенно соотносится тут с водным пространством («в зло будешь купаться»), а борьба со злом — это борьба с водой за возможность обрести землю, твердь под ногами («покрепче зацепить нас с белым светом»).
Однако в «теперишней» Дарье уже проходит переход к иной действительности: она знает о затоплении и не в силах этот процесс остановить. Этот нравственный «перелом» (древесная метафора поддерживает мифологему земли, тверди; см. выражение «занозить в ем», то есть укрепиться в жизни), раздвоение выражено во фразеологизме «ни туды мы, ни сюды», которое скорее свидетельствует об остановке, чем движении. Однако дальнейшие слова Дарьи противоречат этому; она говорит о современных людях, которые все время «вперед бегут», «запыхались» и пр.
Противоборство стихии времени («река времен») и пространства («земля родная») прямо заявлено у Распутина: «И тихо, покойно лежал остров, тем паче родная, самой судьбой назначенная земля, что имела четкие границы, сразу за которыми начиналась уже не твердь, а течь»[5].
Это противостояние нельзя однозначно определить в категориях «хорошее vs плохое», так как ситуация Матёры — амбивалентна. Матёра — остров посреди большой русской земли, то есть за, казалось бы, негативно понимаемой «течью» открывается еще твердь. Ограниченность взгляда жителей распутинского острова объяснима, но делать из драматической ситуации эсхатологическую картину было бы неверным.
Между тем эсхатологизм кроется не в факте затопления одного острова, а в забвении прошлого. Иными словами, в повести В. Г. Распутина трагедия перенесена в область «реки времен». Уход старшего поколения и смена устоев — лишь внешние перемены, а забвение вечных ценностей, отсутствие связи поколений — это уже разрыв этой золотой цепи.
Ситуация раздвоенности организует один из центральных мотивов другого чуткого к «знакам времени» художника — Василия Шукшина: «Так у меня вышло к сорока годам, что я — ни городской до конца, ни деревенский уже. Ужасно неудобное положение. Это даже — не между двух стульев, а скорее так: одна нога на берегу, другая в лодке. И не плыть нельзя, и плыть вроде как страшновато. Долго в таком состоянии пребывать нельзя, я знаю — упадешь. Не падения страшусь (какое падение? откуда?) — очень уж, действительно, неудобно. Но и в этом моем положении есть свои „плюсы” (захотелось вдруг написать — флюсы). От сравнений, от всяческих „оттуда — сюда” и „отсюда — туда” невольно приходят мысли не только о „деревне” и о „городе” — о России»[6].
Здесь та же коллизия: берег и вода, предчувствие грозящей катастрофы, гибели. И разговор не о личном, о России. Динамика (лодка) и статика не понимаются как противоречие старого и нового, архаики и прогресса. Это было бы слишком простое понимание. Размышления касаются самой сердцевины понимания жизни: только на краю, границе (пространственной, нравственной) человек осознает ценности, начинает понимать цену нематериальных сущностей. К старухам Распутина эта «возможность» задуматься приходит под конец их жизни. К героям Шукшина — в сущности — в расцвете их лет. В этом заключается одновременно и сходство, но и различие: в перспективе осмысления этого «вызова», в самом продолжении жизни после «потопа». При этом эти избранные люди чем-то напоминают библейского Ноя, праведника, подвергнутого страшным жизненным испытаниям, но спасшегося и давшего шанс на спасение всему человечеству.
3
Рассказ «Не могу-у…» вышел в 1982 году и был прочитан как острое напоминание о социальном неблагополучии и об одном из его проявлений — беде алкоголизма. Это верно, однако в тексте рассказа можно разглядеть некоторые аллюзии на русскую классику (правда, тоже в ее социальном изводе). Эти отсылки могли понадобиться писателю для того, чтобы преодолеть сиюминутную рецепцию произведения, совместить его контекст не с ожидаемым жанром «физиологического очерка» (жанра, впрочем, весьма почтенного и многое сделавшего как для русской словесности, так и для русского общества), а с глубинными поэтическими поисками.
Фабула рассказа «Не могу-у…» проста: в поезде рассказчик становится свидетелем тяжелого состояния человека. Сначала это ужасающее (как физически, так и морально) состояние объяснялось только алкоголем, но потом сквозь невнятное бормотание несчастного начала проступать драма надломленного, погубленного и погубившего себя человека. Этого героя с символическим именем Герольд можно было бы назвать «сын Ивана, отец Ивана». Герольд («герой»[7] как иронично называют его в поезде) вдруг говорит: «Мой отец воевал», добавляет о себе: «…но я десять лет честно работал», а по отношению к нему сына становится ясно, что — в сущности — перед нами неплохой человек, чаша терпения которого переполнена горем, несправедливостью, ударами, которые он не смог снести.
Эти мотивы (обман честного труженика, нравственный надрыв, смех и издевка со стороны людей, чувствующих свое превосходство над несчастным) находим в некрасовской «Железной дороге», где весь разговор в купе поезда ведется вокруг маленького мальчика (сына генерала) и ради него[8]:
Вот ваш народ — эти термы и бани,
Чудо искусства — он всё растаскал!
— «Я говорю не для вас, а для Вани...»
Но генерал возражать не давал:
— Ваш славянин, англосакс и германец
Не создавать — разрушать мастера,
Варвары! дикое скопище пьяниц!..
Впрочем, Ванюшей заняться пора...
В финале стихотворения Некрасова, как мы помним, вместо достойной платы за труды подрядчик выкатывает рабочим бочку вина:
«…С богом, теперь по домам, — проздравляю!
(Шапки долой — коли я говорю!)
Бочку рабочим вина выставляю
И — недоимку дарю!..»
Кто-то «ура» закричал. Подхватили
Громче, дружнее, протяжнее... Глядь:
С песней десятники бочку катили...
Тут и ленивый не мог устоять!
Выпряг народ лошадей — и купчину
С криком „ура!” по дороге помчал...
Кажется, трудно отрадней картину
Нарисовать, генерал?..»[9]
Не этим ли «эхом» отразился в рассказе Валентина Распутина спустя почти полтора столетия страшный крик «Не могу-у!...», который прямо назван писателем некрасовским словом («На следующей станции мы сошли. И, проходя вдоль своего вагона, увидели в окне повернутое к нам страшное, приплюснутое стеклом лицо в слезах, с шевелящимися губами. Нетрудно было догадаться, что выговаривали, мучительным стоном тянули изнутри губы…»[10]):
За заставой, в харчевне убогой
Всё пропьют бедняки до рубля
И пойдут, побираясь дорогой,
И застонут… Родная земля!
Назови мне такую обитель,
Я такого угла не видал,
Где бы сеятель твой и хранитель,
Где бы русский мужик не стонал?
Стонет он по полям, по дорогам,
Стонет он по тюрьмам, по острогам,
В рудниках, на железной цепи;
Стонет он под овином, под стогом,
Под телегой, ночуя в степи;
Стонет в собственном бедном домишке,
Свету божьего солнца не рад;
Стонет в каждом глухом городишке,
У подъезда судов и палат. <…>
Где народ, там и стон… Эх, сердечный!
Что же значит твой стон бесконечный?
Ты проснешься ль, исполненный сил,
Иль, судеб повинуясь закону,
Всё, что мог, ты уже совершил, —
Создал песню, подобную стону,
И духовно навеки почил?..[11]
4
Распутина не назовешь, конечно, писателем «радостным»: даже внешне Валентин Григорьевич был всегда каким-то особенно собранным, скорее суровым. Однако его ирония (пусть и горькая, все же) есть в текстах, которые так или иначе направлены против бездумных решений, глупых призывов или начальственного апломба.
В книге «Сибирь, Сибирь…» читаем: «Да, настоящее Сибири тревожно, будущее ее неопределенно. <…> Буря и натиск сделали свое дело»[12].
Конечно, здесь дается намек на период бурного индустриального развития региона, когда страна, нуждавшаяся в ресурсах, нещадно эксплуатировала богатства Сибири. Горький сарказм («буря и натиск») одновременно переключает регистр восприятия к прочтению в ином семантическом плане: Sturm und Drang — буквальный перевод фразы — отсылает к предромантическому направлению, которое было в немецкой литературе связано с демонстративным отказом от ratio, «культа разума», в пользу индивидуальной эмоциональности. Это движение еще называют «эпохой гениев», что выглядит иронично в контексте грустных итогов «покорения» природы и человека, описанных в произведении Распутина.
Но горькая усмешка, кажется, заключена и в начальных словах о настоящем и будущем региона. Они читаются как негативный парафраз знаменитого высказывания, приписываемого А. Бенкендорфу: «Прошедшее России было удивительно, ее настоящее более чем великолепно, что же касается до будущего, то оно выше всего, что может нарисовать себе самое смелое воображение»[13].
Трескучая риторика такого рода, за фасадом которой скрывалось нерадивое отношение и нехозяйский подход, высмеивается писателем. Но не задиристым и звонким смехом звучат его слова, а настороженной и внимательной усмешкой, сопровождаемой взглядом умного и проницательного художника и мыслителя[14].
[7] Эта народная этимология имени не далеко отошла от истины, однако этимология имени возводится к слову «герольд», т. е. «вестник, глашатай». Это чрезвычайно характерная особенность: человек возвещает миру о неблагополучии, исчерпании сил физических и духовных.
[8] Ср. с гневной тирадой из рассказа Распутина: «Врешь! Ты спился, я сопьюсь, а им нельзя! — Он выкинул руку в сторону ребятишек, которые, ничему не удивляясь и ничего не пугаясь, стояли тут же. — Им надо нашу линию выправлять. Понял ты, бичина? И никогда больше про своего сына так не говори, понял? Кто-то должен или не должен после тебя, после нас грязь вычистить?!» (Распутин В. Г. Т. 1, стр. 441).
[13] Энциклопедический словарь крылатых слов и выражений. 2-е изд. М., «Локид-Пресс», 2005, стр. 642. Составитель этого словаря не раскрывает источника выражения, но дает следующее примечание: «Цитируется как классическая формула официозного патриотизма или официозного же «исторического оптимизма», которые исключают какой бы то ни было серьезный анализ истинного положения дел в стране и потому объективно вредят ее интересам (ирон.)».
[14] Этот подход родственен словам пророка Иеремии: «Горьким словом моим посмеются». Эти же слова, как известно, выгравированы на надгробии Н. В. Гоголя.
