Окончание. Начало романа см.: «Новый мир», 2024, № 5
ГЛАВА 9: ОТЕЦ И СЫН
Подъезжая к воротам своего дома, мистер Сеймур так и не придумал, что сказать жене о своем разговоре с Мюрреем, о своем побеге с пикника и о своем отсутствии в Олд Тоуте, куда он якобы отправился лечь в постель. Он так и предстал перед женой, не имея в своей писательской голове ни единого сценария происходящего, но при этом не готовый и признать за происходящее реальность. Впрочем, он был готов при малейшем давлении на него сломаться, сказать супруге правду, а там уж и упасть перед ней на колени, и целовать ей руки, и слезами вымаливать прощение, и все прочее, что делается в таких случаях.
Но случилось непредвиденное. Миссис Сеймур с самого порога кинулась к нему сама с нужными ему объяснениями — даже полностью освобождающими его от необходимости что-либо ей объяснять.
— Джон, несчастный мой Джон! — вскричала она, едва увидев его на пороге, находясь в состоянии необычайного волнения. — Иди скорее, я обниму тебя.
Он опешил, подошел к ней, она обняла его.
— Какие ужасные, ужасные люди! Ах, как я понимаю тебя, тебя с твоей душевной тонкостью, принужденного иметь дело с такими низкими людьми! Я сразу, сразу все поняла, когда узнала, что ты уехал. Он отказал тебе, он унизил тебя! Ты тоже только узнал все эти гнусные подробности, тебе стало дурно, и ты не хотел меня расстраивать!
— Дело запутанное, дорогая, — пролепетал мистер Сеймур.
— Нет, это он — он! Он хочет, как паук, запутать тебя в своих сетях, я уверена! Обмануть тебя, как он всегда поступал с благородными, честными людьми! Я все, все про него узнала!
— Что именно, дорогая?
— Присядем скорее, я расскажу тебе.
Она указала ему на стул рядом с ломбардным столиком, сама же, еще не присев, начала рассказывать.
Это был тот самый третий разговор на поляне у Озер Единства, который я ранее обещал читателю. Актерами теперь выступили Кейн Мюррей и его сын, а аудиторией сделалась миссис Сеймур, случайно вышедшая к поляне в поисках мужа, увидевшая на поляне двоих, замешкавшаяся в кустах шиповника, а потом уж и принужденная остаться в них. Она узнала все об отношениях отца и сына.
Мюррей начал разговор так:
— Я хочу окончательно понять, согласен ли ты наследовать у меня все то, что создано мною.
— Я уже много раз говорил тебе, — отвечал сын, — что мне глубоко противно все то, что ты создал.
— Что же противного в добром бизнесе?
— Добром? Когда ты попросил меня стать твоим преемником в первый раз, я решил добросовестно разобраться во всем. Я подумал, что, может быть, мне удастся отсечь зерна от плевел, найти то, что в твоем деле — пусть не добро, но хотя бы имеет надежду стать добрым.
— Я был честен с тобой, — развел руками отец. — Я открыл тебе все книги, я пустил тебя повсюду, я сказал своим помощникам, чтобы они ничего от тебя не скрывали.
— Они и не скрывали, — с горечью отвечал Уильям. — Я не нашел ни одного дела, за которое можно было бы взяться, не запачкав себе рук по локоть в грязи и крови. Рабовладение на Юге, треугольная торговля[1] на Севере, спекуляция землями изгнанных в пустыни индейцев. А то, как ты жульническими договорами разоряешь партнеров? А детские смерти на твоих фабриках? А тот зловещий лабиринт, который ты организовал, следуя по которому женщины сначала попадают в публичные дома, а потом в благотворительные приюты?
— Людям нужен гуталин, — пожал плечами отец. — Спрос рождает предложение. Люди получают от меня то, что хотят. Нельзя сделать омлет, не разбив яиц.
— Это твоя жизнь, отец, — с презрением посмотрел на него сын. — Она не моя и никогда не будет моей. Ты говоришь о том, что нужно людям, но ты равнодушен к людям. Ты равнодушен ко всему, ты равнодушен к самому себе! Ты как тот горшочек в сказке, который все варит и варит, и не может остановиться, потому что нет в нем самом того слова, что остановит его. Скажи, куда пропадают заключенные из Восточной тюрьмы?[2] Те, у кого нет родственников и друзей, те, чья судьба никого не волнует? А они пропадают, отец, пропадают без следа. Твои люди фиктивно оформляют им смертные заключения, но я знаю, что с происходит с ними на самом деле — твои же люди рассказали мне! В трюмах кораблей твои капитаны тайно вывозят их в Гвинею, где продают в рабство местным царькам, белый раб у черного царя — это престижно! Я говорил с капитаном «Чайки», я знаю!
Кейном Мюрреем вдруг будто овладела скука.
— Те несчастные, в ком не проснулся Бог, — произнес он, подняв подбородок, — благодарны мне за то, что получили возможность избежать безумия.
Уильям нахмурился.
— Я никогда не мог понять, когда ты шутишь, а когда говоришь серьезно. Мы увидимся в суде, отец, и ты выплатишь все то, что мне причитается. Свои же гуталинные деньги оставь себе. Я буду жить не так, как жил ты.
Отец в задумчивости пошевелил хлыстиком головки лютиков у своих ног.
— Но ты не сможешь жить по-другому, Уильям, — сказал он. — Ты ничем не отличаешься от меня. Разве тем, что я, в отличие от тебя, никого не убил.
Сын на секунду застыл на месте, словно окаменел, затем в ярости закричал:
— Ты лжешь! Я не убивал! — на лице его появилась ужасная гримаса, на мгновение он закрыл глаза рукой. — Я дал ей деньги, чтобы она уехала. Я не ждал, что она… То, что случилось, страшно. Но я не убивал!.. Слышишь? Я не убивал!
— Да был уже один такой, — усмехнулся Мюррей. — И тоже кричал, что не убивал. Разница между вами только в том, что ты заплатил за убийство, а тому заплатили.
Лицо Уильяма исказилось судорогой.
— Я раскаялся, — прошептал он.
— Перед кем? — пожал плечами Мюррей. — Передо мной? Перед мертвой малышкой? Перед ее матерью? Брук не считает ни свою, ни твою вину искупленной, все эти годы она живет только одной мыслью: пойти к людям и признаться в вашем злодеянии. Я единственный, кто удерживал ее от этого — обещанием убедить тебя добровольно присоединиться к ней. Все эти годы я умолял ей позволить мне спасти твою душу. Но если ты отказываешь стать моим наследником, изволь, мне придется позволить ей. Я перечислю тебе положенные средства, но раньше, чем ты их получишь, к тебе придет полиция. Брук уже тогда была свободная женщина. Убийство ребенка и его сокрытие потянет на смертную казнь, в лучшем для тебя случае лет на пятнадцать-двадцать в тюрьме. Почему не в Восточной тюрьме, Уильям — ведь это можно устроить? О, ты сам скоро захочешь оттуда в Гвинею!
— Я был неразумен, я был труслив! — закрыв глаза рукой, простонал Уильям.
— Распущен и жесток, ты хочешь сказать. Я хорошо помню те два года, что мы провели вместе. Я видел себя в молодости. Ты подавал надежду! Но ты убил младенца и испугался. Что ж, это бывает. Убежав к матери, ты зарылся в обман. Я лишь взываю к истине. — Он резким движением ударил хлыстом по лютикам, так что желтые лепестки разлетелись во все стороны.
Слезы выступили на глазах сына.
— Ты не имеешь права упрекать меня! Ты!
— Не моя вина в том, что правда всегда лишь то, чего человек заслуживает. Я максимально добр к другим, как только может быть добр к другим их ближний.
— Какую пользу принесет миру мое признание? — в слезах воскликнул Уильям. —Какую пользу принесу я обществу в тюрьме?
— Я пришлю к тебе своего управляющего завтра в пять. Начнешь принимать у него дела.
— Этому не бывать! — в ярости закричал сын. Но взгляд его был взгляд жеребенка, хрипящего в накинутой в первый раз на шею петле.
Мюррей отвернулся от него и пошел прочь, сбивая по пути хлыстиком головки цветов на поляне.
— Он прошел совсем рядом со мной! — взволнованно закончила свой рассказ миссис Сеймур. — Мне стало так холодно, как будто мимо меня пронесли глыбу льда. А он, то есть сын, принялся, оставшись один, ходить по поляне и стонать, — да, да, стонать! «Я убью его! Я убью его!» — все твердил он сквозь зубы. Господи Боже!
Мистер Сеймур вначале слушал рассказ жены рассеянно, но чем дальше, тем с все большим интересом.
— Что же, он так и сказал: «Убью»?
— Несколько раз! «Я убью его! Я убью его!» Но оказалось, что он сам убийца, вот от чего я в шоке, Джон! Выходит, он соблазнил служанку, а ребенка они затем вдвоем… О, эта семья порочна! Ты жалел меня, ты не рассказывал мне, как именно Мюррей обманул тебя с фабрикой, — я уверена, что обманул. Но твоей вины нет, Джон, он многих, многих так обманул! Но Бог с ним, с деньгами, там немного было, не переживай за деньги, Джон! Страшно другое! Что за люди вокруг, Господи! Отписаться от приглашения на четвертое июля от этих Мюрреев, — от одного, от другого — немедленно!
— Дорогая, резкие движения — хуже всего, — возразил он, беря ее за руку. — Уильям — убийца? Так это, может быть, еще выдумки, Мюррей же мастер выдумывать. Ты права, он хочет обмануть меня с фабрикой, а все-таки не надо отменять приглашений. Генри спросит про Уильяма, а по фабрике у меня еще есть шанс, я был сегодня у мистера Скиннера, я же прямо к нему помчался с Озер. Мюррей банкротит фабрику.
— Как?!
— И не хочет возвращать мне деньги. В том-то все и дело. Я попросил его у Озер, чтобы мы с ним решили вопрос справедливо, но он был со мной груб. Но Скиннер лисица, не то что этот Дилан! Есть один пунктик в договоре — один такой пунктик, понимаешь... Мюррей нужен мне на празднике.
— Да нельзя ли поговорить с ним про пунктик не на празднике? — спросила миссис Сеймур. — Хоть и письмо написать. И не обеднеем же мы, в конце концов, если ты потеряешь эти деньги.
— Честь, дорогая, честь — вот что важно! А письмом не выйдет, — тут понимаешь, такой пунктик, что нужна беседа с глазу на глаз, — настаивал мистер Сеймур.
— Да что за пунктик такой? — уже с некоторым подозрением спросила миссис Сеймур.
— Казус юридический насчет непрямого ущерба, репутационных рисков и компенсационных взносов в резервный фонд, — от испугу неожиданно вспомнил разом все сложные термины мистер Сеймур. — Скиннер в этом разбирается — там есть за что зацепиться, поверь.
Миссис Сеймур, пусть по-прежнему с некоторым беспокойством, но смирилась — термины были серьезные. К тому же сейчас ее по-прежнему больше волновало то, что она узнала про Уильяма.
Когда она ушла наверх. Мистер Сеймур подошел к бару и налил себе в стакан шерри. Некоторое время он еще слышал из спальни стоны и выкрики жены, потом все стихло. Тогда он принялся ходить по гостиной с бокалом в руке, с видом задумчивым, но более спокойным, чем раньше. Трагедии еще можно было избежать. Выход из ситуации, который начал смутно ему представляться, предполагал минимум посвященных.
Так он ходил в задумчивости по гостиной и трогал медные скульптуры — головки ангелов, факел в руках у Афины, дуло ружья охотника, — но в особенности долго и нежно он гладил крыло медной чайки, взлетавшей с бронзовой волны. В семье было традицией трогать это крыло на удачу, оно было отполировано до зеркального блеска.
ГЛАВА 10: КАРЕТА У ЦЕРКВИ
Читатель уже знает, что в день, когда семейство Сеймуров с гостями ездило на пикник, преподобный Лайбет занимался аукционом. Утром он получил записку от мистера Сеймура, в которой тот сообщал ему хорошую новость — Уоллес Гришэм получил согласие одиннадцати работниц пошивочной мастерской в Бостоне участвовать в лже-аукционе. Уже к полудню ему доставили второе письмо, на этот раз от самого Гришэма, в котором тот выражал горячую поддержку акции и давал знать (к удовольствию пастора), что все работницы отказались получать плату за участие в ней. Далее он сообщал, что сам приедет в Салем в среду, будучи зван на празднование Дня независимости к своему будущему тестю, и что почтет за удовольствие и благо поучаствовать также в мероприятии в Восточной церкви.
Преподобный Лайбет мало знал мистера Гришэма, оттого мне придется рассказать сразу не только о мистере Гришэме, но и о том, насколько похож был мистер Гришэм на преподобного Лайбета.
Порой эти двое представляются мне зеркальными отражениями друг друга: что у одного было с одной стороны, у другого — с другой. Так, например, мистер Гришэм был богат, а Лайбет беден — это как будто и не зеркальное, но просто отличие, но подождите. Первый воплощал собой пример того, что богатство можно скопить, будучи человеком набожным, неизменно проявляющим порядочность в делах, и потратить потом большую часть богатства на благотворительность, то есть, сыграв, некоторым образом, роль Бога на земле. Но и преподобный Лайбет распределял средства в том же круговороте, только, если можно так выразиться, в другом цикле его. Он принимал деньги в виде благотворительного дара от богачей, вроде Гришэма, а затем пускал их в оборот. Не для своих нужд, разумеется — но ведь выкуп невольников у владельца на Юге такая же деловая транзакция, как и все прочие, я уже не говорю про торговлю оружием.
Возможно, читатель возразит мне, что выкуп человека для того, чтобы дать ему свободу, это благое дело, благость даже в самом чистом своем проявлении. Но ведь рабовладелец зарабатывает на проданном человеке как на товаре, а покупающий у него раба, значит, соглашается с принципом работорговли. Тогда той транзакцией, которая представляется на вид благой и чистой, на деле подтверждается и укрепляется рабовладение. Тут возникает неудобство. Но были и другие пути — например, те же ружья, которые преподобный Лайбет закупал на часть пожертвованных богачами на благое дело денег и отправлял контрабандой в южные штаты. С ружьями все было по-другому, тут мы не соглашаемся с рабовладением и не поддерживаем его деньгами, но нам надо убить пару-тройку тысяч людей — или пару-тройку сотен тысяч людей, — чтобы убедить оставшихся в живых поменять свои повадки. То есть, выходит, и тут как бы не совсем чисто и благо. Но мы научились закрывать такие дыры в преисподнюю памятниками.
Гришэм, зарабатывая деньги на благотворительность, тоже не то чтобы раздавал товар людям бесплатно на улицах, или пусть даже по себестоимости, или хоть зарабатывая себе на нем только на хлеб и одежду. Нет, он зарабатывал много больше того, чем самому ему было нужно. Получалось, что в начале он отбирал у людей то, что им принадлежит, а потом отдавал им часть того, что отобрал, — на это «потом» обратит внимание один бородатый мыслитель из Германии. Но дело здесь не в пошлом желании мистера Гришэма и подобных им богатства, как будет думать бородатый мыслитель, — дело в том, что человеку очень приятно чувствовать себя Богом или хотя бы его первым заместителем на земле.
Безусловно, автор и читатели осуждают рабство. Но иные личности, например, Линкольн, определяли решение проблемы в рамках ее практичности, видя то, о чем я только что сказал — как сложно произвести в мире действительно чистую и благую акцию. Благие помысли и намерения неизбежно облепляют любое действие, словно мухи глаза идущей по дороге лошади — так что лошадь может даже сбиться с дороги.
Благие трансакции мистера Гришэма привели его, в частности, ко владению бархатным ременным футляром, на котором было вышито красными нитками: «Пробудись!» Вещицу передали ему приставы, забравшие по закону в пользу мистера Гришэма имущество одного сильно задолжавшего ему плантатора из Джорджии. Футляр мистеру Гришэму очень понравился и стал для него знаком того, что Бог одобряет его деятельность, и также ему понравилась булавка с изумрудной головкой, найденная внутри футляра, которую он счел весьма изящной вещицей и подарил своей невесте.
Так или иначе, мистер Гришэм пускал деньги в оборот, стараясь, по возможности, не запачкаться о колеса коммерции, а вырученные деньги тратил на высокие цели, а преподобный Лайбет собирал пожертвования на высокие цели и пускал деньги снова в оборот, стараясь не запачкаться о смазку ружейных затворов. Заметьте, самая высокая, эмоционально заряженная точка обращения этого колеса приходилась на момент, когда деньги жертвовались и принимались — то есть, собственно, когда с одной стороны происходило раскаяние в совершенном грехе, а с другой — искреннее желание сотворить на полученные деньги благо. В этот момент все участники процесса чувствовали себя хорошими людьми. Потом точка неизбежно опускалась по мере движения колеса и трогала землю и грязь, но это была плата за то, чтобы участники чувствовали себя иногда хорошими людьми.
Вторая зеркальная отраженность мистера Гришэма от преподобного Лайбета заключалась в том, что оба они были люди религиозные, но у одного сначала шла вера, а из нее рождалась деятельность, а у другого сначала шла деятельность, а уж потом задним числом она объяснялась и оправдывалась верой. Но хоть мистер Гришэм, казалось, ставил впереди действий, направленных на общественное благо, веру, а преподобный Лайбет, наоборот, умело приспосабливал теологические тезисы под нужды общественного блага, мне представляется, что оба здесь были прежде всего активисты выбранного практического направления.
Отец мистера Гришэма был уважаемый проповедник-методист, и Гришэм, как я уже говорил, в юности был отправлен учиться на священника — и не куда-нибудь, а в знаменитый Коксбери Колледж. Но он не закончил курса. Зуд практического действия сорвал его с места и заставил поехать в коммерческий Бостон, где он и повстречал случайно за карточным столом мистера Сеймура. Это был, кстати, редкий случай игры в карты мистером Гришэмом, в тот день он сделал то, что верующему делать категорически запрещено, а именно заключил сделку с Богом, пообещав ему, что все деньги, в случае выигрыша, он отдаст на благотворительность. Но, как читатель уже знает, за выигрыш он выкупил у мистера Сеймура долю в бизнесе — таким образом, бизнес стал для него способом делать благотворительность, и он всегда руководствовался этим принципом.
Итак, азартная неуспокоенность в обоих этих людях, всегда имевшая в виду найти цель (даже прежде, чем объяснить и оправдать ее духовно), привела одного к практической деятельности с целью служения Богу, а другого к служению к Богу с целью практической деятельности.
И наконец, третья зеркальность между двумя — женщины. Преподобный Лайбет, как читатель помнит, имел слабость в этой сфере, и я нахожу даже в своей повести многие неопровержимые доказательства его живого нрава. Думаю, что некоторые люди, живущие ныне в Канзасе и в Коннектикуте, куда он часто отлучался по делам, и не подозревают сегодня о своем предке. При том же замечу, что Лайбет был женат, хоть так вышло, что жену его никто не видел.
Мистер Гришэм был в этом отношении не точная копия Лайбета, а как бы опять копия наоборот. Он не был развратен или страстен, но был — как бы это сказать — не физически, а социально неразборчив в связях с женщинами. Он беспрестанно был с кем-то помолвлен, но знакомства его с женщинами и соблюдение им самого благопристойного этикета с ними, долженствующего привести законным порядком к интимному доступу к их телам, не приводили ни к чему. То невеста мистера Гришэма умирала, не дождавшись свадьбы, то мистер Гришэм сам так долго тянул с венчанием, что невеста и ее родственники, повозмущавшись, разрывали помолвку; то невеста сбегала с возникшим, словно гриб под елкой, возлюбленным.
На этом остановлю свои попытки сравняться с Плутархом и вернусь к моему рассказу.
С точки зрения организации события, преподобный Лайбет все наладил за день наилучшим образом. Настоятель Восточной церкви пастор Уорпол был его давнишний приятель — унитарианство, по сути, не так далеко от методизма, конфессионально Лайбет видел в Уорполе союзника, а не противника. Уорпол был человек тихий, низенький, полный, преклонных лет и взглядов не столько прогрессивных, сколько позволяющих на свете всем иметь свое мнение, — заботящийся лишь о том, чтобы различные мнения на свете меньше мешали друг другу.
Вначале Лайбет пытался уговорить его провести аукцион прямо в церкви, но это не вышло.
— Я понимаю твое желание, — подслеповато щурясь, отвечал пастор Лайбету в ответ на его пламенную речь. — Перекличка с Евангелием, тот изгнал торговцев из храма, а мы-де торгуем милосердием. Но… — Тут он слегка запыхтел, как всегда делал, когда ему приходилось отказывать людям. — все же на торговлю людьми это слишком похоже. Если бы хоть это было в виде церковного сбора.
— Но тут театр! — настаивал Лайбет.
— Да в том-то и дело, что театр, — разводил руками Уорпол. — Это-то и соблазн. Меня за такое… Тут ведь у нас общество завелось — слышал? — продолжал он встревоженно. — Клуб Бреннана.
— Темнота, — усмехнулся Лайбет. — Вандея.
— Они тоже паства, Джонатан.
— Крестьяне из деревни, пришедшие работать на гуталинную фабрику. Им бы хоть три класса школы сперва кончить, а потом создавать клубы.
— Да, ты прав, они не образованы. Из них только один и есть образованный, этот самый Бреннан. Да фабрику-то их закрывают, слышал? Их семьям скоро есть будет нечего. Вот они виноватых и ищут. Вот мы и будем у них виноватые, если в церкви устроим театр.
— А в объединение собраться и пойти к хозяину фабрики свои права защищать? — презрительно скривив губы, сказал преподобный Лайбет.
— Они к заведенному к порядку привыкли, Джонатан. Ты правильно сказал, они крестьяне. Рассвет, закат. Церковь для них — порядок. Пусть хоть на пару часов, а душу отогреет. А тут театр…
— Темнота и мракобесие, — недовольно поморщился Лайбет. — Самих себя они не нашли, оттого пустоту в себе и забивают то дьяволом, то неграми. Все им кажется, что кого-то им из себя изгнать надо и все наладится.
— Да ты священник ли? — с сомнением посмотрел на него Уорпол. — Что ж теперь, гнать их? Можно подумать, — добавил он ворчливо, — что ты сам у себя есть, или я у себя. Все мы у Господа.
Лайбет в конце концов согласился на то, чтобы устроить аукцион там, где предлагал сделать его Уорпол — в пасторском доме, двухэтажном здании с мезонином, стоящим от церкви через переулок. Дом принадлежал приходу, имел большую залу на первом этаже, и там было достаточно места, чтобы разместить и гостей, и актеров. Было решено, что одиннадцать белошвеек проведут две ночи в той же зале, где состоится собрание. Доставить из ближайшего приюта одиннадцать матрасов с подушками — это пастор Уорпол брал на себя. Наконец и задача приглашений была решена — надо было только подтвердить всем, кто ранее сообщил о своем участие в аукционе, что действие состоится. Кроме того, Лайбет придумал еще развесить объявления в гостиницах — он знал по себе, что скучающие в отдалении от дома были в равной степени склонны к пороку и к благу, иногда в причудливых комбинациях обоих, — но это была возможность подсказать им верный путь.
Сколько-то времени Лайбет потратил, надписывая и отправляя с босоногими почтальонами, которых нанял на паперти, записки гостям, и от многих к вечеру были получены ответы. Публика обещала быть.
Еще Лайбет хотел вывесить объявление о лже-аукционе на дверях церкви, прибив его к доскам гвоздями, как когда-то Лютер сделал со своими девяноста пятью тезисами, но на это пастор Уорпол снова напомнил ему про клуб Бреннана, и от аллюзии пришлось отказаться.
На следующий день, третьего июля, преподобный Лайбет к полудню снова пришел в Восточную церковь, чтобы дождаться вместе с Уорполом прибытия белошвеек, а заодно проверить еще раз все приготовления, включая дух пастора Уорпола.
Еще издалека он с удивлением увидел у дверей церкви одинокую женскую фигуру — дама была молода и хорошо одета. Службы не было, и преподобный замедлил шаг, ожидая, что провожатый женщины вот-вот появится из-за угла, где был, вероятно, и экипаж, но по мере того, как он подходил ближе, никто рядом с женщиной не появлялся, а сама она вела себя так, как будто потерялась. Тогда он подошел к ней, чтобы спросить, не нужна ли помощь. Дама повернулась, и он узнал в ней Лауру Сеймур.
— Я к вам, — порывисто бросилась она к нему, от волнения опуская приветствия.
— Я сделал все что мог, — развел он руками, также переходя сразу к делу. — Ваш отец и слышать не хочет о том, чтобы пустить вас на аукцион.
— Я пришла просить вас не о том!
— О чем же тогда?
Она собралась с духом и, торжественно посмотрев на него большими серо-голубыми глазами, сказала:
— Мне почти двадцать лет, и я считаю, что могу и должна действовать в соответствии со своими принципами. И если мне не дают распоряжаться собой как свободной женщине, как человеку, я хочу быть на аукционе вещью, рабыней.
— Рабыней? Вы что!.. Ах, это, мисс Лаура… — растерялся преподобный Лайбет.
Но мысли его были быстры. Мистер Сеймур, в конце концов, не был его близкий друг или близкий знакомый, к тому же не был, кажется, до конца и его идейный сторонник. Бунт его хорошенькой молодой дочери вдруг представился пастору блестящей провокацией, могущей поднять сборы и обеспечить акции широкий резонанс.
— Ваша жизнь — только ваша жизнь, ничья больше, — сказал он ей с видом вдумчивым и покорным воле Бога, хотя и вышло немного так, будто он сказал: «Что делаешь, делай быстрее».
— Если я для них вещь, пусть я стану вещью! — с жаром повторила она, видимо, все долго и тщательно обдумав. — Пусть я отдам себя за свободу других. Но речь не только обо мне, нас будет трое: я, София и Анна. Мы все хотим участвовать в аукционе как рабыни.
— Как? — обомлел пастор. — И ваша сестра? И эта милая ваша соседка?
— Я говорила с ними вчера. Когда я открыла, что хочу быть на аукционе рабыней. София вдруг сказала, что пойдет со мной. И Анна, когда услышала это, сказала, что тоже пойдет. Я сама была очень удивлена их реакцией!
— И я удивлен, мисс Лаура, — покачал головой Лайбет. — Мисс Софию, сколько я знаю, не часто увидишь в церкви. Что до мисс Анны, то ее я не знаю хорошо. Могу только предположить, что она захотела поддержать вас…
По опыту преподобного Лайбета, одиннадцати лотов было маловато для полноценного лже-аукциона. Кроме того, совместить вопрос расового гнета с женским вопросом представилось ему сильным ходом. Вот каковы ваши женщины, господа, полюбуйтесь, — вы сами сделали из них вещи, объекты для купли-продажи, — так торгуйте же ими, покупайте прямо сейчас! Это прогремит. Еще и Генри Пирсон опишет все в «Освободителе», а тогда и мистер Сеймур простит преподобного за то, что он позволил эту шалость — от Лайбета не укрылось, как смотрела миссис Сеймур на Генри в «Старом Туке». Оставался Гришэм, но он поддерживает дело свободы, участие его невесты в аукционе — с ведома Гришэма, или нет — увеличит сборы и в любом случае будет благим делом. Гришэм должен будет это оценить, — может быть, он даже сам выкупит невесту во время торгов.
— Вы не думали выдать себя за чернокожих? — спросил Лайбет, всегда полный самых творческих идей, и мысля, может быть, примешать ко всем вопросам еще и рабочий. — Я слышал, в Салеме закрывается гуталинная фабрика.
— Нет, пастор, мы хотим быть на сцене только собой.
— Так и надо, — поддержал он ее поспешно. — Конечно, своим поступком вы доставите большое неудовольствие вашим родителям, — добавил он. — Да и себя самих многим в городе зарекомендуете не самым лучшим образом. Я должен вас предупредить об этом, мисс Лаура. Вы готовы пойти на это ради благого дела?
— Да, — твердо ответила она.
Преподобный Лайбет кивнул.
— В четверг приходите пораньше, — сказал он. — Дверь будет закрыта, постучите три раза, и вам откроют.
Она кивнула, глаза ее сияли. Они простились и расстались.
Лаура вышла из переулка возле пасторского дома на основную дорогу, но вдруг остановилась в удивлении, увидев перед церковью запряженную четверкой лошадей старомодную малиновую карету с четырьмя золотыми шишечками на крыше.
ГЛАВА 11: ПОЛИФОНИЯ
Вечером того же дня, около пяти часов преподобный Лайбет и пастор Уорпол наблюдали через окно залы оживление на противоположной стороне улицы. Пятеро господ нечистого вида с выражением цели на помятых лицах подъехали к церкви на двух извозчиках и теперь деловито разворачивали напротив храма плакаты. Скоро пастор Уорпол и Преподобный Лайбет смогли прочесть на них: «Собрание чертей в Христианской Церкви!»; «Снова в Салеме шабаш!»; «Бог и порядок!»; «Свобода для черных — нищета для всех!»
Пятый подъехавший — рябой, маленького роста человечек — ходил энергично между остальными четырьмя без плаката, засунув руки в карманы старого пальто и то и дело исподлобья взглядывая на высовывающиеся из-за занавески носы пасторов.
— Узнали, — испуганно прошептал пастор Уорпол. — Прошлый раз они разогнали в Силвертоне диспут по женскому вопросу. Говорят, там чуть не повесили двух делегатов.
— Этот маленький и есть Бреннан? — спросил Лайбет, с любопытством рассматривая расхаживающего между плакатов человечка.
— Да. Сначала он подбивал их создать на фабрике ассоциацию, но оказалось, что хозяин заключил с рабочими такие договора, что этого нельзя сделать. Теперь, как я и говорил тебе, во всем будем виноваты мы.
— Некоторые плакаты — преступление, — заметил Лайбет. — Здесь не Канзас, такие вещи нельзя говорить в Массачусетсе публично.
— Полиция не примет иск. За Бреннана встанет полгорода — все, кого теперь увольняют с фабрики. — Уорпол задернул занавеску. — Надо будет попросить у шефа полиции наряд.
— Мы все сделаем так, как велит нам долг, — сказал Лайбет.
В этот момент с улицы раздались звуки подъезжающих экипажей, затем крики и свист.
— О, горе нам! — охнул пастор Уорпол. — Надо же было белошвейкам приехать именно сейчас!
К церкви подкатили несколько экипажей, извозчики опустили подножки, и из них начали выходить одна за другой молодые чернокожие женщины с зонтиками, сумками и дорожными саквояжами.
— Ведьмы! Ведьмы! — послышалось с противоположной стороны. — Убирайтесь прочь! Вы не вольны творить в нашем городе что угодно! На холме хватит места для всех!
На лицах женщин появился страх — их никто не сопровождал, извозчики спешили быстрее уехать. Преподобный Лайбет вышел к коляскам. При его появлении раздалась новая серия криков:
— А вот и сам сатана! На что ты потратишь свои тридцать серебряников, Иуда?
Преподобный не смотрел на кричащих, он приветствовал женщин так, будто ничего не происходило. Он пропустил их в дом вперед себя, сам вошел последним, закрыв за собой дверь на засов.
— Преподобный Лайбет? Я Бренда Ли.
Высокая статная женщина, лет сорока на вид, с большим красивым лицом, с глазами огромными, иссиня-фиолетовыми, смотрящими мудро и печально, подошла к нему. Красота ее была странной — так бывают красивы произведения искусства, отрицающие привычные правила гармонии, открывающие новые грани мира.
Гришэм писал о ней Лайбету в письме — Бренда Ли была старшей в группе. Лайбет пожал ей руку, затем кивнул на задернутое занавеской окно:
— Простите за это. Мы не ждали, что они узнают так скоро.
— Толпа всегда узнает, — отвечала ему женщина спокойно и уверенно. После этого она обстоятельно устроилась на стуле, вынула из сумки книгу в черном переплете и, не раскрывая, сжала ее в руке.
— Не беспокойтесь, — продолжила она. — Мы знали, на что шли.
— Вы храбрые женщины, — сказал Лайбет. — Мы ценим в вас приверженность идее свободы… А это, — он кивнул на книгу, — поможет нам.
Она взглянула на него, подняв бровь, затем сняла руку с переплета, и пастор увидел на обложке: «Детские сказки».
— Я как раз на Энни-Пенни[3], — сказала она.
На противоположной стороне улицы в это время шел разговор.
— Что теперь, Бреннан? — спрашивающий был долговязый мужчина в поношенной одежде с изможденным худым лицом, похожий на восставшего из гроба мертвеца. — Может быть, выбьем камнями окна?
— Так и надо! — поддержал его мужчина ростом поменьше, державший в руках плакат «Бог и порядок!» На лбу у него была огромная шишка, соратники звали его Единорог.
— Никаких камней! — сердито посмотрел на них Бреннан. — Это пасторский дом! Мало у нас было проблем в Силвертоне после того, как ты разошелся и обещал повесить тех двух женщин? И сегодня же опять кричал про холм! Сдержите инстинкты! Сегодня мы делаем им предупреждение. Если они не одумаются, завтра мы сорвем их шабаш. Но все это без насилия! — Он особенно строго посмотрел на мертвеца. — Мы не убийцы, Боб, мы не погромщики! Мы стоим за свободу людей труда и готовы пожертвовать за нее жизнью, как наши братья, лионские ткачи…
— Не лучше ли вместо этого отправить на тот свет парочку тех, кто не дает свободы нам? — недовольно проворчал на это мертвец.
— Поговорить по-мужски с лже-пастором! — лизнул губы участник действа в оттопыривавшей уши кепке (товарищи звали его в шутку Баньян, не в честь писателя, а в честь героя мифа, великана Баньяна) — ростом он был еще ниже Председателя.
Бреннан в досаде покачал головой.
— Нет, нет, нет! Наша цель — донести до заблудших идею равенства. Рабочий человек имеет те же права, что и прочие люди. Сейчас разойдемся, — продолжил он, — а в девять встретимся снова в «Золотом руне». Я объясню вам взгляды де Ламенне и Озанама.
Если бы случайный прохожий, проходя мимо Второй Восточной церкви по противоположной стороне улицы, повернулся к ней лицом, то слева от церкви он увидел бы дом пастора, выходивший на улицу своей боковой стороной, а справа — точно такой же дом, но повернутый вдоль улицы фасадом. В этом втором доме размещался бар «Золотое Руно». Читатель, может быть, удивится (пожалуй, и возмутится), что питейное заведение располагалось так близко от церкви, но за «Золотым Руном» было территориальное право первенства — бар появился здесь в незапамятные времена, когда не то чтобы церкви, а и города-то вокруг не было. Как многие пункты скупки шкур у индейцев, здешний имел рядом распивочную, где индейцы оставляли полученные за шкуры деньги, и эта распивочная дала всему начало. Удивительно: кабачок пережил сотни лет, наступающую цивилизацию, Великое Пробуждение, войну с Англией, калейдоскоп хозяев, вывесок и меню, но упорно оставался на том же самом месте, меняя лишь внешний вид, но не свою миссию. Строители Восточной церкви, может быть, предполагали, что святой дух изгонит демонов, но «Золотое Руно» последовательно продолжал предлагать людям альтернативный способ спасения.
В баре, в отличие от дома пастора, занавески на окнах не были задернуты, и прохожий мог увидеть рассевшихся вокруг столов посетителей. У одного из окон он увидел бы Председателя и активистов клуба. Бреннан собирался влить здесь в соратников несколько пинт самой свежей политической мудрости.
Надо сказать, что и в доме слева от церкви (при указании относительного местоположения важна система координат, я говорю с точки зрения прохожего, которого придумал на противоположной стороне улицы) — то есть в доме пастора Уорпола — разговор тоже шел о высокой цели. Мне в общих чертах известно содержание обеих бесед. Я изложу их здесь в виде некого буриме, ибо происходили оба разговора одновременно, и мне трудно было следить за каждым из них в отдельности. В разговоры эти, кроме того, время от времени вмешивались, как мне показалось, голоса, не принадлежавшие ни одному из участников ни в одной из компаний. Голоса эти раздавались на разных удалениях от двух партий, но кому принадлежали точно, не знаю. Возможно, я принял за звуки человеческого голоса аккорды, которые настройщик в этот момент брал на органе в церкви, или мерный бой колоколов, отмерявший время на церковной башне, — и еще мне подозрителен тот прохожий, которого я выдумал лишь для пояснения, но который вот же, стоит теперь на противоположной от церкви стороне улицы.
— Вы когда-нибудь раньше участвовали в лже-аукционах? — спросил преподобный Лайбет Бренду Ли.
— Поганое дело, — махнул рукой активист, которого товарищи в шутку звали Сасквоч[4], здоровый и плечистый мужчина с квадратными скулами, обросшими рыжей щетиной.
— Владельцы капиталов видят в бедняке лишь машину, из которой нужно извлечь выгоду, — продолжил объяснение Бреннан. — Нужда заставляет бедняка сделаться рабом. Нынешний выбор человека состоит в выборе между эгоизмом и жертвенностью. Наша цель — показывать богачам и эксплуататорам их эгоизм и заставить их жертвовать.
— Они освобождают негров, — проворчал недовольно Сасквоч.
— Это тоже их эгоизм. Ложь эксплуататоров про свободу. Негры нужны им, чтобы не платить нам. Негр будет работать за центы, а мы и наши семьи умрем от голода.
— Э-го-изм, — пропел орган в церкви в тональности си-мажор. Настройщик сменил тональность и перешел в до-мажор. — Сво-бо-да. — Потом аккорды были сыграны несколько раз, переходя из одной тональности в другую: — Э-го-изм, сво-бо-да, — эго-изм, сво-бо-да.
— Эти люди ненавидят свою жизнь, но ничего не хотят сделать, чтобы ее изменить, и винят за свои беды других, — сказала Бренда Ли.
— Самое гадкое то, что они торгуют на этих лже-аукционах всерьез, а не в шутку, — кивнул Бреннан. — Я бывал там, я видел их лица в момент торга. То, что каждый из них представляет себе, когда назначает цену за черномазую девчонку на сцене, сочится из его глаз. О, там больше порока, чем в душе у любого плантатора! Но зачем они освобождают негров? Чтобы потом опять их закабалить — уже по-новому, на своих фабриках! Обманутый в своем положении раб работает быстрее того, кто знает, что он раб.
— История, словно комната в гостинице, которую не убирают. Она накапливает в своих углах пыль и грязь, — отвечал Бренде Лайбет. — Хотите, не хотите, а требуется уборка. Все худшее, отжившее скапливается в определенной категории людей. Они не помнят, не знают уже, что такое чистота. Они принимают грязь за норму.
— Это пахнет масонами, — согласился Сасквоч. — Хорошо, что среди нас есть образованные люди.
— Не исключено, что масоны участвуют в заговоре, но дело надо понимать шире, — предостерегающе поднял палец Бреннан. — Главный выбор вершится в небесах. Что есть небеса? Это лучшее в нас самих. Если люди не очистят душу от скверны, будет новый потоп. Свобода и равноправие возможны лишь в союзе с Богом. Бог крепит порядок, Бог создает естественные союзы и естественным образом распределяет роли в обществе. Но он же ныне испытывает людей, он проверяет, смогут ли остаться с ним избранные, смогут ли они отстоять порядок.
— Испытание, — промолвил себе под нос стоявший на противоположной стороне улицы прохожий. — Ис-пы-та-ние. Что ж, это вечный круг.
— Это испытание для нас, пойми. — Пастор Уорпол слезящимися глазами смотрел на Лайбета. — Не оставляй свою паству, какой бы она ни была, вот завет Спасителя. Его распяли, но он не отрекся от людей! И взял с собой разбойника в рай.
— Да, может, хватит уже кивать на распятие? — с досадой поморщился Лайбет. — Даже и Он просил, чтобы чаша его миновала. А мы уж две тысячи лет висим на кресте по милости идиотов, да еще больше себе страданий просим — а ничего не меняется. Пора бы уже и сделать с этим что-то.
— Джонатан, это уж эгоизм, гордыня. Ты забываешь о жертве высшей.
— Цель! Цель! Цель! — брызнули и рассыпались медными колокольчиками часы на церковной башне, отмеряя четверть часа.
— Терпение с высшей целью? — Бренда посмотрела на пастора Уорпола своими фиолетовыми мудрыми глазами — глазами рыбы, живущей глубоко у дна. — Дайте-ка мне вашу руку.
Уорпол неуверенно протянул ей ладонь, она осмотрела ее с двух сторон.
— Что-то я не вижу здесь следов от гвоздей.
Она отпустил руку и задрала рукав своего платья. Стала видна покрытая грубыми рубцами кожа, исколотая и изрезанная когда-то давно чем-то острым.
— Вы знаете, каково это, когда булавка в два дюйма длиной вонзается вам в плечо по самую головку? Один надсмотрщик в Джорджии так приводил нас в чувство, когда мы падали на плантации без сознания от усталости. — Она опустила рукав. — Я не нахожу в страдании, причиняемом друг другу людьми, никакой высшей цели.
— Цель не в боли, а в том, чтобы, несмотря на боль, не наносить людям ответной боли, — попробовал объяснить лучше свою мысль отец Уорпол. — Но при том нам надо же продолжать делать свое дело, улучшать породу людей. Они нам булавки, мы им — слово Божье.
— Слова ведут к булавкам, как вы не видите? — укоризненно посмотрела она на него. — Одно продолжение другого.
— Именно! — воскликнул преподобный Лайбет. — И даже если вы, пастор, всех детей на свете воспитаете в детстве нужными словами, эти дети вырастут и создадут себе новые слова, отличные от ваших. И тогда слова опять обратятся в булавки.
— Эта вечная война всех со всеми — я не верю в нее, не верю! — воскликнул пастор Уорпол, подслеповато щурясь.
Настройщик попробовал орган в ми-мажор-бемоле:
— Вой-на! Веч-ность! Вой-на…Не-ве-рю…
— Камнями! — стер пену с усов Баньян, как следует хлебнув пива. Стол был ему велик, как карлику или ребенку, он сидел на смятом пальто. — Почему нельзя камнями, Бреннан? Скажи ему, Единорог! Камнями!
— Внушением мы ничего не добьемся, Бреннан, — согласился с ним, но не Единорог, а тот, кого я раньше сравнил с живым мертвецом и кого товарищи звали Боб. — На одно наше внушение они накидают десять. Ты учился, ты образован, а я нет. И Единорог, и Баньян, и Сасквоч — тоже нет. У нас нет времени на учебу, потому что мы работаем. Они обманывают нас своей ученостью. Мы работаем в поте лица, добывая хлеб, как учит нас Господь. Читать нотации ведьмам не наше дело. А вот устроить им самим потоп, как крысам в норе, можно. Чтобы избежать потопа свыше.
— Дело, дело говоришь! — подхватил Баньян. — Иногда не мешает править слова камнями да палками.
— Ведьмы сделают так, что люди сами полюбят свое рабство, — продолжал мертвец. — Вся их хитрость заключается в том, что они секут рабов не так, как раньше — не кнутом, в открытую, а признаваясь им в вечной любви. Ударит такой кнутом, повернешься, а он тебе поцелуй. И скажет: «Это не я тебя ударил, это жизнь тебя ударила, а ты сам виноват в своих несчастьях». Поверишь ему, снова отвернешься, а он снова тебя вытянет, — повернешься — он снова поцелуй. Да все с поучением, с поучением.
— Именно так, — торопливо вступил Бреннан, чувствуя, что лидерство его некоторым образом размывается. — Они используют слово «свобода» для обмана. Про черных я уже говорил, но это касается и женщин. Женщин они на деле не освобождают, но выпускают на волю их эгоизм и распущенность. Но друзья, — продолжил он, понимая руки над столом и разводя их в стороны, словно крылья. — Мы должны быть лучше и выше этих заблудших. Мы не должны поднимать руку на ближнего, но будем открывать им глаза на истину.
— Я бы лучше закрыл парочке из них глаза, Бреннан, — сказал Единорог, и дружный смех раздался над столом, к которому в конце концов нехотя присоединился и Председатель.
— Мудрено поверить в любовь тому-то, кого секут, — сказал Единорог, ухмыляясь и поворачивая свою шишку то к мертвецу, то к Сасквочу.
— Ведьмы лгать умеют, — хлопнул его по плечу мертвец. — Словами многого можно добиться. Не заметишь, как заслушаешься и поверишь ведьме.
— Лаура, Лаура, — сказал человек на противоположной стороне улицы. — Слова, слова.
— Одни готовы убивать за то, чтобы остаться рабами. Другие готовы умереть за их свободу, — сказала Бренда. — Может ли быть равенство между такими людьми? Я думаю, что это равенство, которое приведет к истреблению человечества. Не было никогда и не может быть такого равенства. Не было никогда даже, по правде, стремления к такому равенству. Были одни слова о равенстве, и слова эти помогали одним людям втыкать булавки под кожу другим.
— Ради благой цели надо уметь действовать, — подхватил Лайбет. — Уметь и хотеть действовать.
— Дей-ство-вать! Дей-ство-вать! — пропел орган в церкви в тональности си-бемоль-минор.
— Настоящее равенство должно исключить всех, кто не согласен с порядком, всех, кто лишний для порядка, кто мешает порядку, — вновь взял на себя инициативу живой мертвец. — Я уважаю твою ученость, Бреннан. Но тут хороший пример — жизнь нашего собственного тела. Мы не считаем сгнивший и отвалившийся от нас ноготь или зуб более частью себя — тело само отвергает их. Так и общество, чтобы остаться здорово, должно избавиться от лишнего и сгнившего без сожаления. Не может быть никакого равенства между живым и мертвым в природе.
— Завтра мы будем только высказывать свое мнение, Боб! — строго нахмурился на него Председатель. — Только высказывать свое мнение! Мы христиане, а не бандиты. Ты понял меня, Роберт Дейвенпорт?
Мертвец взглянул на него холодно, потом вздохнул, обратил взгляд на потолок и принялся стучать костяшками пальцев по столу.
— Это касается всех, — продолжил Бреннан, обводя взглядом присутствующих. — Завтра я ничего не хочу слышать про холм! Наша сила — в самом присутствии. В том, что мы есть! В нашей решимости! В нашей правде! Мы сумеем сказать правильные слова и напишем их на своих плакатах.
— Холм, — удовлетворенно кивнул прохожий.
Участники клуба, видимо, по-прежнему испытывали достаточно уважения к Председателю, и хоть не все, очевидно, были до конца с ним согласны, выслушали его молча и с серьезными лицами, а по окончанию речи подняли кружки и чокнулись с такой силой, что пивная пена залила весь стол.
— У-би-ли! У-би-ли! У-би-ли! — прозвенели колокольчики на церкви.
— Ну, убили, — нехотя согласился Лайбет. — Так и Он сам себя мечом разящим называл. «Кесареву кесарево» сказал, но любить-то Кесаря не приказал. Не сказал: «Любите Кесаря», а потому и вышло: «Не любите Кесаря». Ирод и Пилат все сразу поняли.
Из церкви донеслись аккорды в тональности до-диез-минор, каждый последующий громче предыдущего:
— Бы-ло-не-бы-ло! Лю-би-те-не-лю-би-те!.. Бы-ло! Не-бы-ло!
— Да ведь это все равно, — пожал плечами прохожий.
Он повернулся и прошел в темный переулок, где, очевидно, ждал его экипаж.
ЧАСТЬ III
ГЛАВА 1: МОНАРДА И МОШКАРА
Сад перед домом был празднично убран. Солнце уже садилось, вечер опускался синий, бархатный, теплый. На траве перед сценой стояли белые столики и стулья с ажурными спинками. Сбоку разместили деревянный прилавок для блюд и напитков, выполненный в виде пушечного лафета. Флаги установили во всех четырех углах залы под открытым небом и с обеих сторон сцены. Вдоль дорожек, дубов и туй, а также на окраине березовой рощи расставили лампы с матерчатыми абажурами, а на деревьях повесили китайские фонари — по мере того как опускались сумерки, поляна казалась готовой принять не жителей Салема и гостей города, но сказочные существа с ближайших холмов. Начало было назначено на семь.
Несмотря на все волнения, постигшие его накануне, мистер Сеймур выглядел хорошо. Он был чисто выбрит, одет в новый темный сюртук и серые брюки, сверкал белоснежным галстуком и источал аромат гвоздики.
Из гостей оказались званы все те, о ком миссис Сеймур условилась с мужем в спальне, с двумя добавлениями. Первым добавлением был Уильям Мюррей, вторым — неожиданно и к большой радости миссис Сеймур подтвердивший свое присутствие на празднике писатель Натаниэль Готорн, автор «Мхов из старого особняка». Это была большая победа дома Сеймуров. Готорн, проживавший в родном Салеме, получил накануне от Эмерсона письмо, в котором тот сообщал ему, что зван на празднование Дня независимости к салемскому писателю Джону Сеймуру, которого, впрочем, совсем не знает, но который был рекомендован ему достойным молодым человеком, Уильямом Мюрреем — его, Эмерсона, учеником (Готорн знает его), и что Эмерсону было неудобно отказать этому юноше. Но ему пришлось-таки отказать ему из-за взятых на себя ранее обязательств. Тогда этот юноша попросил Эмерсона поговорить с Готорном, не придет ли на праздник к Сеймурам он. Второй раз Эмерсону отказать юноше было совсем неудобно, потому он просил Готорна пойти — впрочем, пусть решает сам… В тот же день Готорн получил письмо и от самого мистера Сеймура, где тот в самых любезных фразах выражал надежду… — и как ни хотел Готорн отвертеться от чести, четвертого июля вечером он надел сюртук, сунул в петлицу гвоздику и отправился на банкет к Сеймурам, — Готорн испытывал нужду в деньгах и собирался на следующий день ехать в Конкорд просить у Эмерсона в долг небольшую сумму.
Сам вечер был задуман мистером Сеймуром с идеей. Чтобы развлечь гостей и придать высший смысл собранию, он придумал игру, на проведении которой настаивал, и даже так горячо, что убедил согласиться на нее и жену, которой идея поначалу не казалась столь уж блестящей. На вечере на каждый из четырех столиков был положен запечатанный конверт. В нем содержалась бумажка с именем гостя, сидящего за этим столом и указание того стола, за который ему следовало в нужный момент, услышав соответствующую команду, пересесть. Задача была в том, чтобы, пересев за новый столик, гость с ходу продолжил за ним протекавший до того момента за предыдущим столом разговор. В своей вступительной речи мистер Сеймур собирался сказать нечто следующее: «…и наша независимость от внешних влияний — от всех тех, кто хотят поработить нас, — наша свобода, наша воля, наша вера, — предполагают не только единство внутри сообщества, но и знание всего того разнообразия, из которого сложилось это сообщество. Для поддержания этого знания мы должны постоянно проявлять доброжелательный интерес друг к другу, быть терпимы к мнениям друг друга и вместе с разными людьми и в разных обстоятельствах искать истину. Только таким я вижу истинное сообщество и единство…» и так далее. Это была довольно длинная речь.
Жена было ужаснулась тому, что мистер Сеймур усадил ее саму за столик с Кейном Мюрреем, — но третьим за этим столиком предполагался Блейк Пирсон, и она согласилась, что столик этот тогда получался самый решительный в смысле семейных планов и потому нуждался в ее особом контроле. Это был столик номер 1.
Прочие гости за столиками в первом раунде разговоров распределились следующим образом:
Столик номер 2: преподобный Лайбет, мистер Гришэм и София.
Столик номер 3: Уильям, Генри, Анна и миссис Эпплтон (мать Анны).
Столик номер 4: мистер Сеймур, Натаниэль Готорн и Лаура.
План праздника между супругами был согласован во всех деталями (с учетом касающегося семьи интереса):
А) Начало: встреча гостей, фуршет, шампанское — все это стоя.
Б) Через полчаса: гости рассаживаются по местам согласно табличкам на столах с именами.
В) Речь хозяина Олд Тоута о высшем значении слова «Независимость» («Только умоляю, без зауми!», — миссис Сеймур) и объяснение условий игры.
Г) Игра.
Д) Ужин и представление живой картины.
Е) Фейерверки, кофе с дессертом.
Остановлюсь и на тайной стратегии мистера Сеймура, о которой миссис Сеймур не было ничего известно. Эта стратегия сейчас приводила его мысли в ясный порядок и наполняла душу уверенностью, она объясняла и его подтянутый вид. Как, возможно, догадались уже некоторые читатели, мистер Сеймур собирался на празднике улучить момент и поговорить с глазу на глаз с Уильямом Мюрреем. От разговора этого, в успех которого он верил, зависела его судьба.
Прежде, чем я приступлю к описанию того, что случилось на празднике, мне надо еще рассказать читателям о двух событиях. Они случились за два дня до праздника, то есть вечером второго июля в понедельник, когда вся компания вернулась в Олд Тоут со столь нескладно закончившегося пикника у Озер Единства. Это были две встречи — обе замышлялись и прошли украдкой.
Во-первых, Генри с Софией, как было между ними договорено, встретились и прогулялись вдоль реки за домом. На обратном пути в Олд Тоут она спросила его, читал ли он «Дочь Раппаччини». Он ответил, что не читал. Тогда она сказала, что расскажет ему вечером содержание рассказа, ибо он поучителен в их случае, а заодно покажет ему тот цветок, который, как ей кажется, вдохновил Готорна на рассказ, — монарду, целые заросли которой были за домом. Они прибыли на свидание раздельно, оба имея вид сдержанный и грустный, готовясь к возвышенной беседе двух взрослых людей, испытывающих симпатию друг к другу, но обреченных обстоятельствами остаться навеки лишь друзьями, — и закончили через полчаса среди ив в зарослях монарды жаркими объятиями и поцелуями, что показалось обоим в сотни раз лучше, чем возвышенная беседа. Мне доподлинно не известно, сколь похожи или не похожи были чувства Софии и Генри на чувства Джованни и Беатриче, как и то, насколько далеко зашли в монарде их объятия и поцелуи — и не случилось ли среди ив и монарды чего-то большего, чем объятия и поцелуи. Но мне доподлинно известно, что желание Софии участвовать на аукционе в качестве рабыни было связано с этой встречей.
Вторая встреча состоялась между Анной и Уильямом — в той самой беседке, где накануне Анна дала Лауре такой разумный и простой, и такой малоэффективный совет. Встреча была тоже любовная и имела, пожалуй, даже больше привкуса готорнского рассказа, чем встреча Софии и Генри.
Анна, которая представлялась Уильяму в ландо недалекой, на пикнике начала восприниматься им по-другому. Слушая ее, он стал испытывать от ее слов нечто подобное тому, что испытывает человек на массаже, ощущая, как боль от чужого прикосновения радует тело.
На пикнике он старался подсесть к ней поближе, завести с ней разговор. Она отвечала ему доброжелательно, чувствуя в нем от своих слов эту радость освобождения от скрытого напряжения. Так никто раньше не разговаривал с Уильямом — говорили или с опаской, зная его ум, или с обожанием его за этот ум, или с открытым неприятием этого ума. Но тут было иное. Он ловил себя на том, что иногда и не следил за смыслом ее слов и за смыслом своих слов, но радость от общения с ней в такие моменты только усиливалась.
Когда все пошли искать мистера Сеймура, Уильям пошел искать новой встречи с Анной. Увидел ее он только когда все уже рассаживались по коляскам. Он попросил ее украдкой о встрече вечером, так же как Генри попросил о встрече Софию. Она согласилась, но до их встречи в беседке произошло еще одно важное событие — видя интерес друга к Анне, Генри по секрету рассказал ему то, что узнал об Анне от Лауры. Генри хотел предупредить друга об опасности, но известием своим, наоборот, словно горячей печатью, скрепил и узаконил быстро развивавшееся чувство Уильяма к Анне. Услышав новость, Уильям поднял лицо и вдохнул сильно, радостно.
Встретившись с Анной вечером в беседке, Уильям осторожно вывел разговор туда, куда хотел. Он ожидал и сам открыться ей, предвкушая единение сердец высшее — пусть общность эта и будет страшная. Двойное раскаяние и покаяние должны были служить искуплению вины. Но случилось непредвиденное. Анна рассказала ему спокойно и честно то, что случилось с ней у реки в Сакраменто. Оказалось, что по пути в Калифорнию она подружилась с одним молодым священником, разочаровавшимся в религии и искавшим новую веру. Это был человек умный, много читавший, много думавший, — в Калифорнию он ехал не за золотом, но в надежде обрести в глуши просветление. Через некоторое время они уже вдвоем с азартом искали новый способ жить в истине, правильно верить. Все принимали их долгие сидения у костра и уединенные прогулки у реки за любовный интерес друг к другу. Может быть, интерес и был, но эти двое были влюблены прежде всего в истину.
Случилось так, что кристальный ум обоих, строгий, бескомпромиссный анализ вдруг выдали им неожиданное конечное решение: единственный способ человека обрести истину — не быть человеком, не быть. И они постановили это сделать — сделать так же честно, как до этого дня они честно рассуждали об истине. Они договорились убить себя той ночью у реки. Уговор был, что сначала застрелится он, затем она, вынув пистолет из его руки. Священник застрелился, и Анна вынула у него из руки револьвер, приставила его себе ко лбу, но тут взглянула на его тело. Священник упал на берегу, наполовину в реку — руку его водило течением, открытые глаза не мигая смотрели на луну. Ей показалось вдруг на секунду, что он был жив и звал ее, говоря, что теперь знает истину. Она не застрелилась не потому, что испугалась, но от того, что в тот миг что-то вдруг мощно повернулось в ней. Какая разница, живой человек или мертвый? Вот ее друг лежит перед ней. Он есть, он мертвый. Вот она стоит перед ним с револьвером в руке — она есть, она живая. Но «живая» — лишь маловажная характеристика, важная характеристика «есть». В ней не было страха перед смертью, она не пыталась оправдать в себе страх, она почувствовала бы это. Дело было в другом: она могла убить себя, но могла и не убивать себя, и разницы не было совершенно никакой, она была свободна. И священник, и Анна были оба живы, если так думать об этом, или оба мертвы, если думать об этом так. В этом стоянии ее живой рядом с ним мертвым был последний опыт истины. Теперь она была как мертвая, а он был как живой. И ей можно было жить — хоть это не была та жизнь, которой она жила раньше. Она становилась совершенно равнодушна к жизни как к мало что значащей характеристике бытия. Теперь этот опыт был и у него, и у нее. Это было так чудесно, так ясно. Можно было желать и не желать — и ничего от этого не менялось: можно было стремиться и не стремиться, быть или не быть. «Быть» и «не быть» стали для нее эфемерными производными единой и только и существующей в реальности основы — слова «есть». Она и стала эти словом.
Выслушав ее рассказ, Уильям почувствовал себя обманутым. Он подумал, что Анна скрывала от себя свой страх перед смертью.
— Если вам действительно все равно, быть или не быть, — сказал он сухо, отодвигая свое лицо в тень. — Вы не могли бы застрелиться, если я попрошу вас об этом? Вам же все равно, а револьвер, вы говорите, по-прежнему у вас.
Она не услышала в его словах сарказма.
— Вы хотите этого? — Она заботливо посмотрела на него. — Вам станет от этого лучше?
— Да! — в каком-то охватившем его исступлении сказал он.
— Приходите в четверг на аукцион, — спокойно ответила она ему.
Через день Анна выразила желание выйти с сестрами на сцену аукциона как рабыня, но она планировала свой спектакль.
Возвращаюсь к праздничному вечеру.
Теплота и безветрие были приятны, но имели и отрицательную сторону. Когда в сумерки на лужайке стали собираться гости, над столами появилось какое-то ненормальное количество мошкары. Насекомые создавали дрожащие фигуры в воздухе, роились там и сям, то и дело повисали над столами, попадая в тарелки и бокалы. Попытка разогнать рой насекомых решительным ударом по нему чем-то твердым, что хорошо известно, приводит лишь к тому, что новый рой образуется рядом или даже на том же самом месте через минуту. Словно какая-то уверенная в себе и невосприимчивая к нашим желаниям сила, не имеющая намерения создать форму, тем не менее последовательно имитирующая форму, на деле постоянно воспроизводит хаос.
Садовник Питерс пытался разогнать мошкару и даже решил раз сделать это в отчаянии лопатой — все было напрасно. И более изощренные средства борьбы с хаосом, как то опыление насекомых серным порошком из клистира, результатов не дали. В конце концов все смирились с капризом природы — дамы стали активнее работать веерами, мужчины получили возможность демонстрировать безразличие к досадным мелочам жизни.
Я опущу ненужные детали — кто, когда и в каком экипаже прибыл, как повела рукой Лаура, ища перелину, чтобы закрыться, но перелины на ней не было; как поморщилась София, увидев топор на сцене; как осветилось лицо Генри, когда он увидел Софию; как Уильям Мюррей невидящим взглядом скользнул по фигуре отца, и как тот приветливо улыбнулся ему в ответ; как миссис Сеймур не сдержалась и нахмурилась, и покачала головой, посмотрев на Уильяма; как цепко посмотрел Уильям на Анну, ища на ее лице и не находя на нем смятения; как преподобный Лайбет неожиданно для всех явился на праздник в светской одежде; как знаменитого писателя Натаниэля Готорна никто не встретил и не узнал, и он пил свой стаканчик вина в одиночестве поодаль от всех, пока мистер Пирсон по ошибке не принял его со спины за мистера Сеймура и не схватил за бока, и потом долго извинялся, — и т. д., и т. п.
Фуршет прошел замечательно, речь мистера Сеймура тоже удалась — аплодисменты были громкие. Были даны объяснения игры в разговоры с целью объединить нацию.
Красный свет с левого края неба за деревьями стал багровым, с другой стороны небо сделалось иссиня-черным. Праздник теперь освещали свечи на столах, фонари на ветвях деревьев и лампы вдоль посыпанных гравием дорожек. Волнительнее засверкали на шеях дам вынутые накануне из бархатных футляров и мешочков драгоценности, блестели в полутьме их глаза, увлажненные отменным виргинским. Мужчины стали серьезны и умны, по крайней мере, так им показалось — от того, вероятно, что женщины, давно знавшие их, вдруг стали смотреть на них с удовольствием.
В ясном ночном небе зажглись звезды, проступая сквозь кружившуюся над поляной мошкару.
ГЛАВА 2: ИГРА В РАЗГОВОРЫ, РАУНД 1
Четыре стола на лужайке казались темному небу четырьмя цветками на поверхности пруда. Быстрее всего разговор, словно огонь под сухими веточками, занялся за тем столом, где сидели София со своим женихом и преподобный Лайбет.
К лицу мистера Гришэма когда-то еще давно пристала улыбка — натянутая, не вызывающая ни отторжения, ни расположения к себе у собеседника, улыбка человека, ведущего дела. Отношения мистера Гришэма и Софии были чем-то подобны этой улыбке. На праздник мистер Гришэм прибыл сразу с дороги и невесту свою увидел уже на фуршете, встреча их напоминала встречу послов двух стран с не очень большим товарооборотом.
Я уже показывал, что мистер Гришэм и преподобный Лайбет были зеркальными отражениями друг друга. Противоречие правой и левой руки вводило их в немалое недоумение, которое они и попытались разрешить в разговоре.
Между тем внутри себя мистер Гришэм чувствовал себя неуверенно. София, сидящая сейчас рядом с ним, требовала от него, очевидно, как-то поменять его обычный образ, но он никак не мог понять, как. То ли ему надо было подбочениться, то ли стать более обычного шутливым, то ли более галантным — или, наоборот, сделаться строгим и серьезным… На эту необходимость доопределить себя ею накладывалась потребность и починить нечто в обычном своем образе. Несмотря на весь свой высказанный в письме Лайбету энтузиазм, на деле отвлечение одиннадцати работниц от шитья на три дня ставило под угрозу выполнение в срок ряда важных заказов, которые могли повлиять на репутацию фирмы. Разумеется, эту потерю нельзя было сопоставлять с той пользой, которую девушки оказывали делу свободы, но если прибыль сократится — сократится и возможность оказывать помощь делу свободы. Это был не вполне приятный герменевтический круг.
Что касается преподобного Лайбета, то он проснулся в день праздника в доме Уорпола в состоянии крайнего недовольства собой, которое только усиливалось от того, что он не понимал, почему его так расстроил приснившийся ему сон. Во сне голос спрашивал у него, отчего он хочет убить, а преподобный отвечал голосу, что желание убийства не есть еще убийство и, покуда не стало убийством, способствует прогрессу. В этом сне не было никакой логики и смысла, и тем не менее против своей воли Лайбет, вспоминая сон, ощущал внутри себя сильнейшую тоску. Тоска не покидала его ни тогда, когда он умывался, ни тогда, когда он одевался, ни тогда, когда спустился на первый этаж позавтракать с отцом Уорполом и белошвейками, перед которыми ему вдруг стало отчего-то стыдно. В голове, словно смутное продолжение сна, то и дело появлялось нелепое желание отменить лже-аукцион, распустить всех по домам, пока не поздно. Эта последняя не имевшая смысла фраза все время вертелась в его в голове: «Всех по домам, всех по домам», — но он, конечно, никого никуда не распустил, а весь день репетировал с белошвейками аукцион. Тоска сопровождала его до самого вечера этого дня, когда настала пора идти к Сеймурам; он пришел к ним в светской одежде.
Разговор за столом начался с того, что волновало обоих: с проблемы проломленных наукой стен веры, за которыми вместо чудесного сада появлялась в те времена темнота и возникал, словно тень отца Гамлета, вопрос об относительности любого знания. Мне кажется, всплеск любви ко всему, связанному с чувствами, в то время был следствием страха человеческого духа перед этой тенью.
Лайбет с удивительной для священника осведомленностью в деталях пересказал мистеру Гришэму теорию эволюции Ламарка, подчеркивая в особенности то ее положение, что виды организмов быстро меняют свой внешний вид и привычки в зависимости от повторяемых долгое время в среде действий. Пастор применял эту теорию к людям и выводил из всего заключение, что обществу достаточно всего в паре поколений повести себя правильным образом, чтобы все проблемы общества решились раз и навсегда.
— Но отец мой, — возразил ему со своей прилипшей к губам улыбкой мистер Гришэм. — Если бы было, как вы говорите, в разных частях Старого и Нового Света давно появились бы такие благие отклонения в поведении людей, не хуже чем у цапель, которых вы описали. Ведь добро и зло без малого две тысячи лет как определены Евангелием. Значит, десятки поколений до нас уже знали, как жить правильно и пытались жить правильно, но люди новой формации не вывелись. Как тысячу лет назад, так и сейчас лишь присутствие института церкви сдерживает в людях зло. Держать людей вместе обязана некая сила убеждения и принуждения, и эту роль силы должны брать на себя лучшие в обществе. Главенствующая роль веры никогда не ослабнет и не исчезнет. Оставленный сам на свое попечение человек сбивается с курса.
Он поправил галстук и посмотрел на Софию. Та играла кольцами.
— В церкви я наблюдаю иное, — осторожно заметил Лайбет. — Прихожане пьянеют от службы как от вина. Тут важно не потерять чувство меры. Ведь если человек пьян, у него возникают проблемы с реальностью. По опыту, такие люди могут наткнуться на стену не там, где она была в их представлении. Потом они принимаются искать виноватых в том, что стена оказалась не там, где она была в их представлении, и в том, что у них появилась на лбу шишка.
— И что же вы предлагаете поменять? — Мистер Гришэм с любопытством посмотрел на пастора. — Вы же сами священник.
— Вера, на мой взгляд не в словах, а в действии, — смиренно отвечал преподобный Лайбет. — Например в том, что мы с вами делаем сейчас.
— Да, мы делаем это, — с готовностью кивнул мистер Гришэм. — И я каждый день это делаю на своем месте, — в коммерции. Но я направляю свои действия именно словом. Закон должен в начале быть сформулирован в четких терминах. Сначала слово, за ним чувство, а чувство наполняет собой действие. Таков порядок на мой взгляд.
Он снова посмотрел на Софию. Та смотрела на цветок монарды у садовой дорожки.
— Богу надо бы наоборот, — почти пропел вдохновенно преподобный Лайбет. — Искреннее чувство должно идти впереди и слова, и действия. Слово и действие тогда становятся одним. Слова сами по себе часто превращаются в оковы. Чувство же разбивает оковы.
София взглянула на преподобного Лайбета.
— Вы так уверены? — поднял бровь Гришэм. — Но я же прочитал слова в присланном мне письме об аукционе. После чего предпринял действие — отвлек белошвеек от работы для участия в благом деле. Разве эта цепочка противна Богу?
— Вы отвлекли белошвеек от работы, следуя вашему чувству, а не следуя словам в письме — в этом-то все и дело! Слова были средой, а ваше искреннее чувство — реакцией на эту среду, то есть действием — или, во всяком случае, выбором направления действия.
— Как угодно, — пожал плечами Гришэм. — Хоть я предпочитаю думать, что умею расставлять приоритеты. Чтобы реагировать на среду, мне нужен ориентир. Без слова всегда есть опасность, что таким ориентиром станет мое тело, мои инстинкты. Нет, нет, сначала Бог, слово, и только потом — чувство. Что ты думаешь, дорогая? — повернулся он к Софии.
Было слышно, как он запнулся на слове «дорогая».
София посмотрела на него так, будто ее отвлекли от важного дела.
— Я думаю, ты прав. — Она собралась. — Чем больше в человеке чувства, тем меньше свободы. Это может показаться странно, но люди только и ищут, кому заложить свою волю за часик-другой купания в чувствах. Чувства, если хотите, — это измена человека самому себе, добровольное рабство перед другими ради собственной фантазии. Нельзя направлять действие чувством.
— Правильно, правильно, — покивал на это мистер Гришэм. — Всякий должен себе сказать: «Я хороший человек», чтобы не умереть от тоски. Но беда в том, что нет такого звания в природе. Но это звание можно для себя у других людей вырвать — чувством, как ты говоришь, София. Тут-то он себя другому в рабы и предложит, за звание «хорошего человека». Он тогда и убьет за это звание, если надо. И того, кто захочет его освободить, тоже убьет. Настоящее и искреннее чувство, отец, если хотите знать, жестоко… — Он покачал головой, затем вновь решительно кивнул сам себе. — Нет, слово, только слово направит к свободе.
Так закончился этот спор — или разговор, или диспут, — назовите как хотите. Каков бы ни был его истинный предмет (монарда? неспособность мистера Гришэма убедительно произнести слово «дорогая»? странный сон преподобного Лайбета?), каков бы ни был его формальный победитель, все трое после разговора чувствовали себя хуже, чем до него. Мистеру Гришэму в особенности отчего-то показалось, что он наговорил больших глупостей и смотрелся дико.
Мистер Гришэм умрет 20 августа 1875 года от внезапной остановки сердца в купе вагона первого класса шестичасового поезда, следующего из Нью-Йорка в Бостон, того, которым он всегда возвращался с биржи. Остановка случится, когда он будет проезжать участок пустынной земли, использовавшейся для сброса промышленных отходов.
Перейду теперь к разговору за столиком, где сидели Блейк Пирсон, Кейн Мюррей и миссис Сеймур. Компания эта была настолько несовместимая, что участники ее вполне искренне искали согласия, некого объединяющего резонанса в беседе, подобного тому моменту импульса, который ищут микрочастицы, чтобы вместе составить атом.
О настроениях миссис Сеймур мы уже знаем. Она села за столик с мистером Мюрреем с готовностью принять на себя муки общения с чудовищем ради семейного счастья — при этом с твердым намерением сбить гонор с чудовища, если оно вдруг снова решится на свои шутки.
Кейн Мюррей лишь весьма смутно — а лучше сказать, никак — не представлял себе тот образ, в каком его воспринимали окружающие, каким, например, сейчас рисовала себе его миссис Сеймур. Он не представлял себе свой образ в глазах других людей не потому, что обманывался на его счет и представлял себе в глазах других какой-то другой образ себя, но потому что не имел внутри себя никакого образа. В молодости от такой пустоты поведение его в приличном обществе становилось с какого-то момента непредсказуемым и скандальным. Начинал он хорошо, выученными наизусть, подсмотренными у других и затем отрепетированными перед зеркалом фразами и манерами, но чуть ситуация обновлялась и требовала тонкости подхода, он падал в глазах общества, словно Люцифер с небес.
После уроков Элизабет поведение его исправилось, он стал иметь рецепт правильных слов, поз и реакций на любой случай жизни и изящно скользил в разговоре, словно на коньках по замерзшему пруду — круг, пируэт — поворот — круг, поклон, аплодисменты. Он знал, чего хотел, и чего не хотел, и получал это легко — и достигал даже много большего, чем ему было надо. Вероятно, Элизабет забыла снабдить его коньки тормозными колодками.
При этом я в который раз предостерегаю читателей: не следует считать Кейна Мюррея злым человеком. Мюррей воспринимал все происходящее с ним как проносящиеся за окном по пути к цели малозначащие для цели пейзажи. Но если бы вы спросили у него, а что за такая важная цель была у его путешествия, он бы затруднился ответить. Целью было само путешествие, оно было важно как факт, но одновременно совершенно не важно как факт. Мюррей представлял собой идеальный разговор.
Мистер Пирсон был несколько удивлен, найдя табличку со своим именем на столе рядом с табличками мистера Мюррея и миссис Сеймур — он ожидал, что будет сидеть за столом с хозяином дома и с писателем Готорном. Но как политик мистер Пирсон был привычен к неожиданностям и находил удовольствие в том, чтобы приспосабливаться к неожиданностям и использовать их себе на пользу. Врожденная мечтательность, защищенная богатством и влиянием, делала его в собственных глазах заведомо выше других людей, и от того он по умолчанию был снисходителен к людям. И пусть эта социальная расслабленность мистера Пирсона была сродни расслабленности пьяного человека, находящегося большую часть времени в приятном забытьи, психика его не страдала, ударившись даже о самый жесткий рельеф разговора, как тело пьяного человека порой не страдает, упав с высоты. Возможно, мистер Пирсон был похож в чем-то на мистера Мюррея — в том, например, что не заботился вопросом, куда едет.
Разговор за этим столиком какое-то время не складывался и прерывался долгими паузами. Все трое считали себя выше игры, предложенной им хозяином, и не желали вступать в разговор ради пустой забавы. Сочувствующий взгляд Кейна Мюррея пересекался с доброжелательным взглядом Блейка Пирсона, оба — с внимательным взглядом миссис Сеймур.
В конце концов, мужчины заговорили о международной торговле, которую вел мистер Мюррей, — вполне неудачный выбор, но к тому времени, когда оба это поняли, было уже поздно: беседа вышла-таки на тему треугольной торговли. Мистер Пирсон прикладывал немало сил в Конгрессе к тому, чтобы эта схема была запрещена, но мистер Мюррей наживался на ней, оба знали это друг про друга. Начались танцы.
Мюррей сообщил мистеру Пирсону о кораблях, которые ходили у него из Салема и Бостона в Гвинею с партиями рома.
— А что вы привозите из Африки к нам? — спросил мистер Пирсон.
— Золото и слоновую кость, — смиренно отвечал Мюррей. — Но мы везем все это не в Новую Англию, а на юг, в Чарлстон. Иногда в Джексонвиль.
— Отчего же такой крюк? — словно кто-то тянул его за язык, спросил мистер Пирсон. — В Новой Англии много отличных ювелиров.
— Вы не представляете, какой сейчас бум на Юге на изделия из золота и слоновой кости! И потом на Юге тоньше вкусы. Потомственные плантаторы — это почти английские аристократы.
— Да, там много пережитков, — кивнул на это мистер Пирсон.
— Они никак не могут взять в толк, что им пора освободить рабов, — подхватил Мюррей. — Но в крови у них этот предрассудок — они считают, что люди не могут быть равны.
Он поднял бокал с вином и огорченно выпил.
— Один человек всегда отличен от другого, — подключилась к разговору миссис Сеймур, чувствуя, что Мюррей начинает лукавить. — Есть черные и белые, есть женщины и мужчины, есть умные и глупые, а также способные и нет.
— Безусловно, но это врожденные отличия, миссис Сеймур, — словно по нотам отвечал ей мистер Мюррей. — Они не дают кому-то права на привилегии.
— Каждый из нас отличен от другого, но каждый имеет в себе особый дар, который может и должен в себе развивать, — согласился с мистером Мюрреем мистер Пирсон, с удовольствием рассматривая отражение свечи на кольце для салфетки. — Надо только создать для каждого нужные условия развития, и одним людям не пользоваться врожденной разностью между людьми как предлогом для угнетения других.
— Я согласна, — воскликнула миссис Сеймур, немедленно отказываясь от тезиса о разности между людьми. — Я-то знакома с рабством не понаслышке, я жила рядом с ним, — я жила в нем! — на Кубе. Все эти наказания женщин кнутом, все эти разделения семей, сожительства с черными девочками — двойные, тройные семьи плантаторов! О, я насмотрелась там!
Она прикрыла глаза рукой и покачала головой.
— Да, да, ужасно, — сказал мистер Пирсон, отпивая из бокала.
— Я бы хотел видеть всех свободными. Всех, всех свободными! — воскликнул Мюррей, уже очевидно паясничая. — Я не согласен с тем, что из-за отмены рабства на юге случится экономический коллапс. Пустые страхи! Свободу всем неграм немедленно!
Этот господин снова ищет скандала, подумал мистер Пирсон. А собьем его с толку. И мистер Пирсон сказал совершенно спокойно:
— Да, среди южан есть это странное убеждение, что работать стыдно. Они считают, что время нужно проводить в приятных беседах ни о чем. Они обожают искусство и всякого рода негу, то есть, безделье. Желательно еще, чтобы во время бесед о высоком случилась ссора и был сделан вызов. Они считают человека человеком только за храбрость, за готовность отдать свою жизнь за честь. Негр не готов умереть за свою честь, значит, он достоин того обращения, которое получает.
Мистер Пирсон вдруг с неудовольствием отметил про себя, что провокация вышла у него даже как-то слишком складно.
— Южане считают, что рабам нравится быть рабами! — живо поддержал его мистер Мюррей. — Они читают чушь вроде «Ласточкиного хутора» и верят в нее. Разрушить этот уклад не сможет никакое убеждение, никакое просвещение! Война, только война! — с жаром объявил он и даже привстал со стула с поднятой рукой.
— Черные — добрые, — посчитала нужным внести в беседу успокоительную ноту миссис Сеймур. — У них есть этот удивительный дар быть веселыми и беззаботными даже в самых ужасных обстоятельствах.
— А вот это опасное заблуждение, — строго посмотрел на нее мистер Пирсон.
К этому моменту он решил прекратить игру и вернуться вновь на принципиальные позиции — не в малой степени потому, что игра ему не удалась.
— Плантатором удобно видеть негров добряками, вот они и сочиняют про них пасторали.
— Я только имела в виду… — начала было миссис Сеймур, но ей ничего не придумалось, и она просто сказала: — Я согласна.
— Ваше заблуждение очень опасно, — не оставил строгого тона мистер Пирсон. — Все это салонное прекраснодушие, вся эта аристократическая нега хуже ружей, поверьте! Свободный народ может оказаться свободен и в выборе предрассудков, а они-то всего сильнее. Мы должны внимательнее подходить к своим суждениям.
— Я знакома с рабством не понаслышке… — пролепетала Миссис Сеймур, ровно ничего не поняв из сказанного.
— Дело простое — война! — решительно повторил мистер Мюррей, ударяя кулаком о ладонь. — Мы последняя цивилизованная нация в мире, где женщин секут кнутами.
— Но нам надо избежать другого кнута. — Мистер Пирсон уже несколько сам запутался в своих рассуждениях, Мюррей сбивал его с толку этими своими воплями «Война!» — Человеку нужно иметь честь, достоинство, без них свобода опасна.
— Именно так южане и говорят, — совершенно нагло уже поддакнул Мюррей. — Но ведь чтобы женщин не пороли, можно положить тысяч, эдак, триста-пятьсот жизней? Всем пулю! — Он сделал жест, будто взводил курок. — А там уж пусть — другой кнут. Правда, может получиться, что честь и достоинство у одних опять будут, а у других нет. Тогда снова придется жертвовать, — тут же решил он. — Против другого кнута, может, даже и побольше придется жизней положить, может, уже и миллионы жизней!
Мистер Пирсон понял, что пора бить наотмашь.
— Почему бы вам не начать с себя, мистер Мюррей? — с легкой улыбкой сказал он. — Никого пока не убивать, а освободить ваших рабов на плантациях в Луизиане?
— Виноват, иду к этому! — с готовностью воскликнул Мюррей. — Тут я некоторым образом Джефферсон, — каюсь, признаю! Сейчас многие отстали. Но вы-то передовой человек, мистер Пирсон, вы много лучше всех нас. Я уверен, что вы не будете возражать, даже если ваш сын, например — я это только для примера и говорю — решит жениться на негритянке?
Мистер Пирсон откинулся на стуле. Разговор был окончен. Как он всегда делал в таких случаях, мистер Пирсон принялся думать о другой, безусловно, более важной теме — о полученной второго дня телеграмме из Сент-Женевьевы.
Разговор за третьим столиком происходил между Генри Пирсоном, Уильямом Мюрреем, Анной Эпплтон и ее матерью, высокой сухощавой женщиной с красивыми, пшеничного цвета волосами. Все заботы миссис Эпплтон после смерти мужа — как и после известного теперь читателю эпизода у реки в Сакраменто — и в связи со ставшим странноватым после всего этого поведением дочери, как будто переставшей в ней нуждаться, хоть и по-прежнему любившей ее, обратились на цветы, которые она с прилежанием сажала и растила в саду перед домом брата.
Генри находился в состоянии не вполне понятном ему — рассеянном и бодром одновременно, чувствуя себя разом победителем и проигравшим. Он думал только о Софии, и то и дело украдкой взглядывал на нее, сидящую за соседним столиком. Уильям нет-нет и поглядывал на другой столик, за которым сидел его отец. В эти момент его словно окунали в чернильницу, так темен становился его взгляд.
Мать и дочь были обе в серых платьях, у мисс Эпплтон кружевные узоры шли по закрытому лифу прямой линией до шеи, у Анны — вырезом открывали шею и плечи.
Говорили об идеальной казни. Чрезвычайно оригинальный предмет этот был затронут Уильямом случайно в самом начале разговора, когда Анна описала по его просьбе сюжет живой картины, случайно подсмотренной хозяевами и гостями Олд Тоута в воскресенье в роще. Уильям высказался в том ключе, что казнь через отрубание головы есть казнь милосердная, один из самых гуманных способов лишения человека жизни.
— Все происходит быстро, — пояснил он свою мысль. — Хоть медицина сегодня предполагает, что в голове протекает еще несколько секунд жизни после ее отделения от тела, само это отделение происходит с точки зрения восприятия реальности чувствами так сумбурно, что сознание не успевает осмыслить происходящее и сложить его в схему, так что человек умирает в неведении момента перехода из жизни в смерть.
Пока говорил, он смотрел на Анну.
— Ведь самое страшное в смерти, — закончил он, — именно осознание ее неизбежности и скорого наступления, покуда человек еще жив. Этот психологический переход из бытия в небытие и есть самая мука для человека, а не боль. Но если голова падает в корзину, мир перевернулся, все смешалось для чувств, и последний момент есть согласие чувств с хаосом.
— Сегодня у нас есть кольт, — заметил Генри, отправляя в рот маслину.
Уильям снова быстро взглянул на Анну.
— Э-э, брат, не то. Из револьвера всегда есть шанс промахнуться и попасть мимо сердца или какого другого органа, куда метишь. И будешь потом всю жизнь ходить инвалидом. Но дело и не в этом даже — пусть попадешь, все равно, пусть мгновение — а проживешь еще, промыслишь. Невозможно, чтобы — раз и все. А при отсечении головы этот миг перед смертью сумбур, в котором все схемы рушатся, — смерть тогда выступает законным следствием сумбура чувств.
— Я бы хотела просто спокойно уснуть среди моих цветов, — сказала миссис Эпплтон, тоже совершенно не смутившаяся темы, так, будто именно цветы они сейчас и обсуждали.
— Браво, миссис Эпплтон! — рассмеялся Генри. — Да здравствует идеальная жизнь вместо идеальной смерти! И почему бы вместо того, чтобы говорить об идеальной смерти, нам не поговорить об идеальной жизни?
— Я и в этом случае предпочту уснуть среди цветов, — торжественно посмотрела на него миссис Эпплтон.
Миссис Эпплтон погибнет вечером 18 октября 1882 году, лежа в собственной ванне, — на голову ей обрушится полка, которую не удержат ржавые гвозди.
— Жизнью смерть поправ! — провозгласил Генри.
— Если говорить об идеальной жизни, — вновь вступил Уильям, — то я уже говорил вам, что надо учиться у природы, жить в ней. Многое портится в нашем понимании природы от того, что мы заменяем опыт природы — словами о природе.
— Но ты объясняешь нам сейчас свой опыт единения с природой человеческим языком, — заметил Генри. — А иначе мы бы не поняли тебя.
— Я просто говорю о том, что то, что у нас в головах, — не есть то, что в мире. Мы часто ошибочно полагаем один опыт равным другому. То, что у нас в головах мучает нас, ибо оно не есть реальность. Оно не дает нам жить идеальной жизнью.
— А я думаю, наоборот, — тихо сказала Анна. — Именно то, что у нас в головах, и есть реальность. Только другие не знают об этой реальности, а мы сказать им о ней не можем. Оттого и мучаемся.
Уильям стал походить на птицу, которая посреди полета вдруг разучилась летать.
— Мистер Мюррей, — сказала миссис Эпплтон, поднимая худыми длинными пальцами чашку к губам. — Я опасаюсь, что если так зачарованно жить, как вы учите, — то есть чтобы соединяться беспрестанно мыслями с природой и всем мирозданием, так можно, к примеру, идти по дороге и врезаться в столб.
— Браво! — расхохотался Генри.
Уильям злобно взглянул на него.
— В учении Эмерсона нет противоречия с рацио, — сухо сказал он. — Открытость и непосредственность в восприятии природы ведет к обострению нашей способности наблюдать мир правильно и реагировать на мир логически. Оттого, мысля себя в единении с природой, мы вовремя заметим столб у дороги и обойдем его.
— Не заметим, Уильям, — все смеялся Генри. — Столб — он именно по отношению к моему движению в пространстве столб — только к моему, ни к чьему больше. К моему столбу невозможно применить общий закон. Да, столб, может, и другим людям нужен, и природе тоже — может быть, на нем птица гнездо совьет, — да мало ли кому и для чего понадобится столб! Но мне, когда я иду по дороге, до всего этого дела нет, а есть единственно дело до того, чтобы не втемяшиться в этот столб. И значит, мне важна в этот момент одна только связь этого столба — его связь с моим лбом, а не все его прочие связи миром. У меня и мозга не хватит думать обо всех этих прочих связях. Я с места тогда никогда не сдвинусь!
— Да может, и не надо тебе сдвигаться, — почти грубо ответил ему Уильям.
Но Генри был безразличен к спору и потому непобедим в нем.
— Так ведь надо двигаться, коли мы хотим людям помогать! — воскликнул он. — Вот, все мы завтра на благотворительный аукцион пойдем. Мы же хотим до Восточной церкви дойти и лба себе по пути не расшибить. Разве нет?
— Детские шутки! — яростно отрезал Уильям. — Я говорю о красоте! О том, что красота — залог присутствия в мире Божественного Духа. Красота открывает законы рационального во всем многообразии их внутренних связей!
— А я полагаю, мистер Пирсон, — пропела миссис Эпплтон, тоже как будто не замечая, что собеседник на грани срыва, — что все, что делается понятно разуму, теряет красоту.
Он тогда стал отвечать им по очереди, быстро, суетливо, словно медведь на привязи отбивается от кидающихся на него со всех сторон собак, сам понимая, что выходит неловко, ни к чему, что собаки только и хотят, чтобы он на них бросался, и испытывают удовольствие от его злости.
Анна протянула руку и положила ее на его руку. Он остановился, как будто разом поняв, что все, что он только что сказал, не имело смысла. Имело смысл только одно: признаться ей в том, что он убил своего ребенка. Сказать ей и отдохнуть наконец.
— Реальность в головах, которая одна нас мучает… — произнес он, глядя на нее. — Я был очень неправ. — Он искал ее глаза. — Не надо мне ничего доказывать, мисс Анна! Я прошу вас. Слышите? Не надо, не надо! — повторял он, глядя на нее.
Она смотрела на него в ответ внимательно и спокойно.
За центральным столиком сидели мистер Сеймур, Лаура и Натаниэль Готорн. «Алая буква» тогда Готорном еще только писалась, он не имел ни малейшего понятия о той славе, которая на него обрушится, когда он опубликует роман, и даже не был уверен, захочет ли публиковать его, когда закончит. Как все настоящие литераторы — в особенности те из них, кто не видят читателей для своих произведений, Готорн считал писательство делом бесполезным и даже постыдным. Но другие начинания у него не получались, недавно он был уволен со скандалом с поста в салемской таможне. О мистере Сеймуре как о писателе Готорн не имел никакого представления — следует наконец сказать, что история о том, что он когда-то написал отзыв об эссе мистера Сеймура, была чистой выдумкой — возможно, моей собственной.
О душевном состоянии и мыслях, занимавших в момент состоявшегося разговора мистера Сеймура, читателю уже известно, не буду на них останавливаться.
Что касается Лауры, то ее настроение в этот вечер было таким, что я не могу его описать иначе как иносказательно. Синие и серые кучевые облака с черной подкладкой, громоздящиеся над морем, а между облаками и морем — серая сетка дождя, и сверкает молния, но вдалеке солнце освещает небольшой участок моря янтарным оконцем.
Два литератора в начале осторожно трогали друг друга фразами, словно встретившиеся на тропинке муравьи усиками, но в конце концов почувствовали-таки общность. Мистер Сеймур воспользовался присутствием Готорна, чтобы получить у него писательские советы.
— Мне так сложно добиться выраженного психологического состояния героев, — пожаловался он. — Чуть зазеваешься, и выходят не люди, а манекены, только изображающие из себя людей. Бывает, герой начнет фразу как Гамлет, как Айвенго продолжит, а там уже и как извозчик закончит. И все-то у меня «воскликнул», «кивнул», «пожал плечами», «поднял бровь»… У вас не бывает так?
— Бывает, — кивнул Готорн. — Тут, мне кажется, надо искать связь между характерами, не пытаться выстроить один характер изолированно от другого. Я, видите ли…
— Нет, погодите! — перебил мистер Сеймур. — Связей-то мы и не понимаем! Вот связей-то! Да, может, их и нет вовсе! Да, да! Можно складно писать, с интересом большим, увлечь и других своим писанием, — тут как бы и появится связь, но не между настоящими людьми, а между писателем и читателем. Но это обман! Если честно, внимательно писать, с желанием в самом деле понять, что происходит, так видишь скоро, что нет и не может быть никакой связи между характерами. Мне уж мнится порой, не врем ли мы все, писатели, людям про человека? Придумываем героя — он у нас скачет, совершает подвиги, ошибки, добрые, злые поступки — но главное, он — всегда он, он есть сам у себя. А в жизни не так.
— А как в жизни? — заинтересовано посмотрел на него Готорн.
— В жизни? А в жизни люди вырвут фразу у другого да на себя наклеят. Настроение наклеят — поступок. Словно самих людей нет, а они хотят быть за счет других. Но так ведь и тех нет. И так для каждого человека: словно все остальные есть, а его самого нет. И происходит все так беспорядочно…
— Вы не пробовали увеличивать длину предложения?
— Что, простите?
— Увеличивать длину предложения. Это помогает. Создается месмерический эффект.
— Подождите, — почти обиделся мистер Сеймур. — Я говорю вам про истину, а не про риторику!
— И я про истину, — улыбнулся Готорн. — Магия успокаивает. Она убеждает людей, что они есть у себя. Писатель лишь предлагает людям идею человека. Пусть лучше люди играют этой идеей, чем всяким мусором.
— Делать предложения длиннее? — задумался мистер Сеймур.
— И еще менять порядок слов. Десять раз повторите одно и то же, — вдалбливайте, вдалбливайте! Пусть рассматривают всякую мелочь бесконечно, пристально, с разных сторон и в разном освещении. Тогда они заснут и будут видеть ваши сны. И так вы встретитесь с читателем в вашем сне, и вы оба будете в этом сне людьми. Разве это не прекрасно? А в жизни, вы правы, — развел Готорн руками, — людей считать людьми часто бывает довольно сложно.
— Что вы сейчас пишете? — жадно спросил его мистер Сеймур.
— Ничего, — поспешно увернулся от вопроса Готорн. — Так, понемногу редактирую старые вещи. Второе издание «Дважды рассказанных историй», пишу статьи. Я нынче занят больше политикой, — важно добавил он. — Невообразимо, что творят республиканцы. Из-за них... — Он остановился, спохватившись, что не знает политических взглядов мистера Сеймура. — А вы? Что вы сейчас пишете?
Мистер Сеймур мечтательно посмотрел в небо.
— Собираю материал для одного романа. Там будут похищения, мучения благородной девицы и муки раскаяния человека, не могущего совместить высокие устремления с земными желаниями… Но все с особым смыслом! Сейчас делаю злодея.
— Интересно. — Готорн вытер салфеткой рот, про себя решив, что собрат пишет тривиальнейший роман.
Он сделал вежливую паузу, после чего обратился к молчавшей все это время Лауре:
— А вы, мисс? Не пишете?
— Читаю, — ответила она, в раздражении дернув уголком рта.
— Что же сейчас?
— Что читаю? «Робинзона Крузо».
— Отличная книга. Хоть мне самому больше по душе Свифт.
— Я слышала, он был сумасшедший. — Лауре хотелось сказать что-нибудь поперек.
— Любовь каждого человека к самому себе строит норму и нормой же насыщается, — отвечал на это Готорн.
— Вы очень сложно говорите, — еще больше раздражилась Лаура. — Человек должен жертвовать собой ради других, а не выдумывать себе свой мир, вот и все.
— Мне всегда казалось, что в особенности женщина умеет искренно и со всей душой подменить себя саму на чужую, не нужную ей самой цель, называя эту цель при этом высокой, — обратился Готорн отчего-то не к ней, а к мистеру Сеймуру. — Может быть, мир мужчин — да, весь мир людей, зиждется на этом обмане женщины самой себя.
Лауру разъярило не то, что Готорн сказал, а именно то, что он сказал это не ей. А Готорн тем временем, не чувствуя, что говорит что-то обидное для нее, увлеченный собственной мыслью, продолжал:
— Сейчас многие женщины стремятся к освобождению от формы, говорят, что форма, предлагаемая им обществом, — темница. Но абсолютная свобода при отсутствии формы другим не нужна. Форма губит, калечит, мучает, делает из нас дурных людей — но она же позволяет нам жить. Вопрос лишь в том, возможна ли какая-то другая жизнь, без формы.
— Или какая-то другая форма, — философски развил мистер Сеймур, не вполне поняв мысль Готорна, но весьма довольный тем, как он переставил в ней слова.
— Свою форму, по вашей логике, надо продать, а на вырученные деньги купить другим свободу, — резко сказала Лаура Готорну. Но задела она этими словами не Готорна, а своего отца, который вдруг в тоске посмотрел на нее.
Кейн Мюррей, поймав за соседним столиком это выражение лица мистера Сеймура, сочувственно улыбнулся ему.
ГЛАВА 3: ИГРА В РАЗГОВОРЫ — РАУНД 2
Мошкары не стало меньше с наступлением темноты, но стало больше другой мелочи, воинственной и вечной — она усыпала собой все небо. Купол осветился сверкающей пылью; некоторые блестки в ней горели ярче и яснее других, за ними мигали огоньки поменьше, дальше все растворялось в матовом молоке.
— Чудная ночь, — приветствовал Уильям мистера Сеймура и писателя Готорна.
— Небо чистое, — кивнул мистер Сеймур. — Завтра будет еще один отличный день. Бокал виргинского?
Вино разлили.
— Что ж, кажется, я должен по правилам игры продолжить здесь разговор, начатый за прежним столиком, — вопросительно глядя на мистера Сеймура, сказал Уильям.
— Да, да, — подтвердил мистер Сеймур. — Таковы правила. О чем был ваш разговор?
Уильям наморщил лоб.
— Вы представляете себе, не очень помню. Забавно. Нет, мы говорили о смерти.
— О смерти? — усмехнулся Готорн.
— Да, о смерти.
— И что же вы говорили о смерти?
— Что только когда человек перестает ее бояться, он становится истинно свободен.
— Вот как… — Готорн кашлянул. — Но ведь человеку положено бояться смерти, иначе он не сможет избежать естественных угроз.
— Самая большая угроза для человека и есть мысль о смерти, — отвечал на это Уильям. — Она заставляет нас искать такого соединения с другими людьми, что кто-то обязательно оказывается рабом, а кто-то господином. Мысль о смерти губит людей больше, чем болезни, потопы и землетрясения. Я даже думаю, — он поднял на Готорна слегка безумные, покрасневшие глаза, — не есть ли весь наш разум только что одна эта мысль о смерти? И не подарена ли она нам природой, как троянцам конь? Чтобы самим себя ею и ограничивать?
— Мать и дитя, — сказал Готорн. — Кто из них раб, а кто господин?
— Дитя не боится смерти.
— Старик-отец и взрослый сын?
— Любовь — всегда добровольное рабство.
— Ты замечательный ритор, Уильям, — сказал Готорн. — Но избавиться от мысли о смерти невозможно. Вот и все.
Он вытер губы салфеткой.
Готорн умрет 19 мая 1864 года во сне, ночью в гостиничном номере, во время туристической поездки с другом юности в Белые Горы.
За стол к миссис Эпплтон, Генри и Анне на смену Уильяму пересела Лаура.
— Я не уверена, как это работает, — сказала она, избегая смотреть на Генри Пирсона. — Кажется, я, как пчела мед, должна принести сюда разговор, начатый за соседним столом.
— А это был мед? — спросила миссис Эпплтон.
— Нет, — покачала головой Лаура. — Скорее деготь. Мне сказали, что я форма.
— Форма? Кто такое сказал?! — возмутилась миссис Эпплтон. — Неужели этот писатель?
— Какой из двух? — улыбнулся Генри.
Лаура по-прежнему не смотрела на него:
— Мистер Готорн. По его мнению, человек находит удовольствие в рабстве.
— Бог мой, какая глупость! — покачала головой мисс Эпплтон. — До чего додумаются эти писатели.
— Но если человек рад своему рабству, почему на протяжении всей истории он стремится улучшить в обществе нравы? — спросил Генри. — Людям свойственно стремиться к свободе и равенству.
— Мистер Готорн, кажется, считает, что общество всегда найдет способ заковать человека в новые цепи.
— И какой же цепью общество сковало вас? — с иронией спросила ее миссис Эпплтон.
— Самой обыкновенной и самой прочной — ролью женщины. Мистер Готорн сказал, что мне следует смириться с этой формой зависимости от общества, ибо эта форма рабства и есть настоящая я. Во всяком случае, эта я более настоящая, чем та я, которая еще вчера хотела пойти на аукцион освобождать людей.
— Боже, боже! — воскликнула миссис Эпплтон. — Писатели!
— Но ведь форма форме рознь, — рассудил Генри. — От плохой формы можно и нужно избавляться.
— Вот вы и избавились, — тихо сказала она ему.
Генри замолчал. Золотая цепочка легла на скатерть и поблескивала на ней оранжевым светом.
— А знаете что? — Лаура подняла лицо к темному небу. — Мистер Готорн прав. Мне нравится быть формой. Я буду формой!
Она поднялась со стула и, двигаясь плавно, словно во сне, прошла между столами на край лужайки. Там она встала между деревьями и раскинула в стороны руки.
— Я — форма! — крикнула она громко. — Я форма!
Мистер Пирсон присоединился к новой компании в раздраженном состоянии, редкий для него случай. От общения с мистером Мюрреем мистер Пирсон словно бы вошел в неприятный резонанс сам с собой.
— Добро пожаловать к нам! — громко приветствовал его преподобный Лайбет. — Я видел, как вы что-то весьма оживленно обсуждали с мистером Мюрреем.
— Равенство людей и чувство чести, — отвечал ему мистер Пирсон недовольно, беря в руку бокал. — Противоречит ли одно другому. Впрочем, — досадливо поморщился он, — мы, кажется, говорили об одном и том же, просто смотрели на дело с разных сторон.
— Равенство между людьми, безусловно, возможно, — живо отозвался преподобный Лайбет. — Это сказал не я, а Христос. А нам нужно не просто повторять его слова, но жить согласно им.
— Дело с равенством не так просто, как может показаться, — проворчал мистер Пирсон, выпивая свой бокал. — Вы читали Мальтуса? На планете безумный рост населения. Никакое число государственных институтов, никакое количество школ и библиотек не позволит охватить в равной степени культурой всех вновь рождающихся людей. С каждым поколением мы упустим половину или более, и эти люди останутся далеко в прошлом. Люди слишком мало живут. — Он отогнал мошкару от бокала. — Мы всегда будем вынуждены чуть ли не силой принуждать половину населения быть свободными, рискуя при этом напрочь рассориться с этими людьми и скатиться по их милости в средневековье. Роль государства в будущем поменяется, но слишком рано говорить о всеобщем равноправии.
— Мы все знаем вас как защитника прав и свобод, — сказал Лайбет. — Все именно так, как вы говорите. Постепенное изменение законов, справедливое применение их ко всем — именно так со временем достигается равенство. Законы же и сдерживают тех, кто еще не готов стать истинно свободным.
— Но как достигается изменение законов? — как будто не поняв, что с ним полностью согласились, в раздражении спросил пастора мистер Пирсон.
— Трудом, проповедью, просвещением.
— Или поставками ружей в южные штаты, — не сдержался мистер Пирсон.
Преподобный Лайбет несколько утерял благость во взгляде.
— Мисс София, извините нас. Отец мой, я могу сказать вам несколько слов наедине? — поднимаясь со стула, попросил мистер Пирсон.
Когда они отошли на достаточное расстояние от стола, сенатор тихо сказал священнику:
— Позавчера я получил телеграмму из Сент-Луиса. Меня просили срочно передать вам: власти не выпустят груз ни при каких условиях. Я попытался что-то сделать, но мне дали знать об аресте груза слишком поздно. Товар потерян. В Миссури сами не понимают, за кого они. В дальнейшем работайте через Сент-Женевьеву, там есть твердые договоренности.
Пастор Лайбет в изумлении смотрел на него.
— Мне ничего не известно, — остановил все вопросы мистер Пирсон. — И этого разговора между нами не было. Только больше не работайте с Сент-Луисом. Помните — Сент-Женевьева.
Если читатель помнит, мистер Гришэм закончил свой разговор за предыдущим столиком, не поняв толком, как вышло так, что столько сказанных им умных слов составили вместе одну большую глупость. Потому на вопрос миссис Сеймур, что именно они обсуждали за предыдущим столиком, он только буркнул:
— Как жить правильно.
— Вечный вопрос, — улыбнулся мистер Мюррей.
— Поделитесь, поделитесь! — миссис Сеймур выразила живейший интерес к теме и позой, и интонацией. — Как жить правильно?
На самом деле под ее греческой прической не было ни малейшего интереса к поставленному вопросу. Миссис Сеймур прекрасно знала, как жить правильно. Интерес ее был скорее к Кейну Мюррею, о ком она, против своей воли и после нескольких бокалов виргинского, слегка поменяла мнение. Мюррей вдруг начал казаться ей отчасти и дельным человеком. В нем не было этой всегда раздражавшей миссис Сеймур мудрености, что была в ее муже, он не вел разговоров о «несуществующем» («зачем говорить о несуществующем?» — часто спрашивала миссис Сеймур мужа). Мюррей подходил ко всем вопросам практично, как и она, а если и потихоньку подсмеивался над собеседниками, то именно над их увлечением несуществующим. Здесь нужно вспомнить и о том, что миссис Сеймур все время ее совместной жизни с мистером Сеймуром пребывала в немного неестественном для себя положении, ей периодически приходилось говорить с супругом о несуществующем и выражать свое мнение насчет несуществующего, да еще пытаться рассуждать о несуществующем так, чтобы у нее выходило умно. Миссис Сеймур очень уставала от этого.
— Как жить правильно? — повторила она вопрос, предвкушая, как мистер Мюррей сейчас разнесет все эти философствования.
— А вы-то сами как считаете? — спросил ее вместо ответа несколько нервно мистер Гришэм, использовав тот прием, который часто применял в деловых переговорах: не имеешь ответа — отпасуй вопрос.
— А вы мистер Мюррей? — ни секунду не поколебавшись, бодро отпасовала и миссис Сеймур.
— Да, скажите. — Гришэм надеялся в этот раз не наговорить чуши. — Вы, мистер Мюррей, человек деловой, как и я. Вот мы с вами вращаем колеса общественного блага. Но нас же обвиняют в эксплуатации. Мы в ответ говорим, что даем людям работу, что жертвуем на благотворительность, что двигаем вперед науку. Но нам говорят: «У вас люди работают по четырнадцать часов в сутки, а сами вы бездельничаете».
— Не берите в голову, — отмахнулся мистер Мюррей. — Не ведают, что творят.
— Как это они не ведают? — возмутился мистер Гришэм. — Все они ведают! Это говорят среди них прежде всего люди образованные! А потом подучивают простых рабочих повторять за собой.
Делец из Бостона мог быть полезен Мюррею, с ним следовало выстроить правильную схему общения, а для этого следовало сказать ему в нужный момент то, что он хотел слышать. Но беда была в том, что схемы и ходы Элизабет были плохо приспособлены под несуществующие понятия, которые так не любила и миссис Сеймур. Мюррей обычно всегда резко менял тему, когда речь заходила о несуществующих вещах, на предметы земные, к которым можно было применить схемы Элизабет. Но в данном случае было очевидно, что Гришэм не оставит выбранной темы, так заметно он был раздражен. Мюррей на свой страх и риск отважился на импровизацию.
— Мы с вами, мистер Гришэм, поставлены на свои места делать дело Господне, — сказал он. — Мы поставлены страдать, быть может, более тех, кто жалуется на четырнадцать часов работы. Наше страдание выше и сильнее страдания простого рабочего, ибо связано с сознательным нарушением нами заповедей, в то время как простой люд нарушает заповеди бессознательно, не осознавая, что совершает преступление. Рабочие нарушают их в темноте своей, в азарте богоборчества или от отчаяния, от нужды. Они любят благо, даже когда живут в грехе, для них грех всегда и бесспорно противопоставлен благу. Но такое наивное неведение не для нас. Мы с вами знаем, как сложно из греха возгнать благо. Вращать колеса сложнее, чем быть колесами.
Сказав все это, он замолчал и уставился на мистера Гришэма оценивая по его лицу, насколько удачен оказался поставленный эксперимент. Эксперимент провалился.
— Вы говорите ересь, — с неприязнью сказал мистер Гришэм. — Всяк поставлен на земле делать свое дело, у каждого дела свои божественные законы, не нам с вами пытаться объяснить их. Наша задача на поставленном месте исполнять порученное дело с любовью к Богу — вот и все.
Тезис Мюррея был, действительно, напрочь лукав и неловок, — но я не уверен, что тезис мистера Гришэма был много лучше. Но оба эти тезиса, сложенные вместе, как ни странно, несколько успокоили мистера Гришэма. Мистер Гришэм и сам давно искал способа оправдать перед Богом четырнадцатичасовой рабочий день в своих мастерских, — не то, чтобы своим софизмом Мюррей нашел этой задаче решение, — конечно, нет, — но мистер Гришэм после того, что сказал Мюррей, и после того что он ему ответил, вдруг сделался чуть более безразличным к вопросу, чем раньше. Я допускаю, что тут сыграло роль именно то, что аргумент Мюррея был натянут и неловок, так что в сравнении с ним сама попытка найти решение (пусть тоже неловкая и ни к какому решению не приводящая) позволила мистеру Гришэму сказать себе: «Я хороший человек» — и необходимость решения потерялась за этим благим результатом. Но заметьте, без тезиса Мюррея у мистера Гришэма ничего бы не получилось.
Мистер Мюррей, однако, почувствовал после этого обмена давно забытый запах поражения. От того он спешно перешел от несуществующих вещей к вещам существующим, с которыми умел легко управляться. Здесь следовало ударить не там, где ждали.
— Если верить в разделение мира на благо и зло, — сказал он, вынимая двумя пальцами мошку из бокала, — то ведь недолго и самому совсем раздвоиться. Например, приехать к невесте для того, чтобы договориться о дне свадьбы, и притащить с собой любовницу.
Мюррей сказал это как бы между прочим, как бы самому себе, целиком занятый мошкой в бокале и улучив тот момент, когда миссис Сеймур отвлеклась на разговор с подошедшим слугой.
Лицо мистера Гришэма сделалось каменным. Но он был привычен к подобному — в бизнесе ему часто приходилось сталкиваться с ударами ниже пояса. Потому он произнес в ответ так же равнодушно (миссис Сеймур по-прежнему была занята со слугой):
— Я понимаю: прошлой осенью ваши люди достаточно покрутились возле моей фабрики, — вы, кажется, хотели ее купить. Но Бренда Ли и я… А впрочем, вас это совершенно не касается. В свою очередь, я хотел бы предупредить вас вот о чем. — Он наклонился ближе к Мюррею и понизил голос. — Вот уже месяц, как вы подкарауливаете сестру моей невесты на каждом углу и шепчете ей на ухо грязные слова. Берегитесь, это может плохо для вас закончиться. Если вы не прекратите, я скажу ее отцу.
— О чем вы там шепчетесь? — спросила миссис Сеймур, прерывая разговор со слугой о яблочном чатни.
— О Боге, мадам, — улыбнулся ей мистер Мюррей.
ГЛАВА 4: МИСТЕР СЕЙМУР НАЧИНАЕТ ДЕЙСТВОВАТЬ
Я забыл рассказать читателю про одну особенность организма мистера Сеймура: на чрезмерные тревоги и волнения тело его реагировало отлично от большинства людей — оно погружало мистера Сеймура в сон. Сон этот бывал недолгий, не более получаса, и имел ободряющий и восстанавливающий эффект.
Еще до окончания игры в разговоры мистер Сеймур вдруг почувствовал сильное волнение, приближался решительный для него момент вечера — ему следовало поговорить сначала с Уильямом Мюрреем, затем с его отцом. Почувствовав в силу этого страшную сонливость, мистер Сеймур отпросился у супруги — на четверть часа, не больше, чтобы принять лекарство, — прошел до дверей гостиной, внутрь дома и прилег там же на стоявший за выступом стены длинный красный диван. Через минуту он уже крепко спал.
Он, действительно, планировал поспать только четверть часа, но проспал много дольше, так что когда вновь вышел к гостям, закончилась уже не только игра, но и ужин — столы стояли с неубранной грязной посудой, а гости прохаживались по дорожкам под деревьями, разминая ноги, переваривая яблочный чатни.
Показавшись супруге («Я тысячу раз прошла мимо этого дивана — тебя на нем не было!»), сказав ей, что наступает решительный для него момент разговора с Мюрреем, он оставил ее, но пошел искать не отца, но сына. Он скоро нашел его — одного, под старым дубом с бокалом в руке, погруженным в свои мысли.
— Мне надо поговорить с вами об одном деле, — начал он, подойдя к нему. — Произошло нечто, очень серьезное дело…
— Я ничем не могу вам помочь. — Уильям, очевидно, был раздосадован тем, что его оторвали от мыслей. — Я не имею влияния на отца, поговорите с ним сами о фабрике.
— Но не в фабрике дело, — серьезно глядя на него, сказал мистер Сеймур. — Вопрос большего масштаба, касающийся и вас тоже.
— Меня? — Уильям нетерпеливо посмотрел на мистера Сеймура.
— Не знаю, с чего начать… — развел руками мистер Сеймур, удивляясь тому, насколько он был внутри себя похож на порядочного, но запутавшегося в жизни человека, которому не просто решиться на ужасный шаг. — Я хотел… я хотел просить у вас совета. Мне сейчас очень сложно говорить...
— Я знаю, мой отец поступает с вами непорядочно, — поморщился Уильям. — Поверье, мне это тоже очень неприятно. Подобное его поведение — одна из причин, по которой я не хочу становиться его преемником.
— Ваш отец, безусловно, имеет определенную репутацию…
Уильям тряхнул головой:
— Не надо экивоков. Мой отец мерзавец, и покончим с этим.
— Но я вынужден продолжить, Уильям, — сказал мистер Сеймур, — я должен открыться вам. Ваш отец предложил мне гнусную сделку. За то, чтобы простить мне долг, он требует в понедельник привезти к нему в поместье Лауру.
Уильям метнул в него темный взгляд.
— Вряд ли бы вы стали выдумывать такое для того, чтобы меня позабавить, — тихо сказал он. — Значит, вот до чего у него дошло…
— Вы могли бы помочь мне спасти меня, мою дочь, мою честь, — умоляющим голосом произнес мистер Сеймур. — От вас сейчас зависит моя судьба.
— Но что я могу сделать? Отец полощет меня в грязи, как и вас.
— Вы враждуете с ним, я знаю. Меня ждет нищета, смерть! А вас — тюрьма или казнь.
— Что такое? — произнес Уильям, подняв брови.
— Умоляю, выслушайте меня! Моя жена услышала ваш разговор с отцом в лесу у Озер Единства.
Яростный взгляд обжег его, мистер Сеймур молитвенно сложил руки на груди.
— Она поступила дурно, но это вышло случайно, клянусь вам! Но и к лучшему! Теперь мы с вами в одинаковом положении.
Он подождал, пока гнев в Уильяме утихнет, затем тихо сказал:
— Нам с вами нужно одно: чтобы ваш отец исчез.
Взгляд Уильяма сделался на миг такой, словно он потерял себя.
— Ваш отец — губитель людей! — горячо зашептал ему мистер Сеймур. — Но подождите! Я не предлагаю вам убить его, он и не может быть убит, во всяком случае, не в моем деле! Но он может исчезнуть. Просто исчезнуть, понимаете? Без следа! Я узнавал, «Чайка» сейчас стоит в порту Салема, она готова отплыть в Гвинею. Капитана ее вы знаете, ему все равно, кого продать в рабство в Африку — платят с обоих концов. Таким образом, ваш отец исчезнет, но не умрет. Разве роль раба у черного царя не будет ему достойным возмездием за жизнь, которая была посвящена обману и унижению других?
Уильям покачал головой.
— Вы можете сделать это сами, если хотите. Я свяжу вас с капитаном, я никому не скажу. Но сам я отказываюсь участвовать.
— Но у меня не получится сделать это одному! — простонал мистер Сеймур. — Я не имею опыта в похищении людей! Я не преступник, я поставлен перед ужасными обстоятельствами!
Уильям снова обжег его взглядом.
— Нет, и вы не преступник, не преступник! — поспешно продолжил мистер Сеймур. — Вы тоже лишь человек, поставленный в ужасные обстоятельства! Я знаю, что вы раскаиваетесь — в чем бы то ни было, что вы совершили или нет, — да и все это в прошлом, в прошлом! Вы еще сделаете много добра людям!
Словно волны ходили, сменяя одна другую, настроения на лице Уильяма.
— Мы никого не убьем, — наклонившись к нему, прошептал мистер Сеймур. — Исчезновение вашего отца — ваша и моя свобода.
— Если я соглашусь, — с трудом проговорил Уильям. — Я не обещаю вам, что я соглашусь, но, если вдруг я соглашусь — как вы думаете организовать дело?
— За выходные вы договоритесь с капитаном «Чайки», — принялся обстоятельно объяснять мистер Сеймур, у которого план был уже продуман во всех деталях. — В том, что касается похищения, ваш отец сам создал нам все условия. В пятницу вечером я привезу к нему Лауру. Но вместе с нами в поместье тайно приедете вы. Я поставлю условие, чтобы в доме в эту ночь никого не было — чтобы уберечь дочь от позора. Когда негодяй пойдет к Лауре, мы схватим его перед дверью, свяжем и в карете доставим на борт «Чайки». Вам лишь нужно договориться заранее с капитаном.
— Но Лаура? Что вы скажете ей?
— Наша тетушка Тереза, что живет в Cалисбери, сейчас расхворалась. Она думает, что умрет и перед смертью хочет видеть племянницу. Умрет она или нет, но жена настаивает, чтобы я свозил к ней Лауру. Та не в восторге, она почти и не знает эту тетушку, но сделает так, как ей скажут. Поместье вашего отца по пути. Я скажу Лауре, что мне надо заехать к нему — лишь на пару часов, чтобы уладить дело с фабрикой. Переговоры затянутся, мы останемся на ночь. После того как мы свяжем вашего отца, мы отнесем его к карете и положим в кофр, что будет на запятках кареты. Лауре я объясню, что не смог договорился о фабрике и что поэтому мне надо срочно вернуться в Салем. Она будет только рада, что поездка сорвалась.
— Но как я поеду вместе с вами в карете, не замеченный Лаурой?
— Вы поедете в том кофре, в котором мы после повезем к «Чайке» вашего отца. Когда мы скрутим его и поместим в кофр, вы пешком дойдете до Уэнхэма — это ближайший городок там — и наймете экипаж. Я завезу Лауру домой и в порт приеду один, то есть, с вашим отцом в кофре. Мы встретимся с вами у борта «Чайки».
— А кучер?
— Им будет садовник Питерс. Он верен мне как пес, служил еще у моего дяди Арчибальда. И он не сильно сообразителен. Даже если он увидит что-то лишнее, то никому не скажет.
Уильям снова покачал головой.
— Нет, нет! Отца будут искать. Останется слишком много свидетелей — ваша жена, ваша дочь, этот садовник. Все будут знать, что вы заезжали к отцу именно в тот день, когда он пропал.
— О планируемой остановке у Мюррея будет знать только миссис Сеймур. Когда дело будет сделано, я раскрою ей все. Она молится на Лауру. Жена никому не скажет ни слова. Что касается дочери, то на следующий день супруга объяснит ей, что именно собирался сделать с ней ваш отец и почему посреди ночи нам пришлось срочно уехать из его поместья. Чтобы избежать позора, обе будут молчать. Исчезновение вашего отца будет выглядеть как его игра с самим собой, — продолжил мистер Сеймур. — Он, я знаю, в молодости был известен такими играми.
— Когда прятался от кредиторов, — кивнул Уильям. — Но все равно, то, что вы мне предлагаете, звучит дико.
— Дико? Вы хотите сесть в тюрьму или умереть на виселице? Может быть, это для вас звучит не дико? Или, может быть, вы предпочтете принять предложение отца и стать его наследником?
Мистер Сеймур повернулся так, чтобы собеседнику стала видна за ним сцена с колодой и топором.
— Мне надо подумать, — сказал Уильям. — Я дам вам ответ завтра на аукционе.
Самое сложное было cделано.
Теперь следовало поговорить с Мюрреем-отцом, что мистер Сеймур сейчас же и сделал. Глухим потерянным голосом он дал Мюррею согласие привезти ему в пятницу дочь и лишь попросил о том, чтобы в поместье в этот день никого, кроме их троих, не было. Мюррей, внимательно посмотрев на мистера Сеймура, согласился — добавив, что приобрел усадьбу недавно и что прислуга еще не набрана, так что условие само собой будет выполнено.
И это дело оказалось сделано — можно даже сказать, сделано хорошо, если выключить то, что мистеру Сеймуру показалось. А показалось ему, что мистер Мюррей смотрел на него во время разговора, как будто говоря: «Что за глупость ты затеял, мистер Сеймур», — но он отнес это на счет своей мнительности.
Оставалось рассказать еще миссис Сеймур — то, что ей полагалось знать. Но идея мистера Сеймура заехать с Лаурой в пятницу по пути к тетушке в поместье Кейна Мюррея совершенно миссис Сеймур не понравилось.
— Нет, — твердо сказала она, услышав, что окончательного согласия на возврат вложенных в гуталинную фабрику денег от Мюррея получено не было.
Миссис Сеймур за это время еще раз поменяла свое мнение о мистере Мюррее. Только было она оценила его приземленность, как тут же оказалось, что этой приземленности было в нем через край и была она в нем не только чрезмерной, но и опасной. Причиной новой перемены стала последняя фраза, сказанная за столом мистером Гришэмом Кейну Мюррею, из которой миссис Сеймур, как ни была занята разговором со слугой, уловила слова: «шепчете» и «подстерегаете», а самое главное — тот тон, которым эти слова были сказаны. Едва оставшись с мистером Гришэмом наедине, она потребовала от него объяснений по поводу этих «шепчете» и «подстерегаете». Гришэм избежал деталей, но, находясь в крайнем недовольстве Мюрреем, передал миссис Сеймур то, что слышал от Софии, а именно то, что Мюррей уже месяц как в разных местах подстерегает Лауру и заговаривает с ней — и все это не будучи представленным ей. Он не сказал миссис Сеймур про «грязные слова», но сообщил о прозвище, данном сестрами Мюррею, — граф Альмавива, — и этого было достаточно, чтобы миссис Сеймур сама сделала выводы о содержании тайных бесед Мюррея с Лаурой. Нет, нет, миссис Сеймур не отпустит дочь с мужем ночью в поместье этого человека.
— Я сама повезу Лауру к тетушке Терезе, — решительно объявила миссис Сеймур. — А ты, коли тебе надо, езжай к Мюррею один.
План мистера Сеймура рушился в самом неожиданном месте.
— Доротея, — тогда сказал он, беря жену за руку. — Я должен тебе кое-что рассказать.
ГЛАВА 5: КОФР, ОКНО И ПРЕСС-ПАПЬЕ
Здесь мне придется ввиду моего собственного нетерпения поскорее узнать, что получилось из задуманного у мистера Сеймура, на время оставить День независимости, перелистнуть даже день лже-аукциона, и оказаться сразу в вечере пятницы. Вся история, которая до того казалась — и даже некоторое время самому автору — степенной и наполненной смыслами, вдруг приняла оборот неприличный, скандальный. Единственное, что меня извиняет как автора, так это то, что подобный оборот жизнь принимает рано или поздно с большинством из нас. И как в реальной жизни, с такой ситуацией — пусть и не хочется пачкаться о нелепость и скандал — следует немедленно разобраться.
Лаура спустилась в гостиную в просторном батистовом платье с широкой черной, украшенной по краям кружевами шантильей и в шляпке с вуалью.
Когда садились в бругаму, на дворе уже смеркалось. На запятках кареты был закреплен большой черный кофр, задняя ось несколько проседала под его весом.
Едва карета тронулась, заскрипело правой заднее колесо, да так громко, что человек суеверный предпочел бы вовсе отказаться от поездки. Садовник Питерс, спустившись с облучка, стал обследовать кофр, но вовремя вылезший из кареты мистер Сеймур указал ему на то, что проблема не в кофре, который, по уверениям Питерса, давил на ось, а в недостатке смазки во втулке оси. Покряхтев, Питерс достал из дорожного ящика масленку и смазал ось.
Тронулись снова, но тут огромная лисица вскочила из-за куста и метнулась прямо под ноги лошадям, так что те захрипели и попятились, чуть не вытолкав карету в овраг. Кто-то чертыхнулся в кофре, но Питерс был глуховат, а мистер Сеймур никак на эту странность не отреагировал. Словом, началось все не слава Богу.
Но поехали, поехали. Мимо укутанных темнотой полей и садов, мимо заросшей ивами реки, под измазанными чернильными пятнами небом. Скрипели колеса, фыркали лошади, блеск холодных звезд отражался в стеклах кареты.
Проехали два часа. Лаура спала, облокотившись на дверцу, подперев голову подушкой, мистер Сеймур не беспокоил ее. Затем свернули с основной дороги и поехали по едва заметной просеке через лес. За окном тянулись дубы, похожие на застывшие в схватке со змеями Лаокоона и сыновей, сухие стволы осин поднялись в неведомую высь восставшими ведьмиными волосами; пал туман и задымился в лунном свете между деревьями. Лошади побежали быстрее. Лес впереди стал редеть, и на открытом пространстве, посреди песочной зыби, на фоне мерцающих на холме, словно угли в камине, огней Уэнхэма, показалась усадьба Мюррея.
Едва увидев их из окна, хозяин вышел им навстречу.
Молодая женщина в платье из золотого батиста, в черной накидке с прихотливыми кружевами, с закрытым вуалью лицом сошла из кареты. Мюррей было протянул ей руку, но женщина как будто не заметила ее. С другой стороны кареты вышел джентльмен, одетый в дорожную одежду, с брюшком под зеленым жилетом, с лицом удивленным, с поднятыми бровями.
Мистер Сеймур подошел к мистеру Мюррею и, не протягивая ему руки, сухо сказал:
— Я привез вам дочь. Выполнили ли вы вашу часть условий?
— Я всегда соблюдаю условия договора, — ровно отвечал тот.
Он повернулся и указал рукой сначала на сад — весь в низкорослых, уродливого вида растениях, — затем на тропинку, спускавшуюся к заросшему пруду, на котором не было движения, затем на дом, возвышавшийся над ними черной тучей. Лишь из одного окна на фасаде лился призрачный белый свет.
— Где поставить карету?
— За строящейся часовней. Там есть навес для экипажей.
— Питерс, не распрягай. Мы через пару часов поедем.
Мистер Сеймур обошел карету и невзначай несколько раз стукнул пальцами по крышке кофра — это был условный знак, что все идет по плану. Вышло хорошо — Мюррей не видел. Впрочем, видел Питерс, увязавшийся за хозяином для инспекции кареты, но мистер Сеймур не беспокоился об этом.
Мистер Сеймур подал дочери руку, и оба прошли в открытую перед ними хозяином дверь особняка. Взволнованно глядя по сторонам, мистер Сеймур видел, что не все в доме соответствовало его плану. Во-первых, особняк Мюррея оказался почти замком, мало того, что он был трехэтажный и с высокими потолками, так еще и с башней. По плану мистер Сеймур должен был поставить свечу на окне своей комнаты и сам встать рядом с ней, чтобы Уильям нашел его. Но что если Мюррею придет мысль разместить их с Лаурой в башне? На три этажа веревки, может, еще хватит, но на башню никак не хватит, и волосы у мистера Сеймура не такие длинные, как у Рапунцель. Во-вторых, сейчас они шли следом за Мюрреем по освещенному лампами коридору, и коридор этот был раздражающе прям и пуст, как будто бесконечен — со множеством дверей по сторонам, каждая из которых была в точности такая же, как все остальные. Где же они с Уильямом спрячутся? И как он запомнит дверь Лауры? Коридор был пугающе однообразен: стены на всем его протяжении били обиты бордовой тканью, по полу тянулся палас с вызывающими тошноту прямыми алыми линиями, на потолке висели одинаково корявые бронзовые люстры, расположенные на равных расстояниях друг от друга. Отчего-то, составляя свой план, мистер Сеймур представлял себе в коридоре рыцарские доспехи, бронзовые скульптуры в человеческий рост, старинные комоды с китайскими вазами на них, висящие на стенах картины с фигурами в старинных одеждах, и всякое подобное. Он испытал по этому поводу досаду, причем какую-то мелкую досаду, недостойную момента, словно он ошибся полкой на каком-то складе, обнаружив на ней совершенно не те предметы, какие были ему нужны.
— Сюда, — сказал Мюррей, открывая ключом одну из дверей и давая гостям пройти внутрь первыми. — Здесь, мисс Лаура, мы попросим вас подождать, пока мы с вашим отцом закончим наш разговор.
Они вошли. Комната была большая, в одном из углов ее была колонна, были тут и секретер, и книжный шкаф с книгами, и старинный диван, а также большой стол, снабженный всем нужным писателю, и несколько стульев. Окна в комнате были высокие и створчатые, как во дворцах, на потолке висела такая же люстра, какие были в коридоре, по стенам во множестве горели лампы. Мистер Сеймур вздрогнул, когда увидел большую кровать со взбитыми подушками, укрытую красным атласным покрывалом. Над кроватью был высокий, изъеденный молью бархатный балдахин, тоже красного цвета.
— Еще не разобрался со всей рухлядью, которая досталась мне вместе с домом, — пожаловался Мюррей. — Прежний хозяин хотел, чтобы у него все было, как во французском замке, да разорился. Я переделываю комнаты одну за другой, но пока вынужден мириться с этим старьем.
— Кровать будет кстати, — впервые за все время подала голос Лаура. — Я смогу подремать, пока вы не разберетесь с делами.
— Вот и хорошо, — кивнул мистер Мюррей. — Не будем терять времени, мистер Сеймур. Пойдемте, обсудим поскорее наше дело.
Как мистер Сеймур ни пытался запомнить ту дверь, за которой оставил дочь, у него ничего не вышло. Ступая по заколдованному коридору, он успокаивал себя тем, что сможет определить дверь снаружи по свету из комнаты сквозь щель под дверью (он не желал замечать, что двери плотно прилегали к полу). Они шли по коридору еще довольно долго — мистеру Сеймуру даже в какой-то момент почудилось, что они стоят на месте, а ковровая дорожка движется им навстречу и подтягивает за собой двери, люстры и пол с потолком.
Но были и хорошие новости: Мюррей не собирался селить его в башне — и ни на третьем, ни даже на втором этажах, хозяин остановился перед дверью в том же коридоре. Главная часть плана была спасена.
Это была тоже спальня, но скромнее той, в которой разместили Лауру. Комната была чистенькая, с писательской конторкой в углу, с умывальником в другом углу, с круглым столом и стулом в третьем углу, и с одноместной кроватью и блестящим ночным горшком — в четвертом. Все эти углы мистер Сеймур разглядел, пока Мюррей зажигал лампы на стенах. Разумеется, мистер Сеймур не собирался находиться в этой комнате долго. Взбодрившись от этой мысли, он прошелся из угла в угол (от писательской конторки до горшка), затем снял и положил на стол цилиндр и обратился к Мюррею, как требовало его положение, голосом потерянным и дрожащим.
— Я рассчитываю, — сказал он, — что насилие будет вами полностью исключено.
— Я уже говорил вам. — Губы Мюррея не смогли выбрать между фигурой, выражающей предупредительное почтение, и фигурой, выражающей презрение. — Я всегда соблюдаю условия договора.
— И никаких средств…
— Ни даже вина, — предупредительно склонил голову Мюррей. — Впрочем, вас могу угостить отменным шерри.
— Оставьте. Бумага у вас?
Жестом фокусника Мюррей извлек из внутреннего кармана сюртука большой конверт, непонятно как поместившийся там и непонятно, как там не помявшийся.
Мистер Сеймур раскрыл конверт, достал бумагу и прочел текст, стараясь переходить от слова к слову вдумчиво. По мере чтения он убеждался, что бумага была написана именно в тех выражениях, какие рекомендовал поверенный Скиннер. Но вдруг — ах, опять он чуть не пропустил самое главное!
— А где же подпись?! — в негодовании воскликнул мистер Сеймур.
— После, — змеиные губы мистера Мюррея сложились наконец в презрительную улыбку. — Условие было, что я вступлю в связь с вашей дочерью. Подпись против факта.
— Но если она не согласится?
— В этом случае наш договор потеряет силу. Обе стороны будут освобождены от дальнейших обязательств.
— Как?! — в негодовании воскликнул мистер Сеймур. — Я привез вам дочь! Я выполнил условие!
— Условие было другим, — отвечал ему Мюррей. — Впрочем, не волнуйтесь, мистер Сеймур, шансы на то, что договор утратит силу по этой причине, минимальны.
Не успел мистер Сеймур оглянуться, как хозяин прошел к двери, по пути зачем-то прихватив со стола его цилиндр, коротко поклонился и вышел. Ключ в замочной скважине повернулся два раза.
Мистер Сеймур бросился к окну. Но… в комнате не было ни одного окна. Он потерянно переводил взгляд с одной стены комнаты на другую. В комнате не было ни одного окна.
Мысли вихрем закружились у него в голове, вылетая наружу бессмысленными стонами. Он бросился к двери и толкнул ее. Она была как каменная.
Оставлю мистера Сеймура в этом плачевном положении. Что делает Уильям?
Приключение — если это можно было назвать приключением — началось для него не самым худшим образом. Большую часть дороги до поместья отца Уильям проехал, откинув крышку кофра и сидя в нем, словно оживший в гробе покойник. Он даже успел по пути выкурить трубочку. Лишь только лес начал редеть, он вновь улегся в кофр, закрыл за собой крышку и принялся ждать условного сигнала. Карета остановилась, по крышке постучали, давая ему знать, что все шло по плану.
Далее Уильям услышал, что карету приказали поставить под навес, и по качке понял, что приказание исполняется. Оставалось только выждать момент, когда Питерс заснет. Движение прекратилось, он услышал, как Питерс спрыгнул с облучка, затем его шаги. Вдруг послышалась какая-то возня рук вдоль поверхности кофра, кофр сильно качнулся несколько раз, затем все стихло, и он услышал удаляющиеся шаги.
Наконец Уильям посчитал, что прошло достаточно времени, в кофре к тому же становилось трудно дышать. Он осторожно толкнул над собой крышку. Она была как каменная. Он толкнул сильнее. Крышка словно соединилась в одно целое с ящиком. Сильнее, еще, еще! Но крышка стала частью воспрещавшего его свободу пространства. Он запаниковал и начал что было сил толкать крышку руками и коленями. Она не двигалась. Он вспотел, задышал тяжело, он понял, что случилось. Питерсу показалось правильным затянуть ремни на кофре — возможно, то, что мистер Сеймур постучал по кофру, слуга расценил как упрек ему в небрежности.
Он вновь, уже без всякой надежды, толкнул крышку коленями — ни движения.
Ужас сдавил грудь. На сколько ему осталось воздуха?
Ни Лаура, ни мистер Сеймур, ни его отец не существовали для Уильяма больше, превратились в невидимые песчинки на улетевшей вдаль планете. Его пекла только собственная жизнь и грозящее ее внезапное окончание. Несколько раз он что было силы в легких крикнул: «Питерс! Питерс!» Но звук его голоса показался ему самому страшен. Словно мертвец кричал он для самого себя, самому себе, о самом себе. Но нет, это все остальные умерли, а он был еще жив. Если он не умрет, он возродит всех, рассудит и своего отца, и мистера Сеймура, и Лауру. Ему нельзя, нельзя умирать — мир зависел от него!
Спасла его не эта мысль и не полузабытая молитва, которую он начал было читать шепотом, но боль. Повернувшись в очередной раз в своем тесном жилище, он вдруг ощутил пониже поясницы сильный укол. Поискав рукой, Уильям с радостью нащупал в заднем кармане сюртука булавку — ее подарила ему Анна на пикнике, вынув из воротника платья, — не найдя ничего лучше, чем отблагодарить его за подаренный ей томик «Природы». Булавка была красивая, длинная, с изящной изумрудной головкой, — но Уильям не был модником и машинально сунул ее тогда в задний карман сюртука, не подумав, что это не самое безопасное место, где можно хранить булавку. Но теперь эта близость булавки к телу была спасительна, давала надежду.
Объясню, как булавка оказалась у Анны. Мистер Гришэм, как читатель помнит, подарил эту случайно доставшуюся ему вещицу невесте. Мистер Сеймур присутствовал при акте дарения и внимательно рассмотрел тогда и булавку, и чехольчик к ней. Мистер Гришэм объяснил мистеру Сеймуру, что оба предмета прибыли к нему из Лондона с новой партией товара для галантерейного магазина. София была к подарку равнодушна и легко рассталась с ним, когда Анне потребовалось подколоть чем-то разошедшийся шов на платье, она сказала тогда, чтобы Анна оставила булавку себе. А Анна подарила булавку Уильяму. Вернемся к нему.
Вот он извернулся, застонав от боли в выкрученных мышцах, и смог-таки вытащить булавку из кармана. Затем он начал засовывать булавку в щель под крышкой, ища ремни. Один раз булавка не прошла в щель, но уткнулась в твердое. Он нажал сильнее, булавка с трудом, но проткнула кожу и вышла с другой стороны ремня. Он повторил действие, воткнул булавку в ремень рядом с первым отверстием.
Изъязвить все три ремня заняло у него около часа, в течение которых он стал совершенно мокрым от пота и чуть не потерял сознание. Но вот он коленями и ладонями уперся в крышку кофра и из всех сил толкнул ее вверх — ремни лопнули, крышка отлетела. Уильям был свободен.
Его возвращение в ряды живущих могло напугать. С диким взором показался он в мире, пот тек по его лицу, руки дрожали, рыжая борода и бакенбарды была всклокочены, он жадно глотал воздух и издавал странные звуки. Удивительно, однако, как быстро и легко человек переходит от выбора между жизнью и смертью к выбору того, сколько денег оставить на чай портье. Уильям скоро пришел в себя — теперь, когда жизнь его была вне опасности, он снова мог волноваться о других.
Карета стояла заряженная под навесом, вокруг была темнота, едва разбавленная там и тут лунным светом, на охапке соломы у столба виднелись сапоги Питерса и слышался храп человека, не обремененного сомнениями. Усадьба черным обелиском поднималась над садом, прудом и строящейся часовней. Стараясь держаться в тени, Уильям быстро пошел к ней, прячась то за столбом навеса, то за зданием часовни, то за пышным кустом акации. На фасаде светились два окна, оба были на первом этаже. В одном из них свеча стояла прямо на подоконнике, и рядом был положен цилиндр мистера Сеймура; окно это было отворено.
Пригибаясь, Уильям подбежал к окну, забрался на высокий фундамент, ухватился руками за подоконник и через мгновение был в комнате.
— Ты пришел сообщить мне свое решение?
Отец сидел в углу комнаты в кресле, держа в руке направленный на него пистолет. Уильям стоял перед отцом совершенно потерянный, ощущая внутри себя страшное нежелание участвовать во всем этом дальше, испытывая нечто подобное тому чувство, которое возникает у человека, пришедшего на удручающе скучную пьесу.
— Итак, вы решили меня убить — ты, мой сын, и этот несостоявшийся писатель. Ах, этот вечный союз порока и воображения! — Мюррей пустил свои губы змеиться. — Всегда, всегда есть кто-то, кто хочет меня убить, ну почему так?! — воскликнул он в притворном отчаянии. — При чем тут я? Я лишь пытаюсь помочь людям и делаю свое дело честно. Я всегда соблюдаю условия договора, а меня пытаются обмануть! Заметь, Уильям, я мог поместить этого простофилю в соседней комнате, чтобы он услышал все, что там происходит. Но я не сделал этого. Этого нет в договоре.
— Вы мерзавец, — Уильям смотрел на отца с отвращением.
— И ты тоже оскорбляешь меня. — Мюррей обидчиво выкатил нижнюю губу. — А ведь, в отличие от тебя, я никого не убил.
— Я не убивал…
— Извини, я просто хотел послушать эту шутку еще раз, — усмехнулся Мюррей. — Что же ты тогда сделал? Посоветовал Брук убить? Или поддержал интересную идею, когда она сообщила тебе ее? И дал ей денег на побег? Или, может быть, стоял в дверях ее спальни на сторожах, когда она делала это? Может быть, даже посоветовал ей взять подушку, когда у нее не получалось сделать это шалью?
Отблеск свечи скользнул по дулу пистолета. Уильям закрыл лицо руками.
— А я еще у вас виноват, — притворно горестно вздохнул Мюррей. — При чем тут я?
— Что ты хочешь от меня? — спросил Уильям. — Зачем ты мучаешь меня?
— Мучаю? Я люблю тебя. Я хочу научить тебя делать все то, что умею сам. Сын встанет на место отца. Семейный бизнес продолжится.
— Я никогда не стану твоим преемником.
— Я, любящий своего сына, содержавший его всю жизнь, давший ему образование, кров, средства, — покачал головой Мюррей. — И я же подлец. Что ж, — продолжил он сухо, — если ты не хочешь становиться моим преемником, ты перестанешь быть кем бы то ни было.
— Все что угодно, только не становиться злом, — сказал Уильям.
— Что-то ты долго тянешь с этим решением, мой мальчик, — сочувственно посмотрел на него отец. — По крайней мере окружному судье о нем до сих пор ничего не известно. Но первозданная чистота не придет от раскаяния, не надейся. Потому что винтик в твоей голове уже свернут, его не вынуть, не закрутить до конца. Доктор Харлоу рассказал мне, что есть такая область в мозге, куда вкручиваются винтики и где они ломаются.
— Что ты сделаешь со мной?
— Я пошлю тебя к людям со сломанным винтиком в голове. Ты пробудешь здесь до прибытия полиции. Брук сейчас в Бостоне и только ждет от меня сигнала, чтобы дать признательные показания. Теперь пойдем.
Он поднялся с кресла и указал сыну пистолетом на дверь.
Выведя его в коридор, он провел его к двери, за которой была комната, как близнец похожая на ту, в которой остался запертым мистер Сеймур. Закрыв дверь за сыном, он вновь, как и в прошлый раз, дважды повернул в замке ключ. Исполнив это, наблюдая про себя все обстоятельства дела со стороны, будто поворачивая перед глазами в пальцах разбухшие и грязные бутылочные пробки, он рассудил, что сообщников не должно было быть больше, после чего направился к комнате Лауры.
Что он ощущал в этот момент?
Кейн Мюррей не испытывал эйфории триумфатора, ни даже удовольствия от своих высокоэффективных действий по разоблачению заговора. Не было в нем ни злорадства, ни наслаждения муками других. Кейн Мюррей делал лишь то, что должен был делать, и делал это хорошо, методично, с пониманием конечной цели. Хоть я сказал раньше, что цель была ему самому не вполне ясна, и в любом случае не важна, сейчас мне подумалось, что цель-то, может быть, у него была — цель эта была такой же, как у деревянного мальчика Пиноккио в сказке Коллоди. И он лукавил сам себе, когда таким презрительным тоном рассказывал Уильяму про винтики в мозге. О том, что сам он был от рождения лишен этой части мозга, где застревают винтики, Мюррей догадывался — потому так заинтересовал его случай Финеаса Гейджа. Но дело было, очевидно, не в том, чтобы не иметь этой части мозга вовсе, а в том, чтобы использовать эту часть отличным образом от того, как используют ее люди — так что в ней застревают винты. Но Мюррей, не имея этой части мозга, конечно, не мог придумать новый метод ее использования, а мог лишь мечтать о ней и имитировать ее наличие в том проявлении, в каком наблюдал эту часть мозга в других людях.
Но обратно к действию.
Лаура стояла у окна, спиной к двери. Она не обернулась, когда он вошел, только сказала:
— Не подходите ко мне.
Он не собирался торопиться — впереди была вся ночь. Кейн Мюррей развалился в кресле у двери и принялся подробно объяснять Лауре ситуацию.
Прежде всего он рассказал ей, что отец ее задолжал сумму до того огромную, что долг не только разорит семью Сеймуров, но может довести самого мистера Сеймура до больницы, или — почему нет? — такие случаи происходят сплошь и рядом — до самоубийства. Это, разумеется, ужасно. Кейну Мюррею жаль, что так получилось, но не он составлял договор, а его трест — и трест же потребует от него взыскать деньги с ее отца. Мистер Сеймур подписал договор сам, мистера Мюррея и не было при подписании. Сейчас ему, мистеру Мюррею, очень сложно что-либо изменить. Если бы даже он и попытался что-то сделать, это стоило бы ему огромных потерь, как в смысле денег, так и в смысле репутации перед партнерами в тресте. И тем не менее… Учитывая их знакомство с Лаурой… Он мог бы… Далее пошла сарабанда про смерть жены, про то, как он горюет по ней, и про бестолковую и лишенную смысла жизнь одинокого мужчины. Речь эта продолжалась семь минут двадцать три секунды.
Когда он закончил, Лаура, которая по-прежнему стояла без движения у окна, повернувшись к нему спиной, глухо сказала:
— Отвернитесь, я разденусь.
Не ожидавший такой скорой реакции и отводя успех своей речи на счет еще раз доказавших свою устрашающую эффективность алгоритмов Элизабет, Мюррей поднялся с кресла и повернулся к окну спиной. Он услышал за спиной ее легкие шаги, испытал желание обернуться, но не обернулся — он всегда соблюдал условия договора.
В следующую секунду страшный удар обрушился на его затылок, так, будто весь мир, сконцентрировавшись, попытался-таки вбить в его мозг отсутствовавшую в нем часть. Миссис Сеймур — да, это была она! не даром она всегда гордилась похожестью своего голоса на голос дочери — обрушила на голову Кейна Мюррея чугунное пресс-папье не менее трех фунтов весом, которое она все это время прижимала к груди. Мюррей без чувств рухнул к ее ногам.
В двух словах теперь расскажу, как это получилось.
Решение мистера Сеймур открыться жене было правильным — семя упало на почву в отношении графа Альмавивы подготовленную и вырастило на ней плотоядное растение. Миссис Сеймур взяла дело в свои руки. Все окончательные детали заговора были спланированы ею, причем о некоторых частях плана она не сообщила мужу. В частности, она была уверена, что ни супруг, ни его сообщник не смогут одолеть Кейна Мюррея, оба они слишком любили разговоры о несуществующем. Оттого она ожидала, что Мюррей появится в ее спальне и подготовилась к этому. Из дома ею был взят железный прут, но беда была в том, что он выскользнул у нее из-под платья в карете и она не смогла поднять его незаметно от мужа. Но пресс-папье, найденное ею на письменном столе в спальне, подошло для дела еще лучше — она обрушила его на голову Мюррею со всей любовью, которую испытывала к дочери. Машина в Мюррее не почувствовала другой машины. Так гибнет и самый человечный человек.
Дав волю своему гневу, пнув для острастки тело Мюррея ногой, миссис Сеймур перешагнула через него и вышла в коридор, ничуть не смущаясь его бесконечностью, и пошла по нему решительно, стуча во все комнаты и громко окликая мужа. В одной из комнат, к ее удивлению, на стук и зов отозвался Уильям Мюррей, отпирать его она пока не стала, ей надо было сперва убедиться, что сообщники по-прежнему сообщники.
Когда она дошла до комнаты мужа и услышала из-за двери его жалобный голос, она выслушала через дверь его объяснения и поняла, что случилось. Еще раз похвалив себя за то, что взяла на себя стратегическое планирование операцией, миссис Сеймур сбегала обратно в ту комнату, где лежал Мюррей, взяла у него из кармана ключи, затем вернулась и освободила мужа. Все окончательно прояснилось и объяснилось. Был отперт и Уильям, весьма удивленный и обрадованный в таких обстоятельствах увидеть миссис Сеймур.
— Надо вернуться и проверить, жив ли он, — сказала миссис Сеймур. — Я ведь могла случайно убить его.
— Случайно это сделать вряд ли возможно, — покачал головой Уильям.
Втроем они вернулись в комнату, где лежал Мюррей, и нашли его там же на полу, по-прежнему без сознания. Удар миссис Сеймур оказался силен в нужной степени.
Уильям сбегал к карете (Питерс по-прежнему безмятежно спал в соломе) и забрал из кофра веревку. Кейна Мюррея связали с величайшей тщательностью, засунули ему в рот батистовый платок миссис Сеймур и закрепили кляп обернутой вокруг головы наволочкой. Уильям и мистер Сеймур взяли Мюррея за руки и за ноги и вынесли из дома к карете. Им удалось погрузить тело в кофр, не изобретая побочных сюжетных линий.
— Я сяду на ящик сверху, — сказал Уильям. — Так я буду уверен, что он никуда не денется. Если он начнет шуметь и попробует вылезти, эта штука быстро успокоит его.
Он вынул из кармана и показал им булавку с изумрудной головкой.
— Полезная вещь, — одобрила миссис Сеймур, любуясь отражением лунного света на изумруде.
Проснувшийся наконец садовник Питерс был удивлен тем, что пассажиры его в полном параде уже сидят в карете и требуют везти их назад в Салем, причем появился и новый пассажир, настаивающий ехать на запятках, сидя на кофре. Питерс, по правде сказать, уже и по дороге в поместье чувствовал, что дело было какое-то особенное, но понимал чутьем и то, что расспрашивать о нем не следовало, потому что от этого будет только хуже. Так ему стало хуже после того, как доктор Стерн, пока выдавливал у него на локте фурункул, рассказал ему, что земля круглая.
В пригороде Салема Питерса высадили, предоставив ему самому добираться до дома, вожжи в руки взял сам мистер Сеймур. Через полчаса бругама была у борта «Чайки».
Светало. Море было неспокойно — альбатросы носились с криками среди качающихся мачт, пенились барашками волны за пирсами, ветер сыпал в лицо брызгами. Капитан с лицом, похожим на потрескавшуюся тыкву, с одним глазом все время как будто хитро прищуренным (полностью открыться ему мешал шрам), с жесткой, как шкура дикобраза, бородой, спустился к ним по трапу. Он поздоровался с Уильямом, а мистеру Сеймуру, представился следующим образом:
— Капитан «Чайки». Если будет скучно, придумайте имя сами.
— Я — Икабод Крейн, — пожал протянутую руку мистер Сеймур.
— Где товар?
— В ящике, — показал Уильям на кофр. — В дороге он вел себя тихо, но я уже предупреждал вас, что с ним следует быть особенно осторожным.
— Товар будет представляться мне важным лицом, сулить золотые горы и угрожать всеми небесными и земными карами? — хохотнул капитан. — Они все так делают. Чем отъявленней мерзавец, тем более он уверен, что земля без него не проживет. Знали бы вы, сколько важных особ сейчас отгоняют пальмовыми ветвями мух от черных царей! Не беспокойтесь, сэр, на «Чайке» товар — только товар. Он будет доставлен и продан.
— Тогда не будем терять времени, — кивнул Икабод Крейн.
Капитан свистнул вахтенному.
— Добби, пришли пару ребят, надо принять груз. Показывайте, где он.
Уильям поднял крышку кофра.
— Где? — спросил капитан.
Мистер Сеймур и Уильям, и миссис Сеймур, сталкиваясь головами, заглянули в кофр.
Ящик был пуст.
ЧАСТЬ IV
ГЛАВА 1: МИСТЕР ИКАБОД КРЕЙН НЕ МОЖЕТ ПРИЙТИ В СЕБЯ
Все эти столь четко и ясно представившиеся мистеру Сеймуру картины, покрывающие большой промежуток времени пятницы и так подробно описывающие ее события, разместились, как, может быть, уже поняли самые догадливые из читателей, в сне мистера Сеймура, который в реальности занял минут двадцать. Проснувшись, мистер Сеймур почувствовал себя бодрее, хотя в нем оставалась еще некоторое время легкая досада на исчезновение из кофра Мюррея. Вместе с тем он прекрасно помнил, что представляла из себя реальность, и отдавал себе отчет, что за время его сна она не поменялась и не улучшилась.
Но погодите…
Сон его был ясный и детальный даже настолько, что мистер Сеймур, хоть и был вполне уверен, что все события, случившиеся в нем, были, конечно, сном, но все же он не вполне ясно помнил, какие из предпосылок, определившие события сна, имели под собой реальную основу, а какие этим сном были выдуманы в качестве, собственно, его предпосылок. Так, например, мистер Сеймур сомневался, имело ли место в действительности мерзкое предложение ему Мюррея, которое, право, было слишком мерзким, чтобы быть реальностью. Может быть, это бродили в его сознании остатки сна, построившего основания для случившихся в нем событий?
Действительно, а что указывало на реальность предложения Мюррея? Никакие воспоминания мистера Сеймура о реальности до сна не подтверждали реальности этого предложения — ни разговор со Скиннером, ни объяснения с женой, ни поведение его самого на празднике. Да, он вспоминал, что много думал об этом предложении, когда говорил со Скиннером и когда говорил с женой, да и на празднике, когда сидел за столиком с гостями, но это могло ему только так казаться сейчас, после сна, когда сон уже снабдил его воспоминания о разговоре со Скиннером, о разговоре с женой, о беседах за столом на празднике этой подкладкой. В реальности же предложения Мюррея не было.
В самом деле, продолжал размышлять про себя мистер Сеймур, мыслимое ли это дело, после такого-то предложения Мюррея позвать его к себе на праздник, где собрались близкие и друзья его дома? И что это был за бредовый по нелепости план — похитить Мюррея, сговорившись с его сыном, и продать в рабство в Гвинею? Чушь, чушь. Конечно, и предложение Мюррея, и этот план — все это был сон.
Постойте, вдруг остановил он себя, так что даже и физически остановился на полпути к дверям в сад. Что тогда заставило его помчаться с пикника к Скиннеру? И ведь Скиннер подтвердил ему факт статьи в договоре, грозящей ему разорением. Это точно было. И жена, точно, рассказала ему подслушанный ею в лесу разговор Мюррея со своим сыном. Это было, было! Или… чего-то из этого все-таки не было?
Что сказал ему в реальности на пикнике Мюррей?
В бессильной попытке вспомнить мистер Сеймур закрыл глаза, снова сел на диван и закачался на нем. Нет, он не мог вспомнить ничего другого, кроме того, что помнил. Мистер Мюррей в реальности сказал ему на пикнике именно только это страшное и нелепое, не укладывающееся ни в какие рамки: «Я хочу переспать с вашей дочерью».
Постепенно просыпаясь, мистер Сеймур был вынужден признать правдой одну за другой все предпосылки сна. Нависшее над ним банкротство было реальностью, подслушанный на поляне женой разговор тоже был, и да, Лаура, теперь он припоминал это точно, когда он был уже у двери гостиной, что-то громко закричала на лужайке про форму. Все это, однако, нужно было без промедления проверить, прояснить наверняка — праздник на лужайке перед домом продолжался. Он открыл дверь и вышел в сад.
Ужин заканчивался; кто-то из гостей еще сидел за столом, другие прогуливались группами по дорожкам между фонарей под деревьями или стояли возле сцены театра. К своему удивлению, мистер Сеймур не увидел на сцене колоды и топора — на подмостках вместо них был прислоненный к доскам одинокий национальный флаг, а сами доски оказались раскрашены не в серый, но в голубой и белый цвета, изображая, как видно, небо с облаками. Затем он увидел стремительно приближающуюся к нему с бокалом в руке миссис Сеймур.
— Где ты был? — но вопрос ее звучал не раздраженно, а радостно.
— Дорогая, я принял лекарство и ненадолго заснул...
Он приготовился рассказать про головную боль, но это не понадобилось — супруга пребывала в самом доброжелательном к нему настроении.
— Пойдем же! — потянула она его за руку к сцене. — Скоро начнется спектакль.
— Да, спектакль… — растерянно проговорил мистер Сеймур, указывая рукой. — Но где топор и колода?
Супруга посмотрела на него с ласковой укоризной.
— Тебе надо поменьше спать, Джон. — Она поправила ему волосы. — Девочки за вчерашний день все переделали. Хотя ты прав, Питерсу надо сделать выговор за то, что он опять притащил на сцену весь этот ужас.
— Но Лаура? Где Лаура?
— Да вон она там, за столом. Только в пьесе она играть не будет. Играть будут Софи и Генри, вчера весь день репетировали.
Мистер Сеймур взялся рукой за лоб.
— Если Лаура не будет играть, значит, она расстроена. Когда я уходил, она встала с места и начала кричать что-то про форму…
— Девочка переволновалась, чуть-чуть поторопилась, — улыбнулась таинственно миссис Сеймур. — Ты скоро сам все поймешь. А что до новой пьесы, Лаура не в накладе. Она была ее режиссером.
Две пьесы путались в голове мистера Сеймура с предложением Мюррея.
— Я рад, что пьеса не про топор, — сказал он наконец, чтобы только что-то сказать.
Следуя вместе с супругой к сцене, мистер Сеймур увидел, как Кейн Мюррей миролюбиво беседует на дорожке с мистером Пирсоном, София прогуливается под руку с мистером Гришэмом, а Лаура с Анной, миссис Эпплтон и Натаниэлем Готорном оживленно разговаривают за тем столиком, что стоял ближе других к сцене. Не было видно только преподобного Лайбета.
— Пастор отъехал на телеграф, — прочла его мысли миссис Сеймур. — Ему понадобилось срочно отправить какую-то телеграмму в Миссури. Как только он вернется, спектакль начнут.
Лайбет скоро появился — в нервическом настроении, но с остатками вдохновения на лице; подойдя к супругам, он спросил у них, можно ли начинать.
— Просим, просим, — собирая гостей взглядом, громко сказала и зааплодировала миссис Сеймур.
Все подхватили аплодисмент, кто были дальше, подошли к сцене.
Преподобный Лайбет взошел на подмостки.
— Друзья! — начал он представление картины. — Соотечественники, братья и сестры — так я хочу обратиться к вам сегодня. И не с церковной кафедры, где люди привыкли меня видеть, но со сцены, являющей собой слепок другой сцены — большей, на которой вершится мировая история. Пьеса о нашем национальном единстве полна героев, явивших миру достоинство и доблесть. Благодаря им в нынешний момент на небе восходит новая звезда, получившая на земле отражение в единой нации, указующей народам путь, возвещающей эру добра и справедливости на земле. Первый и важнейший этап работы был нами начат и завершен семьдесят три года назад. Никому — никакой власти, никакой силе во Вселенной, кроме власти и силы Бога, мы не обязаны своим успехом. И подобно тому как образ битвы за добро в небесах был воспроизведен нашими отцами на земле в боях за нашу независимость, так образ самой этой битвы будет сегодня представлен вам на этой сцене картиной Джона Вудсайда «Мы не служим коронам». Как мы увидим, венок — по-французски это couronne — то есть та же корона, — все же будет простерт над головой героя — но простерт он будет не земною силой, но силой небесной — самой свободой. В образе свободы нам предстанет Марианна с французских баррикад, возможно, богиня Афина, отстаивающая мудрость — то есть свободу мысли — мечом. Но так или иначе, сошедшее на героя с облаков благословение, в конечном итоге, не может быть ничем иным, кроме как освящением подвига наших отцов божественным Провидением. Заметьте, господа, венок из свежих листьев — только Бог, проявляющий себя в природе, естественный закон Вселенной — дарует нам свободу, но никакой земной сюзерен не может дать нам свободы, ибо власть одного человека над другим противоестественна по своей сути. Наша клятва в верности потому — не земной короне, наша клятва в верности — нашей свободе и высшему промыслу, давшему нам ее!
Под громкие аплодисменты пастор сошел со сцены. Занавес начал усилиями садовника Питерса раздвигаться — пусть несколько судорожно. Взорам публики на сцене предстала глиняная тумба, на которой стоял Генри Пирсон, одетый в белые парусиновые брюки и морской жилет. В поднятой левой рукой он держал национальный флаг, тот самый, что раньше мистер Сеймур увидел на сцене прислоненным к доскам. Пространство вокруг тумбы было заставлено множеством стеклянных блюдец с водой, которые от большого их количества и близкого положения друг к другу создавали впечатление поверхности воды. Между блюдцами были расставлены свечи в подсвечниках, игравшие на воде блики как будто отражали лучи восходящего солнца. Из-за тумбы вдруг пошел дым — это садовник Питерс через специальную щель в задней стенке стал пускать на сцену клубы каминными мехами, создавая впечатление движущихся по небу над морем облаков. Более стойкие облака были нарисованы на фанерных досках, а также изображены скомканной грудой простыней за глиняной тумбой. За простынями было еще возвышение, на нем теперь появилась София — одетая в золотистого цвета длинную юбку и белую тунику (в которую перешили ее детское платьице), она как бы парила над Генри и облаками. В левой руке София держала обещанный зеленый венок свободы, а в правой — посох с насаженным на него фригийским колпаком, в роли которого выступал рождественский подарочный пакет из галантерейного магазина мистера Гришэма. Заняв устойчивую позицию на возвышении (на что ушла все-таки пара секунд) София левой рукой простерла венок над головой Генри, а правую с посохом отвела в сторону. Сцена — мерцанием блюдец воды и пиротехническими стараниями Питерса — смотрелась эффектно. Оказались кстати вдохновенный взгляд Генри и строгая мудрость, читавшаяся на лице Софии. Но вот садовник Питерс открыл проделанное в верхней части декорации окошко и посветил в него фонарем. Волосы и лицо Свободы залучились в рассветной дымке янтарным светом. Публика восхищенно зааплодировала, миссис Сеймур поднесла к глазам платок, а мистер Пирсон крикнул «Браво!» Фигуры застыли без движения. Затем садовник Питерс закрыл окошко и побежал вокруг сцены закрывать занавес. Он несколько замешкался, так что София, не в силах сдержаться, громко чихнула от попавшего ей в нос дыма. Происшествие не только не испортило общего впечатления от спектакля, но добавило действию шарма. Актеры получили овацию. В сценических нарядах они сошли на лужайку, принимая сыплющиеся на них поздравления и комплименты.
Веселье продолжилось далее и еще более неожиданным для мистера Сеймура образом. Не успели актеры вполне насладиться своим триумфом, как внимание всех обратилось на Кейна Мюррея, который вдруг с самым решительным видом поднял со стола бокал и постучал по нему ножом. Он казался взволнован, глаза его были увлажнены; перед тем как сказать то, что он хотел сказать, он обвел всех присутствующих взглядом сочувственным, сулящим им радость, затем сделал кому-то приглашающий жест.
Лаура вышла к нему с высоко поднятой головой.
Миссис Сеймур положила руку на плечо вздрогнувшего мужа, и сделала ему молчаливый знак слушать.
— Дамы и господа, — громко объявил Мюррей. — Мистер Сеймур и миссис Сеймур. — Он повернулся к хозяевам, затем на секунду замолчал, так что в тишине стал слышен треск пламени в фонарях. — Я хочу объявить, что я и ваша дочь Лаура любим друг друга. Я имею честь просить у вас ее руки.
Челюсть мистера Сеймура упала. Он не чувствовал успокоительного похлопывания по плечу миссис Сеймур. Он не слышал приветственных криков и аплодисментов гостей, пусть в начале не вполне уверенных.
— Мы любим друг друга, — продолжил свою речь Мюррей. — Пусть об этом вам скажет сама Лаура.
В глазах у Лауры засверкал огонь, на губах появилась улыбка, которой никто до того на ее лице не видел, непонятного свойства улыбка, непонятно что готовая выразить улыбка — то ли презрение, то ли счастье, то ли благодарность, то ли отчаяние.
— Я люблю этого человека! — выкрикнула она звонким голосом. — Отец, мама! Я хочу стать женой этого человека!
— Браво! — воскликнул мистер Пирсон.
— Сharmant! — Миссис Эпплтон знала по-французски только это слово.
Кольца закрутились на пальцах Софии.
— Я знала все! — с жгучей радостью в голосе воскликнула миссис Сеймур, обнимая мужа. — Лаура объяснила мне, когда я подошла к ней после этих ее ужасных криков. Оказалось, она хотел объявить всем уже тогда о формальном предложении мистера Мюррея, но мистер Мюррей дал ей знать, что это лучше будет сделать после спектакля.
Мистер Сеймур в изумлении смотрел на семью и гостей. Они сошли с ума? Они забыли, кто такой Кейн Мюррей? И Доротея — что случилось с ней?!
София все крутила на пальцах кольца и улыбалась в пустоту с какой-то одной ей известной мыслью в уголках рта. Пирсоны оба энергично аплодировали. Мистер Гришэм выглядел в меру позабавленным, мисс Эпплтон не в меру тронутой. Уильям хмурился, Анна не хлопала, преподобный Лайбет был в восторге, Готорн что-то записывал в свой блокнот.
— Ну что же ты молчишь? — услышал мистер Сеймур на ухо возбужденный шепот жены. — Мы благословляем вас! — громко крикнула она сама Мюррею и Лауре.
Все снова зааплодировали, послышались хлопки пробок и возгласы: «Браво! Любви! Счастья!»
Мюррей и Лаура нагнулись друг к другу и прикоснулись щеками.
— Ты же сама… — запинаясь, проговорил мистер Сеймур. — Ты же говорила мне, что Мюррей…
Брови на лице миссис Сеймур сдвинулись в выражении строгости ради любви.
— Перестань, — повелительно сказала она ему. — Дело сделано, и сделано отлично. Мы не потеряем денег. Лаура теперь пристроена — и даже лучше, чем с Пирсоном. Не забывай, что Мюррей не молод… Будь хоть раз благоразумен.
Мюррей и Лаура взялись за руки. Он, я помню, с большим вниманием смотрел на нее — мне кажется, с тем интересом, с каким когда-то смотрел на Элизабет. Что до Лауры, то с этого вечера я стал замечать вокруг ее губ две складки, которых не было раньше, — от улыбки, которая не сходила у нее с лица весь этот вечер.
— Мистер Гришэм рассказал мне об ухаживаниях Мюррея за Лаурой в последний месяц, — продолжила миссис Сеймур. — Всегда надо держать на прицеле альтернативу.
— Об ухаживаниях? — дико посмотрел на нее мистер Сеймур. — Разве он не шептал ей…
— О, Господи, ты опять что-то выдумал себе! — нетерпеливо перебила она его. — Да, может быть, он и шептал ей на ухо. Что с того? Женщины, если хочешь знать, любят, когда им шепчут, лишь бы другие не слышали, и лишь бы это шептание заканчивалось предложением руки.
Мистер Сеймур окончательно потерял нить происходящего.
ГЛАВА 2: НЕ БОЖЕСТВЕННАЯ КОМЕДИЯ
Столы были вновь накрыты — теперь на них стояли чайные приборы, дессерты и новые непочатые бутылки с винами и ликерами.
— Присядем? — Мюррей указал Сеймурам на ближайший столик.
— Я должен извиниться перед вами, — начал он, обращаясь прежде всего к мистеру Сеймуру. — Наше знакомство с Лаурой было, — он сделал неопределенный знак рукой и виновато улыбнулся, — не то чтобы тайным… Я бы сказал, предначертанным судьбой и от того мистическим. Нам обоим потому показалось важным хранить его в тайне, так как наши предки хранили в тайне истинную веру. Знакомство наше и случилось в церкви.
Он посмотрел на Лауру — та кивнула, слегка покраснев.
Все время этого вступления мистер Сеймур смотрел на мистера Мюррея диким взглядом, но все время получал в ответ только спокойный и приветливый свет серо-зеленых глаз.
— Как-то около месяца назад Лаура забыла в церкви веер и вернулась за ним. А я задержался в церкви после проповеди, сидел, знаете, размышлял один на лавке — под голубем над алтарем. Мы и встретились там. В тот первый раз просто любезно поговорили, но зерно было брошено. Потом были еще встречи — какая-то мистика, знаете — почти все случайные! Кто-то будто приучал нас друг к другу, сводил — ну а уж когда приучил, каюсь, я сам захотел видеть Лауру снова и снова, я искал встречи с ней, и она не отказывала мне. И я, — он горестно развел руками, — полюбил вашу дочь. Вчера встретив ее — и снова совершенно случайно у дверей церкви! — я сделал ей предложение. Она приняла его.
Опустив голову, он покачал ею, словно извиняясь перед родителями за необоримую силу рока.
— Лаура… — посмотрел на дочь мистер Сеймур.
— Папа, не ругай меня за то, что все вышло не по правилам.
— Что ты, что ты, Лора! — заворковала миссис Сеймур. — Да Бог с ними, с правилами! В современном мире… Ах, да все равно, коли такое счастье! Как мы все рады!
Мюррей удовлетворенно кивнул.
— Вы хорошая мать, миссис Сеймур. А ваша дочь — сама благодетель.
Мистер Сеймур исступленно смотрел на Мюррея.
Предлагал? Или не предлагал?
— Вместо одной свадьбы мы справим две! — пропела миссис Сеймур. — Разве это не чудесный итог праздника?
— Божественная комедия! — подхватил Мюррей. — Я обретаю большую семью — не только вас, но и Софию, и достойнейшего мистера Гришэма. Скажу больше, — наклонился он к миссис Сеймур, не выпуская руку Лауры из своей. — У меня сегодня и еще одна радость. Сын мой — вот прямо сейчас, перед спектаклем — согласился принять на себя бремя стать моим преемником. Теперь я займусь семьей, а делами он! Уильям, подойди же к нам! — махнул он рукой сыну.
Уильям подошел к их столу под руку с Анной. На лацкане его сюртука как изумрудная брошь горела головка воткнутой в материю булавки. На лице его не было радости, но оно и не выражало неудовольствия. Это было лицо, растерявшее задор и живость, остановившееся в выражении равнодушия. Взгляд его был постоянно обращен на Анну, но был, словно частица влекомая к своей отражению, заряжен иначе, чем ее взгляд.
— Что же, Уильям, — сказал отец. — Подтверди, что ты мой преемник.
— Да, — ровно отвечал тот. — Но ты позволишь мне управлять делами так, как я сочту нужным.
— О, разумеется! — воскликнул Мюррей. — Я же сам и настаивал на таком условии! Действуй так, как сочтешь нужным, сын! Только ты, и никто другой. Я уверен, ты все сделаешь правильно.
— Мы с Анной намерены пожениться, — без интонации продолжил Уильям. — Миссис Эпплтон не против. От дяди согласие не требуется, приданное нам теперь не нужно.
— Три свадьбы! — ахнула миссис Сеймур, поднимая руки к небу. — Что за ночь! Что за ночь! Преподобный Лайбет, преподобный Лайбет! Идите скорее к нам! У меня для вас новость! Вам предстоит обвенчать три пары!
Подошедший к столу преподобный Лайбет тут же выразил свою не просто готовность, но величайшее удовольствие служить — пусть не на трех, а на двух венчаниях (Лаура была католичкой, о чем миссис Сеймур в счастливой суматохе забыла), но при том он был готов быть гостем на всех трех свадьбах, ибо главное была любовь, чувства, и прочая, и прочая.
Мистер Сеймур, допив свой бокал, поднялся со стула.
— Прошу меня извинить, — слабо проговорил он. — Тут душно... Разболелась голова... Я пройдусь.
— Как я вас понимаю, — сочувственно кивнул ему мистер Мюррей и потер рукой затылок. — Вчера, вообразите, — повернулся он к миссис Сеймур, — уронил какую-то безделицу под стол, полез за ней, да и опрокинул себе случайно на голову пресс-папье. Три фунта, не меньше! Чуть не потерял сознание!
Мистер Сеймур отвернулся и пошел прочь между столов, держась рукой за голову. Ужасная мысль, словно огромная муха, билась о внутренние стенки его черепа. Я безумен, я безумен, думал он…
Вдруг он ощутил легкое прикосновение к своему правому плечу и обернулся. Перед ним стоял Мюррей, но уже без улыбки. Он смотрел на мистера Сеймура цепко, как, бывало, в детстве смотрел на бутылочную пробку, прикидывая, как повернуть ее по-новому.
— Мне надо ненадолго отлучиться, — сказал он сухо мистеру Сеймуру. — Мистер Пирсон рассказал мне о проблемах c одной поставкой, следующей через Сент-Луис, а я могу помочь. Я только на телеграф и обратно. — Он хотел было идти, но остановился, заметив на лице у мистера Сеймура вопрос.
— Скажите, — с трудом произнес мистер Сеймур. — Скажите мне правду, умоляю вас, мистер Мюррей. Там, на пикнике у Озер Единства, вы…
Он замолчал, осекшись.
— Я?.. — переспросил мистер Мюррей.
— Вы там… сказали… вы предложили простить мне мой долг.
Мистер Мюррей внимательно смотрел на мистера Сеймура — было в этом взгляде что-то от взгляда хирурга, оперирующего собаку без наркоза для счастья человечества.
— Да, я предложил вам списать ваш долг против моего условия, — наконец медленно сказал он, не отпуская мистера Сеймура своим цепким взглядом. — Вы выполнили свою часть договора. Я выполню свою.
— Как… — побелел мистер Сеймур.
— Все же закончилось хорошо, — пристально, без улыбки смотрел на него мистер Мюррей. — Завтра вы получите от меня бумагу, аннулирующую ваш долг, — с печатью и подписью. А сейчас, извините, мне надо идти.
Голова у Мистера Сеймура закружилась. Сад поплыл вокруг него неясными огнями, люди двигались в нем как тени и летали над столами вперемешку со звездами и мошкарой. Он чувствовал звонкую и страшную пустоту внутри себя.
Но потом…
Это было как снятие мышечного спазма.
Желание написать роман отпустило. Не стоило искать точки перед писанием. Точка искажала направление действия. Точка не давала жить, заставляя желание превращаться в выдумку.
Но если миновать точку, если стереть ее или лучше не ставить ее на бумаге вовсе? Значения глаголов делалось иными.
Делай, но ничего не случится с тобой. Делай, делай…
ГЛАВА 3: ПРИТЧА О ПУРПУРНОМ ЛОТОСЕ
В тот день пришли послушать Вишванатy циники и святые. И перед тем, как Вишваната начал говорить, они спросили его:
— Слышали мы, что ты отвергаешь учение Всеславного. Так ли это?
— Не так, — отвечал им Вишваната. — Выразить учение Татхагаты словами невозможно. Будда учит светлым ликом своим, но, если пытаться описать лик словами, темнеет он.
— Но ты же прочтешь нам сегодня проповедь, Вишваната. Как сделаешь это без слов?
— Я расскажу вам притчу.
И подняв ладонь, он дал им понять, что время вопросов кончилось. После чего начал свой рассказ.
— Было однажды княжество, правитель его был скромный и праведный человек. Он ни с кем не вел войн, к подданным относился с заботой и любовью, не докучал им поборами и даже подолгу не выходил из своего дворца, так что иные в княжестве сомневались, не пропал ли куда-нибудь Князь, а иные даже говорили, что Князя никогда и не было у них. Но за такие слова никто не ругал жителей, не бил их плетьми и не сажал в тюрьму. Был Князь или его не было, жители княжества прекрасно управлялись со своими делами сами.
В местах этих никто не знал еще тогда слов «зло» и «добро», ибо они были не нужны людям. Не было слов «счастье», «благо», «любовь», «истина» и «ложь» и всех прочих слов, которые мы именуем общими понятиями. Самое большое обобщение смысла, на которое были способны жители княжества, содержалось в понятиях «полезный» и «вредный», но смысл их применялся лишь к конкретному человеку и к его конкретному действию в единственном в своем роде состоянии или ситуации. Полезными вещь или явление не могли представляться всем в каждое время, как и вредными они не могли быть для всех разом.
Было в этом княжестве одно селение. Люди в нем жили спокойно и счастливо; хоть деревня была расположена далеко от столицы, жители ее не нуждались ни в чем — в прудах было много рыбы, леса кишели живностью, а весенние разливы реки делали почву плодородной, так что риса и травы для скота хватало всем.
Жил в этом селении юноша по имени Амитава; был он счастьем своих родителей и гордостью земляков — красивый, высокий, сильный, но главное — он был не по годам мудрый. Амитава научился размышлять, потому что имел к этому склонность. Ее он развил, сидя часами на берегу лесного озера, глядя на свое отражение в воде, сам себе задавая вопросы и сам же отвечая на них. Сделался он от этого так умен, что земляки искали его совета в делах — суждения Амитавы всегда были практичны и полезны, он выражал свою мысль понятно и ясно, так что спрашивающему словно открывался в сумрачном лесу путь, и он сразу понимал, как и куда ему следовать.
Одной ночью случился над княжеством звездопад, и до того сильный, что, казалось, некоторые звезды долетали до самой земли. Когда на следующее утро Амитава пришел на свое озеро и сел на его берегу, он увидел на поверхности воды цветы, которых никогда раньше не видел. Но и на всей земле никто никогда раньше не видел таких цветов, это звезды принесли их семена на землю. Были эти цветы очень красивы и напоминали лотосы пурпурного цвета. Самым удивительным был в них, однако, их запах, которому не было равного на всей земле. Этот запах хотелось вдыхать вновь и вновь, он словно сулил человеку возвращение давно утерянной им любимой вещи. Амитава, сидя на берегу, принялся жадно вдыхать аромат пурпурных лотосов, и чем больше он делал это, тем больше запах нравился ему.
Но не все приходящее к нам от звезд полезно. Запах пурпурных лотосов оказался губителен для человека. Он обращал спокойствие и радость в человеке лишь в ожидание спокойствия и радости. То, что есть, запах делал тем, что еще только могло быть. Удивительным образом человек как будто мог по-прежнему видеть и ощущать мир другими чувствами, и мог понимать, что вот же, перед ним мир; и мог понимать, что есть у него в мире все для спокойствия и радости. Но цветок своим ароматом как будто рождал в реальном человеке другого, вымышленного человека, и этот вымышленный человек считал, что у него нет спокойствия и радости, и этот человек начинал мечтать и думать, как бы ему получить спокойствие и радость. Вымышленный человек заставлял реального человека мучаться и страдать — но именно это страдание реального человека было залогом получения вымышленным человеком сладкого удовольствия от своих мечтаний. Перестав ощущать в себе себя настоящего, человек чувствовал сильнейшую потребность вернуть себе себя. И так человек увлекался надеждой вернуть украденное, но не замечал то, что надежда эта и была вор.
Амитава теперь чувствовал себя отторгнутым от мира, более не частью его. Но, пока он дышал ароматом пурпурных лотосов, он гордился этим, считая такое отчуждение от мира знаком своей высшести. Он возвращался в первый день с озера как на крыльях, как будто паря над землей, и был в следующие два дня особенно приветлив к односельчанам и искусен в своих советах им. Но на третий день к вечеру Амитава начал ощущать приступы непонятной, не знакомой ему до того тоски. Он начал бояться чего-то, он хотел убежать и спрятаться от чего-то, он боялся, что может исчезнуть, и думал, что мир был повинен в этом.
Это началось сумасшествие Амитавы — оно было необратимо и неизлечимо, ибо таково было действие на человека аромата пурпурных лотосов.
Не в силах больше выносить тоску, Амитава побежал в ту же ночь впотьмах к лесному озеру и просидел на его берегу до утра, вдыхая запах звездных цветов. И ему опять сделалось хорошо.
Некоторое время особенностей в поведении Амитавы никто в селении не замечал. Советы и наставления, которые Амитава давал односельчанам, стали в первое время после звездопада даже еще более мудрыми, чем прежде, еще более разумными сделались его суждения о жизни. Разве только, замечал порой иной внимательный человек, что зрачки у Амитавы теперь как будто немного расширялись, когда он говорил, и что какая-то непривычная торжественность появилась в его голосе.
Амитава жил отныне между деревней и озером. Но не за мудростью шел он теперь к озеру, а когда чувствовал, что возбуждение в нем сменяется чувством тоски и страха.
Спустя некоторое время он сделал еще одно неприятное открытие: действие аромата пурпурных цветов становилось все менее стойким, и все быстрее по возвращении с озера душа его наполнялась тоской и страхом. Он попробовал нарвать пурпурных лотосов и унести их с собой в селение, но оказалось, что сорванные цветы мгновенно переставали пахнуть.
Однажды, придя утром к озеру, он обнаружил, что все волшебные цветы умерли. Безжизненно плавали на поверхности воды свернувшиеся лепестки и почерневшие головки; воздух нал озером показался Амитаве пресным и скучным.
С этого дня окружающие начали замечать сумасшествие Амитавы.
Первыми забеспокоились родители — отец Мун и мать Сарасвати. Сын вдруг начал говорить с ними странно. Сперва он только путал буквы в словах, но и это уже было удивительно: почему столь мудрый юноша вдруг сделался косноязычен? Но дальше было хуже. Амитава начал выдумывать новые слова взамен старых, известных всем. Например, он начал говорить «бакава» вместо «собака», «кимса» вместо «миска», и еще много выдумал новых слов вместо старых — тех, которых, по мнению жителей селения, было вполне достаточно, которые понятно указывали на реальные вещи в мире и не требовали улучшений.
Дело дошло даже до того, что Амитава стал выдумывать слова, которые, кажется, ничего не означали вовсе. Например, он придумал слово «добро». Потом придумал другие подобные слова: «зло», «любовь», «истина», «ложь», «справедливость». И много еще таких странных слов придумал он. Родители и соседи считали, что эти слова не значат ничего, ибо ни одно из них не указывало им на какую-то конкретную вещь в мире. Но для самого Амитавы эти новые слова, не имевшие отражения в мире, очевидно представляли собой особую ценность. Произносил он их всегда торжественно, иногда нараспев. Словами этими Амитава, лишившийся возможности возбуждать свои чувства запахом пурпурных лотосов, теперь пытался возродить в себе вымышленного человека, чтобы вновь ощутить в себе сладкую мечту о спокойствии и радости в будущем.
В советах односельчанам Амитава теперь все чаще отказывал, даже иногда довольно грубо, заявляя, что не может более советовать тем, кто не в состоянии понять его нового языка.
Родителей очень огорчало такое поведение сына. Несколько раз отец Мун пытался объяснить Амитаве, что тот заботится пустяками и упускает возможность помочь людям.
— Зачем тебе слова, которые ничего не значат? — раз спросил он его.
— Мир непредсказуем и опасен, — ответил ему Амитава. — Новые слова позволяют мне управлять им. Я создаю для мира цель, цель подсказывает действие.
— Но не подобно ли это тому, как если бы ты, решив, что твое отражение в воде существует отдельно от тебя, захотел управлять этим отражением, трогая воду рукой или дуя на воду? — спросил его отец. — И вот ты бы стал дуть на воду, чтобы заставить черты своего лица в воде сложиться в улыбку, или стал бы трогать воду руками — вместо того, чтобы просто улыбнуться. Разве так поступать разумно, сын?
— Ты играешь словами, а я работаю ими, — в досаде отвечал ему Амитава. — Не те слова, что вам известны, управляют миром. Вам, впрочем, не понять значение даже известных вам слов, ибо они обретают свой истинный смысл только в сопоставлении со словами «любовь», «справедливость», «добро» и подобными им. Все хорошее, что происходит со мной на земле, исходит от того абсолютного добра, которое существует в ином, не видимом вам мире.
Конечно, Амитава имел в виду мир радости и спокойствия, о котором так сладко мечтал когда-то вымышленный человек в нем. Человека этого теперь в нем не было, и ему было сложно вернуть его к жизни, для этого требовалось создать целый новый мир, отдельный от реального, в надежде на то, что вымышленный человек поселится в этом мире или отыщется в нем. Тот же реальный человек, которым Амитава был, до того как начал вдыхать аромат пурпурных лотосов, умер в нем, как умирает нутро в гнилом орехе. В Амитаве сгнил мир. Он мучался и страдал, но он не искал способа возродить мир в себе, а лишь стремился возродить в своих чувствах вымышленного человека, мечтающего о единстве с миром, — он хотел возродить в себе то сладкое и возбуждающее чувство, которым запах пурпурных лотосов увел его прочь от мира.
— В невидимом вам высшем мире, — продолжал поучать отца Амитава, — есть и абсолютное зло. Все плохое, что происходит со мной земле, есть проявление зла. Стало ли тебе теперь понятнее, отец, как устроен мир?
Мун только покачал головой, понимая, что сын очень болен. Он сказал ему:
— Мы все знаем, что одни и те же вещи и явления в некоторых ситуациях помогают человеку, а в других — мешают. Мы все знаем, что одни и те же вещи и явления в одно и то же время помогают одним людям, но вредят другим. Зачем выдумывать какие-то непонятные, не относящиеся к конкретным людям добро и зло — первое как силу, всегда и безусловно помогающую людям, второе как силу, всегда и безусловно мешающую им? Если бы такие силы были в природе, они бы рано или поздно проявились бы в таких вещах и явлениях, которые были бы полезны во всех ситуациях всем людям в одинаковой степени, или в таких вещах, которые вредили бы всем людям во всех ситуациях в одинаковой степени. Но в природе мы не видим таких вещей и явлений. Зачем выдумывать то, чего нет?
— Ты темен! — в негодовании закричал на него Амитава. — Ты не развит! Ты не понимаешь, как спокойно и радостно делается на душе, когда всякую вещь и всякое событие в жизни, в мире воспринимаешь проявлением чистого добра или чистого зла. Если ты тонко чувствуешь эти термины, если ты строишь в себе связи с тем прекрасным миром, где они обретаются, то ты получаешь рычаг управления земным миром. Правило просто. Нам надо делать на земле только добрые дела, но не злые, и тогда на земле произойдут полезные события для нас и для других. Зла на земле станет меньше, а потом оно исчезнет вовсе. Только полезные вещи будут случаться со всеми людьми.
И он посмотрел на Муна расширенными зрачками.
Отец вновь попытался вразумить его:
— Мне кажется, что ты просто боишься мира и для этого выдумал себе не относящиеся к миру понятия, которые, воображаешь, помогут тебе держать земной мир под контролем. Но почему ты боишься мира? Как можно бояться самого себя?
— Ты темен, темен! — рассердился Амитава. — Этот земной мир — хищник! Он подстерегает нас, он только и ждет, чтобы разорвать нас на части! Неужели ты не чувствуешь страха и тоски? Нет, ты обманываешь меня! Ты притворяешься, что не чувствуешь их! Единственный способ жить на земле — различать добро и зло, проникающие в наш мир из невидимого мира, и следовать в земном мире по пути добра.
— Но как ты четко отделишь добро от зла в нашем мире, где полезное и вредное никогда не полезное, ни вредное для всех людей во всех ситуациях одновременно? — удивился отец.
— Правильный вопрос! — обрадовался сын. — Я научу тебя. Тот новый язык, который я создал, — вот спасение. Следует только правильно употреблять слова. Значения же известных вам слов должны быть поняты в связи со значением новых слов.
Мун понял, что сын его не понимает уже обычных слов, но привязывает их значения к бессмысленным звукам, которые принимает за слова вымышленного мира, куда влечет его болезнь, — и оттого начинает видеть в мире существующем несуществующие вещи, а от существующих вещей уже не получает ни спокойствия, ни радости. Но он снова согласился выслушать сына.
Амитава стал объяснять ему, как он новыми словами управляет миром. Он достал из кармана мешочек с грязными черепками, которые нашел в пыли у дороги, и разложил их на столе перед отцом.
— Смотри, — сказал он. — Вот вещи мира. Как ты назовешь их?
— Черепки, — сказал отец. — Грязные, никчемные черепки.
— Они для тебя черепки, потому что ты не видишь истинной природы вещей, — укорил отца Амитава. — Взгляни. — Он взял в руки один глиняный осколок. — Разве ты не видишь, что это на самом деле не черепок, а «истина»? А вот этот, — он восхищенно поднял и поднес к глазам другой черепок, — «совесть». На истине и совести лежит свет добра, тебе видно их сияние?
Он положил осколки на стол, взял со стола другой черепок, мало чем отличавшийся от первых двух, и, нахмурившись, сказал:
— А вот этот зовется «предательство».
Потом указал на другой черепок.
— А этот — «ложь». Тьма сочится из обоих! Ну, а эти, — он боязливо и благоговейно потрогал еще два обломка, — зовутся «Ариларий» и «Деобан». Увы, про них я еще ничего не могу сказать тебе. Это более высокая степень постижения смыслов, которой я пока не достиг.
Мун тогда протянул руку, взял со стола черепок, который сын называл «Совесть», и уколол им руку Амитавы.
— Ай! — вздрогнул тот. — Зачем ты уколол меня этим черепком?
— Разве это не «совесть»? — спросил его Мун.
— Да, разумеется, это «совесть», — сказал Амитава, потирая руку. — Но это совесть только когда этот черепок — мой. Не трогай больше не единого термина. — И он сгреб черепки рукой и снова положил их в мешок.
В этот момент в комнату вбежала их собака и стала лизать Амитаве руки. Собака очень любила Амитаву.
— А это кто? — спросил сына Мун, указывая на собаку.
— Это бакава, разве ты не видишь? — сказал Амитава, лаская пса. — Бакава воплощает собой безусловное и абсолютное добро, проникшее в наш мир из мира высшего. Слово «бакава» я придумал взамен вашего ничего не говорящего о сути предметов слова «собака».
— Но если бакава завтра взбесится? — спросил Мун.
— Это будет уже не бакава, но воплощение иной сути невидимого мира. Это будет воплотившееся в нашем мире абсолютное зло, — сказал Амитава, продолжая гладить собаку. — Это будет бакавас. Бакаваса можно будет убить.
— Зачем так сложно воспринимать мир? — покачал головой отец. — Разве нельзя сказать, что это будет та же собака, но ставшая вредной для тебя?
— Если ты назовешь ее одним и тем же словом в двух этих случаях, ты запутаешься в сетях мира и не сможешь управлять своей судьбой, — наставительно сказал Амитава. — Собака взбесилась и бросилась на меня. Мир с ее помощью хочет уничтожить меня. Но я больше не бессилен. Я человек, понимающий глубокую природу вещей, я знаю: бакавас был послан мне абсолютным злом из невидимого мира и ничего общего не имеет с бакавой. Он был послан злом, чтобы воспротивиться моему желанию управлять миром. Я убью бакаваса, и тогда в мире станет меньше зла, но больше добра.
— Бакава, бакава! — ласково погладил он собаку.
— Но не боишься ли ты того, что скоро любую встречную собаку на улице ты будешь заранее, не поняв, больна она или здорова, называть либо «бакава», либо «бакавас»? — спросил его отец. — И далее отнесешься к ней соответственно — то есть, либо неразумно доверишься ей, либо, сразу уверовав, что она больна, убьешь? И не боишься ли ты еще чего похуже, — продолжил он. — Что и людей ты начнешь, не сверяясь более ни с ситуацией, ни со своими чувствами, называть вредными или полезными для себя, заменив реальные слова на ничего не значащие? Тогда тебе представится правильным убить человека лишь от того, что ты назовешь его словом «зло», но не от того, что это человек будет на самом деле вреден тебе?
— Такого не может быть! — снисходительно рассмеялся сын. — Слова невидимого мира призваны помочь мне разобраться в мире земном и навести в нем порядок, а вовсе не для того, чтобы нанести вред мне или другим людям.
Мун подумал в конце концов, что даже если сын его оказался во власти непонятного никому страха перед миром и решил спрятаться от этого страха в выдуманном мире слов, то, в конечном итоге, сумасшествие одного человека не поменяет жизнь остальных людей в реальном мире. Пусть Амитава, если хочет, соотносит всякую вещь с выдуманными им терминами и не имеющими отражений в мире понятиями, пусть играет в свой новый мир, построенный из слов. Ведь в тот момент, когда я уколол сына черепком, подумал Мун, он признал, что это был просто черепок. И так же, продолжил рассуждать Мун, всякий раз, сталкиваясь с реальностью, Амитава будет вынужден возвращаться к реальным связям между земными вещами. Реальность и вылечит его.
Но Мун ошибался. Как черепки, которые он жадно сгреб в мешок, Амитава теперь хотел, чтобы все слова и все вещи в мире принадлежали только ему.
С каждым днем он делался все более странен. Так, например, он украл у соседа курицу, объясняя свой поступок тем, что это его, Амитавы, курица. Когда Амитаве доказали, что это была не его курица, он сказал, что курица все равно его, ибо должна быть его курицей, и что это одно и то же в высшем мире.
Потом он украл из сельского стада быка. Никогда в селе до того никто не крал ничего общего, зачем? — всем в селении всего хватало. Когда у Амитавы спросили, зачем он украл быка, он сказал: про запас.
В реальности для Амитавы каждая вещь, каждое явление теперь имели двойную природу: одна природа была та, которую он раньше так разумно оценивал в вещах и явлениях, давая советы землякам, — природа земная, — но ее он теперь считал неполной, низкой, и вторая природа, которая была, по его мнению, высокой — она одна помогала ему управлять земным миром.
Раньше Амитава, как и любой другой человек, испытывал желания, но они ограничивались вещами и явлениями реальными. Теперь двойная природа всякой вещи делала так, что и желание вещи в Амитаве удваивалось. Теперь это было и желание самой вещи, и желание использовать эту вещь для управления миром. И если просто вещи было достаточно в небольшом количестве, удовлетворявшем конкретную нужду в вещи, — и вещь потому могла быть в применении к обычному ее желанию оценена как полезная или вредная, — то вещь как инструмент управления миром не имела границ, не имела достаточного числа себя и не могла быть оценена обычными понятиями. Все вещи потому должны были отныне — и не частично, но полностью — принадлежать только Амитаве.
Еще более странными делами занялся он. Пошел дождь, но желание его спрятаться от дождя под навес быстро перестало быть просто желанием спрятаться от дождя под навес, но стало желанием иметь в своем распоряжении все навесы от дождя в мире, и чтобы это были самые надежные навесы от дождя, какие только можно было придумать. Стало холодно, но и желание погреться у костра также перестало быть у него просто желанием погреться у костра, но стало частью желания иметь в своем распоряжении все самые что ни на есть лучшие способы согреться, у самых больших и самых горячих костров мира.
Желания его таким образом перестали быть желаниями удовлетворить свои реальные потребности, но стали желанием управлять миром. Такую его потребность, разумеется, мир никак не мог удовлетворить. Капля в океане не может управлять океаном, но не потому что мала, но потому что она и есть океан. И вот еды у Амитавы теперь, по его мнению, должно было быть очень много, гораздо больше, чем ему самому было надо. Укрытие от дождя должно было превратиться в помещение с тысячей крыш, костер — в сложную систему костров, готовую обогреть дом с тысячью крыш.
Родители теперь не давали сыну выходить на улицу. Амитаву заперли в его комнате, чтобы он не брал ничего у других. Ему давали всего столько, сколько ему самому было надо.
Тогда он погрузился в разработку проектов, утешая себя тем, что когда-нибудь его выпустят и он научит людей как правильно жить, чтобы все жили в доме Амитавы с тысячью крыш и грелись у его тысячи костров.
Дни и ночи составлял он подробные планы, описывал хитроумные идеи, делал чертежи сложных построек, в которых должны жить люди. Когда он делал это, он чувствовал, что страх и тоска в душе его отступали. И хоть ему по-прежнему не удавалось в полной мере почувствовать в себе выдуманного человека, видящего сладкие сны о спокойствии и радости в будущем, все же мимолетные и частичные образы этого воображаемого человека иногда возникали в его душе, и тогда он с двойной энергией вновь погружался в свои проекты, чувствуя, что на правильном пути.
Сарасвати однажды принесла ему в комнату еду и посмотрела в его записи, а потом, выслушав его объяснения, сказала ему простодушно, что если сделать все, как предполагали его планы и чертежи, то ни еды, ни тепла, ни воды, ни даже воздуха не хватит на всех людей на земле. Но Амитава принялся кричать, что она не понимает высшей природы вещей.
Когда вся его комната была захламлена проектами, чертежами и планами до такой степени, что в ней почти не осталось места даже для того, чтобы внести и поставить ему на стол еду, отец Мун попросил сына — под предлогом интереса к его трудам — позволить ему забрать с собой некоторые из свитков. К радости Муна, Амитава с большой готовностью на это согласился и поделился с ним самыми по его мнению интересными своими идеями и проектами. Мун вынес все свитки на задний двор и там сжег, тревожась между тем про себя, что сын потребует через некоторое время вернуть сочинения, и придумывая заранее предлоги, почему это нельзя было сделать. Но, к своему удивлению, Мун обнаружил, что Амитава находил наибольшее удовольствие именно в факте интереса другого человека к своим идеям и проектам, но мнение другого человека об этих идеях и проектах его не интересовало. Вымышленный человек в Амитаве питался интересом к себе. Во всяком случае, Амитава никогда не спрашивал Муна об унесенных из комнаты свитках. Так у них после этого и повелось: Мун заходил в комнату к сыну, выражал живейший интерес к его работе, забирал у него свитки и затем сжигал их на заднем дворе, иногда приготовляя на этом огне, чтобы он не пропал зря, еду для Амитавы.
Беда, однако, состояла в том, что такой круговорот идей имел свойство разгонять в Амитаве желание. Чувствуя интерес со стороны отца к своему труду, он усиливал этот труд в разы. Теперь он спал очень мало, он был постоянно возбужден, раздражен, даже забывал мыться и есть.
Родители и соседи тогда осознали, что сумасшествие Амитавы стало опасно и для него самого. Им нельзя было ни оставить его наедине с собой, ни дать ему свободно жить среди здоровых людей. Все недоумевали, что теперь делать с Амитавой.
В это время через селение проходил странник — мудрец-самана Равиндра. Жители рассказали ему об Амитаве, и Равиндра поведал им, что Амитава был далеко не единственным человеком в княжестве, кого постигло подобное безумие.
— Звездопад, что случился год назад, — сказал им Равиндра. — сделал несчастными многих людей. Как вы поняли на примере Амитавы, эти люди представляют опасность для себя и для других. Ты же, — кивнул он Муну, — понял еще больше: они убьют здоровую собаку, только потому что назовут ее больной, и они убьют человека только потому что назовут его злым. Слова заменяют им мир. Опасайтесь! Скоро недуг заставит Амитаву видеть всех людей без исключения злыми. Тогда он захочет их всех сделать своими рабами. Того же, кого у него не выйдет сделать своим рабом, он убьет.
Жителей селения очень встревожили слова Равиндры. Они по-прежнему желали, чтобы Амитава жил, не принося вреда ни себе, ни окружающим, но они не понимали, как это сделать.
Равиндра же сказал им:
— Вы не одни, кто столкнулись с такой задачей. Родные несчастных, чей разум смутил аромат пурпурных лотосов, пришли к Князю просить его о помощи. Тогда Князь призвал к себе мудрых и попросил их найти способ вылечить безумцев. Я был один их тех мудрецов. Мы долго думали над задачей, но, в конце концов, пришли к Князю и сказали ему:
— Увы, не существует способа излечить несчастных. Но мы придумали, как сделать их менее опасными для себя и окружающих и как уменьшить их собственные страдания. Для этого тебе надо собрать их всех в одном месте и оставить с такими же, как они сами.
Тогда Князь повелел построить недалеко от столицы город — с улицами, с садами и фонтанами, и даже с дворцом на центральной площади. Но это был город, окруженный высокой стеной и снабженный крепкими воротами, на которых замки висели снаружи. Когда город был построен, туда поселили всех страдающих болезнью пурпурного лотоса — так теперь стали называть этот недуг.
Случилось то, что мы предсказывали. Едва оказавшись в компании друг друга, сумасшедшие с радостью принялись разговаривать друг с другом на выдуманных ими языках, обмениваться идеями и планами проектов. Очень скоро у них выработался один на всех язык, на котором они теперь произвольно именовали явления и вещи в мире, сверяясь лишь друг с другом.
Желания безумцев остались неуемны, но теперь, когда они оказались принуждены общаться друг с другом на новом языке, им пришлось каждому ограничить свое желание управлять миром, чтобы не разрушать веру в общие теперь для них всех понятия добра и зла. Так мудро мы обратили одну сторону болезни пурпурного лотоса против другой. Желание следовать добру, подобно волне, образовывало для каждого из безумцев на своей вершине гребень в виде желания определить, что означает термин «добро». Затем волна обрушивалась гребнем вниз на другие волны, разрушая себя. И затем вновь поднималась из общих глубин вымышленного нового языка желанием творить добро, и снова превращалась на гребне своем в желание одного человека управлять всем миром. И пока волны так рождались, поднимались, обрушивались друг на друга и исчезали без следа, сумасшедшие считали, что заняты делом.
Выслушав Равиндру, жители селения решили, что им тоже следует отправить Амитаву в город безумцев, ибо, оставшись среди нормальных людей, он принес бы больше страданий себе и другим. Так Амитава оказался в городе, где замки на воротах висели снаружи.
— Но это еще не конец притчи, — продолжил рассказ Вишваната. — Равиндра ушел из селения и скоро вернулся в город безумцев, где вместе с другими мудрецами продолжил наблюдать со стены за поведением его жителей. Через какое-то время мудрецы увидели, что сумасшедшие принялись мучать и убивать друг друга. Мудрецы долго размышляли, почему болезнь, в конце концов, не сдержала саму себя, как они на то надеялись. Вот к какому выводу они пришли: от того, что все безумцы согласились одинаково называть вещи в своем выдуманном мире, этот их мир не обрел реального существования. Ни радость, ни спокойствие, отнятые запахом пурпурных лотосов, не вернулись к сумасшедшим. В этом, по мнению безумцев, был же кто-то виноват — его следовало найти и наказать. Поскольку желание управлять миром толкало больных к тому, чтобы иметь в своем распоряжении много больше вещей, чем было надо им самим, виновными для тех, у кого было мало вещей, оказались те, у кого вещей было больше, а виновными для тех, у кого было много вещей — те, которые хотели отнять у них эти вещи. По мнению тех, у кого вещей было много, вещей этих у них было все равно недостаточно. Ни те, ни другие не отдавали себе отчета в том, что спор их был вовсе не о вещах и не о владении ими, но о том, как вернуть себе радость и спокойствие. Многие из них, как замечали мудрецы, даже долгое время и мирились с тем, что вещей у них было меньше, чем у других. Это происходило в тех случаях, когда те, кто имели вещей больше, придумывали для тех, у кого вещей было меньше, красивую историю о том, почему радость и спокойствие не достигаются вещами, но достигается справедливостью и равноправием между людьми. Истории эти, впрочем, давали лишь временный эффект, ибо слова «равноправие» и «справедливость» в конечном счете тоже не приносили людям ни радости, ни спокойствия, сколько бы раз они не произносили их. Когда действие слов «равноправие» и «справедливость» заканчивалось, безумцы начинали вновь обращать своих соседей в рабство или убивать их. Эти действия они именовали добром или злом — в зависимости от того, были эти действия полезные или вредные для них. Одно и то же действие могло быть для них то добром, то злом, меняя наименование в зависимости от текущих нужд, но безумцы совершенно не отдавали себе в этом отчета. Больные продолжали говорить о добре и зле, не замечая того, что реальность помыкала ими, словно ветер лодкой со сломанным рулем и мачтой. В страшные моменты порабощений и убийств они будто чувствовали в себе даже некоторую радость и ощущение свободы, ибо пусть через страдание, но они начинали вновь соприкасаться с реальностью.
Мудрецы были очень опечалены таким результатом. Когда они рассказали о своих наблюдениях Князю, тот сам пришел понаблюдать со стены за поведением сумасшедших.
Через некоторое время он заметил то, что мудрецы пропустили.
— Несмотря на все насилие, что царит в городе безумцев, несмотря на весь тот вред, которое их безумие наносит им самим, — сказал он, — несчастные в среде себе подобных становятся все же менее несчастны по сравнению с тем, как ощущали бы они себя среди здоровых людей. Даже для порабощенных, даже для мучимых страдание физическое становится временным избавлением от большего страдания — от чувства тоски и страха перед миром. Как нанесение, так и испытание мучений мимолетно возрождает в сумасшедших образ вымышленного человека. И те, кто мучают, и те, кто мучаются, надеются на то, что скоро начнут единолично управлять миром; и те, и другие называют это стремлением к справедливости.
— Но случилось потом и другое, — продолжал рассказ Вишваната. — Амитава, чей сильный ум привел к особенно изощренной разновидности сумасшествия, скоро указал жителям города безумцев на то, что мир за его стенами не контролируется ими и что вещи за стенами города не принадлежат им. За это сумасшедшие немедленно избрали его царем и пожелали слушать только его. Они почувствовали облегчение, ибо теперь знали, и кто виноват в том, что в них нет радости и спокойствия, и что нужно делать, чтобы вернуть их себе. Виновные находились за стенами города, там теперь начиналось зло, но внутри стен было только добро.
Сумасшедшие по приказу Амитавы сломали стену. Им не составило большого труда в короткое время обратить в рабов всех жителей княжества — здоровые люди не понимали, как можно умирать и убивать за слова. Тех, кто оставался в живых, безумцы заставляли выучивать выдуманный язык, так что через некоторое время даже те люди, кто никогда не вдыхали запах пурпурных лотосов, приучились жить без радости и спокойствия, заменяя их в себе одним стремлением к радости и спокойствию и попытками новыми словами сочинить в себе вымышленного человека. И на этом заканчивается моя притча.
Вишваната замолчал.
И в тот же миг один циник, грозя ему в шутку пальцем, сказал:
— Я слышал и раньше, что ты проповедуешь равнодушие, но теперь я убедился в этом. Это очень хорошо. Дозволено все то, что хочется.
— Я равнодушен не к миру и не к людям, — отвечал цинику Вишваната. — Я равнодушен к придуманным людьми словам. Мера желания, определяемая самим человеком, никогда не направлена против другого человека. Против другого человека оказывается направлено лишь желание, определяемое словом.
— Животные тоже убивают друг друга, — возразил циник. — А у животных нет слов!
— У животных нет и разума, но у человека есть разум. Так, у Амитавы был разум до появления на его озере пурпурных лотосов. Но разум этот оказался излишне возбужден запахом звездных цветов. Природу нельзя обмануть, и, если разум изгоняет природу из человека, он губит человека. Задача разума потому — определить, как и где самому ограничить себя.
Тут вступил в разговор святой.
— Идя по дороге и видя на обочине умирающего от голода, ты не бросишь ему ломоть хлеба. Зачем? Ведь, по-твоему, нет в мире вещи, именуемой «милосердие». Что заставит тебя помочь ближнему бескорыстно? Ничего. Ведь есть только ты сам и вещи полезные и вредные для тебя.
— Чувство сострадания к ближнему для человека не менее естественно, чем чувство голода, — возразил ему Вишваната. — И если есть я сам, есть у меня и чувство сострадания к ближнему. Но если вино перестоит, оно превращается в уксус. Давно уже желание управлять миром подменило в людях сострадание. Сострадание исходит от разума, подчиненного разуму, но не от разума, который стремится подчинить себе мир.
— Но в чем естественность сострадания? — спросил святой.
— Ни одно действие человека не оценивает другого человека, но оценивает лишь ту ситуацию, в которой находится человек, совершающий действие. И потому ни один человек не видит и не слышит другого человека, и поэтому я говорю, что всякий человек равнодушен к другому человеку. И если вы думаете, что кто-то сделал вам вещь вредную и потому желает вам зла, вы не правы. И если вы думаете, что кто-то сделал вам вещь полезную и потому желает вам добра, вы не правы. Не думайте так, ибо другой человек не видит и не слышит вас, но видит и слышит только себя. И если вы так будете понимать людей, то не захотите убить или поработить другого человека, и не будете бояться мира, и не будете искать спокойствия и радости в словах. Лишенные страха и гордыни, вы будете довольствоваться тем, что имеете, но это будет весь мир, и в мире этом всего хватит всем. Покой и радость в этом мире поселятся вновь в ваших душах, и разум будет хранить их, и в этом высшее милосердие.
Замолчали и циник, и святой, и больше ничего не спрашивали у Вишванаты.
Когда же они шли с проповеди, то согласились между собой, что Вишванату самого следует считать безумцем, и, рассудив так, ощутили в себе на миг — пусть на очень короткий миг — спокойствие и радость.
ГЛАВА 4. ЛЖЕ-АУКЦИОН
В четверг пятого июля гости собирались на благотворительное мероприятие. Активность клуба рабочего движения не пропала даром, слухи о протестах у церкви расползлись по городу, участники аукциона старались подъехать, а потом, выйдя из экипажей, пройти в дом пастора как можно быстрее и незаметнее. Дамы опускали вуали на шляпках или прижимали к щекам стенки капоров, будто дул сильный ветер; мужчины шли приложив руки к цилиндрам, словно готовясь неистово приветствовать кого-то. Экипажи отсылались от церкви с инструкциями, где им ждать, некоторые сразу ставили кареты и коляски за несколько кварталов от треугольного фасада Восточной церкви и затем шли до нее с видом невинно гуляющих.
Но членов упомянутого клуба сейчас у церкви не было, солнечное утро предвещало аукциону хорошее начало. Настроение у преподобного Лайбета было еще хорошо от того, что вчера он получил окончательный ответ от мистера Пирсона по поводу Сент-Луиса. Сенатору удалось каким-то чудом переломить ситуацию, и арестованные ружья должны были в конце концов пропустить. Требуемые для завершения дела дополнительные суммы преподобный рассчитывал получить на аукционе.
Он был, конечно, разочарован тем, что и Лаура, и Анна, и София отменили свое участие в аукционе в роли рабынь. Все три явились на мероприятие в красивых нарядах и под руку с кавалерами — София с мистером Гришэмом, Анна с Уильямом, Лаура с Кейном Мюрреем. Последний по случаю аукциона был одет еще более элегантно, чем обычно, — чтобы не отнимать у читателя много времени, упомяну лишь шелковый платок из алого атласа, расцветавший в его нагрудном кармане. Преподобный имел опыт всяких неожиданностей в жизни — включая (открою читателю) даже опыт стояния в нижнем белье за открытой настежь ударом сапога дверью, получив этой дверью по носу и не издав ни звука. Лайбет быстро адаптировался к новой ситуации, поняв, что лотов будет меньше, и изменив соответствующим образом в уме и свою вступительную речь, и сценарий спектакля. Он только задержал взгляд чуть дольше, чем оправдывал досужий интерес, на унылом лице Генри Пирсона.
Но вот Лаура, оставив жениха в зале, подошла к нему объясниться.
— Я все понимаю, мисс Лаура, я понимаю! — опередил он ее, кладя руку на сердце. — Совершенно новые обстоятельства! Я только рад за вас, поверьте, — за всех троих.
Но, опустив ресницы, она заговорила — быстро, словно считала необходимым сказать все то, что приготовила ему сказать. Она исповедовалась ему, он понял это.
— Отец, я знаю: вы удивлены случившимся. Я хотела прийти сюда как рабыня, потому что те, кого я считала своими друзьями, те, кто, как я полагала, любят меня… Нет, они любят меня, но все они отказались помочь мне стать собой. Вы понимаете меня? — Она подняла на него серо-голубые глаза. — Они, которые так много говорят о свободе! Они не дали мне свободы. Оказалось, что только один человек… Сначала, я думала, что он играет со мной… Но он как будто видел меня насквозь, знал о моих желаниях. Только он один на свете и понял меня! И не поставил мне никаких условий, не сказал, что ждет от меня любви, никак не стеснял, ни к чему не принуждал! Он просто подарил мне себя, сказав, что любит меня такой, какой я сама хочу любить себя.
Она искала его взгляда.
— Вы понимаете меня?
Пастор действительно видел, что она любит себя такой, какой выдумала. Сможет ли она быть этим выдуманным человеком долго, или ей было достаточно, чтобы кому-то нравилась ее мечта о себе? Он тихо спросил:
— Ответьте мне: вы любите себя — или его?
— Благословите… — без сил попросила она, склонив перед ним голову и забывая, как накануне забыла об этом миссис Сеймур, что была католичкой.
Против своей воли преподобный вспомнил картину Делароша. Он перекрестил ее, и она, все так же с опущенной головой, отошла.
Помимо тех, кто был накануне на празднике у Сеймуров (за минусом уехавшего в Конкорд рано утром Готорна), в доме пастора Уорпола собралось еще много народу — всего гостей было человек тридцать. Все расселись на приготовленных стульях, мужчины сняли головные уборы, женщины взглядами стали примерять чужие наряды.
Сцену нельзя было назвать даже импровизированной, это был лишь участок общего помещения с дощатым полом, на котором была установлена кафедра, перед ней еще стол со стулом — там устроился пастор Уорпол с бумагами, и перед аудиторией выставили еще один стул.
Преподобный Лайбет подошел к двери и запер ее на засов. Пастор Уорпол, все это время наблюдавший у окна за противоположной стороной улицы, сделал отрицательный жест головой — Бреннан и компания не явились.
Тем временем пришедшие на аукцион люди чувствовали возбуждение. Участие в такого рода мероприятии было безопасно с точки зрения закона, но опасно в виду возможного беззакония. Тут могли и затравить — пусть не тиграми и львами. И все же, то обостренное чувство осмысленной жизни, которые испытывали собравшиеся, сложно было приписать только комбинации риска и благородства. В самой форме действия — начиная от его названия — был соблазн, что-то правдивое, но одновременно игривое, театральное, не вполне приличное — что-то, будоражившее в человеке запретное, непристойное, непонятно как смешивающееся в нем со стремлением к свободе и справедливости. Свобода безудержная, порочная, угнетаемая в каждом праведнике им самим постоянно в обычное время, здесь поднималась и получала выход ради благого дела, давала свободу другим — свободу в высоком смысле. Но как и на каком этапе эти плевела превращались в зерна, как игольное ушко расширялось до размера райских врат — мне неизвестно. У булавки нет ушка, замки же на иных вратах вешаются снаружи.
Но вернусь в зал. Все упомянутое будоражило сознание гостей: я, приличный и образованный человек, с тростью, с цилиндром, в шляпке, с веером, надушенный, полный передовых идей, сейчас буду покупать живых людей — покупать как обычные вещи, рассматривать их бесцеремонно в лорнет, прицениваться, воображать про себя, может быть, даже некоторые глупости. Но цель — великая. Тут, право, сложно разобраться. Глупости сами по себе, высокий смысл сам по себе, и в то же время они вместе. Глаза присутствующих блестели. Гости осознавали свою хорошесть, чувствовали в себе и запах жизни, но стремились преодолеть его своей хорошестью. Гордо развевающийся на ветру флаг может считать веревки последним досадным препятствием на пути своего свободного полета, а свое реяние на ветру попыткой преодолеть их сдерживающую силу. Но убери веревки, и флаг полетит некрасивой тряпкой на землю.
Преподобный Лайбет занял место за кафедрой. Я не запомнил его речь, она была довольно длинная, но у меня осталась ее стенограмма, сделанная в зале одной дамой, любительницей стенографировать и даже болезненно зависимой от этого занятия. Я потом попросил у нее запись и подсчитал в ней частоту употребления некоторых слов. Скажу, что меня удивило: словосочетания «рай на земле» и «ад на земле» были употреблены в речи одинаковое количество раз — оба по три, но слово «земля» без уточнений не встретилось ни разу.
Закончив речь, преподобный сделал театральный жест в сторону двери в соседнее помещение, где белошвейки ждали начала аукциона.
— Мы начинаем! — провозгласил он. — Игра всерьез, господа! Лот номер один!
Пастор Уорпол поднялся из-за стола, подошел к двери и постучал в нее с таким смиренным видом, словно стучал в дамскую уборную.
Дверь открылась. Красивая, статная Бренда Ли, показавшись в проеме, пропустила мимо себя хрупкую девушку, одетую в платье несколько тесное и короткое для нее, кое-как прикрывавшее ее тело, босую, с распущенными волосами. Чувствуя на себе взгляды гостей, видя всех этих людей впервые и, очевидно, робея, девушка прошла к стулу и встала возле него.
— Представляю Ленор! — Лайбет указал рукой на девушку. — Шестнадцать лет! Примерное поведение! Посмотрите на ее лицо, на нем еще ни морщинки! Девочка будет долгие годы усердно работать в поле — или убирать в доме, если вы решите сделать из нее прислугу! Пожалуй, если ее приодеть, не стыдно будет и показать гостям вместе с новой мебелью. Повернись, Ленор! Вы сможете научить ее хорошим манерам и языкам, чтобы она читала вашим детям книги по вечерам — на это еще есть время! Потом, когда она потеряет свежесть, вы сможете продать ее и еще заработаете на вашей инвестиции! Теперь в другую сторону. Как вам бедра? Она сможет принести хороший приплод. Кто-нибудь хочет рассмотреть вблизи ее зубы? Нет? Тогда приступим к делу. Цену, леди и джентльмены, назначайте цену! Начальная цена — сто долларов!
Пастор Уорпол, слушая эту постановочную речь, как-то совсем не театрально морщился, опускал взгляд и втягивал голову в плечи.
— Сто пятьдесят! — послышался голос в зале.
— Двести! — это сказала Лаура.
Мистер Сеймур посмотрел на жену.
— Триста! — приподнялся со стула Генри Пирсон.
— Смелее, смелее! — ободрял аудиторию Лайбет, но дополнительной смелости гостям, очевидно, не требовалось.
Еще один голос крикнул:
— Триста пятьдесят!
Вдруг случилось неожиданное. Круглое черное лицо девушки задрожало, плечи ее затряслись — в следующий миг она закрыла руками лицо и разрыдалась. Бренда Ли бросилась к ней, обняла за плечи, закрыла своим могучим телом и увела со сцены в комнату.
— Тысяча долларов и покончим с этим! — громко сказал со своего места мистер Пирсон.
— Тысяча — продано! — поспешно стукнул молотком преподобный Лайбет.
— Почему это продано?! — послышался высокий недовольный голос, принадлежавший попечителю местной школы. — Я даю больше! Полторы тысячи! И не за эту славную девушку, а за то, чтобы она и такие, как она, не плакали больше никогда!
— Браво! Браво! — закричали в зале.
— Я даю две!
Ленор принесла две с половиной тысячи долларов — сумма, не виданная ранее ни на лже-, ни на обычных рабовладельческих аукционах. Дело начиналось с феерического успеха.
— Еще! Еще лоты! — требовали из зала.
Вышла следующая девушка — мулатка, высокая, худая, с длинной черной косой, с маленькой грудью, едва скрываемой накинутой на плечи тряпкой. Она еще не успела дойти до стула, как в зале закричали:
— Пятьсот!
— Семьсот!
— Тысяча!
— Нафи! — перекрикивал шум Лайбет. — Семнадцать лет! Тысяча — раз!
— Тысяча двести! — Генри Пирсон обернулся к отцу.
Тот кивнул, взор его был увлажнен.
— Тысяча триста! — звонко крикнула Лаура, на щеках ее зацвели две розы. Кейн Мюррей, откинувшись на спинку стула, с улыбкой наблюдал за невестой.
— Полторы! — выкрикнул толстый джентльмен с первого ряда, поднимаясь с места и оборачиваясь к публике, поплывшим своим взглядом давая понять, что вершит самый главный поступок в своей жизни.
— Джеральд! — яростно крикнула ему сидевшая рядом с ним жена.
— Тысяча семьсот! — не отступил Генри.
— Две! — звенящим голосом отвечала Лаура.
Губы Мюррея змеились в выражении изысканного удовольствия.
София, сидевшая рядом с Лаурой, повернулась к ней и сказала как будто именно ей:
— Три тысячи!
Прилипшая много лет назад к лицу мистера Гришэма улыбка отстала от его губ.
Лаура нахмурилась.
— Подними, не жалей! — шепнул в правое ухо невесте мистер Мюррей.
Но Лаура откинулась на спинку стула и не стала поднимать.
Нo нашлись другие, так что Нафи оказалась «продана» за три тысячи. Девушка выглядела очень довольной и покинула комнату с таким видом, будто собиралась получить эти деньги сама. Ее проводили добродушными аплодисментами.
Торги продолжались со все нарастающим энтузиазмом.
Следующий лот, Мария, очень красивая девочка, похожая на куклу, невысокого роста, с живыми, но как будто ничего не понимающими в происходящем глазами, как будто боявшаяся всего (так научил ее преподобный Лайбет) была продана за три с половиной тысячи. Купил ее Уильям Мюррей по просьбе Анны, отбив Марию у очень азартно сражавшегося за нее высокого седого джентльмена по фамилии Пинчер, — жена мистера Пинчера во время торга, сославшись на головную боль, вышла наружу подышать воздухом.
— Продано! — прокричал преподобный Лайбет, с удовольствием наблюдая, как пастор Уорпол заносит цифру в реестр торгов. — Мисс Фатума! — объявил он следующий номер, забываясь от возбуждения и называя «рабыню» — «мисс». — Восемнадцать лет! Изысканный восточный плод! Аромат сандалового дерева в тропической ночи! Вкус сочного манго в изнуряющий полдень!
Пастор Уорпол поднял голову от бумаг и посмотрел на него. Преподобный Лайбет кашлянул, откинул завиток со лба и продолжил уже без манго:
— Умеет шить. Знает грамоту. Отличная инвестиция для расчетливого хозяина.
— Пятьсот долларов! — вновь приподнялся на стуле Генри.
— Тысяча! — сверкнув на него глазами, объявила Лаура.
— Две! — Генри искал взгляда Софии.
— Пять! — зло крикнула Лаура.
Мистер Мюррей кивал, словно в такт музыкальной пьесе.
Вдруг София тихо, но так что все услышали, сказала:
— Шесть.
— Семь! — Генри с мольбой посмотрел на нее.
Громко кашлянул мистер Пирсон.
— Десять, — глухо произнесла Лаура.
Пастор Уорпол совсем растерялся от этих цифр.
— Записывать? — спросил он преподобного Лайбета.
— Да, да, разумеется! Неслыханная щедрость! Десять тысяч — раз! Десять тысяч — два! Три! Продано!
— Отец, — повернулась к священнику черная красавица. — Можно мне будет получить с этих денег хотя бы сотню другую? Мой брат уже два месяца без работы…
— Потом… потом! — замахал на нее руками Лайбет. — Сейчас — спектакль! Потом разберемся с братом.
Девушка, надув губы, прошла к двери комнаты.
Следующие три лота были куплены так же за суммы большие, чем обычно собираемые на торгах людьми, но не за десять тысяч.
Не обошлось и без курьезов. Одна из рабынь, девушка с почти белой кожей по имени Амината, была куплена супругой одного коммерсанта из штата Мэн (чета была в Салеме проездом и узнала об аукционе из вывешенного в гостинице объявления) — за тысячу шестьсот долларов. Дама ознаменовала покупку громко сказанным на весь зал: «Девчонка, кажется, бойкая! Сможет заниматься и кухней, и садом, а как подрастет, я подарю ее тете Августе». Говорящая была полная дама в огромной шляпе, полной свежих цветов и фруктов. Муж ее, однако, не растерялся и тут же громко сделал комплимент актерским способностям жены, так что скандала удалось избежать. Многие тем не менее с интересом наблюдали потом, как этот джентльмен что-то энергично втолковывал супруге на ухо, а та, слушая его, недовольно поджимала губы.
Купили еще двух девушек — одну все же тот, кто делал в жизни самый важный для себя поступок, другую — молодой поджарый джентльмен, сидевший в первом ряду, державший все время обе руки на трости, поставленной между ног, рассматривавший лоты холодным взором и холодным же голосом назначавший за них цену. Наконец одну белошвейку «купил»-таки яростный мистер Пинчер, у которого жена страдала мигренями.
Здесь мне надо сделать одно замечание. У читателя может сложиться впечатление, что на собрание пришли сплошь люди, привлеченные к нему праздными или даже низкими интересами. Это не так. Большинство собравшихся в зале были люди смелые, благородные, жертвенные, движимые искренним желанием помочь ближнему. Но повесть моя в жанре реализма, от того я сосредотачиваю внимание на отдельных выпадающих из общего ряда людях и ситуациях, на некоторых обертонах чувства, разнящихся с общим звучанием настроения в зале, — с единственной целью, чтобы не упустить их. Тема благородства и жертвенности всем читателям хорошо известна, они без труда сами смогут дополнить реальность этими элементами.
Настал черед выйти на сцену самой Бренде Ли.
Она вышла из комнаты не в театральных лохмотьях, а в красивом синем платье из атласа с широкой юбкой и вырезом на груди, — на черной коже блестел золотой медальон. Подобное платье могли надеть и жены, и дочери присутствующих на аукционе мужчин. Это ли обстоятельство, или то что лот был последним, — или то, как вела себя Бренда Ли, не изображая своими позой и лицом страдание, испуг или потерянность, но выйдя на сцену как хозяйка спектакля, как судья, как черная Афина, спустившаяся с Олимпа к людям узнать, почему они опять потеряли меру, — вызвало у гостей аукциона новый приступ ажиотажа. Купить богиню — что может быть соблазнительней?
Битва получилась нешуточная, но вскоре ставки стали такие серьезные, что на поле боя осталось только двое — София Сеймур и Кейн Мюррей. Последний теперь действовал сам — отчасти, думаю, из-за вчерашнего разговора с мистером Гришэмом и вечного своего желания сделать публичным порок человека, но была и причина поважнее. Мюррей узнал в Бренде Ли рабыню со своей плантации, опасную женщину, которая, несмотря ни на какие наказания, всегда смотрела на него гордо и прямо, а во время наказаний — с ненавистью. Он наказывал ее за дело — по ночам она подбивала работников на бунт. Ее пороли, клеймили, оставляли сутками взаперти без еды, булавка с изумрудной головкой вонзалась ей в плечо по малейшему поводу. Но Мюррей ничего не мог поделать с ней. Это бесило его — он не понимал, почему Бренда Ли не боялась его, — ведь он все делал аккуратно, правильно, согласно процедуре.
В итоге она сбежала. Мюррей помнил погоню за ней на лошадях с факелами по ночному лесу, и как со страхом смотрели на него из-под мятых шляп его люди, и как один из них, собравшись с духом, сказал: «Ушла», и как он в бешенстве хлестнул его плеткой по лицу.
Но отчего за Бренду Ли стала так серьезно биться София Сеймур? Я не знаю.
Пошло быстро. После того как Мюррей властно объявил: «Тысяча», мистер Гришэм, заметив движение в невесте, сказал:
— София.
В ответ она только холодно посмотрела на него. В этом взгляде был отблеск факелов на листьях деревьев, сияние луны в синих глазах лошадей, зубы скалящихся на нее в злых улыбках людей. В ее взгляде была она сама, грязная, в порванном платье, с растрепанными и спутавшимися волосами, стоящая среди догнавших и окруживших ее преследователей.
— Полторы! — сказала она звонким голосом.
Мистер Гришэм опустил взгляд.
— Три, — с удивлением сказал Мюррей.
— Пять, — отвечала София.
Рука пастора Уорпола с пером дрожала над бумагой.
— Десять, — усмехнувшись, Мюррей кивнул Бренде.
Та посмотрела на него, узнала, и взгляд ее наполнился ненавистью.
— Щедрость во имя высшей цели! — восторженно крикнул преподобный Лайбет. —Десять тысяч — раз!
— Двенадцать, — сказала София.
Глядя Бренде в глаза, Мюррей сложил пальцы в щепотку, словно взял в них что-то длинное и острое, и медленно поднес шепотку к плечу.
— Двадцать.
— Двадцать?! — в ошеломлении выдохнул Лайбет. — Я правильно понял — вы сказали двадцать тысяч?
— Двадцать. Я плачу за нее двадцать тысяч.
София покачнулась на месте, и в следующий миг упала бы, если бы мистер Гришэм не подхватил ее. Повторяю, я не знаю, почему Софии показался так ужасен проигрыш именно этого лота.
В этот момент Бренда Ли медленно поднялась со стула.
— Ты ничего здесь не купишь, — грозно сказала она Мюррею. — Убирайся прочь, грязный работорговец!
— Бренда! О, Бренда, господи, что вы говорите? — в ужасе повернулся к ней преподобный Лайбет.
— Этот человек — обманщик! — Она вытянула руку и указала пальцем на Мюррея.
— Бренда, прошу вас… — взмолился Лайбет.
— Вы не примите от него денег!
— Если так, то и весь аукцион недействителен, — развел руками мистер Мюррей.
Ропот пошел по рядам, толстая дама с цветами и фруктами в шляпе увереннее посмотрела на мужа.
— Мисс Бренда, все наши гости — достойные люди, — увещевал богиню преподобный Лайбет. — Но они и живые люди. Святой Павел тоже когда-то пребывал в неведении. Оставим прошлое, сейчас, когда мы все объединены благородной целью!
Мюррей с усмешкой смотрел на Бренду, кивая в такт словам пастора.
— Вы не примете от него деньги, — хмурясь и качая головой, отчетливо повторила она.
— Тридцать тысяч, — вдруг послышался дрожащий голос. — Я даю тридцать тысяч, — уже громче сказал мистер Гришэм, обнимая Софию.
— Мне показалось, я слышал слово «продано»? — поднял бровь Мюррей.
— Не забудьте, что наше мероприятие — спектакль с высшей целью, — поспешно ответил ему преподобный Лайбет. — Наша цель собрать как можно больше денег на благую цель, и если господа желают продолжать жертвовать...
— В таком случае, шестьдесят, — отрезал мистер Мюррей. — Я плачу за нее шестьдесят тысяч долларов, слышите? Отец Уорпол, запишите. Я не имею чести вас знать, сударыня, — обратился он к Бренде Ли. — Ни фамилия, ни внешность моя не уникальны. Я могу напоминать вам кого угодно, это ваше дело. Собранные же сегодня значительные средства, — он выпрямился и торжественно кивнул преподобному Лайбету, — помогут высокой цели. Все, что происходит здесь, безусловно, благое дело.
— Записывайте: шестьдесят! — поспешно кивнул пастору Уорполу преподобный Лайбет.
— Я знаю, что этот человек замешан в треугольной торговле, — неожиданно громко объявил толстый краснолицый господин, совершивший на аукционе самый важный поступок в своей жизни. — Итоги аукциона надо аннулировать.
— Мистер Мюррей не делает ничего противозаконного, — возразил ему джентльмен с холодным взглядом и холодным голосом, державший между ног трость. — Он всегда соблюдает свои обязательства, это мне хорошо известно. Сейчас он жертвует шестьдесят тысяч долларов на освобождение невольников на Юге, а вы препятствуете этому. Что плохого в том, что он делает? — Джентльмен недоуменно пожал плечами.
— Хотите знать, что вы все здесь делаете сейчас? — яростно обратилась к залу Бренда Ли.
Она сорвала с плеча рукав платья, и зал застыл, увидев уродливые, похожие на вспаханные борозды земли, шрамы на ее плече.
— Это делал Кейн Мюррей со своими рабами. — Она обвела зал сверкающим взглядом. — И это же он делает сейчас с вами! О да, он многому научился с тех пор! Раньше он орудовал булавкой, призывая нас к благой жизни. Теперь он втыкает вам под кожу слова, и это работает даже лучше. О, я не знаю, что доставляет ему большее удовольствие — ваша боль или ваша глупость!
Она хотела еще что-то добавить, но грохот ударов в дверь прервал ее слова. Все повернулись к входу. Снаружи кто-то ломился в дверь, словно в ворота замка, ударяя доски тяжелым орудием. Дамы в ужасе закричали, мужчины поднялись с мест. Последовал еще удар, дверь треснула и сломалась, половины ее повисли на петлях, в щель стали пролезать люди. Через минуту перед гостями стояла целая толпа, одежда этих людей была нечистой, лица небриты, глаза сверкали восторгом карнавала.
Дамы в зале закрывали лица руками, многие пытались упасть в обморок, некоторым это удавалось, мужчины вспоминали приемы бокса.
Ворвавшиеся были, разумеется, членами клуба Бреннана — вкупе с некоторыми примкнувшими к ним энергичными гражданами Салема, считавшими своим долгом защитить свои права и свободы. Участники протеста прибыли к месту событий поздно, потому что планирование протестной акции накануне затянулось, закончившись глубоко за полночь, так что многих членов клубов пришлось с утра приводить в чувство, а некоторых еще и разыскивать и находить в довольно неподходящих для сна местах. Так или иначе, теперь они были готовы защитить свои права и свободы.
— Что вам угодно? — дрожащим голосом спросил у ворвавшихся пастор Уорпол. — Вы не можете вот так… Это помещение — часть Храма Божьего.
— А разрешена ли в Храме торговля? — послышался громкий голос председателя Бреннана, который как раз в этот момент пролезал сквозь сломанные доски в зал. В руках у него была плетка.
— Происходящее — благотворительное мероприятие, сбор денег происходит для нуждающихся, — сказал преподобный Лайбет. — Мы ни в чем не преступаем ни закона Божеского, ни людских законов.
— Благотворительное мероприятие, — ухмыльнулся Бреннан. — Сбор средств на то, чтобы лишить честных жителей Салема заработка — это, по-вашему, благотворительность? Чтобы позволить Салему наполниться развратом и преступлениями! Чтобы лишить женщин чести! Чтобы город наш, — обернулся он к толпе, подняв в негодовании обе руки, возгоняя в толпе гнев, — начал зваться не Салем, а Гоморра!
В толпе злобно закричали, вперед выдвинулись челюсти, сильнее сдвинулись брови.
— Но мы пришли не принудить, а убедить вас, — продолжил председатель, с удовольствием наблюдая, как испугались эти чистенькие леди и джентльмены — последние так и не сумевшие вспомнить приемы бокса. Он переложил плетку из правой руку в левую, а правую поднял вверх в апостольском приветствии.
— Покайтесь и разойдитесь, грешники, видя представшую пред вами соль земли! О, вы, возомнившие себя вершителями судеб, погрязшие в своей гордыне, во лжи и в колдовстве!
— Мы не видим никаких причин расходиться, — отвечал на это преподобный Лайбет. — И соленый лик ваш нас не пугает. Мы сейчас вызовем полицию.
— Вы можете оставаться здесь, если хотите, но вы не можете продолжать ваш шабаш! — прогудел Бреннан. — Своим присутствием здесь мы напоминаем вам о страдающем народе, мы пробуждаем в ваших душах голос Божий, и он подскажет вам, что есть любовь к ближнему.
— Пошел вон, — сказала Бренда Ли.
Но тут из толпы выступил высокий и худой, с болезненно желтым лицом мужчина, тот, кого я сравнивал с живым мертвецом. Он вынул из кармана револьвер и направил его на Бренду.
— А ну-ка, повтори, что ты сказала, — глухо и зло сказал он.
— Боб! — ошеломленно воскликнул председатель. Он решительно было подошел к нему, но мертвец бесцеремонно оттолкнул его.
— Довольно, Бреннан! Ты видишь сам, как они ведут себя. Теперь наша очередь, мы с ребятами обо всем позаботимся. На холме все готово для встречи гостей.
Председатель растерянно повернулся к толпе, ища поддержки на лицах, но люди не смотрели на него, они были заняты тем, что доставали из карманов — кто крюк, кто нож, кто пистолет, кто веревку.
— Проглотила язык? — с ухмылкой обратился мертвец к Бренде. — И правильно. Дело негра молчать. Потерпи — тебе немного осталось. Для урока возьмем еще нескольких, — повернулся он к вооруженной толпе.
— Боб, мы не должны так действовать… — упавшим голосом сказал председатель, но мертвец направил на него ствол пистолета.
— Лучше не мешай. Бреннан. Ты сделал свое дело.
Бреннан сделал шаг и встал рядом с Брендой.
— Ты думаешь, на холме мало места? — спросил его мертвец.
Бреннан сделал шаг в сторону. Мертвец ткнул пальцем в Бренду и обернулся к соратникам.
— Ее!
Несколько мужчин из толпы, явно заучившие свои действия заранее и только ожидавшие команды, подскочили к Бренде и быстро и умело связали ее. Никто из публики на стульях не двинулся с места.
— Боб, их тут целый выводок! — крикнул мертвецу Единорог, заглянувший в соседнюю комнату. Он и Сасквоч начали одну за другой выталкивать из комнаты белошвеек.
— Ее! Ее! — Мертвец указал пальцем на красивую Фатиму и на плакавшую во время торгов Ленор. — Но для примера нам понадобятся и белые ведьмы.
Покачивая револьвером, он медленно прошелся перед первыми рядами стульев. Он задержал взгляд на даме в шляпе, полной свежих цветов и фруктов, — та вскрикнула и лишилась чувств, но дуло револьвера не задержалось на ней, а показало на Анну, потом на Софию.
— Ее! И ее!
Мужчины с веревками двинулись к девушкам. Мистер Гришэм и Уильям заслонили их своими телами.
— Герои? — осклабился мертвец. — Возьмем и их. И еще…
— Роберт Дэйвенпорт!
Голос прозвучал громко и властно, отразившись от высоких сводов помещения гулким эхом.
Мертвец замер, втянул голову в плечи и несколько мгновений стоял неподвижно. Затем медленно повернулся туда, откуда донесся голос.
— Роберт Дэйвинпорт! Разве я не говорил тебе, что дело еще не решено окончательно?
Кейн Мюррей — ибо это был его голос — медленно прошел между рядов стульев и встал у колонны, отделявшей участников аукциона от толпы.
— Когда вы пришли ко мне неделю назад, я сказал вам, что еще не решил, закрою ли я фабрику. Я сказал вам лишь, что рассматриваю такую возможность.
— Мистер Мюррей, — робко обратился к нему мертвец. — Я, честное слово, не ожидал увидеть вас здесь... Мы пришли сюда, чтобы восстановить справедливость…
Но это был уже сломанный механизм, который не мог добиться в себе былого взаимодействия частей.
— Бреннан! — позвал он, ища председателя взглядом. — Здесь мистер Мюррей! Ты не хочешь объяснить ему наш план?
Но председателя в зале не было, и мертвецу пришлось продолжить самому:
— Эти люди! — Он ткнул пистолетом в участников аукциона, попав опять в даму с цветами и фруктами в шляпе, от чего та, только пришедшая в себя после обморока, снова лишилась чувств. — Они несут нам анархию и разврат! Бог гневается на нас: фабрика закрывается, мы оказываемся на улице… А у меня три дочки, — вдруг жалобно добавил он.
— Успокойся, Роберт Дейвенпорт. — Губы Мюррея, поиграв, сложились в сочувственную улыбку. — Я ни на кого не гневаюсь.
Подняв лицо, он громким голосом обратился к толпе:
— Люди! У меня для вас хорошая новость — фабрика не будет закрыта! Исследования рынка показали, что у гуталина в Салеме отличные перспективы. Кроме того, со мной в деле надежные партнеры. — Не оборачиваясь, он указал рукой на мистера Сеймура. — Салему нужен гуталин, а вы нужны фабрике. Договоры со всеми будут продлены.
Выражение на лицах людей поменялось. Грубость исчезла, а из рук исчезли ножи, крюки и пистолеты. Теперь это была группа толковых, объединенных одним делом и общей целью людей. Они поворачивали друг к другу лица и кивали друг другу головами.
— Слава Богу! — крикнул Роберт Дейвенпорт.
— Не забудьте починить дверь, — отозвался на это Мюррей. — И развяжите ее, — кивнул он на Бренду. — Да сходите на холм и разберите всю ту нелепость, что вы там нагородили.
В следующие несколько минут, толпа, столь неожиданно наводнившая дом пастора, так же неожиданно испарилась из него. Уходя, люди старались не шуметь и не толкаться; обломки двери двое мужчин, выходивших последними, осторожно сняли с петель и унесли с собой.
В зале остались лишь те, кто были в нем до вторжения. Атмосфера, однако, стала отличной от прежней. Удивительно, но никто не выражал мистеру Мюррею благодарности за спасение, да и сам он как будто не ждал ни от кого благодарности. Никто и не возобновлял к нему претензий. Все вдруг вспомнили о множестве дел, которые ждали их, и торопились уйти.
Бренда Ли, не сводя глаз с мистера Мюррея, разминала руки. Тот постарался пройти мимо нее к дверям как можно быстрее, закрывшись Лаурой и не отпуская рукой тульи цилиндра. Скажу на прощанье, что Бренда Ли была единственной, кто заставлял Кейна Мюррея чувствовать себя умалишенным.
Преподобный Лайбет, догнав мистера Мюррея уже у самого выхода, спросил его, остается ли в силе названная им последняя цена, на что тот кивнул и пробормотал: «Договор есть договор», затем, не отпуская рукой тульи цилиндра, шагнул вместе с Лаурой в пустой проем.
Вслед за ними из дома пастора вышли мистер Гришэм и София, последняя, опираясь на руку жениха и прижимаясь к нему вполне искренно. Анна вывела Уильяма из зала за руку, как мать ведет ребенка. Пирсоны, отец и сын, вышли оба с выражением досады на лицах — на знаю, досадовали ли они на одно и то же. Супруги Сеймуры прошли в проем в обнимку, теперь у обоих было выражение на лицах, как у человека, привязанного к столбу и услышавшего команду «Целься!» Наконец миссис Эпплтон вышла, опираясь на руку брата, и чему-то без остановки хихикала — думаю, это было истерическое.
Вышедши же за дверь, все моментально разошлись — каждая компания туда, где ждал ее припрятанный экипаж. Все больше молчали, и только дама с цветами и фруктами в шляпе, едва оставшись наедине с мужем, спросила его, держась за сердце:
— Дорогой, что все это было?
Муж в ответ нежно погладил ее руку, и этого показалось ей вполне достаточно для объяснения.
[1] Треугольная торговля — схема обхода запрета работорговли, использовавшаяся в то время в северных штатах коммерсантами, не готовыми смириться с потерями прибыли от торговли людьми. Корабли из портов в северных штатах сначала направлялись в Африку, где обменивали ром на рабов, затем плыли в южные штаты, где обменивали рабов на сахар, который затем привозился в северные штаты. В схеме так называемого «малого треугольника» ром везли в южные штаты, где обменивали на черную патоку и рабов, затем по пути на север заходили в порт Чарлстона, где продавали рабов и привозили домой деньги и патоку.
[2] Восточная государственная тюрьма — знаменитая тюрьма в Филадельфии, штат Пенсильвания, построенная в 1829 году в виде средневекового замка. Внутренний план тюрьмы соответствовал рекомендациям английского философа-утилитариста Иеремии Бентама и был устроен в виде так называемого паноптикона — заключенные размещались в одиночных камерах и были лишены контакта с людьми, но сами находились под круглосуточным наблюдением надзирателей (о чем знали). Замысел был порожден эпохой Просвещения и следовал идее квакеров о духовном возрождении — в одиночестве в человеке предполагалось пробуждение высшей сути. Заключенные в этих тюрьмах, как правило, через несколько месяцев сходили с ума, так что через некоторое время проект был закрыт. Посетившие в разное время Восточную государственную тюрьму Чарльз Диккенс и Алексис де Токвиль, оба оставили описания плачевного состояния психики ее узников.
[3] Сказка о глупой курице Энни-Пенни пришла в Англию, кажется, из Скандинавии. В сказке на голову курице падает желудь, и курица думает, что это небо падает на землю (в других версиях, что мир начинает рушиться). Она в панике бежит к своим соседям — утке, индейке и петуху, и сообщает им страшную новость. Вначале каждый из ее собеседников берет ее слова под сомнение — курица известна своими пустыми страхами. Но шишка на голове у курицы и то, что последователей курицы становится все больше, убеждают ее собеседников присоединяться к бегу. Птицы бегут к королю сообщить ему об ужасной опасности. Встреченный по пути хитрый лис говорит им, что знает короткую дорогу к королю через лес, где и съедает всех четырех. Сказка призвана показать детям, как важно думать, прежде чем действовать, и научить их не поддаваться пустым страхам.
[4] Cасквоч — похожее на обезьяну человекоподобное существо, по поверьям обитавшее в лесах нашего северо-запада. Обычно Сасквоч предстает в рассказах волосатым, крупным гуманоидом. Сасквочу приписывался рост от шести до десяти футов и цвет шерсти темно-каштановый или темно-рыжий.