ПОМОНА
(из
поэмы «Пробуждение»)
I.
Муза, воспой наши долгие годы знакомства, в которых
многое заключено (в общем-то целая жизнь) —
радость для мысли и сердца! Не дозволяй мне, о муза,
ясную нить потерять и заблудиться в лесу
умственном, что поднялся́ из оброненных слов, междометий,
брошенных на́ ветер, чтоб, на удалённых холмах
встав, широко шелестеть и сверкать неким зеркалом полдня,
на расстоянии от влажных, пахучих садов,
полных цветов и плодов, и вот так прокипать зрелой мощью
сил, что даются лишь тем, кто сам собою возрос.
II.
Книги — деревья твои, шелестящие тысячелистно.
Меньше растенья — дела (дел благородных сады!).
Если слова, языки — это тоже живая природа,
ты мне казалась всегда смыслом природы самой:
той, чьим присутствием мир неизбежную лучшую форму,
в разных нежданных местах корни пустив, обретёт.
III.
Припоминаю сейчас нашу первую встречу в горячей
солнечной летней Москве. Пятна листвы на столе.
Суп, что дымился. Прибор. Ещё мебель — похоже, из дуба —
там, где обедали мы, где возвышались шкафы
с книгами; также — рояль будто лира упавшая, чёрный.
(Лес превращённый дышал даже и здесь в городских
плотных кирпичных стенах.) И тебя загорелую в платье
празднично-светлом (не в тон «лесу» — в огромных цветах
платье). И вот ты молчишь за беседой, как будто в тарелке
что-то ища. А ещё — помню, светилось лицо
нашей хозяйки (твоей — если быть мне точней), угощавшей
супом, меня на обед и пригласившей тогда.
Видимо, так и должна, постороннее отодвигая,
жить ты, чей силою мир — словом процветший — растёт
и плодоносит: уже без речей празднозвучных, но полный
действия (что не всегда можно увидеть, понять),
преображённого в рост, в созревание, в плодоношенье,
в гроздья весенних цветов, в россыпи зрелых плодов.
IV.
Дальше — уже по прошествии более четверти века
после той встречи — стоим мы у канала, пока
не подошёл катерок, что меня заберёт, и довольно
тусклое солнце висит над изумлённой водой.
Ты озираешь мир камня и водорослей, над которым
множество лет прожила, — и говоришь: «Ну скажи,
разве вот это реальный город?» — «Венеция?» — «Вроде
он называется так. Только его как бы нет».
V.
Что ж, ты живёшь сейчас в городе, полном реального, там, где
прежде жил я, где с тобой я повстречался. И вот
будто в театре разбуженном из-за кулис прибежали,
чтоб возвести на глазах новый и дикий пейзаж,
разнорабочие, отодвигая зубчатые стены
с башнями — в духе тех стен, башен, что были видны
в веке пятнадцатом всюду в краю, где сильней сознавалась
сила твоя, ибо ты в южной земле процвела
мощью её, изобильем, которого непосвящённым
было не видно, — но я в это давно посвящён.
Вязь этих башен и стен там исчезла среди новостроя
стилей, пришедших потом (скажем, с Палладием — ты,
помню, водила меня в странно тихий, весь неосвещённый
и олимпийский театр в сердце Виченцы, где ряд
тех, кто подобен тебе, наблюдал — с колоннады — за сценой).
Стены и башни в зубцах — я повторю: их уже
тащат бригадой рабочие в разные стороны сцены —
гордо стоят только здесь, в гиперборейских снегах.
Как и палаты, дворцы и усадьбы с колоннами в центре
города, где ты сейчас среди бульваров, среди
парков, где я повстречал тебя, и — между нами на сцене
горы в высоких лесах, реки, ещё Океан
вдруг возникают — как всё помещается в этом театре?
Право, не знаю. Сейчас думаю я о другом —
о красоте той естественной архитектуры пространства
стройных шершавых колонн — вверх устремлённых стволов,
также и рек, и ручьёв, в сизых, дымных горах — водопадов
как алтарей, чей огонь — говор прохладной воды —
неутишаем, пока те колонны-стволы обрамляют,
вперившись в воздух, предел, где пониманье живёт,
что всё пространство твоё от Италии и до России —
область цветущей весны, ну а пространство моё,
даже в Америке, здесь, это область горячего лета.
Что ж говорить о Москве и о сарматских степях!
VI.
Ты уклоняешься, мне говорит моя строгая муза,
не о себе, а о ней должен сейчас говорить.
Муза! Лишь только о ней я с тобой говорю — о Помоне,
чьей благодатной руки, каждый космический год
нас одаряющей щедро, как будто по первому разу
нежных растений пушком, зеленью первой травы,
завязью в ярких цветах стольких юных садов и — плодами,
(да, и плодами ещё!) — был удостоин Вертумн,
бог, чья стихийная сила была лишь Помоне и вровень.
Смертную б просто сожгла. Что же, восславим союз
столь благодатный, где он — божество превращений в садах, что
силой твоей возросли и плодоносят — с ножом
или с лопатой: всегда неизменный и разнообразный;
ты же — плоды и весна, в пору любую, в любом
климате...
VII.
Вот я гляжу сквозь пространство, сквозь дымку из йода
с запада вспять на восток: сквозь континент, Океан:
что же мне видно из-за синих гор, за зеркальностью водной,
в ясном бинокле пространств — им не помеха изгиб
сферы земной — на земле, простирающейся бесконечно,
где поселилась среди башен зубчатых, садов,
парков, бульваров, мостов и трепещущих книжных собраний —
трепет их и оттого, что не коснулась их ты
(Бог весть чего от такой шевелящей уснувшее силы
ждать им во сне вековом); где, поселившись, живёшь
вместе с Вертумном, присутствием одушевляя
чуть не полгода в снегах дремлющий мир? Что же там
вижу я? Новую жизнь. Эта жизнь без меня, по-иному —
я ведь с другой стороны загнутой сферы земной —
и расцветает: плоды созревают, и лучше, яснее
всё предстаёт, что давно было возможностью. Ты
тоже вдохнула в ту жизнь понимание, осуществленье.
Ты — прояснение форм в мире, что был и моим,
и остаётся, считай, навсегда, но не в материальном
смысле. А впрочем, и в нём. Я благодарен тебе.
2023 — 2024
Юрию Орлицкому. Юбилейное.
Ты русский стих разведал как страну
и широко нанёс его на карту.
Я в похвале, боюсь, не дотяну
до зоркости твоей — в ней по стандарту,
считай что богатырскому, лихим,
но твёрдым жестом ты разметил горы,
равнины, реки и болота, дым
от поселений, а ещё просторы
океанические, что вокруг
земли континентальной, где Россия
сквозь ритм и рифму, синтаксис и звук
себя осознаёт через живые
пульсации вчера, того, что днесь,
грядущего в своём стихе, том самом,
что у тебя не по частям, а весь
предстал, процвёл великолепным томом.(1)
Вот прозы полноводная река:
там на стремнине, сквозь водовороты
почти-стиха рождается строка
длины необычайной. Ты длинноты
считаешь тоже опытом. Тебе
всё интересно, даже мимикрия
стиха и прозы, в видовой борьбе
рождающая синтезы сплошные.
А вот чего и нету: нулевой
стих из не-строк (никто не записал их),
блистающих белейшей белизной,
как горный снег на зимних перевалах.
А что силлабо-тоника? Она
как животворный орган, как система
из русского стиха извлечена
не может быть, она давно — поэма
нам, чтящим стих родной, о двух веках
побед, преодолений, чистой славы.
Я ею и пишу тебе: в строках
звучат её согласные октавы.(2)
Что прежняя силлабика? В твоём
труде меня согрела мысль такая:
что с новою силлабикой идём
мы в будущее, тропы расчищая
низиною, но чаще по горам.
Товарищ и вожатый, зорким глазом
ты намечаешь путь кратчайший нам,
и мы туда весь совокупный разум
стихосложенья русского ведём
(гекзаметры, акцентный стих в дорогу
с собою взяв и прозу, что стихом
готова стать), — туда, вперёд, к чертогу
невиданного, где в высокий рост
нам запоют живые исполины,
почти что доходящие до звёзд
(ну образно, конечно) — их единый
согласный хор и манит нас, пока
мы не дошли до этого чертога,
где ветер, лес сосновый, облака,
где мало «днесь», а «будущего» — много.
Вокруг — равнина вольного стиха,
над ней дымы случайных поселений
квази- или метричности. Глуха
к ним память стихоречи. Но тебе не
с такою контрабандой довелось
встречаться, слух твой строг: «Зачем? Откуда
в стихе вполне свободном — вот вопрос —
остатки стоп и метров пересуды?
Им место в логаэдах!» Про такой
суровый приговор другим проведав,
спасаясь, рифма блещущей змеёй
вползает в римский лагерь логаэдов.
Я сам грешу подобным: уж прости
товарища. Но я вполне уверен:
мою гетерогенность занести
в реестр, где всяк осмыслен и измерен,
ты тоже сможешь, а пока «ура!»
тебе, арбитр, вожатый и приятель,
счастливый витязь мысли и пера,
стихо-слагатель, стихо-пониматель!
2022
De arte poeticа
(МГУ, 1982 год)
Однажды к нам — мне было восемнадцать —
на факультет пришёл один поэт.
Он перестал писать стихи, но слава
его лишь разрасталась. Так бывает.
Поэт, творящий смыслы, — он опасен.
Но тут был случай, кажется, другой:
всё, что хотел, он высказал.
Глядя
как бы слегка с недоуменьем на
по молодости ждавших откровенья,
набившихся битком на этаже
одиннадцатом в самую большую
из аудиторий, он читал стихи,
мне наизусть известные, с каким-то
чуть старомодным, точно не московским,
хотя почти всю жизнь провёл в Москве
(ну кроме детства и военных лет),
произношением, смягчая ДШ(3)
и без редукций жутких в безударных
певучих гласных, отмечавших речь
московского простонародья — сын
его считал такую речь поэта,
как сам сказал устами одного
из персонажей одного из фильмов,
которыми гремел тогда вовсю,
звучаньем «украинской». Украинцы
по-русски говорят совсем иначе:
довольно чисто. Нет, то был язык
потомственного шляхтича, в костюм
одетого, ну скажем, инженера,
в рубашку белоснежную (при ней
довольно строгий галстук) и в пиджак,
топорщившийся на широкоплечей
фигуре. Он читал стихи о мире,
казавшeмся ушедшей Атлантидой:
куст центифолий, всплески тополей,
ванильный запах, Елисаветград
до войн и революций, мир мечтаний
наивных, но опасных, что сожгли
в своём огне не тыщи — миллионы.
И вот «земля прозрачнее стекла»,
и видно сверху нам, «кого убили»,
и тех, кто убивал, хотя их пепел
перемешался в общей гекатомбе
(как прежде прах ахейцев и троянцев).
Зачем сейчас я это написал?
Не знаю. Я любил его стихи,
да и сейчас люблю. Быть может, юность
моя и мне покою не даёт:
её бессилье слышать, слепота
к стоявшему тогда перед глазами.
Он прямо говорил, а мы, увы,
хотели объяснений — орган слуха
и ви́денья и даже пониманья
у юности отсутствует, она
всегда поёт одну и ту же песню,
а думает, что разные: о том,
как силы, ей присущие, ведут
опять к каким-то дальним горизонтам.
А опыт — что он может дать и значить?
В дни юности, быть может, ничего,
а в зрелости — о, я б поговорил
с поэтом этим вот сейчас, хотя
другой поэт с ним в годы молодые
(у уроженца Елисаветграда
в те годы, когда он — ровесник мне
сейчас — на самом взлёте зрелых сил
искал, как я, такого разговора),
так вот другой поэт — давно уж мастер,
особенно в блестящих переводах(4) —
с ним путешествовал как пассажир
в его машине по горам Кавказа
(какие декорации!), и тот,
сказавший всё, что мог, в своих стихах,
был как-то странно сдержан в разговорах,
страшась прослыть уж слишком нелояльным
земным властям — и где? — на фоне гор,
сурового величия, свободы...
Быть может, с ним и я ни до чего,
когда пришлось бы, не довёл беседы
в таком вот путешествии, но всё же
хочу заметить: вопреки наивной,
безблагодатной вере большинства
поэзия — удел для зрелых сердцем
и крепких духом, опытом и знаньем,
она тогда лишь дарит перспективу,
опору и счастливое дыханье,
когда ты сам давно своей дорогой
идёшь и есть со встреченным случайно
чем поделиться (пусть и парой слов!),
согреть его и мысленно утешить
на долгом и, конечно, очень трудном,
но столько обещающем пути!
А дальше — дальше слава ли, забвенье,
да в общем всё равно. Мне ближе взгляд
поэта умудрённого, каким
тогда с внимательным недоуменьем
он юности (что слушала, не слыша,
глядела, не глядя, не понимала,
а всё-таки хотела понимать
и видеть, слышать) —
юности порывы
в ответ на то, что только что он сам
нам прочитал, спокойно наблюдал.
2 декабря 2023
Примечания:
(1) «Стихосложением новейшей русской поэзии» (Москва, «Языки славянских культур», 2021).
(2) В музыкальном смысле.
(3) Так слово «сумасшедший» он произносил как «сумашечий».
(4) Владимир Борисович Микушевич (1936 — 2024), приводится его рассказ автору.