Кабинет
Кирилл Ямщиков

Тень дерева, или Еще Одно

(Александр Соболев. Сонет с неправильной рифмовкой. Книга рассказов)

Александр Соболев. Сонет с неправильной рифмовкой. Книга рассказов. СПб., «Издательство Ивана Лимбаха», 2024. 360 стр.

 

Чем хороша филологическая проза? Тем, что преодолевает расстояние между умниками и умницами в мгновение ока. Перченая, антонимичная, готовая к страстной игре — при наличии, естественно, правил, — отвага академизма по увеселению посторонних заслуживает награды. Не знаю, откуда это пошло — может, из гротесков Канетти, эссе Беньямина, Ортеги-и-Гассета, — но игра в филологию уже пару столетий делает литературу занятней.

Перечислить хотя бы книжные артефакты последних лет — «О чем молчит соловей» Ильи Виницкого, «Полупрозрачный палимпсест» Геннадия Барбатарло, «Лето с Монтенем» Антуана Компаньона, — чтобы понять: все они затейливо отчаянны в акте примирения науки с аттракционом, а читателя с источниковедением. Шаг вправо, шаг влево — никакого праздника; им, однако, раз за разом удается отходить от конкретизации, делать трудно и в то же время весело.

Александр Соболев в этом ряду обязателен. Два его романа — «Грифоны охраняют лиру», «Тень за правым плечом» — можно назвать реконструкцией метода; модернизм вповалку со спекуляцией и авантюрой. Угодить всем: массовикам, элитариям, декадентам и работникам архива. Сделать книгу, которая бы читалась справа-налево, снизу-вверх, наружу изнутри и как-нибудь еще. Написать актуальный — и, что важно, самостоятельно дышащий текст.

Это Соболеву, при всех оговорках, удалось. Непривычное для филологической прозы внимание, признание с обеих сторон читательского фронтира, встроенность в контекст — и это, заметим, всего-то после двух текстов. Третьим — книгой рассказов «Сонет с неправильной рифмовкой» — Соболев резко сменил интонационный маршрут, предложив нам — ни много ни мало — энциклопедию приключений, сработанных хладнокровной рукой (почти как у Роберта Эйкманаcold hand in mine).

Читаем аннотацию: четырнадцать историй — по числу сонетных строк, — рифмующиеся заглавиями, сюжетами, характерами, коллизиями. Интертекстуальный балаганчик, не зацикливающийся на себе. Все это правда. Обращу внимание, однако, на заявленный жанр — «книгу рассказов» — редкий для современной прозы на любом языке. Архитектурная гармония. Выверенное путешествие слова — туда и обратно.

Соболев пишет о сегодняшнем намеренно вчерашне. Его строгий и несколько снисходительный язык (как бывают снисходительны дети, рано состарившиеся за книгами) определяет комизм всех четырнадцати рассказов; легкая, апрельская ирония с киноафиш Марлена Хуциева побуждает к тому, чтобы перечитывать эти тексты, раз за разом сменяя регистр понимания (сначала — трагедия, потом — вампука, следом — нечто безымянное).

Ирония обретает силу в глубине человеческих взаимоотношений, разбившейся о быт любовной лодке, страхе, отчуждении и прочем подобном. Соболев пунктиром намечает контекст, подменяет стилистические категории; в одном рассказе у него не бордели, а лупанарии, да и остранение работает как надо («ни игры с плеткой и острыми каблуками, ни инсталляция разнообразных предметов в не предназначенные для них самой природой пазухи…»).

Мне думается, «Сонет» — книга не столько рассказов, сколько — песен: Уверенности, Смерти, Надежды, Тайны etc. Соболев намеренно избегает законченности, финализации, предлагая варианты (осколки) сюжета, допускающие всяческую трактовку. Рассказчики сочувствуют, но не вмешиваются. Посторонние — действуют, не рефлектируя. Да и песни эти, выстроенные со знанием темпоритма, композиционных излишеств, говорят о ложности взятых проблем, о безнадежности сценического тумана.

Тут я назову две книги рассказов, работающих по сходному принципу. Это — «Заблудившись в комнате смеха» (1968) Джона Барта и «Картезианская соната» (1998) Уильяма Гэсса. Обе представляют классический литературный постмодернизм со всеми вытекающими; обе наследуют структурализму, философии, семиотике, в меньшей степени полагаясь на обаяние фабулы. Однако там, где Барт нащупывает проволóчку, очевидное измождение формы, Гэсс транслирует смысл.

Сходство даже в подходах к сюжету. Читаем у Гэсса: «Это был дар в полном смысле слова: свободный, ничем не заслуженный (и неоплаченный); так даруется, скажем, красота или сошествие ангела — необъяснимо и беспощадно». Читаем у Соболева: «Как и всякий посланный небесами талант, способность читать чужие мысли оказалась переменчивой, капризной и гораздо менее захватывающей, чем представляется вчуже».

«Надпись на стене» и «Игра лучей» — рассказы-открывашки о таинственном даре, обрушивающемся на самых обычных людей. Даже, наверное, на тех, кто этого дара не заслуживает (как напрямую сформулировано у Гэсса). Уже здесь материализуется эпиграф из Лидии Гинзбург («Автор что хочет, то и делает»). Знающий, всесильный мог Секацкого оборачивается властелином фабульных перспектив, существом, которое способно — в силу своей исключительной образованности, отчужденности — вернуть искусству непредсказуемость.

Соболев и возвращает. Его формулировки, лакированные ясностью, изначально содержат в себе все и вся, предлагая вместе с тем забыть о предшествующей культуре, насладиться мгновением «самости». У Карен Бликсен были «Семь готических историй»; здесь, у Соболева — четырнадцать неправильных сонетов, начиненных зеркальными отражениями почище любой вавилонской библиотеки.

Не явный ли парафраз? «Граф Август фон Шиммельман, юный датский аристократ меланхолического нрава, который был бы очень красив, похудей он самую малость, писал письмо, сидя у стола, сооруженного из мельничного жернова, в саду остерии близ Пизы майским погожим днем 1823 года» (Бликсен) «Петр Константинович Рудковский, тридцатипятилетний программист, полноватый блондин с таким выражением лица, как будто он чуть не сказал неловкость, но в последнюю секунду одумался, начал слышать голоса» (Соболев).

Из романной стихии Соболев почерпнул глубину прорисовки, убедительность осваиваемой целины; из стихии рассказа — обрывистость, летучесть, мир-в-детали, ту самую вовремя поставленную точку, которую проповедовал Бабель. По этой причине свобода метода — свобода решать интонацию, поклеп вымышленных подопечных — не вызывает скуки или раздражения, но концептуально притягивает. Будь то финские снега, пески Яффы или петербургское домовье — Соболев работает с универсальным материалом.

«Сонет» разворачивает бестиарий, знакомый нам по морфологии волшебной сказки; здесь встретятся и неумирающая (застывшая молодой) принцесса, и дар богов, ниспосланный без инструкции, и таинственный незнакомец, возможно — Сатана, Баал, Астарот, и древний мудрец («Звериный человек», преодоленный bon sauvage), и, наконец, решала Дормидонт, что «был похож на лешего из русской сказки», но, кажется, более родственен гномьей породе, точнее, прямой кальке с латыни — «подземному жителю».

Эти чудаки третируют соболевского рассказчика, человека трогательной восприимчивости, попросту «льнут» к нему, ибо сам он, кажется, притягивает их по «принципу подобия». В столь неслучайной исповедальности можно увидеть и привычную иронию, и — впопыхах собранный доспех пафоса, которого, как ни странно, Соболев все время сторонится. Может, дело в языковой ткани, автоматически предполагающей быт-на-котурнах, нежелании удваивать впечатление; но там, где этот пафос проскальзывает, расшифровать авторскую интенцию трудно.

И все же — речь о деталях; в основе Соболев показывает, увлекает и, как принято у хороших фокусников, не объясняет. Точность словесных портретов, выявленных «темнот», зашкаливает: «В такие минуты воздух как будто сгущается, чтобы разрешиться началом общего разговора»; «Если ангел-хранитель довольствуется собачьим кормом из миски, то, мне кажется, это отличная сделка»; «Я много раз замечал, что в квартирах, где что-то нехорошее случилось, время как бы закукливается — и там часто не обновляют календари».

Доходчиво объяснить сиюминутное, трудноуловимое Соболеву удается без лишних усилий. Потому, наверное, что рассказчик этой сонатины абсолютен и голос его, элегантно отдаленный, неизбежен; будь то сказка без морали от третьего лица или перволичное назидание с прибабахом, этакий поздний астенический Зощенко («И только я, всех их придумавший, продолжал сидеть в молчаливом оцепенении»). Условность сюжетов даже не ретушируется — наоборот, культивируя фантазмы, Соболев прибавляет им цены.

Фокусы, перевертыши интонаций технично сочетаются с гуманитарностью сюжетов, этих, без шуток, почти бернарверберовских допущений. В наших реалиях отчего-то принято относить его, талантливого, давно уже культового француза, к плеяде муляжистов по типу Пауло Коэльо и Барбары Картленд, но я искренне не понимаю, отчего так сложилось: в лучших своих вещах (а худшие, пожалуй, найдутся у всякого) Бернар Вербер убедителен, хлесток, искрист.

Разбирая «Сонет» на отдельные ноты, перепрыгивая с отрывка на отрывок, я держал в голове верберовское «Древо возможного» и прикидывал, как бы обналичил тамошние рассказы Александр Соболев. Думаю, с помпой; иначе представить эти фантазии трудно. Гуманитарное подспорье для Мысли Мыслей — размышления «по ту сторону добра и зла» — синтезирует образ homo scribens, что не подчиняется догматам наработанных целеполаганий; как там завещал Замятин?

«А если писатель должен быть благоразумным, должен быть католически-правоверным, должен быть сегодня полезным, не может хлестать всех, как Свифт, не может улыбаться над всем, как Анатоль Франс, — тогда нет литературы бронзовой, а есть только бумажная, газетная, которую читают сегодня и в которую завтра завертывают глиняное мыло». Вот, кажется, сопоставимость книги рассказов — отошедшего в историю повествовательного канона, где тайны сидят по кругу и рассказывают себя (Декамерон, Гептамерон!), — со всеядностью творческого метода и выдвигает Соболева очень далеко.

Но, конечно, осознаешь перспективу, томящуюся за этим письмом. Если хотя бы на секунду представить, что игра упразднится и Соболев обнаружит характеры вне времени и цитат, как обнаруживали их, с бухты-барахты, прежде (и не это ли, спрашивается, главная черта гения — заявить героя?), то, возможно, мы получим важнейший роман из сегодняшней русской жизни. Не той, что питается филиппиками и фолиантами, но той, что манифестирует куда большее, чем представляется на первый взгляд, бытие.

«Сонет с неправильной рифмовкой» — книга об иллюзиях и чаяниях, обо всем, что делает человека человеком — и, соответственно, податливым материалом сюжетной лепки. Дар «всеуслышанья» может жить наяву, а может послышаться; звезда способна достать заржавленной булавкой, а способна оказаться комментарием к персональному одиночеству. Абстиненция духа — чудовищна; но что может предложить нам культура, как не безмерную жажду скопированного, отредактированного мира, этакого кинематографа, из которого, как говорил Хичкок, вывели пятна скуки?

Парадоксальное сочетание игры и академизма, вдумчивая градация реалистической нормы — ведь эти четырнадцать текстов в меньшей степени относимы к фантасмагории, сну разума или чему похуже — позволяют иначе взглянуть на творчество Александра Соболева, которое, пожалуй, слишком конкретизировалось еще два романа назад. Альтернативная история, retrofuture, заскоки в Лоуренса Норфолка, Умберто Эко — качественное, достославное почкование уже остывших мифологем.

Книга рассказов — наконец-то! — позволяет сбросить накрученные представления и увидеть в Александре Соболева не просто умелого фабулиста, но архитектора непогоды, демиурга, которого заботит сегодняшнее и, как уже было замечено, не оставляет вчерашнее. Не всегда этот сплав необходим, существенен, порою достаточно лишь взять житейский анекдот и обработать его пыльцой щепетильной речи — той, что не скупится на последовательность, не бросает традиции и уж тем более не боится выглядеть старомодной.

 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация