Кабинет
Михаил Тяжев

Четвертое воскресение

Роман

В последнее время бои только усилились. Линия фронта в районе Западной Галиции проходила по глубоким горным разломам. Усталость проявлялась в ленивых выстрелах и атаках как с той, так и с другой стороны. Однако же немецкое командование стягивало артиллерию для решительного штурма. Русское командование тоже не отступало и гнало конную артиллерию по равнинам в сторону гор. Перемещения войск были известны противникам, но и те и другие делали вид, что их секрет не разгадан.

В своих донесениях они характеризовали свое каждодневное ленивое противостояние как позиционное.

Стояла тишина августовского лета, высоко в небе парил то ли орел, то ли беркут, и над холмами, простиравшимися ниже, лился присвист, кто-то насвистывал Гуно «Фауст». Все время именно тот момент, в котором Мефистофель зовет Фауста в путь.

Обычно после этого следовала атака со стороны немцев.

Вот и сейчас в районе местечка Р. немец предпринял новую атаку силами до полуроты. Так как жерла русских орудий были пристреляны к скошенному буку на холме, то поручику Наретину не составляло труда отразить их натиск при помощи всего лишь одной трехдюймовки. И картечь сделала своей дело: после отступления немецкой пехоты метрах в пятидесяти от бруствера остался стонать немецкий фельдфебель.

— Зинченко, а ну сходь за ним, — просто и без высокомерия сказал Наретин, который чистил испачканный рукав и чертыхался.

— Нельзя, что ли, было подальше стрельнуть. Нет, он сюда! А мне потом чистий! — говорил Зинченко.

Зинченко и еще один боец по фамилии Карпушкин, пригибаясь, выползли из укрытия и, по-лягушачьи двигая ногами, отправились в сторону ворочающейся скомканной шинели.

Со стороны немцев посыпались пульки.

— Дура, голову пригибай, Зинченко! — как-то по-отечески даже, не глядя на уползающих, воскликнул Наретин.

Те подхватили фельдфебеля за воротник шинели и повернули с ним обратно. Немец был тяжелый, и от него пахло колбасой.

— Вот нажрался, скотина! — ругался Зинченко. — Не мог после боя.

— Я слышал, — сказал Карпушкин, — что ежели пуля попала тебе в живот, а ты накануне плотно поел, то это плохо.

Зинченко ответил ему:

— Смерть, она и с набитым животом — смерть!

— Наш-то поручик Наретин Константин Авдеевич бережется есть перед атакой.

— Тебе-то какое дело. Ты двигай ногами, а то я один его пру.

— Так он совсем не ест.

— Как это совсем?

— А вот так. Не ест и все тут. Он у нас новый. Ты разве не слышал, что про него говорят?

— Что говорят?.. Офицер он справный. Я сплетни не слушаю.

— Что он как черт.

Фельдфебеля перевалили через бруствер. Упав грузно, словно мешок на земляное дно, немец громко вскрикнул: «Mein liebenswerter wie du ohne mich sein wirst»[1].

Поручик Наретин присел к нему и отнял его руку от живота, кишки, словно колбаски вывалились наружу. Немец встретился с ним глазами, испугался чего-то и начал судорожно заталкивать свои кишки обратно.

— Вот дура! — только и сказал Наретин и, поднявшись, пошел к орудию. — Похороните его, — бросил он, походя, Зинченко.

— Так живой же.

— Значит, потом.

— Я тебе говорю!

— Ты видел?

— Помалкивай.

Зинченко услышал характерный наретинский присвист и глянул в сторону немецких окопов. И тут же пуля ударила его в лоб.

— Ваши кишки похожи на наши кишки, тогда непонятно: за что мы воюем? — произнес Наретин, глядя в цейсовский бинокль.

— Что? — Подпрапорщика Барашкина с обветренными, потрескавшимися губами, вокруг которых рос молодой пух, трясло. Он вытягивал перед собой руку и, глядя на красную с ожогами кисть, пытался сообразить, что с ней, почему ее трясет.

— Это сказал фельдфебель. Мертвый фельдфебель.

— Поручик, что со мной. Почему ее трясет?

— Это страх. Животный страх умереть.

— А вы боитесь умереть?

Поручик Наретин выпрямился, сузил глаза, как будто наметил для себя что-то, вскинул свой карабин и выстрелил.

— О чем вы спросили? — сказал он после выстрела.

— Ни о чем. Все бред и суета.

— Тлен и суета, — поправил поручик.

— Какая разница… — Подпрапорщик злился, его бесило неподдельное, настоящее спокойствие поручика.

Наретин пригнул его голову, с той стороны застрочил пулемет, и жирный немец в каске вскочил на кучу свежевырытой земли перед окопом и начал кричать на немецком, что придет и лично убьет того, кто стрелял.

— Благодарю вас. Не стоило этого делать, — сказал Барашкин.

— Это почему же?

— Я заговоренный.

Поручик не знал, что ответить на это, лишь посмотрел на него как-то по-новому.

— Вот вы тоже не верите. Как-то мы катались на льдине. Нас было трое. Она разломилась, и все утонули. А я остался. А потом лошадь понесла. В телеге было нас шестеро. Девочки. Мальчики. Не знаю, что с ней случилось. А только колесо отвалилось. Выпали ребята, а я остался. Все убились. Один я цел. Потом со мной никто не играл. Прозвали заговоренным.

— То есть, если я вас поставлю перед пулеметом и выстрелю, то не убью вас.

Барашкин засмеялся.

— Наверное, убьете. Пуля же летит по траектории. Да и я не Господь Бог.

Поручик засвистел.

— Скажите, поручик, почему именно Гуно?

— Мне нравится. Приготовьтесь, скоро последует наступление.

Барашкин чертыхнулся и перевернулся на бок, посмотрел на жирного немца, который скакал зайцем, и услышал смех своего расчета. Им было весело, разом пропало что-то дикое, животное, таившееся до сих пор в их лицах. Теперь это были обычные лица людей, которые, допустим, пришли в цирк поглядеть на выступление клоуна.

Поручик Наретин особенно отличился в отражении последующих атак. В расположение части он прибыл недавно и, можно сказать, из ниоткуда, прискакав на коне. И хотя документы его были в порядке, штабс-капитан Кошкин все равно подозревал в нем вражеского лазутчика.

Наретин заглянул под земляной накат, на выходе из которого курил штабс-капитан Кошкин.

— Не желаете поохотиться? — предложил он ему сходу.

Капитан затушил сигарету о подошву сапога и, взяв из рук поручика винтовку, вышел наружу.

— Я как раз приготовил вам зайца.

— Я не буду в него стрелять.

— Почему?

— Слишком это, знаете ли...

Наретин приложил к глазам бинокль и сказал:

— Тогда в того, в бакенбардах, видите?

— Нет.

— Ну, вон же. Правее. — Он дал ему бинокль.

— Да, точно, — удивился капитан. — И как вы все видите.

Кошкину важно было не промахнуться. В последний раз он проиграл Наретину много денег, и сейчас ему нужно было хоть в чем-то реабилитироваться.

— Сколько? — сказал он.

— На то, что вы проиграли вчера в карты.

— А вы откуда знаете?

— Земля слухами полнится.

— Проболтались уже. Ну, да ладно.

Он вскинул ружье, выстрелил и промазал. Скачущий немец грохнулся в окоп, из которого, ощетинившись, показались винтовки и принялись палить. Затрещали-застукали по орудийному щитку пули. Капитан Кошкин пригнулся.

— Я отдам.

— Я знаю.

— Теперь вы.

Поручик встал в полный рост и прицелился. Кошкин приложил бинокль к глазам. Наретин выстрелил.

— Черт с два! Как у вас это получается?..

— Я же говорю, он черт! — прошептал таившийся тут же, у орудия, Карпушкин. — Видел, как он его.

Винтовка у поручика была отменной и как будто собственного изготовления. В ее прикладе было выбито специальное углубление под его подбородок, и цевье тоже подходило только под его кисть и длину рук.

Кошкин взял ее в руки, словно не держал никогда.

— Скажите, в чем ваш секрет?

— На то он и секрет, чтобы о нем не говорить.

— Да ну вас! Если бы вы не воевали хорошо, я бы вас отправил отсюда. Знаете, что про вас говорят?

— Мне все равно.

— А мне нет! Ваш свист. Не надо больше. Иначе я буду думать, что вы даете им знак.

Последующие два дня прошли в беззаботной тишине. К речке, быстрой и извилистой, которая в глубине зеленой долины текла, поблескивая на ярком солнце, спускались изможденные солдаты. Как немецкие, так и русские. Там они обтирали свои тела, купались, ловили рыбу, бегали как дети, играющие в догонялки, или лежали, распластавшись, на траве.

Однажды расчет подпрапорщика Б. возвращался с речки, на ветках, которые они отломили от деревьев, болталось по несколько, продетых через жабры, форелей, средних для быстрой реки, размером, примерно, с ладонь, упрямый лоб рыбы и ее глаза отказывались верить, что она поймана.

Вдруг они услышали, что кто-то в стороне от них ломает ветки, прислушались.

— Медведь! — сказал один.

— Да нет, лось! — высказался второй.

Но тут на них вышел и упал прямо перед Карпушкиным тяжелораненый немецкий лейтенант. Его принесли на позицию, отнесли в палатку к доктору. Он шептал что-то о жестокости.

— Über welche Steifigkeit sprechen Sie?[2] — переспросил лейтенанта врач.

— Я умираю. Так нельзя!

— Что нельзя?

Он смотрел прямо перед собой. Доктор разрезал его китель и оглядел грудь, в центре которой зияла маленькая черная дырочка.

— Сколько вам лет? — спросил доктор. Он знал, что надо отвлечь умирающего от его мыслей.

— Вам-то что?

— У меня сын такой же.

— Я не ваш сын.

— Но такой же. Ему двадцать два.

— Мне тоже двадцать два.

— Совпадение.

— К черту ваши совпадения! Я не верю в них. Меня подстрелили, как куропатку.

— Кто это сделал?

— Ваш Тейфель?

— Кто?

— Герр Тейфель.

— У нас нет такого.

— А стрелок? Мы прозвали его дьяволом.

— Не болтайте больше. Возьмите вот в зубы!.. — Он сунул ему в рот искусанную деревяшку. — И терпите. Я попробую удалить пулю.

Придвинув корпию и бинты, доктор прикоснулся к его груди скальпелем, и в этот момент тело лейтенант слегка вздрогнуло, по нему прошла судорога, и он умер.

Доктор вышел из палатки и увидел сидящего рядом на ящике из-под снарядов Наретина, который подставлял лицо палящему солнцу и улыбался.

— Поручик, вам весело?

— А вам?

— Война войной. Но и на ней есть правила! — рассердился доктор и подошел к рукомойнику, его помощник поднес горячей воды в кувшине, доктор взял мыло и начал мыть руки.

Карпушкин и еще двое обошли окопы с левой стороны, залегли в поросшем вереском взгорье. Солдат раздвинул кусты и выставил вперед ружье.

— А вот сейчас и проверим.

Он проверил пулю и затворил затвор.

— Одумайся, Иван!

— Ты видел, как он Зинченко.

— Разве это он?

— А кто свистел?

— Разве это доказательство?

— Вот мы и проверим.

В это время Наретин все так же подставлял лицо солнцу, сидя на снарядном ящике. Перед ним, вполоборота к нему, стоял с кувшином горячей воды денщик доктора. Сам доктор в белом застиранном халате, засучив рукава, обмывал руки.

— Да не сюда лей! Кукла ты чертова!

Денщик твердил сквозь рыжие усы:

— Да, ваше благородие!

— Да сваришь же меня.

— Да, ваш благородие!.. — снова пробурчал денщик и продолжил лить так же, как и лил.

Доктор сердился, но скорее не на него и не на воду.

Прозвучал выстрел. Одинокий, который сильным эхом разнесся по окрестным холмам и горам.

Наретин наклонился, чтобы поднять божью коровку, и пуля, предназначенная ему, попала в левый бок, прямо в печень денщику, он выронил кувшин и осел, схватившись за бок, и закрутился от боли на земле, и завопил что-то по-детски крикливое истеричное, и крик его никак не вязался с его серьезной рыжеусой внешностью.

— Кто стрелял? — спросил испуганным голосом доктор.

— Война же!

— Вам все шутки шутить, поручик! Ведь стреляли.

— Наверное.

Доктор наклонился к денщику. Но тот уже затих. Проверив на всякий случай его пульс, он перевернул его к себе и потрогал пулевое отверстие. Затем глянул на поручика.

— Эта пуля предназначалась вам.

— Может быть! Кто знает?!

— Вы знали! Сколько вы у нас? Вас ни разу не ранило.

Доктор говорил запальчиво, ему не нравилось, что молодой поручик действует так жестоко.

— Кошкина, допустим, тоже ни разу ни ранило.

— Я знаю давно его и его батюшку. Он вояка! У него несколько ранений.

Доктор путался в причине и следствии, понимал это и еще больше расходился. Наретин наблюдал за ним спокойно и с достоинством.

— Вам не нравится, что я «охочусь»?

— Вы не охотитесь, вы убиваете.

— Но ведь это война? Мы на войне!

— Да.

— Так в чем ваше возмущение? Я убиваю врага. Одним больше, другим меньше.

Эмоции душили доктора, и он старался успокоиться, не получалось.

Из его палатки вынесли мертвого лейтенанта и уложили на телегу, которая уже была гружена трупами. Возница счищал с сапог налипшую грязь и беспрестанно моргал ресницами. Был он молод и, по-видимому, глуп.

Туда же снесли и денщика, рука которого болталась, словно прощалась с доктором.

В этот же вечер снова прозвучал Гуно, и русские пластуны, пришедшие скрытно, перешли в наступление. Их поддерживали два орудия, которыми командовал поручик Наретин.

— Орудия ближе!

Карпушкин стал к колесам и, поднатужившись, расчет одной и другой пушки выкатил их на десять метров вперед.

— Ваше благородие, открытая местность! — произнес Харитонов, заряжающий первого орудия.

— Трус.

— Трус не трус, а помирать кому охота.

— Что ты понимаешь? — Наретин развернулся на него и процедил: — Наши атакуют, а ты по ним лупить хочешь? Уж не немец ли ты!

— Да скажете тоже! — возмутился Харитонов. — Все меня знают. Православный я! Правильного вероисповедания! — Он перекрестился.

Два снаряда влепили по глиняному укреплению и разнесли его в пух и прах, вслед за этим русский пехотный офицер, взобравшись на холм и подняв высоко полковое знамя, скомандовал вперед. За ним поднялись пластуны. Немец бежал.

Сыграл горн. Справа на орудия из кустов выскочило что-то около полуроты немецких пехотинцев, один из них кинул бомбу, расчет Карпушкина взмыл вверх, орудие накренилось, а поручик осел на правую ногу и наклонился прямо перед собой.

Силясь, он скомандовал развернуть трехдюймовку и бить прямой наводкой.

Картечь разбросала нападавших. Однако следующая бомба, которую швырнул немецкий капитан, подбросила Наретина вверх.

Кувыркнувшись, он увидел, как блестит все та же речушка, которая, казалось, не имела никакого отношения к тому, что происходит.

Держа над поручиком коптящую масляную лампу, доктор рассматривал его голову, отдельно лежащую, которая улыбалась ему, словно хотела сказать: «Ну что?»

Тело поручика находилось тут же. Доктор подметил, что голова от туловища была отделена ровно, без рваных краев.

Доктор кликнул Алешку, малого с глупым деревенским лицом.

— Снеси в повозку. Да голову не потеряй по дороге.

Голову завернули в простынку. А верх шеи, чтобы она не кровилась, доктор обмотал бинтом.

Затем они взялись за руки и ноги и понесли его.

— Тяжелый какой, — заметил Алешка. — А худой. Вот так всегда, ваше благородие! Живет человек, легонек, а как умрет, так сразу тяжеленек.

Водрузив поручика на телегу поверх трех мертвецов, Алешка притащил куль, в который была завернута голова.

— А ведь не кровит, ваше благородие!

«Как же так? — подумал доктор. — Как же я не заметил? Да она же обмотана! — успокоил себя он. — Чертов дурак этот Алешка! Путает только. Я же намотал на шею бинт».

Алешка взгромоздился на повозку и, взяв длинный хлыст, стеганул старую кобылу промеж ушей, и лошадь медленно поплелась среди репья и выжженной травы.

Белая слюна накипала вокруг трензеля, стекала по такой же белой губе и падала горошинами. Желто-черные зубы лошади, которые она иногда показывала от того, что Алешка натягивал поводья и ей резало рот, обнажались, словно кобыла, осклабившись, улыбалась.

Алешка разговаривал сам с собой.

— Вот вози их. Нет бы, там закопали. Нет, нужно чтобы каждому свое место было. Покойник, а все равно едет к себе. А куда к себе, ежели все равно в землю зароют? Дядька мой говорил, что под землей ничего нет, акромя червей и кротов. А тетушка шептала, что под землей живут подземные люди и города у них там. И вроде как умершие к ним уходят. Некоторых в хорошее место помещают, некоторых, которые плохие были при жизни, в нехорошее. Вот взять хотя бы поручика. Какой он был человек? — не знаю. Храбрый. Людей убивал. На войне надо убивать. Вон Иисус. Когда в храм вошел, тоже столы разметал. Так что воевать можно и убивать на войне, значит поручик хороший и поместят его в рай. А только как он там сможет быть, ежели голова его отдельно? Будет ходить держа ее в руках — глаза же видят.

Он ехал так по равнине, которая растягивалась и становилась все шире и шире. Лошадь знала, куда идти. Алешка задремал, как вдруг телегу что-то дернуло. Лошадиные уши мелко-мелко прядали, скосив свои большие, как блюдечко глаза, она поднялась на дыбы, скинув с себя мешки с трупами, и понеслась.

«Стой, куда!» — только и успел сказать Алешка и тоже свалился. Но, поднявшись, он увидел перед собой тело поручика, которое ползало на четвереньках и шарило по земле, ища что-то, пока наконец не наткнулось на холщовый мешок, в котором лежала голова. Вынув ее, руки размотали бинт, которым она была перемотана, и приладили голову на место. После чего тело вновь ожило, захлопало глазами, словно пробудилось ото сна и кашлянуло. Резко так, что гулом раздалось по степи.

— Будьте здоровы, ваше благородие, — выговорил машинально Алешка и хотел было припустить поводья, натянул их уже.

Как вдруг поручик наклонился к нему. Алешка сглотнул, он уже не мог ничего сказать, во рту пересохло, и кадык его, как верблюжий горб, заходил ходуном.

Алешка перекрестился.

— Значит, Иисус столы разметал? — спросил поручик.

— Я не хотел, ваше благородие. Я это так. Поп один рассказывал.

— Так он разметал их?

Алешка дергал поводьями, но они не дергались. — Руки его налились смертной тяжелой силой, лошадь тоже не слушалась, смирно стояла, и лишь вывернутый к уху глаз ее, говорил о том, как она боится.

— Далеко, что ли, мы отъехали? — спросил его поручик.

Алешка попятился, затем развернулся и бросился со всей силы бежать.

Оживший огляделся, заметил вдали склон, который поднимался почти до самого горизонта, и устремился туда, насвистывая Гуно.

Доктор в это время оперировал раненого, которому разворотило лицо. Снял с него марлевую повязку, обработал антисептиком из каменноугольной смолы гнойные раны.

Младший офицер заглянул к нему.

— Ваше превосходство!

— Что еще? — пробурчал недовольно доктор.

Офицер протянул крышку от патронной банки, в ней лежал кусок мяса.

— Что это?

— Нос.

— И что мне прикажете с ним делать?

— Говорят, ему без него нельзя, невеста его ждет.

Доктор только пожал плечами и показал, куда можно положить коробку. После чего офицер вышел и задернул за собой полог.

Затем внесли еще одного. Рука его висела плетью. Это был бомбардир. Доктор дал ему выпить спирту.

— Хорош?

— А что, не хорош? — ответил бомбардир.

— Крепок?

— Да не так чтобы…

Доктор заговаривал его, расспросил, женат ли он, из какой деревни?

— Да не. Городские мы. В лавке купца Прасолова работали, марципанами торговали. Слышали, может?

— А как не слышать, — отвечал доктор. Он старался говорить о чем угодно и видел по лицу артиллериста, что ему приятно вспоминать и рассказывать.

— Может, еще?

— Да, можно.

Когда бомбардир повалился на кушетку, доктор нащупал сочленение на перебитой руке и ножом перерезал кожу.

Доктор устал, сел на стул, наклонил голову и уснул. Его тронул за плечо Алешка. Он придурковато улыбался и держал в руках, рассматривая, нос.

— У мово бати волосы отсюда торчат, — показывал он на ноздри. —  А этот молодой, значит. Хотя табаком пахнет.

— Положи.

Алешка опустил нос в коробочку.

Доктор взялся за пинцет, размотал при помощи него и тампона, который смачивал в свинцовой воде, бинты на лице солдата. Спросил Алешку: «Что как быстро?»

— Мамка сказывала: не води мужиков в дом, они все равно уйдут.

Ты о чем?

Алешка начал бить по ляжкам ладошками, после пошел вприсядку, разгибал перед собой колени, танцевал и радовался.

Доктор приладил к лицу нос, поправил и принялся его штопать.

Он не замечал Алешки, его радости. Он работал в каком-то отупении, когда голова не соображает, а руки делают. Алешка разошелся и задел его, и только сейчас доктор очнулся. Повернулся на него со скальпелем в руке. Алешка отпрянул, он никогда не видел такого страшного лица перед собой и задрожал телом.

— Что с тобой? Хнычешь, как баба! Отвечай же! Клад нашел? Война закончилась?

Алешка припал к его руке и начал целовать.

— Да что ты, дурак, что ли, ополоумел, выпей спирта.

Доктор налил ему и себе. Выпил, не дожидаясь его. Алешка пригубил, затем как-то поднатужился и залпом осушил кружку.

— Он идет без головы! — начал он.

— Кто? — Доктор выглянул из палатки. Но там никого не было. — Про кого ты, Алешка, отвечай, некогда мне тут с тобой в шарады играть.

Без головы который был.

— Поручик Наретин?

— Он самый.

— Да как он мог пойти без головы? Если в голове вся сила. Уж не пьян ли ты?

— Христом Богом клянусь, спиртинки маковой во рту не было. Вот до этого момента, как вы мне дали. Он как этот... Лазарь воскрешенный.

Не успел Алешка закончить фразу, как в палатку заглянул поручик Наретин.

— Господа, ау! Есть кто? Кричу, кричу! Вымерли вы здесь, что ли? Позвольте-с представиться, поручик Наретин. Константин Авдеевич. Где мне найти штабс-капитана Кошкина?

— Чур меня! — заорал и перекрестился Алешка и запричитал: — «Господи! Еже еси на небеси! Да святится имя твое!» — после упал на колени и начал ножом очерчивать вокруг себя круг.

Доктор вышел наружу. Наретин стоял у серой, лоснящейся от сытости лошади. Лицо его в вечерних сумерках показалось доктору неестественным, каменным. Надменность, которая раньше была заметной чертой характера поручика, словно выветрилась, он был на эмоциональном подъеме. Это показалось доктору странным, он вытирал полотенцем руки и разглядывал поручика.

— Черте-с два, — говорил тот, — какой-то шабаш! Где все! Ответит мне кто-нибудь? Я устал с дороги и хочу спать. — Он протер шею, снял фуражку, и под его вспотевшими от скачки темно-русыми волосами показалась бледно-розовая борозда от околыша.

— Откуда вы приехали, поручик?

— Из города. Задержаться пришлось. Надеюсь, не всех немцев убили? Оставили мне одного?

Он говорил, а сам поглаживал лоснящийся круп лошади своими длинными, словно у пианиста, пальцами.

— Вы говорите, поручик, что приехали из города? Но как вы могли оттуда приехать, если вы... Если вы... — Доктор никак не мог подобрать слово и сказал то, что первым пришло на ум. — Уже были здесь.

— Я? Да помилуйте, как я мог быть здесь, если я был в городе. Полковник Авроненко может это подтвердить. — И, завидев Алешку, который выглянул из палатки, позвал его: — Эй, ты, чертова кукла! Да-да, я с тобой разговариваю! Отведи меня к штабс-капитану Кошкину.

Алешка стрельнул глазами на доктора, как бы прося совета, что делать?

— Кому сказано, живо! — напирал на него поручик.

— Я вас отведу к нему, — сказал доктор и бросил Алешке полотенце.

Они зашагала по утоптанной тропинке, петлявшей среди воронок и ям.

В офицерской палатке помимо штабс-капитана находились и другие офицеры. Поручик представился, протянул капитану сопроводительные документы. Кошкин начал изучать их, попутно задавая наводящие вопросы.

— А что же вы, поручик, так долго ехали к нам?

— Так заплутал.

Штабс-капитан ничего ему на это не ответил, а только спросил снова:

— А в штабе Гаврилу Игнатича знаете?

— Так мы с ним два дня назад в вист играли. Он мне порядочно проигрался. В чем дело, господа? Что за недоверие?

Офицеры переглянулись.

— Признаюсь, — наклонил голову поручик. — Каюсь, виноват. Был у дамы-с. Если вы, штабс-капитан, знакомы с Гаврилой Игнатичем Авроненко, то должны знать, что полковник уж больно охоч был до женского полу и до вина. Но так как ему далеко за пятьдесят и у него одышка, то вино с ним делает то, что делает со здоровым человеком сон.

Офицеры просияли лицами и засмеялись, им понравилась шутка поручика. Доктор, стоявший в стороне, все так же всматривался в его шею.

«И ничего, — думал он. — Ни следа. Ни слединки. Даже бороздочки странгуляционной нет. Даже намека на нее. Как же это так? Я же самолично заворачивал его голову в тряпочку. Она лежала отдельно от тела. Как чайник или мяч. Нет, не может такого быть. Просто не может».

— Скажите, поручик! — произнес вслух доктор, и его вопрос застал всех врасплох. — А как насчет охоты? Вам ведь нравится убивать?

— Батюшка мой, вот он — охотник. А я нет-с, извольте-с. В детстве подбил куропатку, так потом рыдал, пока ее Трезорка наш не слопал.

Молодые офицеры снова засмеялись.

— То есть, — не отступал доктор, — вы не охотник?

— Помилуйте. Война войной, а охота охотой. А почему вы спрашиваете?

Штабс-капитан повернулся на доктора и пошел к выходу, доктор последовал за ним.

Огромная, словно медный таз, луна висела над противоположной горой, дышалось легко и свободно. Вокруг, что было странным для военных действий, стояла гробовая тишина, лишь слышалось отдаленное солдатское похрапывание и покашливание.

— Новый поручик, — начал Кошкин.

— Вы тоже заметили?

— Новый, новый. Другой.

Штабс-капитан думал о чем-то своем, может быть, о предстоящем бое, или о том, что ему когда-то предсказала цыганка, гостившая в их имении с табором, что убьют его на десятую луну во время войны. А сколько их лун прошло, и эта ли десятая, он не ведал и не знал. Потому что некогда было за ними следить. Но все равно страх умереть жил в нем.

— Тогда кто же тот, которого убило? — произнес он, задумчиво глядя на луну.

— А вы думаете, его убило?

— Доктор, я не верю в мистику, в случайность — да. Но если человеку отрезает голову, то сам Господь, пусть он хоть сто раз спустится, все равно не смог бы воскресить его.

— Тогда кто этот поручик?

— Я думаю, шпион. Вы помните его свист? Гуно. Это был позывной.

— Капитан. Давайте, не надо! Какой шпион? Наретин лишился головы. Я — доктор. Я знаю, что это такое.

— А я капитан и тоже знаю, что это такое. Просто случилась, произошла, как вам будет угодно, путаница. И этим воспользовались враги.

— Хорошо. Тогда на кого он работал?

Этот вопрос, который естественным образом вытекал из его предположения, заставил капитана задуматься.

— Англичане, наверное.

— Вы в своем уме, Ардальон Юрич? Они же наши союзники.

— На войне нет союзников. Слушайте, доктор, не все ли равно, на кого работал поручик. Если шпион, то надо расстрелять.

— Что вас тревожит? — спросил его доктор через минуту.

— У вас никогда не было ощущения, что этот мир принадлежит не нам?

— Не понимаю вас?

— Мне нравится быть на войне. Тут думаешь о смерти. Пойдемте, а то тут холодно. Не люблю карпатских ночей. Ветер переменчив.

Кошкин вернулся в палатку и продолжил расспрашивать поручика.

— А нет ли у вас брата? Допустим, близнеца?

— Да что случилось, почему такая подозрительность?

— Отвечайте на вопрос.

— Наш род Наретиных известен еще со времен Смуты. Вместе с Трубецким держали бастионы Китай-города. И я последний в роду из мужчин после погибшего моего старшего брата. Так что не совсем понимаю уместность вашего вопроса.

— А что с вашим братом?

— Он был старше меня на десять лет. И его убило в первые дни войны. Да что, собственно, происходит? Уж не подозреваете ли вы во мне лазутчика?

Наретин сердился, его усики вздрагивали, словно он прыскал в них воздухом изо рта.

— Ладно, ладно, — успокаивал его капитан. — Я не хотел вас обидеть, а уж тем более оскорбить вашего отца. А только у нас тут уже был один Наретин. И он выглядел вот точно, как вы.

— Такого просто не может быть! — воскликнул поручик.

— Знаете… — Кошкин скинул сапог и начал растирать затекшие пальцы. — Ни к черту сапоги! Жмут, зараза. Говорю денщику, найди другие.

— Может, у вас нога растет? — отозвался из угла пехотный капитан.

— Пошути мне еще. В тридцать пять лет и нога? Так вот, у нас здесь, — продолжил он, — конкурс или спор. Кто лучше свистнет. Вы умеете свистеть, поручик?

— Как все. — Он свистнул.

Кошкин и другие переглянулись.

— Слабовато. Вам лучше не играть с нами на свист, вы точно проиграете, — сказал Кошкин и потерял интерес к Наретину.

О прибывшем было доложено в штаб. Там подтвердили бумаги поручика и, посовещавшись, решили, что произошла ошибка — путаница, связанная с загулом поручика Наретина, который на два дня задержался в городе. Вопрос, касавшийся воскрешения, о котором лепетал Алешка, отпал сам собой. Если была путаница, то никакого воскрешения не было. А тот, который замещал настоящего Наретина, был убит в бою. Алешку же было принято считать поехавшим в уме.

Через месяц о случившемся было забыто. Доктор уехал с позиций и находился у себя в номере в приподнятом настроении. За окном стояла осень. Мелкие листья, которые обрывал с деревьев сильный ветер, разносились по тротуару. В номер постучали. Он открыл. На пороге стояла женщина в вуальке.

— Вы доктор М.?

— Да, прошу вас, входите.

— Благодарю вас. — Она не стала заходить, а вытянула из меховой муфточки конверт и протянула ему. — Это вам.

Ее жест, с которым она вручила письмо, вызвал его замешательство. Он был официальным и требовательным, как будто она срочно хотела от него избавиться. Пока доктор изучал письмо, незнакомка исчезла. После нее остался лишь запах жасмина.

Доктор вскрыл письмо и, тщательно изучив конверт: он был без адреса, принялся за содержимое. Это была вырезка из газеты, на которой был обведен кружком раздел «некролог». В нем говорилось о загадочной смерти подполковника Кошкина в номере гостиницы «Астрология».

Он еще раз перечитал короткое сообщение и подумал, а не тот ли это штабс-капитан Кошкин? Заглянул в конверт, в нем лежал блокнотный листок, на котором ровным убористым и с взлетающими вверх, словно поднятые руки, хвостиками букв «б» и «д», сообщалось, что в ночь на 31-е октября будет убит Кошкин, и внизу роспись бывшего штабс-капитана.

Непонятно, подумал доктор, пишет о себе в третьем лице, а расписывается в первом. Внизу значилась приписка, доктор должен быть по такому-то адресу, чтобы зафиксировать смерть Кошкина.

Побыв какое-то время дома и выкурив папиросу, доктор накинул на плечи плащ, взял трость и вышел. Подозвал бричку, которая как будто ждала его.

Грузный, опоясанный пуховым шарфом возница в фетровом цилиндре с кожаным верхом обернулся, и доктор отшатнулся, так тот был страшен: рожу его пересекал фиолетово-бордовый рубец от уха до подбородка. Он усмехнулся. Другой брички не было, и доктор сел, назвав адрес.

Дернув поводьями, возница направил лошадь по аллее и далее по широкому проспекту, с которого свернул на узкий в фекалиях проулок.

На улице сыпал снег, крупный, похожий на резаную бумагу. Хлопья опускались медленно, как бы задерживаясь в воздухе, и падение их казалось нереальным, оно завораживало и в тоже время отталкивало своей неестественностью.

Газовые фонари освещали улицу рыжим мерцающим светом. Восьмиэтажный доходный дом с выбитыми стеклами и черными глазницами окон словно наклонялся к нему.

Прежде чем войти, доктор удивился, как это такое высокое здание и не просматривается из центра? Тяжелая свинцовая туча наползла на дом и скрыла его верхние этажи.

На двери мелом была начерчена стрелка, указывающая направление, доктор расплатился с возницей и зашел. Внутри была еще одна стрелка. Он потрогал мел, свежий, как будто его ждали и специально только что нарисовали. Он шел по указателям, пока не наткнулся на странного типа в восточном халате и кожаных чувяках с загнутыми носами.

— Долго ты! — сказал тот дискантом.

— Я знаком с вами?

— Зачем? Идемте, — произнес тип и достал из кармана штанов горящую свечу.

Они шли по коридору, поднимались на этаж выше. Повсюду стояла разбитая мебель, кое-где были вскрыты половицы, однако провожатый легко их обходил.

— Куда мы идем? — спросил доктор.

— Ешь пироги с грибами, держи язык за зубами! — услышал доктор в ответ.

Шли они долго. Переходили из одного крыла в другое. И доктор еще подумал, какое большое внутри здание и какое оно маленькое снаружи.

Поднялись на последний этаж и остановились у двери, которая вела в больничную палату.

— Где мы? — сказал доктор.

— В ожидальне, — ответил провожатый. Он долго не мог попасть ключом в дверной замок, наконец открыл.

Воздух в комнате был затхл и спрессован. Шторы задернуты.

— Жди здесь, — легонько подтолкнул он доктора и закрыл за ним дверь.

— Выпустите меня! — стукнул кулаком в дверь доктор. — Что за шутки! Я буду жаловаться!

С кровати, которая стояла в темном углу, поднялся Кошкин в кителе с погонами подполковника. Он был сер лицом, на щеках морщины, побрит неровно и на скорую руку.

— А, доктор! Как мой мундирчик? — сказал он, и доктор не узнал его голос. Говорил он фальцетом. — Завидуете?

— Ничего я не завидую. Что вам нужно от меня?

— Помните последний бой Наретина?

— Смутно. Там было что-то с двойниками.

— Наретин предупредил вас, а вы не послушались.

— О чем?

— Теперь будете здесь вместо меня.

— Что за бред? Меня пригласили, чтобы я увидел вашу смерть.

— Свою увидишь. Ты же теперь вместо меня.

Он исчез.

Доктор долго стучал в дверь, пытался выбраться из окна, звал на помощь, все было тщетно. Он лег на кровать и начал вспоминать.

Медицинские инструменты закипели, вода поднялась и перекинулась через край кастрюли. Доктор стащил кастрюлю и начал вытаскивать из нее инструмент и раскладывать его на чистом полотенце.

Поручик вошел в палатку и сел.

— Вы про четвертое воскресение что-нибудь слышали, доктор? — начал он.

— Нет. Откуда. Есть второе пришествие и еще не было третьего.

— Как говорили древние, чтобы служить Богу, нужно быть чистым. Запомните, после того, как я выйду, уходите и вы. Впрочем, если останетесь, это ваша судьба.

Поручик не стал дожидаться его ответа, вышел, оставив доктору неприятное ощущение. А тут еще Алешка захрапел.

Ему снилась деревня и Машка, с которой он моется в бане. Черный дым коптит, а Машка кашляет. Он видел во сне ее белую крепкую спину, толстое в складках брюхо, груди как два кабачка, с огромными темными сосками. Машка наседала на него, прижимала и вдавливала в себя.

— Алешка! — позвал доктор.

— Ай! — вскочил тот.

— Дрыхнешь, бесова кукла! Я за тебя работать буду. Инструмент кипяти следующий.

Со стороны позиций к нему шел на своих коротких, крепких, колесом, ногах, пружинистой походкой штабс-капитан Кошкин.

— Доктор, не посмотрите? Занозища такая, что револьвер не могу держать. Гляньте, что можно сделать. — Он раскрыл перед ним ладонь, на подушечке которой чернела поддетая под кожу щепка.

— Как же это вас угораздило, Ардальон Юрич?

— Поручик Наретин дал винтовку, вы же знаете нашу охоту. Я вскинул и выстрелил, и тут что-то меня ударило. Посмотрел, а это — цевье вдребезги, и один осколок прямо в руку.

— Алешка, достань иголку.

Алешка раскрыл саквояж и полез в него своими грязными руками. Вынул из кармашка иголку и обронил ее.

— Болван, — выругался доктор.

— Я мигом, ваше благородие! — Алешка припал на колени и начал шарить на земле.

Доктор вспомнил, что у него в палатке в игольнице воткнута пара, хотел было пойти сами взять их, но вовремя вспомнил наказ Наретина не ходить в палатку. Кликнул Алешке:

— Сходи-ка ты.

Алешка был рад загладить вину, что потерял первую иголку.

Штабс-капитану была непонятна вся эта суета вокруг иголки.

— Доктор, вы бы сами. А то снова потеряет, — сказал он.

Алешка никак не мог сыскать игольницу.

— Ну что? — услышал он голос капитана.

— Ваше благородие! Никак нет. Отсутствуют.

— Доктор, сходите вы! Что с вами? Вы как будто боитесь...

Алешка зазевался, рассматривая через оконный проем прелестную Катеньку в белом апостольнике. И тут засвистела и ударила в палатку мина.

Алешкина половина тела еще дышала и с замиранием следила за колесницей, которая мчалась по небу. След от ее колес пылал.

И Кошкина с его занозой и доктора тоже убило. Наретин склонился над их трупами. Кошкин был еще жив и шевелился.

— Я сказал доктору. Не заходить в палатку, бомба прилетит.

Кошкин силился что-то сказать. Разжимал губы и все смотрел на поручика, и его лицо заслоняло ему солнце и от этого рассеивалось, становилось белым, невидимым.

«Я очнулся уже в телеге, среди множества убитых, — писал в свой дневник много позднее доктор. В этот момент он находился за письменным столом гостинцы приморского города Н. — Заметил лежащего на мне бомбардира, которого ранее видел за панорамой трехдюймовки. Поперек его широкого скуластого открытого волжского лица была глубокая рана, оставленная саблей. Телега тащилась медленно. Возница никуда не спешил и напевал что-то на своем галисийском диалекте. Отворот его рубахи был вышит цветами. Я уцепился пальцами за деревянный брус и попытался было сдвинуться. Сделать мне это не удалось. Внутри меня все горело и ныло, и я не чувствовал своего низа. Гуцул, как я назвал его про себя, остановился возле ямы, около которой уже стоял такой же в национальной рубахе, но только мальчишка, по-видимому, его внук. Со скучающим видом он опирался на лопату. Возница спрыгнул с телеги и, ухватившись за верхнее тело, отшвырнул его на дно ямы. Так было и со вторым, третьим, пока не подошла моя очередь. Когда он взял меня за ноги, я почувствовал их и обрадовался, значит, цел, подумал я. Мое движение передалось его рукам, он сказал что-то своему деду, и они отложили меня в сторону. Надо мной было синее небо. Я смотрел в него, не веря, что жив. И слышал глухие удары мертвых тел, которые скидывали на дно ямы.

Когда яму засыпали и набросали сверху камней, меня взвалили на телегу и повезли. Я потерял сознание, очнулся уже в военном госпитале в одном из прифронтовых городков Малороссии. Тело мое было туго перетянуто бинтами. На соседней койке лежал молодой корнет. Он был слеп, в бою взрывом бомбы ему повредило глаза. Он целыми днями сидел у окна, куда его подводила сестра милосердия. Лицо его было обмотано, и я не могу сказать, как он выглядел. Но однажды он рассказал про всадника на белом коне, который показался на позициях перед самым их разгромом. Описание всадника подходило под описание поручика Наретина. И этот всадник насвистывал Гуно.

Я спросил:

— Его фамилия была Наретин?

Корнет повернул голову на мои слова и произнес:

— Кажется, да. Вы с ним знакомы?

— Он служил у нас.

— А когда это было?

— Кажется, середина августа. Мы стояли у перевала Ж.

— А число? Вы не помните число?

Я назвал число. Корнет поднялся, пошел в мою сторону. Я не мог ему помочь. Он наткнулся на стул, грохнулся и ударился о край столика, стоявшего тут же, смерть его была мгновенной. На шум прибежали медсестры, врач. Корнет лежал ничком. Они поднимали его. Врач спросил, как это могло произойти? Я сказал ему, что мы разговорились об одном общем сослуживце, утаив, правда, некоторые странности, связанные с поручиком.  Я сам был врачом и не мог помочь ему, потому как находился в болезненном состоянии.

Через неделю меня выписали, у выхода из госпиталя меня поджидала барышня. Она представилась Верой. Ей хотелось как можно больше знать о ее женихе поручике Наретине. Я рассказал ей, что мне было известно. Она внимательно выслушала и начала задавать уточняющие вопросы, я отвечал, не до конца понимая, что она хочет услышать.

— Скажите, — прервал я ее. — Что вы хотите знать? Он был храбрый, благодаря ему мы выиграли бой.

— Дело в том, что он не хочет меня видеть.

— Кто?

— Константин Наретин. Поручик.

— Я же сказал вам, что его убило. Сожалею об этом. Но это война.

— Почему вы говорите, что его убило, когда я достоверно знаю, что он жив и не хочет меня видеть.

— Он жив? Не может быть! Я видел. Его убило.

— Может, его ранило? Он калека? Скажите? Не скрывайте от меня правду!

Я задумался и вспомнил тело поручика без головы.

— Его не могло ранить. Он был убит, — произнес я с твердостью, на которую только был способен.

— Почему вы так утверждаете?

— Потому что я видел его тело без головы и видел его голову, лежащую отдельно от тела. Сожалею, но ваш жених погиб. Мы искренне любили его. Особенно нам нравилось, когда он щурился от солнца и его маленькие черные усики вздымались вверх.

— Вы говорите, усики?

— Да. Черные, тонкие, как будто нарисованные.

— Но он не носил усов.

— Отросли, значит. На войне все меняется.

Вера расстегнула маленькую сумочку, обшитую розовым бисером, и вытащила фотокарточку, на которой я увидел неизвестного мне.

— Вот… Константин.

— Но это не он.

— Не он? — сказал она.

Губы ее дернулись. Она принялась жевать их, казалось, еще немного, и она разревется.

— Вы знаете, фронт большой. Может быть, вы ищете другого поручика? У нас был случай, когда поручика убило. Вместо него прибыл другой такой же. И тоже поручик. Потом выяснили, что была путаница.

— Посмотрите еще раз внимательно.

— Я вижу — это не он. Уверяю вас, мне нечего скрывать. Я видел его в бою. Он был храбр. Побольше бы таких поручиков, тогда бы мы выиграли войну.

Вера убрала фотокарточку обратно в сумочку и ушла.

После ранения у меня было несколько выходных дней, и я решил остановиться в местной гостинице. Хозяин принял меня радушно, его сын предложил мне кофе, и мы выпили по чашке. Он тоже готовился идти на войну, был полон патриотического пыла. Хотя ему от силы было всего лишь пятнадцать.

— Я вольноопределяющимся, — сказал он, приподняв подбородок.  В его страстности было много от юношества, которое живет максималистскими порывами и не задумывается, чем может грозить все это.

— Война скоро закончится, — успокоил я его.

— Так всегда. Как начну что-то, так оно сразу заканчивается.

Появился его отец, он вошел не один, а с нарочным от генерала, который тут же начал расспрашивать меня о последнем бое. Сын хозяина гостиницы удалился.

Я повторил нарочному все, что знал о бое, в котором погиб поручик. Нарочный задумался и спросил:

— Не навещала ли вас некая особа, выдававшая себя за невесту поручика Наретина?

— Была! Буквально с час назад я виделся с нею! — воскликнул я.

И рассказал ему о фотокарточке. Нарочного это как будто встревожило. Он спросил, не известно ли мне, кто-нибудь еще выжил из батареи?  Я лишь пожал плечами, этого я не знал, так как был тяжело ранен.

Потом он спросил, как долго я намерен оставаться в гостинице.  Я сказал, что меня ждут дома жена и дети, но я планирую побыть в городе еще пару дней: хочу посмотреть на море, которое я очень сильно люблю, и сходить в местный театр.

— Мы найдем вас, — сказал он мне.

«Какая-то чехарда и чепуха», — подумал я. На следующий день я первым делом купил газету и ахнул. На первой странице сообщалось о гибели некой молодой особы. Я узнал в ней Веру. Ее зарезали. Внизу я нашел адрес доходного дома, в котором произошло происшествие. Я направился туда. Моя военная форма смутила дворника, и он позволил мне войти. В квартире было все перевернуто. Я заметил сумочку, вышитую розовым бисером. Оглянулся, дворник стоял в дверях.

— Куда увезли тело? — спросил я его.

— А вам-то что до него, ваш благородие?

— Я воевал с ее женихом.

— Тогда это понятно. Так тут оно в подвале, в леднике.

Мне хотелось заглянуть в сумочку, чтобы еще раз увидеть неизвестного с фотокарточки.

— Возьми водки, — дал я дворнику денег.

Он ушел. Я раскрыл сумочку, внутри ничего не было, но мне показалось, что под подкладкой как будто что-то находится. Я захотел разорвать шов, чтобы достать то, что было внутри. Сделать это мне не удалось: вернулся дворник.

— Я думаю, ваше благородие, — начал он, — что вам нужно уйти.

— Как ты можешь мне такое говорить?!

— А так, что я вас не знаю. А мне указание было никого посторонних сюда не пускать.

— Так пустил же.

— Вот и думаю, зачем пустил.

— Деньги тогда верни.

Дворник замешкался.

— Где они у тебя? — Я пер на него всем своим корпусом.

— Так вы же сами, ваше благородие, дали мне на водку.

— Я дал, чтобы выпить с тобой.

— Со мной?

— Но, если ты не согласен.

— Так это другое дело. Это мы мигом.

Как только он ушел, я вынул перочинный ножичек и поддел им нитку. Распоров шов, извлек несколько мелко исписанных листов, которые, сложив вчетверо, убрал в свой грудной карман.

Дворник вернулся довольно быстро. Я стал у окна, придав своему лицу задумчиво-печальный вид.

С дворником был жандармский офицер. Я объяснил ему, кто я и зачем здесь, рассказав, что был очень удивлен, прочитав сегодня сообщение в газете об убийстве Веры.

— Она назвалась вам именем Вера? — спросил жандармский офицер.

— Да.

Кажется, он поверил мне.

Мы спустились в подвал, дворник отворил нам железную дверь и, выставив перед собой керосиновую лампу, повел нас по темному коридору.

ЛжеВера лежала на леднике. Я взял керосиновую лампу и высветил лицо девушки. Ее тонкие губы, совсем недавно волновавшиеся и требовавшие от меня правды, были обкусаны. Я обратил внимание на ее шею. На два темных пятна, которые остаются от пальцев душителя.

— Вы говорите, что ее зарезали, но тогда кто ее задушил? И что случилось раньше?

Офицер подошел ближе.

— Да, вы правы, — произнес он. — Но что произошло раньше?

— Это вы следствие, вам и выведывать, а я удаляюсь.

— Не люблю я этих дел в почти в прифронтовой зоне.

Вернувшись к себе в номер, я осмотрелся, все ли на месте? Мой глаз привык фиксировать мелкие детали, это моя привычка, как врача, особенно она помогает в полевых условиях, но мой номер был таким же, каким я его и оставил несколько часов назад. За окном темнело. Я зажег свечи. Достал из кармана бумагу и развернул ее. Почерк писавшего был мелкий и ровный, можно сказать, убористый. Прежде чем начать читать, я задернул штору, проверил еще раз, закрыта ли входная дверь и попытался понять, что бы все это значило?

Несколько лжепоручиков, затем лжеВер, двойники, какие-то тайны — и все это на фоне мировой войны. «В почти прифронтовой зоне», — вспомнил я слова жандармского офицера. Несомненно, здесь замешана большая политика. Я стал свидетелем каких-то шпионских игр. Что ж, если в моих руках украденный план укреплений, или секретный шифр, или еще что, то, как говорится, поживем-увидим.

Всего было два листа. На первом было написано:

בהתחלה הייתה המילה והמילה הייתה עם אלוהים והמילה הייתה אלוהים

Далее следовали цифры 13=12+1

На втором листе такой текст.

«В подир одевшись

С черною свечой

Пентакль даст силу

Ты прохаркай горячо

баб нуналефцадиалефламедйуд бабйудламедбаб самехламедбаббетбаб алефйуд самехламедбаббетбаб бабйудламедбаб алефйуд ό ών алефйуд самехламедбаббетбаб бабйудламедбаб ό ών

четыре агнца

четвертому пришествию трубят

огнем, мечом

личину прошерстят

баб нуналефцадиалефламедйуд бабйудламедбаб самехламедбаббетбаб алефйуд самехламедбаббетбаб бабйудламедбаб алефйуд ό ών алефйуд самехламедбаббетбаб бабйудламедбаб ό ών

смерть есть начало и конец».

Я ничего не понял из написанного. Прочитал снова и снова, и остановился на четырех всадниках. Конечно, это из «Апокалипсиса» Иоанна Богослова. Но там говорится о Втором пришествии. Если мне не изменяет память, Третьим занимался отшельник Федоров, которого почитал Толстой. Федоров хотел воскресить всех ранее умерших силами науки. Это в его понимании было Третье воскрешение. А здесь Четвертое!

В Евангелие говорится, что всадники предшествовали Второму пришествию, получится, один из всадников, которого я видел, предшествует Воскрешению.

Теперь свеча. Почему она черная? Кажется, ее используют спиритуалисты, когда вызывают духов или… Сатану.

В последнее время, особенно перед войной, было много разных магов, которые использовали столоверчение и прочее, среди офицеров было модным узнать свою судьбу. Большинство из этих магов впоследствии были разоблачены как австро-венгерские шпионы.

Внутри меня все похолодело. Я был не из робкого десятка, много раз приходилось видеть кровь, кишки и проводить ампутацию, вскрытие. Но с мистицизмом я был незнаком. Помнится, отец мой рассказывал, что египетские жрецы никогда не пытались узнать того, что еще не настало.  Наоборот, им важно было правильно истолковать прошедшие события, чтобы через них понять волю Бога, от которой могло зависеть грядущее.

Так и сейчас я был на перепутье, не хотелось думать о плохом, но стоило еще раз проанализировать то, что было со мной, и попытаться отгадать, что ждет меня.

Почему это произошло именно со мной? Но с корнетом ведь тоже произошло? Тогда, может, и с другими тоже, ведь людей на войне много и каждый из них мог видеть своего поручика Наретина. То, что я видел его не один, а еще и корнет, меня немного успокоило. Выходило так, что поручика могли видеть и другие, однако что заставляло их молчать? Может, их не спрашивали? Тогда, может, и мне помолчать? Тринадцать разложено на двенадцать и единицу. Почему не на шесть и семь? Или восемь и пять?

Я осматривал бумагу под разными углами и заметил, что листы были вложены один в другой, и первый с числами явно имел отношение ко второму, их сгибы совпадали, то есть, тот, кто складывал вчетверо листы, хотел, чтобы цифры послужили ключом к словам».

 

За несколько месяцев до произошедших выше событий.

Русское командование, обещая своим союзникам начать наступление с первых дней, находилось в «легком» замешательстве, непонятно было, куда бить: германская армия — сильная, и не хотелось сразу же подставляться под удар, австрийская слабее. Русское правительство было связано по рукам и ногам обещаниями, данными союзникам-французам. Задача была сложной. Поэтому был составлен План-19 и чуть позже план, исправляющий его. По первому плану предполагалось ударить северо-западней по частям германской армии, по второму, дополняющему, — юго-западней по частям Австро-Венгрии. Для борьбы же с Оттоманской империей — и в первом и втором плане — выдвигалась Кавказская армия.

Оба созданных фронта подчинялись Центральному органу управления — Ставке. Как впоследствии напишут некоторые историки: «Австро-германскую дилемму русские так никогда и не разрешили».

Серьезной проблемой наступления на германском фронте было малое количество, а порой и полное отсутствие тяжелой артиллерии в войсках. Трехдюймовки, которые за глаза называли «косой смерти», были отличными пушками. Однако они не могли пробить замаскированные и хорошо укрытые огневые точки противника, и часто успех наступления заканчивался большими потерями или же прекращался, потому что невозможно было уничтожить скрытый от глаз мортирный или гаубичный расчет, который зачастую причинял много бед наступавшим.

Великий князь Сергей Михайлович славился не только тем, что еще в молодых годах закалял себя, ночуя на тюфяке, почти по-спартански, но и тем, что считался одним из возлюбленных Матильды Ксешинской, а также как отличный артиллерийский офицер, разбирающийся в делах тактики и стратегии. Великий князь души не чаял во вверенных ему войсках.

Тут стоит признать, что поручик Константин Авдеевич Наретин ничего об этом не знал и в данный момент направлялся со своим багажом, состоящим из одного саквояжа, в котором помимо несессера был портрет его матери и возлюбленной Наташи, в сторону фронта. Наретин получил предписание явиться в расположение полковника Якова Ильича Городова, который командовал дивизионом легких пушек.

Поручик только что окончил Н-ское артиллерийское училище, после которого заехал на короткое время погостить к родителям в Е-скую губернию, где встретил ее, Наташу — невесту своего старшего брата, и теперь все его мысли были связаны только с ней. Он не думал совсем об опасностях войны, улыбался, вспоминая вечер в вишенном саду и ее, Наташино, лицо. Правда, мысли эти и ее лицо: светлое и чуть скуластое, были омрачены вестью о гибели старшего брата на Западном фронте.

«Произведен в капитаны и пожалован Георгиевским крестом 4-й степени», вспоминал он сообщение в «Русском инвалиде».

На одной из станций поручик спустился с подножки, купил у мальчишки свежую газету и пробежался быстро глазами. Крупными буквами —  Николай II прибыл в ставку Верховного главнокомандующего. Далее: «Мобилизация общественных сил». — «Экстренное собрание фабрикантов Одессы, Николаева и Херсона». — «Утверждается пожалование Георгиевского оружия, по удостоению местной Ряжской думы № гренадерского  полка капитану Михаилу Аладьину за бой под Олушками июль 1915 года (посмертно)». — «В Петрограде и многих городах из обращения стала исчезать разменная монета». — «На Юго-Западном фронте положение дел существенно не изменилось».

Через два пути от пассажирского состава шла медленная погрузка орудий, лошадей загоняли по наклонным доскам в вагон, казак с погонами приказного стегал одну, та упиралась и все не хотела заходить. Поручик открыл окно и закурил. Но тут между его поездом и военным, в который загоняли лошадей, остановился, обдав густым паром прилегающие пути, санитарный поезд. Из него начали выбираться легкораненые и выносить тяжелораненых, и тех и других было много. Их сопровождали хорошенькие сестры милосердия с красными крестами на повязках.

К ним навстречу, вынырнув из-за вагона, ступал пехотный вахмистр, за ним строем двигались рядовые, один из них замедлил ход и, обернувшись на раненых, вдруг бросился к одному из них.

Строй и вахмистр остановились. Рядовой припал над носилками, которые держали двое в полевых бескозырках, и заплакал, сжимая своей потертой мозолистой рукой ладонь тяжелораненого, укрытого шинелью; он не переставая говорил: «Братка, как же так! Братка!» А тот как будто не чувствовал его и все просил, чтобы его укрыли потеплее.

Рядовой плакал как мальчишка, слезы текли и терялись в морщинах вокруг глаз, а он тер их и все повторял:

— Братка же мой, — оборотился он ко одному из носильщиков. — Старший. Заместо отца был. Как же это? Куда его ранили?

— В грудь, — произнес мрачный носильщик.

— Больно? — спросил рядовой, как будто хотел сделать боль брата своей болью.

— А мне чего известно! Я ранен не был... должно быть больно! — ругнулся носильщик и приложил к губам тяжелораненого влажную тряпочку.

Поезд тронулся. Набирал скорость.

Сидя в вагоне Наретин подумал, что его, наверное, убьют на этой войне. Он убрал газету и пригляделся к своим соседям. Мужчины в котелках, картузах и фуражках. Очень мало гражданских и очень много военных. Барышня в широкополой шляпке и тонких кружевных перчатках была очень похожа на Наташу, и он, прислонив голову к стеклу, с думой о ней незаметно уснул.

Его голова легонько билась о стекло. Наретин спал так, как не спал в последнее время, ему не хотелось менять удобное положение тела. Он видел себя едущим в отцовских дрожках, за которыми поспешал, наклоняя набок голову, несоизмеримо большую с его хлипким телом, недавно родившийся жеребенок. Смеркалось. Потом ему было видение, он — маленький Костя Наретин и его отец Авдей Иваныч, грузный, в распахнутой офицерской шинели со Станиславом на груди, заходят в церковь. В ней идет служба, какой-то храмовый праздник. Отец продвигается вперед, перед ним расступаются. Он темной фигурой приближается к алтарю и останавливается перед ним. Его спина в свете позолоты и огня свечей похожа на огромную замочную скважину.

И спящему поручику Наретину чудится, что он может пройти сквозь нее.

Знакомый священник, который часто приезжал к ним в дом, окуривая всех кадилом, совершает каждение у раскрытых Царских ворот. «Благословен Бог наш всегда, ныне и присно и вовеки веков», — говорит он густым басом. Ему вторят певчие с хоров: «Аминь».

Священник возвышает голос, который теперь становится тонким и пронзительным. «Придите, поклонимся Царю нашему, Богу. Придите и припадем ко Христу, Царю, нашему Богу...»

А ему с хоров сильно и грозно: «Благословляй душа моя, Господа-а-а! Благословен ты, Го-о-осподи! Господи, Боже мой, возвеличен Ты весьма-а-а».

У маленького Кости Наретина оплывает свечка в руках. Огонек мерцает медленно, смотришь на него и хочется закрыть глаза и спать, спать.

А вместо этого Костя глядит на поблескивающие пуговички отцовской шинели, и византийский орел подмигивает ему. Наконец спина отца не выдерживает и взрывается плачем, плечи трясутся.

— Папа, что ты! папа! — теребит маленький Костя отца за рукав.

— Дым в глаз попал, — отвечает ему отец тихим голосом.

Костя расширяет глаза, зевает, капающий воск обжигает пальцы.

Поручик Наретин находился в каком-то поверхностном сне, когда ты еще не уснул, а уже спишь. Вот он вместе с отцом возвращается ночью домой. Его отец беседует с кучером, а в дальней роще поют последние соловьи.

— Солнце как заходит, а, Авдей Иваныч?! — произносит кучер, суровый мужик с огромным красным шишкастым носом. — Красное оно теперь, словно бычья кровь. Намеднись мельник сказывал, что слышал в городе такой разговор: будто война скоро с германцем. Вот и Коляся-дурачок об этом же толковал. Неужто в самом деле война будет?

— Не будет никакой войны, Аким, — отвечает Авдей Иваныч. — Царь этого не допустит.

Кучер понукает лошадь и продолжает:

— Значит, не будет. Это хорошо. А слышали, сегодня утром кузнец жену свою зарезал. Трое ребяток сиротками оставил.

— Скажи мне, Аким, вот по Богу скажи, как можно совершить такое убийство, когда есть на свете такой закат?

— Не могу знать, Авдей Иванович! В измене он ее уличил. Тут право у него было. В деревне судачат, что дети не от него были. А он робил на семью, а она, значит, по-своему... робила.

— Все равно, Аким, разве за это убивают.

— Так за что тогда убивают?

— Убийство, и вот этот закат, это и есть Господь. Не пытайся отгадать, почему я так говорю. Он есть одно целое. Слышишь, как поют соловьи? А слышишь, как паук скручивает в кокон муху, а она трепыхается, а он впрыскивает в нее яд. Или вон муравей поймал этого паука, а он отчаянно сопротивляется. На помощь муравью спешат сотни других таких же, и они тащат его, обхватив усиками за ножки.

— Это же круговорот, Авдей Иваныч! Первые едят вторых, вторые третьих. А третьи первых. Только все равно непонятным остается, почему кузнец убил свою жену, хотя и ясно, за что. Душа человеческая потемки.

Поезд подходил к станции — свистел встречный паровоз. Наретин выглянул из окна — Киев.

Когда спрыгнул с подножки и ему спустили его вещи, то первым делом он решил прогуляться по городу: времени еще было много. В Киеве он раньше никогда не бывал, только слышал от отца об этом красивейшем городе. Погода стояла солнечная. Он взял бричку, ехал и удивился тому, что люди беспечно прогуливаются и совершенно не думают о том, что всего в нескольких сотнях километров от их города идет война. Они все показались ему приговоренными.

Поднявшись по улице вверх, он постоял немного у Софийского собора и купил для Наташи открытку с видом Крещатика. Потом прошелся по саду, у подножия которого синел Днепр.

В Киевском распределительном центре Наретин получил предписание направиться дальше в 3-й артиллерийский дивизион. На вокзале он задремал. Проснулся от того, что его стукнул по плечу однокашник Катков, выпустившийся на год раньше и по второму разряду. На его плечах были погоны без звездочек, а на груди Станислав 3-й степени.

Он наклонил голову и показал шрам от снарядного осколка.

— Шрапнель, — сказал он, хвастая раной. — Еще бы ниже, и я бы здесь не стоял.

— Страшно?

— Привыкаешь. Главное, поймать ритм. У войны он ведь свой. Почувствуешь его, все, останешься жить. У тебя денег нет взаймы? Я верну.

Наретин вынул бумажник и дал ему сотню.

Лицо Каткова широко улыбалось и не отражало никаких эмоций, кроме беспечной радости бытия. А прощаясь, он вдруг сказал:

— Вы бы, поручик, повременили с отправкой.

— Как можно! — воскликнул Наретин. — Помните Жбанова, Орешина, Кологривовского? Все они уже на фронте, я только задержался.

— Орешина, он служили со мной в одном полку, на прошлой неделе убило, — сказал Катков и добавил: — Высунулся, и тут пуля.

— Как жаль. Я помню его двоюродную сестру. Она приезжала к нему на производство. Он так радовался, говорил, что она самая красивая на свете.

— Вот так, значит! — произнес Катков, и глаза его забегали. — И все же, будет возможность, бегите. Или лучше где-нибудь в штабе. Это не трусость. Просто война, это такая чехарда и, главное, не знаешь: повезет тебе сегодня или нет.

Наретин заметил, что Катков все время подергивает головой и как бы морщится, как если бы он раскусил что-то кислое.

Поезд Наретина медленно подползал к перрону. Клубы белого, как шарики мороженого, пара обдали военных. Катков сказал несколько слов о погоде и грустно добавил, что у него умерла мать, и ушел быстрым шагом, придерживая на ходу шашку.

Наретин ехал первым классом. За окном проскальзывали деревни и поля — бесчисленное количество полей.

Вышел в Казатине, толкался среди военных, никто не знал, когда он спрашивал, где находится штаб Энской дивизии. Его отсылали то в одну сторону, то в другую, пока наконец один не указал ему верное направление. По размытой после дождя дороге, поднимая полы шинели, он шел в сторону деревни и пер свой чемодан.

Когда дошел до деревни, то выяснилось, что штаб переместился на станцию Ровно. Там он сел в товарный вагон, в котором солдаты спали вповалку, их командир-прапорщик приказал им потесниться, и Наретин лег рядом. Ему как-то сразу похорошело, он понял, что находится в правильном направлении.

Ехали долго. Под утро поезд остановился. Дальше нельзя — пути взорваны. Сгрузились. Солдаты сразу же развели костры, утро было холодное.

Наретин вынул из чемодана круг колбасы и хлеба, жевал, глядя на огонь. Поделился с прапорщиком.

Кавалерийский ротмистр угостил его австрийской сигарой.

— Отличный табак, поручик, — сказал он. — Приобщайтесь к Европе.

Наретин прокашлялся — табак, действительно, хорош. Затем ротмистр спросил денег в займы.

— Чертовски хочется выпить, — сказал он. — Понимаете, поручик! Этот интендант, собака, дерет втридорога. А я хочу мадеры. А не местного пойла.

Пришлось дать ему денег. Ротмистр оживился. Предложил подвезти, правда, тут же выяснилось, что ехать ему надо было совсем в другую сторону.

После обеда и сигары поручик загрустил, смотрел на огонь и думал о матери, брате и Наташе.

«Как мне быть? — размышлял он. — Я признался ей в любви. Но брат… его нет, но он как есть, я как будто предаю его».

Дело в том, что Наретин был влюблен в невесту брата, которую звали Наташа. Его брат Сергей обручился с ней.

Тягостное состояние не покидало его на всем протяжении пути, он словно бы сделал что-то гадкое. Он мог бы не уезжать на войну, но оставаться дома, жениться на ней было еще мучительней.

Ремонтные части при свете факелов починили железнодорожные пути, и поезд тронулся дальше.

Состав прибыл на станцию Ровно. Повсюду были проволочные заграждения и траншеи, в небе парил и опускался низко к земле моноплан-разведчик, сбрасывал бомбы и стрелял из пулемета.

Поручик Наретин и еще несколько офицеров отправились искать штаб 51-й пехотной дивизии. Представившись генерал-майору А. Ф. Данутичу и получив предписание, Наретин отправился на передовую. Его определили во второй артиллерийский дивизион 159-го пехотного полка Энской стрелковой дивизии.

Погода резко переменилась, воздух стал черным. Со стороны станции громыхнуло, и полил дождь.

Промотавшись какое-то время в поисках подходящего дома, Наретин вымок до нитки. Через деревню двигались груженые телеги и артиллерийские шестерки.

— Вы не из второго дивизиона? — кричал он им.

— Не, ваше благородие! — отвечали ему.

— А где найти второй дивизион?

— А нам неведомо.

Он метался от одной хаты к другой. На него прикрикивали с обозов.

Сунулся в одну из хат. В ней стояли лавки, на которых спали офицеры. Мерцали свечи даже у заупокойного канона. Под ним тихо смеялись и курили. Офицеры говорили вполголоса, ели колбасу и запивали портвейном, тут же сушились чьи-то мокрые подштанники.

— Поручик, давайте к нам! — позвали его.

Наретин только сейчас почувствовал, как он замерз.

— Сымай все! — услышал он. — Баб-с нет и не предвидится!

— Вы, видно, только приехали, — сказал ему второй офицер.

— Да. Я ищу второй дивизион.

— Эка вы махнули: дивизион. Тут пушки днем с огнем не сыщешь.  А вы дивизион!

— А что случилось?

— Крепко нам прикурить дали. Вот теперь сидим у Николая-угодника, греемся. Да вы, видно, расстроились? Так всегда бывает, как приедут, сразу на фронт. И чтобы подвиг и Станислав или Георгий. Успеете еще повоевать.

Наретину протянули бутылку. Он отказался, кашлянув в кулак.

— Надо, поручик. А то всю нашу армию заразите. Кто воевать будет, если все в лазарет лягут.

Офицеры засмеялись. Поручик взял бутылку и отпил.

Наретину похорошело, и он, разувшись, лег на пол, подложив под голову полено. Уснул. Ему снился жеребенок, которого родила их лошадь Каурая. Он целует его в лоб. А тот льнет к нему, чувствуя доброту и ласку.

Проснулся от того, что сильно замерз. Комната уже была пуста — офицеров не было. Со стены на него смотрел суровый Николай-угодник. Правда, похож он был на ребенка с белыми кудрями.

Хотелось есть. Порылся в мешке, достал размокшую четвертину хлеба, которая тут же разваливалась в руках, сунул комок в рот и начал жевать. Натянул сапоги, они все так же были мокрые и не успели просохнуть. Вышел во двор.

Долго шел, встречных спрашивал про второй дивизион. Ему указали за деревню. Он сел на попутную телегу.

Лошадь прядала ушами. Безучастный возница шел рядом и разговаривал сам с собой. Он говорил о том, что видел. Если перед ним было дерево, он говорил о дереве, если лужа — о луже: все его интересовало и в то же время не интересовало.

Монотонность убаюкивала. Наретин полуспал и через сон находил в его словах какой-то тайный умысел бытия.

«Зачем дерево? Стоит оно себе и стоит, — бубнил возница. — Уйду я, а оно будет стоять. Все живое движется. Если бы не двигалось, умерло бы. А дерево не двигается. Оно, значит, неживое? Но оно растет. Тогда что его двигает, что дает ему рост? Вода? Но если ее много, она затопит его корни. В корнях двигаются черви. Кроты разные. А что же тогда? Бог, наверное? Он же этот дождик льет».

Проехали поле. Над лесом взметнулась высоко в небо осветительная ракета, за ней другая. Лошадь понеслась, возница еле поспевал совладать с ней. Дергал поводья и бил ее вожжами промеж ушей.

В землю ударил снаряд, зашипел и взорвался, вывернув ком земли, а вместе с ним кобылью ляжку. Возница упал ничком, подвернув неестественно ногу. Наретин кинулся к нему, он был мертв. Лошадь билась в конвульсиях, в своем сознании она видела себя маленькой, которая резво бежит за матерью. Поручик вставил ей в ухо наган и выстрелил.

К нему подскакал полковник.

— Уходите в лес! — орал он. — Поручик, что вы плачете, как мальчик. Стыдно. Это всего лишь лошадь. Уходите в лес!

За полковником потянулись обозы и пушки. Противник попадал точно по ним. Снаряды в ящиках взрывались, разметывая на части людей. Уцелевшие бежали в сторону леса. А откуда-то их встречал пулемет. Загнанные оказались в огневом мешке. Метались из стороны в сторону, царил хаос. Наретин взирал на все это с каким-то внутренним спокойствием.

Коня у полковника убило. Он придерживал саблю, хромал и пытался настроить людей для атаки.

— Поручик! Да что же вы! Экосез, что ли, танцуете? Стройте людей!

Но в следующее мгновенье огромный столб пламени выхватил полковника из реальности. Когда же энергия взрыва превратилась в слабый дымок, поручик протер глаза и удивился. Ладонь его была в крови. Нет, он не был ранен. Эти рассеянные по его лицу капли были некогда могучим полковником. Это все, что осталось от полковника.

Наретин ухватился за старого мерина, который был единственным уцелевшим из всей шестерки, высвободил его из подпруги и, запрыгнув на него, помчался обратно в деревню.

Там он застал офицера, который ночью встретил его в хате. Он был сильно ранен и тяжело дышал.

— В Песне песней… — говорил он прерывисто. — Одна баба утерла рот и сказала, я ничего плохого не сделала. Все время думаю, в чем величие этих слов.

Наретин закрыл ему глаза.

— Малус, — произнес он на последнем вздохе.

По просеке подтянулись части генерала П.. Сам он был на коне. Гарцевал, называл всех трусами и подлецами. Увидел Наретина и подозвал:

— Из какой вы части? Куда направлялись?

Наретин назвался и сказал, что ищет второй дивизион такого-то полка.

— Ваша дивизия сейчас не здесь, поручик. А штаб вашего 204-го Михайловского полка отсюда в трех верстах. Черт бы побрал этих австрийцев, пристрелялись. Хоть бы одно орудие! Третью неделю не можем взять эту буковую рощу. Где санитары? Раненых уносите!

Горел лес, пылали разбитые телеги, десятки изувеченных и убитых лежало на земле. Слышались стоны. Врач бинтовал и делал уколы от столбняка тем раненым, которых на его взгляд еще можно было спасти.

Бомбардиры подтащили орудие. Наретин встал к панораме.

— Поручик, куда покажу, бейте! — скомандовал генерал спокойным ровным голосом. И выпростал руку, указал неопределенно вперед.

— Так там же никого нет! — крикнул поручик.

Пли!

Трехдюймовка щелкнула как плеть, и шрапнельный снаряд посланный ею, разорвался далеко в роще.

Наретин работал вторым номером. Бил по цели, которую он не видел. Генерал только поднимал руку.

Со стороны противника все стихло. Дождь лил мелко и часто. Наретин смотрел на свои обожженные пальцы, которые силился согнуть.

А еще через полчаса он на том же старом коне двигался в направлении своего полка.

Там он рассказал о своих злоключениях.

— Генерал П.? — возбудился подъесаул.

— Да, он. А что?

— Так его же убило на прошлой неделе. Я был у него денщиком. Не удивляйтесь, поручик. На то она и война, что живые с мертвыми местами меняются. Целый полк погибает, а потом восстает из праха и воюет. Его нет, но он как бы есть.

— То есть как воюют?

— Натурально. За царя и отечество.

— Не верю я ни в какую мистику, — сказал Наретин. — Мой отец, да. Считал, что будет Третье воскресение. У них общество было. Они там соберутся, раскурят трубки и гадают, как это тело, разложенное на атомы, вновь соединится.

— Мой отец верил в черта, — сказал подъесаул. — Ждал появления Иисуса, а верил в черта. Он рассуждал так. Если Бог есть, то Он не требует доказательств. Он во всем. А черт хочет быть, поэтому ему нужно доказательство.

Небо высветилось, сотни звезд высыпало. Казалось, черная простыня проткнута сотнями иголок и через дырки просвечивает Божий сияющий чертог.

Жарко горела печь, возле которой грелись офицеры и пили теплый чай. Фитили, свисающие с артиллерийских гильз, сильно коптили.

— Вы прямо к нам с неба, господин поручик, — очнулся от забытья штабс-капитан, который до этого так же пил чай вместе со всеми. Усы у него были тонкие, изящные, лицо такое же тонкое, но какое-то неподвижно-угловатое. Он подвинулся, освобождая место для поручика. — В ногах правды нет. Садитесь. У нас тут вместо пушек поручик Чернецкий устроил какофонию, — сказал он, указывая на храпящего в углу. — Бумаги свои потом покажите. Все равно подполковник Елагин просил его не будить.

— Кто там? — высунулся из противоположного угла маленький и толстый человек. Он был в белой рубашке и шинели. — Поручик? Как хорошо. Нам люди нужны. Людей у нас мало. Откуда вы?

Наретин рассказал о себе.

— Это хорошо. Пойдете во вторую батарею. Офицеров не хватает, старшие фейерверкеры командуют орудиями.

Наретин достал из накладного кармана предписание, подполковник даже не заинтересовался, чтобы его прочитать, снова завалился спать.

— Штабс-капитан... — сказал он немного погодя. — Алексей Иванович, не забудьте меня разбудить через полчасика. И скажите, чтобы прапорщик Сергиенко проверил дозорных. А то как прошлой ночью... и толкните поручика Чернецкого. Шумит, как море. Нельзя так. Он не один здесь.

Алексей Иванович одернул Чернецкого. Его кровать состояла из одной панцирной сетки, откуда он ее приволок, никто не знал, у нее не было спинок, и стояла она на снарядных ящиках. Ненадолго замолчав, он снова припустил, но уже сильнее, храп у него, действительно, получался какой-то художественный, чуть ли не с присвистом.

Наретину налили в кружку спирт, он выпил и согрелся, присмотрелся внимательней. Штабс-капитан чистил свой браунинг. Он был из тех людей, которые всегда что-то да делают.

— Самое плохое, — сказал он, заглядывая в ствол, — это то, что тебя свои же обокрадут. Лежишь ты раненный в грудь или спину, а по карманам шарит мародер.

— Так и не нашли, кто? — отозвался у стены подпоручик.

— А как узнать? Узнать никак нельзя.

— Послезавтра полковой казначей обещался быть, — произнес подполковник Елагин из-под одеяла и пропел арию виконта Каскада из оперетты «Веселая вдова» Франца Легара.

— Увы, мне везе-е-ет только во сне-е-е-е. Вот сейчас я уви-и-ижу чудесный со-о-он. Я-я-я люблю ва-а-ас! — пел он отвратительно, но его никто не прерывал. — Привязалась дурацкая песня! — продолжил подполковник и выругался. — Черт знает, что!

— А мне везет, только когда сплю, — лениво произнес подпоручик и зевнул. — Как-то я вистовал, и мне, как Герману, везло.

— У вас тоже со старухой было? — произнес сквозь зычный храп Чернецкий

— Да он не спит, каналья! — засмеялся штабс-капитан.

— Я все слышу. И что у вас там было, подпоручик?

— Ничего особенного. Играю, выигрываю. Думаю, теперь жениться смогу на Оленьке.

— Это которая прелестница?

— Она самая. Приезжаю к ней просить руки. И просыпаюсь. Вижу, я в окопе.

— А знаете? Мне однажды приснился сон, — сказал подполковник и поднялся с кровати, сбросив с себя одеяло. — Иду в атаку, а на меня конница. И чем ближе она, тем выше ростом. И вот уже лошади гиганты, люди — Гулливеры. Страшно стало. Я навроде муравья. Вот-вот раздавят. И знаете, куда потом меня мой сон перемещает?

— Уж не в одесский ли вертеп, господин подполковник?

— Именно! Причем девки, которые меня окружают, обнажены по пояс и у всех груди словно большие груши, соски, как бы вам это сказать, вот примерно с мой кулак. — Он сжал и показал кулак. — А низ у них скрыт рюшечками. Но когда они танцуют, то я вижу их хвосты и копыта. И дальше, не поверите, просыпаюсь с одной из них и с ощущением полной своей мужской импотенции.

— К чему бы это? — сказал штабс-капитан. — Уж не ждут ли вас дома?

В блиндаже все рассмеялись. Наретин тоже.

— Мне все равно. — Подпоручик поднялся с кровати. У него был высокий лоб с зачесанными назад волосами, гладко выбритые щеки и подбородок. — Если сегодня в атаку, как быть? У меня из расчета осталось три человека. Всех лошадей поубивало. Хоть бы в резерв нас отправили. Бессмысленно все как-то. Сколько пехоты полегло, орудий сколько разбито.  И хоть бы один раз пару мортир пригнали…

— Прапорщик Сергиенко, прекратите ныть! — воскликнул подполковник. — У вас истерика.

— Может быть. Может быть! Пойду караулы проверю, — сказал он и вышел наружу.

— А вы слышали, господа, — начал подъесаул. — Странный случай в Карпатах. Убило у них там некого артиллерийского офицера, голову оторвало. А потом выясняется, что голова никуда не отлетала, а приделалась к телу, и человек ожил. Потом прибыл снова в часть и ничего не помнит.

— И когда я увидел Его, то пал к ногам Его, как мертвый. И Он положил на меня десницу Свою и сказал мне: не бойся; Я есмь Первый и Последний, и живый; и был мертв, и се, жив во веки веков, аминь; и имею ключи ада и смерти, — процитировал Елагин. И, поднявшись, застегнул китель на пуговицы. — Хватит господа, отдыхать. Всякая чушь в голову лезет от безделья!

После его слов воцарилось некоторое молчание.

— А вы знаете господа, — сказал Чернецкий. — Я иногда думаю, уж не пишет ли нас кто.

— Бог писатель, что ли? — отозвался подъесаул.

— Иногда удобно так думать, — произнес Наретин. — Весь мир одно сплошное ощущение.

— Сенсуализм чистой воды! — воскликнул Чернецкий.

— Так нельзя, господа! — продолжал Елагин. — А где же присяга Царю и Отечеству. Поручик Наретин, будете командовать первый орудием. Там старшим фейерверкер Бородадко.

Когда все уже собрались выходить, полог откинулся, и пехотные солдаты внесли на носилках прапорщика Сергиенко. Он был бледен и держался за грудь, из которой сочилась кровь.

Офицеры обступили его.

«Что с вами? Шальная пуля! Осколок!» — неслось со всех сторон. Он лишь улыбался.

— Они это сами-с, — выговорил один из пехотных, и в его голосе чувствовалось сожаление, как будто он был в чем-то виноват.

— Что вы его сюда притащили! В лазарет давайте! Стыдно, подпоручик! — высказался сокрушенный случившимся Елагин.

Его вынесли.

— Пойдемте, поручик! Провожу вас к вашему расчету, — сказал немного погодя штабс-капитан и добавил: — Что вы по поводу этого думаете?

— Стреляться нужно в критических ситуациях, чтобы сохранить честь мундира. А что случилось с прапорщиком, мне неведомо. Скорее всего у него просто сдали нервы. По крайней мере, мне так показалось на первый взгляд.

— Вы думаете, война, это благородно?

— Я ничего не думаю, господин штабс-капитан.

— Знаете, у нас проводили опыты. Здесь недалеко, может быть месяц назад. Испытание. На собаке. Маленькой такой, симпатичной. Ее поместили в клетку и открыли баллон с газом. Белое облако вышло из него, прошло сквозь клетку, собака взбесилась: подняла такой лай. А после, когда газ рассеялся, мы нашли ее, высунувшейся через прутья. А они были толщиной с медяк. Непонятно, как такое она могла сделать. Все вокруг нее было покрыто белой пеной, — первый признак отравления. На меня это подействовало очень сильно. Ничто так не действовало, ни вид оторванной руки, ни кровь, ни мозги товарища на кончике моего сапога. А вот вид этой бедняги сломил меня. Я почувствовал вину. Все, что мы здесь совершаем, чудовищно!

Наретин слушал его, когда они шли, и понимал, что в капитане живет, зреет какая-то чудовищная мысль и он обдумывает ее, крутит, взвешивая все за и против.

Капитан продолжил:

— В детстве меня окружали только чертежи и умные разговоры. У меня были угри на лице, и я жутко переживал из-за них. Мне казалось, убери их с носа, щек, и мир изменится. Я не принадлежал себе. Мой отец застрелился и меня воспитывал дед по материнской линии. Он из рода баронов Геркхаузенов. Замечательный железнодорожный инженер. Втолковывал мне науку строить мосты. И я, действительно, люблю мосты, для меня нет ничего лучше их. И сейчас, когда мои щеки и нос не усыпаны угрями и я принадлежу только себе, у меня есть всего лишь одна мечта: построить мост. Просто построить мост. — Он замолчал, задумался, затем его как прорвало: — Россия большая. Но мы утратили стратегическое чутье. Что там делается, посмотрите, сколько прокламаций! Солдаты не хотят воевать. Нужно все время подталкивать их, идти как бы впереди и в тоже время, солдат, выброшенный из дальнего уголка России, пообтесавшись, нахватавшись разных там политических словечек, считает себя революционером. Но это не так, поручик! Часто ли вы, когда мчитесь на лошади, видите, что вас окружает? Может быть, только конские ноздри, и то не всегда. Вот скажите, поручик! Зачем люди воюют?

— Не знаю. Древние греки говорили, что это Арес требует себе жертву. Поэтому и война идет.

Они остановились, горели костры, пахло паленым жареным мясом, легкий туман стелился по ровному черному полю, стояла сильная тишина, такая, что было даже слышно, как плещется рыба в реке.

— Глупость говорили ваши греки! Никакого Ареса нет. Есть люди, которые и решают исход той или иной битвы. Когда Тит взял Иерусалим, то в бою погибло где-то около миллиона человек. Богатые жители глотали драгоценности, надеясь спрятать их. Но им взрезали животы. В диких племенах джунглей, когда захватывают пленных, то сначала откармливают их, дают пользоваться своими женщинами, а потом разрезают на части и едят. Я вообще не понимаю, зачем мы втянулись в эту европейскую авантюру. Союзники? Так чем они так хороши, чтобы за них воевать?.. Я говорю вот про что. Война формирует новый тип человека, которому не нужна вера, а нужно испытание. Помните, Кириллов у Достоевского под потолком стоял и проверял себя?

— Да, кажется, я вас начинаю понимать, — высказался Наретин. Разговор, который вел сам с собой штабс-капитан, ему порядком поднадоел. И он сейчас, ища свое орудие, всматривался в туман, который потихоньку рассеивался.

— Часто, когда я вижу, как тупорылый снаряд взрывает землю, мне хочется упасть и просить у нее прощения, — продолжал капитан. — Вот этими руками брать ее и шептать: «Прости меня, Земля!»

Еще издали засвистел снаряд, вылетевший с неприятельской стороны. Он упал далеко в поле и разорвался, пробудив тех, кто еще не проснулся.

Поручик и капитан пригнулись. Орудие стояло за насыпью.

— Ваше благородие, — вытянулся перед ними неизвестный с пышными усами и отрекомендовался старшим фейерверкером Бородадко.

Штабс-капитан представил им нового командира и удалился.

Со стороны оврага потянулась пехота. Неприятель выползал и перебежками, стараясь быть незамеченным и скрытым туманом, приближался к позициям.

Наретин подкатил пушку ближе.

Вместе с расчетом он вытащил ее и перекатил далеко за насыпь. Пока Бородадко и другой фейерверкер подтаскивали ящики, Наретин навел прицел на немецкого офицера.

Дернув затвор, орудие выплюнуло шрапнель, которая через секунду разорвалось в гуще неприятеля, причинив ему смерть и увечье.

Затаившись на мгновение, неприятель предпринял новую атаку, он лез, невзирая на потери. И вот уже был в каких-то десяти шагах от их пушки.

На поручика налетел солдат и с яростным остервенением начал бить его. Наретин опешил. Он никогда не дрался, с братом только боксировал. Ударив в челюсть, он свалил немца и закричал Бородадко, чтобы тот оттаскивал орудие.

— Назад, говорю! — кричал он.

Кругом его разрывалась земля. Он был весь черный от копоти и гари. Бородадко толкал колесо перед собой и уводил орудие за насыпь. Из-за бруствера повыскакивала пехота, ведомая штабс-капитаном. Их натиск опрокинул немца, и до самого вечера он больше не предпринимал вылазок.

Подполковник Елагин пообещал, что представит Наретина к ордену. А ему хотелось поблагодарить Бородадко. Он нашел его у лафета. Старый солдат пил водку. Он нахваливал молодого поручика, и Наретину было приятно слышать такие слова от ветерана. Но вот их разговор переключился на другого Наретина, и Константин понял, что они говорят о его брате Сергее. С их слов он понял, что убил его прапорщик Сергиенко.

— Ты видел? — начал Наретин, когда вышел из темноты.

— А что видел, ваше благородие?

— Ты говорил про Сергея. Это мой родной брат.

— Так это… — замялся Бородадко и глянул на сослуживцев. — Попутал я.

Наретин ухватил его за воротник и хорошенько встряхнул.

— Говори!

Фейерверкер повторил ему все, что только что рассказал.

— Почему не доложил?

— А что докладывать? Во время боя это было. Может, и не специально он его.

— Но ты же сказал, что бумаги у него забрал?

— Так может это их какие бумаги. Я человек маленький. Офицеры они вона где, а я тута.

Вернувшись в блиндаж, поручик потребовал открыть дорожный сундук прапорщика Сергиенко.

— На что вам ключ, поручик? — отозвался Чернецкий.

Наретин высказал, что ему только стало известно. Чернецкий засмеялся.

— Поручик, ваш брат не пропускал ни одной юбки, и с Сергиенко у них вышел спор из-за хорошенькой медсестрички.

Подполковник заинтересовался рассказом Наретина и приказал пригласить для допроса Бородадко.

Его привели. Он сказал все, что знал.

Ключа ни у кого не было. Елагин на правах старшего вскрыл его при помощи шашки.

Внутри ничего не было. Тогда Наретин решил идти в лазарет, который находился в нескольких верстах от поля боя, чтобы переговорить с прапорщиком Сергиенко.

Прапорщик умирал. Последним его словом было загадочное «малус».

«Вот и он сказал Малус! — подумал Наретин. — Что бы это все значило?»

Наретин решил обыскать мертвого. Тронул его грудные с клапанами карманы, затем боковые, сунул руку в карманы шаровар. Никаких бумаг.

— Вы что-то искали? — услышал он незнакомый голос за спиной. Обернулся, перед ним стоял доктор в очках.

— К нему уже кто-то подходил?

— При мне нет, но скажите, поручик, что здесь происходит? Вы как будто ведете какое-то расследование? Есть ли у вас на то основания?

— А брата моего вы осматривали?

— Вашего брата?

— Капитана Наретина.

— Кажется, припоминаю.

— Скажите, какой характер травмы был у него?

— Пуля.

— А куда он был убит?

— В затылок.

— Это точно?

— Да. Обычной револьверной пулей.

— И все же, доктор. Когда принесли Сергиенко, возле него кто-то крутился?

— Нет, но приходил поручик.

— Как его фамилия?

— Если бы вы мне сказали про мертвеца или раненого, я бы помнил.  А так. Нет, не помню.

Наретин задумался, все офицеры после самоубийства прапорщика находились в блиндаже.

— А когда он был, время, не помните?

— Как только ударил первый снаряд и разорвался недалеко отсюда.

— И последний вопрос, доктор. Как он выглядел, этот поручик?

— Молодой такой. Лицо мальчишки.

«Чернецкий!» — сразу мелькнуло у Наретина в голове, и он поспешил обратно.

Спустившись в офицерский блиндаж, он не застал там поручика.

— Где Чернецкий?

— А вы не знаете? Его только что убило.

— Как? Чем? Не может быть! Не было же ни выстрела, ни взрыва!

— Поленом.

— Где? Когда?

Наретин выскочил обратно и только сейчас заметил, что солдаты перевязывают бечевкой крепко накрепко поленницу, вбивают колышки и натягивают веревку. На одной из березовых чурочек он увидел красное пятно.

— Что тут произошло?

— Офицер за поленом полез, его всего и накрыло.

Наретин не поверил. Отошел чуть в сторону и присел под поленницей, плечом навалился на нее, несколько бревнышек стукнуло его, не причинив особого вреда.

Подполковник Елагин помог ему подняться.

— Какой вы нерасторопный, поручик.

— Это был эксперимент. Чернецкого убили! Он не мог умереть от удара поленом. — Наретин замер. — Точно! — воскликнул он. — Его ударили поленом и сымитировали несчастный случай.

Подполковник насупился.

— Послушайте, поручик. Вы только прибыли на передовую. Я понимаю ваше рвение. Все мы хотим славно послужить родине. Но играть в Пинкертона, это уже слишком.

В этот же день, буквально через час, Константин Наретин получил предписание ехать в город и явиться в сыскное отделение участка N и сообщить все имеющиеся у него подозрения.

На следующий день он был в городе. В кафешантане звучал патефон. Бульвар шумел, играла музыка, на причале грузили баржу, а с реки пахло водорослями и рыбой. Наретин выкурил сигарету, чтобы перебить неприятное урчание голода в животе.

Константин привык думать об одном и не разбредаться в мыслях, не перепрыгивать на разные темы, но сейчас все его существо как будто бы растормошили. Поэтому он мог одновременно думать о еде и о деле, с которым был намерен ознакомить следователя.

Первым делом он выпил кофе и съел филипповскую булочку с изюмом. Затем нашел нужный дом и вошел в него.

Чиновник по сыскной части, заведовавший делопроизводством сыскного отделения, встретил его радушно, поискал в книге учета и регистрации фамилию.

— Наретин, — повторил поручик. — Константин Авдеич.

— Проходите, вас ожидают.

Чиновник сыскного отделения провел его в боковую дверь и оставил одного. Поручик оказался в небольшой, заставленной книгами конторке.  К нему подошел человек довольно высокого роста, узкий в плечах, который одет был во все черное, только галстук в белый горошек как-то выделялся и сообщал, что у его хозяина есть претензия на вкус.

— Здравствуйте! — произнес он тихо и вкрадчиво.

Наретин вздрогнул. Незнакомец улыбнулся и представился.

— Заведующий сыскной частью Иванов Иван Иванович. А вы Константин Авдеевич Наретин?

— Абсолютно верно.

— Присаживайтесь, — показал он на кожаный диван и сдвинул в сторону книги по судопроизводству.

Наретин сел, а Иванов встал за кафедру — небольшую, напоминавшую профессорскую. Он выжидал и рассматривал посетителя. Особенно его интересовали руки Наретина.

— Итак, в чем фабула вашего дела? — произнес Иванов.

— Моего брата убили.

— Я знаю.

— Там шпионы. У него были какие-то бумаги. Он же служил при штабе.

— Вот, посмотрите. — Иванов выложил перед ним увесистую папку, в которую были собраны различные газетные вырезки, фотографии.

Наретин открыл ее. И первое, что он увидел, была фотография убитой Веры.

Иванов изучал его, особенно его интересовала реакция Наретина на фотографию убитой.

— Вы меня в чем-то подозреваете?

— А вы как думаете?

— Я так понимаю, кто-то под моим именем убил девушку.

— Вы ее не знали?

— Нет.

Иванов забрал у него папку и убрал в кафедру.

— Допустим, — сел он рядом с поручиком. — Допустим, вы ее не знаете! Но почему именно вы? Ваша фамилия?

— Я не знаю. Мне кажется, тут какой-то обман. Моего брата убили и похитили штабные документы.

— Знаете, иногда самая вкусная вода находится под тиной. Плавает такая ряска. Гнильца какая-то. А разведешь ее руками, а под ней Клондайк. В данном случае Клондайк — правда. Знаете, почему я во всем черном?

Наретин был в замешательстве, никогда еще ему не приходилось сидеть вот так у следователя и отвечать на каверзные вопросы.

— Потому что мир черный. Я избавляю его от черноты. А горошины — это дела, которые я раскрыл. Раскрою ваше дело, закажу себе новый галстук с новой белой точкой.

— Там шпионы! — воскликнул Наретин.

— Мое дело уголовное. А шпионами пусть занимается Особый отдел департамента полиции. Выяснится, что вы ни при чем, честь и хвала. Нет, что ж, все мы смертны. А сейчас я вас должен задержать.

Наретин сам не помнил, как это случилось. Он выпрыгнул из открытого настежь окна и бросился бежать. Остановился передохнуть у кафешантана, возле которого крутилось много всякого люда и все так же звучал патефон. И раскрыл рот от удивления. На площади стоял шатер цирка-шапито, над которым висела растяжка с надписью: «Только сейчас. Единственный раз! Неповторимый, знаменитый маг доктор Малус!»

«Малус!» — произнес про себя Наретин и решительно шагнул к кассе.

— Билеты раскуплены, — услышал он голос кассирши.

— А господин Малус, не подскажете, когда выступает?

— Вчера было последнее выступление.

— А как его найти?

Кассирша сказала, что маг не живет в гостинице, а поселился в отдельном особняке, и назвала улицу.

Иоганн Малус считался чародеем. Любил фокусы с детства, работал в цирке, пока его деятельностью не заинтересовалась австрийская разведка. Начинал он с некоего салона знакомств, куда приходили в основном офицеры, одинокие, отчаявшиеся, там они заключали брачный контракт с дамами, чьи фотокарточки рассылались им на фронт. Офицеры отвечали на понравившееся фото. И по этим адресам Малус отслеживал местопребывание офицеров, узнавал номер части, войсковую принадлежность.

Правда, мало кто знал, что после его сеансов люди частенько попадали на прием к психиатру Абраму Халецкому.

Его особняк выгодно отличался от других, вокруг горела иллюминация, у парадной толпились военные с дамами. Казалось, еще немного, зазвучит мазурка и дамы пойдут танцевать с кавалерами.

Все время прибывали чиновники, фабриканты и офицеры. Наретин вошел в их числе. Его остановил привратник в ливрее елизаветинских времен. Оказывается, нужно было приглашение. Константин соврал, что потерял. Его погоны поручика подействовали на привратника, и он впустил Наретина.

По залу расхаживали ряженые. Тут был гусар лейб-гвардии гусарского полка времен Отечественной войны, стрелецкий полковник времен царицы Софьи, человек в костюме смерти.

Малус сидел за роялем и легонько наигрывал тарантеллу. Он рассказывал, что был свидетелем тому, как мадам Блаватская заставляла играть пианино с закрытой крышкой.

— Кто все эти люди? — спросил Наретин у молодой императрицы Екатерины Второй в маске.

— Гости господина Малуса.

— Здесь какой-то праздник?

— Отнюдь нет. Все ждут сеанса.

Ее голос показался ему знаком. Он всматривался в серо-голубые глаза, которые взирали на него через прорези маски.

— Наташа! — воскликнул он.

Зазвучала музыка. Оркестр, находящийся на балконе, заиграл «Похоронный марш марионеток» Шарля Гуно.

Наташа упорхнула по лестнице вверх. Он за ней. Догнал. Она сняла маску.

— Что ты тут делаешь? — спросил он.

— Странный ты, Костя. Сам же написал, чтобы я сюда пришла.

— Я написал?

— Да, ты просил меня приехать.

— Я ничего не просил.

Она заглянула в мешочек, который висел на ее запястье.

— Где же это письмо? — рылась она в мешочке и не находила.

— Я тебе ничего не писал.

— Тогда кто же? Там был твой почерк. Ты сказал, чтобы я была в костюме, что здесь могут вызвать Сергея.

— Нельзя вызвать умершего. Человек умирает, и его больше нет.

— А я в «Ребусах» читала. Эксперимент проводили. Вызвали духа. Он след оставил на воске. Думали, что след медиума. А у него нога меньше.

— Это был какой-то фокус.

— А сам ты что тут делаешь? Не хочешь говорить? Тогда я скажу. Ты боишься вызвать брата, ведь тогда я снова буду с ним.

— Что ты такое говоришь?

Наретин соображал, как такое могло случиться, что она получила от него письмо, что сам он, только сегодня узнавший о существовании господина Малуса, будет здесь? Не много ли совпадений?

— Что ты тут делаешь? — повторила она.

— Я тоже из-за него.

Оркестр прекратил играть, по лестнице поднимался лакей. Он объявил, что начинается сеанс!

Наташа потянулась в соседнюю комнату, где намечался магический сеанс.

— Нет, — остановил ее поручик. — Прошу тебя, Наташа. Это опасно.

— Ты же сам сказал, что это все неправда.

Она скрылась в зале. Двери закрылись. У входа встал привратник в ливрее.

— Посторонних прошу удалиться! — объявил он.

Малус растирал руки мазью и спросил сидящих за столом:

— Позвольте узнать господа, кого бы вы хотели сегодня увидеть?

Наташа вздрогнула и, боясь не успеть, высказалась.

— Я, я!.. Можно скажу? Я хочу увидеть Сергея Наретина.

Она волновалась, достала из сумочки его портрет и положила перед магом. Он взглянул на него.

— Кто он вам? — произнес маг.

— Жених, — еле выговорила Наташа, выдавая своим придыханием, что все еще любит его.

— Он убит?

— Да.

— На этой войне?

— Да.

Малус взял ее за руку. Слуги потушили свечи и завернули шторы.

Наташа зажмурилась, и ей показалось, что Сергей стоит перед ней. Открыв их, она увидела гипнологическую галлюцинацию: Сергей появился как бы из яркого светового пятна. Он приближался к ней — она уже видела его абрис. Он был все тем же ее женихом, которого она провожала на поезд.

Малус уловил, как ее рука начала медленно сжиматься, пульсирует. Он притянул ее к себе и поцеловал.

Наташа подалась ему и раскрыла рот. Ей казалось — это был Сергей. Никогда еще она никому не отдавалась с такой страстью.

Наретин стоял в задумчивости, не зная, что предпринять. Из залы, в которой проводился сеанс, потянулись ряженые, их выпускали слуги, и они старались уйти как-то тихо, чуть ли не на цыпочках. Ни Малуса, ни Наташи среди них не было.

Наретин хотел войти в зал, однако слуга преградил ему путь.

— Нельзя-с. Сеанс не окончен, — гундосым баском проговорил он.

— Но все же вышли.

— Нельзя.

— Там девушка осталась.

— Дама-с со своим кавалером.

— С кем?

— Женихом-с.

Наташа лежала на полу и, кажется, пребывала в блаженстве. Малус быстро оделся и удалился через потайную дверь.

Наретин нервничал. Попытался снова войти, но его оттолкнули. Тогда он ухватился за канделябр. Его сзади со спины легонько стукнули, он обмяк, упал на чьи-то руки, и его выволокли из дома.

Он хотел было снова ворваться и освободить Наташу. Но у входа стояли слуги. Они были молчаливы и злы.

Наретин ждал у входа в особняк, около него остановилась коляска.

— Садитесь, поручик! — услышал он знакомый голос. Обернулся.  В бричке сидело двое, один из них следователь Иванов.

Как только он поднялся, возница тронул и лошадь понеслась. Наретин сел к нему спиной.

Рядом с Ивановым сидел важного вида господин, но держался он просто. Одет он был в модные штиблеты, серый костюм и котелок. Глаза его улыбались. Виски седые, а усы гладко приглажены. Вокруг шеи был обмотан батистовый галстук черного цвета.

— Филипповский Михал Михалыч, — назвал себя неизвестный господин в сером костюме.

— Михаил Михайлович, следователь. Из Петербурга, — начал Иванов. — Он здесь, чтобы задать вам некоторые вопросы. А вы постарайтесь на них ответить.

Филипповский высморкался.

— Никак не могу привыкнуть к вашему южному климату. Вроде тепло, а холодно. У нас тоже море. Но погодка всегда одна и та же. Итак, молодой человек, — обернулся он и сменил тон с шутливого на серьезный. —  Я расследую одно интересное дельце. — И он показал фотокарточку убитой девушки, которая выдавала себя за невесту его брата.

— Вы ее знаете?

— Мне уже показывали ее! — Наретин узнал девушку с фотографии, которую ему показывал Иванов.

Филипповский убрал карточку, задержав взгляд на руках поручика. Его интересовали кисти рук. Они были ни длинные, ни короткие, про такие говорят — обычные. И он даже как будто бы немного расстроился и отвернулся, разом потеряв интерес.

Михаил Михалыч Филипповский был знаменитый сыщик. Расследовал дело об убийстве темноволосых проституток. Убийца действовал всегда по одной и той же схеме. Знакомился с девушкой, вел ее в дешевые меблированные комнаты, там душил или наносил ножом удары. Затем покидал номер под предлогом того, что, дескать, его спутница отдыхает и просила не тревожить ее. Одна деталь: все убийства происходили в портовых городах.

И вот когда в одном из доходных домов портового города была зарезана очередная темноволосая девушка, он получил по телеграфу сообщение и срочно выехал из Петербурга.

Расследуя дело, изучая улики и связи дешевой проститутки, Филипповский по цепочке свидетелей и очевидцев вышел на полкового лекаря, который и назвал ему имя Константин Наретин. Кисти рук у того Наретина действительно подходили под описание разыскиваемого душегуба. А дальше он связался с Ивановым, для которого не составило труда выйти на след поручика через своих осведомителей. Иванов преследовал такую мысль: если Наретин убийца, он будет и дальше убивать. За ним установили слежку и хотели взять его, как говорится, с поличным. Если бы дело выгорело, Иванов мог бы получить повышение и отправиться в Санкт-Петербург.

Но все пошло не так, как задумывал Иванов. Наретин вышел на Малуса, за которым уже следили из Особого отдела департамента полиции. Там дали понять Иванову, что пора заканчивать эксперимент, иначе поручик поломает им игру. На кону стояла безопасность государства.  Оперативникам из отдела нужно было подсунуть австрийской разведке дезинформацию. Все так и было сделано. Противник получил сокрушительный удар, который был впоследствии назван историками Брусиловским прорывом.

— «Однозвучно гремит колокольчик, и дорога пылится, слегка-а», — пропел Филипповский строчки известного романса Плевицкой.

— А вы знаете, она нынче дает концерт в собрании офицеров, — сказал Иванов.

— Господин Филипповский, — начал Наретин. — Там Малус. Вас крайне заинтересует его деятельность. Я считаю его выступления прикрытием его шпионской деятельности.

Филипповский повернул к нему свою круглую чуть приплюснутую голову на короткой шее и зевнул.

— Мерещится что-то поручику, — засмеялся Иванов и добавил: — «Малус» с латинского «плохой». Также «малус» — это яблоня или мачта.

Филипповский задумался и повторил «мачта». «Как же он пропустил? — точно, мачта!» В круг подозреваемых, которых он разрабатывал, входил один моряк по фамилии Радкевич.

Он поморщился, надо было срочно возвращаться в Санкт-Петербург, во всем этом ему претила одна только мысль, что придется снова докладывать о выходках Распутина. Он еще не знал, что за время его отъезда Джунковский, занимавший важный пост в Министерстве внутренних дел, был уволен и теперь на очереди стоял он сам.

Бричка остановилась у гостиницы, Филипповский вышел. Иванов задержался.

— Поручик, — сказал он, — как вы думаете, почему идет война? Не знаете? Не можете сказать? А я думаю, Бог-отец устраивает войну, чтобы очистить людей от скверны. А Сатана, наоборот, за мир. Что вы думаете обо всем этом?

— Я не знаю.

— Не знаете. А кто знает?

— Скажите, почему вы не арестуете Малуса?

— Вам письмо от вашего брата. Оно долго блуждало по разным гостиницам, пока я его не истребовал себе. Да, и держитесь подальше от особняка!

Иванов ушел.

— Куда едем, барин? — произнес возница.

— Обожди!

Наретин вскрыл конверт и начал жадно читать. Он узнавал руку брата, за слогами слышался его голос.

«Дорогой брат! Ты знаешь, почему я оказался здесь. Мне думалось, война все смоет и исправит. Но, видно, нет свободной воли. А есть предопределение. Видит Бог, я не трус! Встреча с Малусом определила для меня направление жизни. Меня увлекли фокусы. Помнишь наш детский театр: я маг и чародей, ужасный колдун!

Я думал посредством магии проникнуть в загробный мир, чтобы увидеть мать. На одном из сеансов я столкнулся с необъяснимым фактом, ко мне подошла женщина, которая напомнила мне ее. Я был вне себя. И я вновь ощутил ее любовь, пусть и на мгновение! Это то, чего мне так не хватает в жизни. Пусть идет к черту эта война! Мне хотелось снова и снова видеть ее, прикасаться к ней, лежать на ее руках. Ты сильнее меня, хотя все думали иначе. Помню, ты болел, я неотступно сидел у твоей кроватки.  Я понимаю, почему я был такой. Все эти женщины, кутежи — все для того, чтобы скрыть свою любовь к матери. Мне не хватало нежности. Я пишу и не боюсь быть смешным, потому что ты мой брат.

Я начал выносить карты, предписания, приказы из штаба, не оправдываюсь, хотел увидеть мать. Просто увидеть мать. Они требовали все больше и больше.

А потом все стало известно. Давний друг отца положил передо мной револьвер и ушел. Все должно было быть сделано так, чтобы на вас не пало пятно предательства.

Но мать, я не мог поверить, что ее не было и она не приходила ко мне во время сеанса. Здесь я перехожу к важной части моего письма. Я разработал систему ли, способ, не знаю, но я смог проникнуть туда, в потусторонний мир. Это — Четвертое воскресение. Так я назвал свой переход.

Я не успел пройти туда, она пришла ко мне. Она — это та женщина, которая изображала мою мать во всей этой гнусной пьесе. Предложила мне уехать. Но я уже все решил. Я сказал, что у меня есть карта наступления, и назначил им встречу. Я хотел убить их всех разом. Но они все задействованы в этой комбинации. Одни хотят изобличить других, а те переиграть их. А я, оказывается, был всего лишь передаточным звеном.

Мне пора уходить. Если я не вернусь, значит, увидимся там. Отправляю тебе ключ перехода. Сергей».

К письму был приложен ключ с брелоком, на котором было выбито название «Отель дю Норд».

Наретин спустился вниз, подозвал извозчика.

Дрожки мчались через город, мимо скакового поля, дощатого ангара, из которого несколько человек в мягких кожаных шлемах выводили «Форман», мимо еврейского кладбища, пока не остановились у пивной Бурнса.

Мрачная с разбитыми стеклами гостиница, у входа которой восседали химеры, проглотила его. Портье за стойкой не было. Он проскочил на верхний этаж, провернул ключ в замке и очутился в комнате, в которой жил его брат.

В полумраке комнаты на полу он различил написанные воском блестящие буквы. Обсыпав их зубным порошком, так делал его брат, когда показывал фокусы, Наретин прочитал:

четыре агнца

четвертому пришествию трубят

огнем, мечом

личину прошерстят

баб нуналефцадиалефламедйуд бабйудламедбаб самехламедбаббетбаб алефйуд самехламедбаббетбаб бабйудламедбаб алефйуд ό ών алефйуд самехламедбаббетбаб бабйудламедбаб ό ών

смерть есть начало и конец

Константин задумался, заметил круг и огарок черной свечи. Он высыпал остатки зубного порошка на кривые линии, которые соединились в пентакль, заключенный в круг. Пространство вокруг стало гибким, как если бы он ступил в воду, его опрокинуло, он согнулся под воздействием непреодолимой силы вращения. Он увидел перед собой точку, в которую как в воронку стекало все, захотел крикнуть и провалился в дыру.

На мгновение мелькнул в его сознании всадник, как две капли воды похожий на него самого, в руках он держал карабин с насечками, услышал арию Фауста, которую кто-то насвистывал. Увидел Мефистофеля, которого ему довелось видеть много лет тому назад в одном из городских театров. Дьявол восседал на пуле, которую выпустил наган, зажатый в руке Сергиенко…

 

На Тверской в одной из кофеен за столиком сидел писатель Александр Шагринский. Его пальцы выстукивали на ноутбуке текст, который автоматически подчеркивался красным или синим, который он тут же исправлял.

Волосы его были густые и черные, ниспадали на плечи, челка все время закрывала глаза и приходилось ее поправлять. В Шагринском был Наретин, который пока еще осознавал себя тем поручиком Наретиным, который родился в конце девятнадцатого века.

Его широкий мясистый нос вдыхал терпкий запах кофе. Рядом с ним стоял бумажный стаканчик с пластиковой крышкой.

Привычным движением руки он поднес его к себе и выпил. Кофе был холодным.

— Я же просил дать горячий! — крикнул он администратору, который скучал у стойки.

Наретин удивился, что его волнует холодный кофе, это его удивление, как и то, что он видит перед собой, проскользнули в его мозгу мышкой, за хвост которой он пытался было ухватиться и не смог — привычность существования взяла верх.

— Он у вас был горячий, — ответил администратор. — Просто вы давно здесь сидите.

— Вы за мной следите, что ли? — Шагринский был раздражен его ответом, хотя сам Наретин и не хотел раздражаться.

— Как можно следить за человеком, который у тебя перед глазами находится с самого утра. А сейчас уже вечер, и мы закрываемся скоро, — произнес администратор.

«Точно, вечер! — глянул на часы Шагринский. — Чего же он ждет?»

К нему за столик сел дерганый малый лет тридцати пяти в спортивных штанах и кроссовках, купленных в социальном магазине, и в клетчатой с длинным рукавом рубашке. Он взял его стаканчик и допил.

— А чего холодный?

— Ходил бы дольше. Ты когда ушел? Утром? Принес? — сказал Наретин. Он действовал как заведенная кукла. Он противился тому, что делал, но не мог ничего исправить.

— Нет ничего.

— Тогда гони деньги назад.

— Их тоже нет.

— Не понял?

— Там типы какие-то. Ну, типа «стоп-хама», только наоборот. Но не менты.

— Где мои деньги? — сказал Наретин.

— Нет их, говорю же. Я не скрысил, Сань. Я же вернулся. Жрать охота. Целый день на ногах. — Он поискал глазами за соседними столиками, что бы можно было стащить, заметил недоеденную картошку фри на подносе, подтянул его к себе и начал есть.

— Где мои бабки? — воскликнул Шагринский и скинул поднос на пол.

— Ты чего, совсем ку-ку! — вскочил дерганый малый. — Все штаны мне испачкал! — отряхивался он.

Они разодрались. Дерганый выбежал на улицу и попал под машину.

Появился полицейский, который обшарил его карманы в поисках каких-либо документов, достал пакетик с белым порошком.

Шагринский наблюдал за ним через стекло.

— Вы ведь его знали? — подошел к нему администратор. — Надо бы пойти сказать, кто он?

— Нет! — Он закрыл крышку ноутбука и вышел.

Администратор за ним.

На улице он подозвал полицейского и рассказал ему все, что произошло в кафе, ссору и драку, после которой погибший выбежал на улицу.

— Э!.. Любезный!.. Гражданин! Я вас, да! Подождите! — услышал Шагринский голос сержанта. Остановился. Завязался разговор. Наретин показал ему свои руки — ниже локтя они были чистые.

— Значит, писатель! Чего пишете?

Шагринский пожал плечами.

— Чего он хотел от вас?

— Да так…

— Вымогал, значит. Вы бы поаккуратней с ними! Лучше сразу нас зовите!

— Хорошо. Я учту! — ответил Наретин и оказался снова за прежним столиком.

— А что кофе холодный? Я же просил горячий чтобы был!

— Так вы с самого утра сидите, а сейчас вечер!

За окном стемнело, горели фонари и фары проезжающих по Тверской автомобилей.

Появляется дерганый тип в клетчатой рубашке с длинным рукавом и садится за столик к Шагринскому. Берет его стаканчик, пьет и плюется: «Сука! Холодный!»

Ты когда ушел? — восклицает Шагринский. — Утром? А сейчас сколько? Принес?

— Там эти!.. Ну, типа против наркотиков. Лысые, как скинхеды!

— Где чек?

— Нету чека. Жрать охота! — Дерганый малый берет с соседнего стоика поднос с недоеденной картошкой.

Шагринский и малый в клетчатой рубашке дерутся, после чего он выбегает на улицу, пытается перебежать через дорогу, ему сигналят, он не обращает внимание на сигналы и ругань водителей, ломится прямиком, и его сбивает иномарка.

Шагринский стоит у окна и наблюдает за сержантом, который обыскивает карманы погибшего, ищет документы, а находит пакетик с белым веществом.

— А ведь вы его знали? — слышит Шагринский голос администратора.

— Я не знал его.

— Но вы же с ним?..

— Он просто подсел.

— А утром!.. — не отступает администратор.

— Слушайте, отстаньте от меня! — Шагринский забирает ноутбук, сует его в рюкзак и выходит.

На улице полицейский догоняет его.

— Сержант полиции Сергиенко! Ваши документы?

Шагринский достает паспорт и возмущается: «А что, собственно!..»

— Слушайте, давайте, не надо. Погиб человек. Мы выясняем его личность. Вы его знали?

— Нет.

— А у меня другая информация.

— Ну, да. Он подсел ко мне.

— Зачем?

— А я знаю!

— Чем занимаетесь?

— Пишу там, разные тексты.

— Тоже наркоман?

— Что вы? Я — писатель. Шагринский. Не слышали?

— Нет!.. Ладно, идите писатель Шагринский. Если еще раз к вам подсядут наркоманы, обращаетесь к нам, поможем.

— Спасибо.

С каждым повторением ситуации Шагринский припоминал все больше и больше подробностей. Он был закручен в какой-то адски-дьявольский сюжет, который каждый раз начинался со стаканчика холодного кофе и заканчивался пожеланием сержанта полиции «обращайтесь к нам, поможем!»

Наретин бунтовал против этого круговорота, но ничего поделать не мог: он был заключен в тело писателя, которое своим бытийно-привычным существованием было сильнее его воли.

Ночь все никак не начиналась. В сотый раз он поднимал бумажный стаканчик и возмущался.

— Марк Аврелий вел войну, которую назвали Маркоманская, — начал незнакомец, который подсел вместо дерганого. — А в сто восьмидесятом году меня попросили сделать одну некую дорическую колонну, — продолжал незнакомец.

У него были мясистые, чуть заостренные кверху уши, массивный подбородок и тонкие поджатые губы, которые вкупе с улыбающимися глазами водянистого цвета придавали его физиономии меланхолично-отрешенный вид.

Одет он был в приталенный сюртук черного цвета с узорчатым галстуком, концы которого прикалывала булавка с мощным черным камнем на конце. Это был обсидиан. Штаны его были смешны, как у Никулина в цирке, светлые в полоску и короткие, а на ногах широченные штиблеты. На голове он держал котелок брусничного цвета. На вид незнакомцу было что-то около сорока лет, не больше.

— Я показал убийство и с такой, знаете ли, натуральностью, что пришлось переделывать, — закончил свой спич незнакомец и засмеялся раскатисто и громко.

— Кто вы? Что вам от меня нужно?

— Сущий пустячок.

— Я не расположен говорить с вами. Уходите.

— Хорошо, — поднялся незнакомец. — Я уйду, а вы продолжайте поднимать ваш стаканчик кофе!

— Стойте!

Незнакомец сел обратно.

— Я вас не знаю?

— Михаил Светозаров-Лучин, — представился незнакомец.

— Что вы улыбаетесь?

— Мне все кажется смешным, господин Наретин.

Шагринский вздрогнул.

— Вы… знаете меня?

— Конечно. Вы поручик Константин Авдеевич Наретин.

— Я — Шагринский!

— Да-да, конечно. Как я забыл. Вы писатель Александр Михайлович Шагринский.

— Как это возможно, что в одном теле находятся двое?

— Знаете, бывает и больше. Не придавайте этому особого значения. Просто один из вас пишет другого.

— А вы?..

— Я же сказал, Михаил Светозаров-Лучин.

— А отчество?

— У меня его нет.

— Вы нечистая сила. Вы все это придумали?

— Нет, вы. Вы же захотели меня увидеть!

— Я не хотел! — сказал Наретин. — Я был в комнате брата!

— Помнится, одна женщина утерла губы и сказала: «Я ничего плохого не сделала!» Вы встали в круг, произнесли слова, и вуаля, я здесь! К тому же я хотел бы вам заметить, мне обидно это слышать, почему вы называете меня нечистым? Я чище вас всех вместе взятых хотя бы потому, что не пахну!

— Что вы от меня хотите, в чем ваше дело?

— Сразу предупреждаю, душа ваша мне не нужна.

— Но вам что-то от меня нужно? Не просто же так вы загнали меня в этот круг, из которого я не могу выбраться!

Он вынул из кармана штанов айпад и положил перед Шагринским.

На светящемся экране была новость о том, что молодой, подающий надежды литератор Александр Шагринский скоропостижно скончался.

— Я умер? Отчего?

— Самоубийство.

— Нет, я не мог себя убить.

— Скажите еще, что вы так любили жизнь?.. — заулыбался Светозаров-Лучин, а потом стал серьезным. — Наркотики. Стечение обстоятельств. Непреодолимые муки совести. Достаточно? Может быть, перейдем к делу?

— А Наретин? Я же пишу его? Он что, тоже умер?

— Да.

— Вот я вас и поймал. Наретина придумал я!

— Смешной вы, однако. Так что, будем продолжать, или в гроб пойдете? Можете здесь остаться!

— Я вас слушаю.

— Мне нужно, чтобы вы стали что-то типа мессии.

— Я?!

— А здесь есть кто-то еще?

Шагринский только сейчас заметил, что администратор, посетители кафе и Тверская за окном застыли, замерли в своем последнем движении.

— Могу даже организовать к вашему воскресению что-то наподобие грома в небесах и воинства с крыльями, — продолжил Светозаров-Лучин. — Это же чумово выглядит! Вы в хитоне! Вокруг вас ангелы с трубами. Из катакомб вылезут святые старцы! Все патриархи, главы конфессий признают вас! Ваше пришествие будут освещать все каналы мира! Разработка биополимера для регенерации тканей, искусственный интеллект, открытие черной дыры в галактике OJ 287, СВО, НЛО, США — все это станет неинтересным! Люди потянутся к вам. Организую покушение, без этого нельзя. На папу римского вон и то покушались! Будут и те, кто назовет вас самозванцем — это допустимо.

— Позвольте вопрос…

— Знаю-знаю. Зачем мне это? Мой отец тянет с Мошиахом. А он так нужен здесь.

— Значит, вы меня нанимаете стать богом? Но я не могу ходить по воде. Не умею воскрешать мертвых.

— Это не главное! В конце концов, организуем кино!

— А почему вы сами не можете им стать?

— Я не могу действовать прямо. Flectere si necqueo Superos Acheronta movedo. Что означает «Если у меня не получится склонить к себе богов небесных, то я приведу в движение богов ада».

На мгновение они из кафе перенеслись на железнодорожный вокзал. Уселись на стальной ферме под самым потолком.

— Видите ту цыганку? — показал Светозаров-Лучин на цыганку, которая сидела на скамейке и ковыряла во рту пальцем. — В первый раз она родила, когда ей было тринадцать. Теперь ей сорок и у нее восемь детей. Знаете, кто в ней сидит? Известная в прошлом спортсменка, олимпийская чемпионка, которая была бездетной. Это ей наказание быть в теле многодетной матери.

— Какое это наказание! — воскликнул Наретин. — Это же радость быть матерью!

— Согласен. Но наказание за бездетность состоит в том, что мать продает метадон. Она заботится о своих детях, убивая других детей. Разве это не по-христиански? А вон таджик-носильщик. В прошлом он был монахом. Этот праведник жил в яме. К нему шли люди, просили его помочь им. А он плевался в них, потому что боялся отдать им чуточку своей святости. А вон малышка, прелестная абсолютно, лежит в коляске. Еще недавно она была Робертом Кардом из американского штата Мэн. Не слышали о таком? Отменный был стрелок! Много лет спустя она вырастет и будет выступать на показе моды прет-а-порте. И вот во время этого показа в зал придет стрелок и начет всех убивать!

— Господи, как это чудовищно!

— Вы можете все это остановить. Делать добрые дела.

— О чем вы? Единственную душу — Наташу, я не смог спасти. А вы — добрые дела!

— Что вы привязалась к этой Наташе! У вас будут сотни женщин!

— Нет. Я так не согласен.

Наретин думал о Наташе. Шагринский о Тоне, которая послужила прототипом Наташи.

— Я люблю ее, — сказал Шагринский, повторив ровно то же, что и Наретин.

— Ваша Наташа вышла замуж. У нее дочь.

— Нет, нет! — начал Шагринский. — Я понял. Я неправ. Я все время хотел к ней, хотя делал наоборот. Но теперь я все исправлю.

Светозаров-Лучин поднялся. Глаза его провалились, стали стеклянными и холодными.

— Я никогда не уговариваю и не предупреждаю. Вы будете — Наретин и Шагринский в одном лице — всегда вспоминать свою жизнь и не сможете прожить ее так, как хотите, — сказав это, он исчез.

— Скорую! Скорую! — суетились вокруг Шагринского люди, которые спускались с верхнего этажа.

Он, присев у радиаторной трубы, умирал.

«Господь Бог Вседержитель, который есть и грядет. Изыди», — пронеслось в его голове, когда он вколол себе большую дозу, чтобы умереть.

Потом его везли по коридору, и белая полоса потолка с черными патронами ламп улетала куда-то в ноги.

Прошла неделя, может, и больше. Он смотрел в окно увядающего сада, в котором окуривали яблони. Белый дым стелился по земле.

Открыл ноутбук и прочитал все, что написал про Наретина.

Создал новый ворд и начал писать про Шагринского.

Это была его последняя Пасха, на которую он приходил вместе с матерью. Ему тогда было что-то около восемнадцати. Он мечтал стать писателем. Отца у него не было. Мать воспитывала его одна, дав ему свою фамилию.

Она была еще молодой, интересной. К ней часто приходили с работы из института, где она заведовала кафедрой русской литературы, приносили эклерчики, пили чай или водку, пытались ухаживать, но становилось поздно, и она выпроваживала гостей.

— Если деньги кончатся, звони! — сказала она сыну. — Я пришлю еще, — и добавила: — Я знаю, ты не позвонишь, поэтому пришлю сама.

Он сел в поезд. Она стояла у окна. Потом долго шла вдоль состава. Под Дзержинском он получил от нее эсэмэс. В нем адрес Доры, троюродной племянницы, и ее телефон.

Дора жила на Братиславской в синих высоких домах. Он позвонил. Она была дома. Переоделась, натянула спортивные штаны и майку, под ней ее грудь свободно колыхалась.

Дора жила хорошо и ни в чем не нуждалась, ее содержали несколько богатых любовников. Один был пузатый, похожий на сицилийского бандита армянин. Другой — мужчина лет пятидесяти, солидный, женатый, с двумя дочерями близняшками.

— Чай? — спросила она.

— Зеленый.

— Не пью.

— Тогда воду.

— Проходи! Чего встал как бедный родственник? — Она взяла его сумку и бросила на диван. — Как тетя Рива?

— Нормально.

— Я твою мать последний раз видела, когда мне было пять лет.

— А я тебя никогда не видел и даже не слышал о тебе.

— А ты наглец! Твоя мать просила, чтобы ты у меня пожил. Короче, это никак. У тебя что с деньгами?

— Мне не надо.

— Да я тебе не предлагаю. Просто Москва — город дорогой! Есть хочешь?

— Нет.

Дора рассматривала его и улыбнулась.

— Значит, писателем хочешь стать? Поехали, Хемингуэй!

Через полчаса они уже ехали на ее Туареге.

— В тебе сразу видно провинциала. Если хочешь завоевать Москву, будь наглее. Это тебе не Париж начала двадцатого века. Здесь сейчас нужен напор. Надо влюбить людей в себя или заставить их тебя ненавидеть! Если научишься это делать, будут деньги. Без них — никуда!

— Куда мы едем?

— К друзьям. Поживешь у них.

Они подъехали к старинному особняку в центре Москвы. За забором цвела сирень. Обогнув парадные двери, очутились во дворе, в котором стоял высоченный Георгий Победоносец на коне с копьем в руках, направленном на извивающегося змея.

Шагринский ожил. Он видел этого змея и всадника этой ночью во сне.

Дверь им открыла Аня. Сонная, одетая в пижаму.

— Вы чего раньше двенадцати!

Они вошли. Внутри была мастерская, принадлежавшая старому художнику, который еще в советские годы получил звание «народный». Он рисовал реалистические полотна, на которых, как с фотографических карточек, на вас смотрели рабочие, колхозницы. Были тут и портреты депутатов, банкиров.

— Это кто? — показала Аня на Сашу.

— Саша Шагринский, мой родственник. Не обижать.

— Проходите. Жрать хотите — в холодильнике. Там пиво. Вино. А я спать.

Аня была, как говорится, хорошей девочкой из хорошей еврейской семьи. Отец ее — декан физико-математического факультета, мать — преподаватель английского. Ей — двадцать два. Она ходит в крепких армейских ботинках, рваных джинсах, подвернутых снизу, флотском пикоте из плотной саржи и шапочке с ярким красным помпоном, зрение у нее никудышное, поэтому она носит очки в толстой роговой оправе. Училась Аня в Литературном институте им. Горького. На третьем курсе она вдруг решила, что ее призвание быть художником. Она писала стихи, длинные и бессмысленные, насыщала их культурной тематикой, фамилиями известных людей, но стихи оставались мертвыми.

Самой примечательной чертой были ее глаза, пронзительные на белом, почти бескровном лице с тонким заостренным подбородком, они имели какой-то переливающийся мраморный оттенок. Про них нельзя было сказать, что они серы, нельзя — что голубы, они именно переливались и этим завораживали. Еще одним немаловажным фактом было то, что она не умела улыбаться и характер ее, еще не совсем сформировавшийся, был жестким, все подчиняющим себе. В восемнадцать она вышла замуж за американца, но тут же забыла про него и вообще не любила вспоминать, зачем она вышла за него. Может быть, она хотела его переделать, а может, ей льстило быть некой сострадательной личностью. После американца, с которым так и неизвестно было, развелась она или нет, Аня пыталась построить утопическое общество с жестко подчиняющим центром, в руководстве которого должна была быть она. Аня проглатывала книги Зоар, изучала каббалу. Через месяц ей все это надоело, и она поступила в Литературный институт. Родители ее успокоились, когда вдруг увидели, что она целыми днями просиживает за книгами. Запоем прочитывая законы царя Хаммурапи, рассказ Синухета и, читая русскую классику, останавливалась на поэзии Батюшкова и Баратынского. Сменила звезду на христианский крестик. К концу первого курса стала встречаться с мальчиком, рыжим, веснушчатым, приводила его домой, где кормила, занималась его воспитанием, водила в театр, мальчик писал хорошие стихи, его хвалил Рейн. А потом вдруг она охладела к нему и со второго курса, выкрасив волосы в ярко-розовый цвет, проколов уши, увлеклась студентом с третьего курса, прозаиком, который выкладывал свои опусы в интернет, специализировался на эротической литературе. Учебу Аня забросила, сидела со своим прозаиком в его общажной комнате и пила дешевый портвейн. На третий день он допился до того, что голышом бегал по коридору. Комендант срочно поднялся и выволок его за шиворот в душевую, там врубил холодную воду и оставил отмокать. Через день на стенде висел приказ об отчислении обоих. Отец Ани примчался к ректору, долго с ним разговаривал, ее оставили, а прозаик уехал к себе в сибирскую деревню продолжать пить портвейн.

На этом стыке душевной пустоты и отсутствия смысла жизни она встретила Гошу. Гоша был художник или называл себя художником. Ему двадцать семь, но он уже утверждал, что художественный акт состоит в любом реалистическом действии. Даже если ты сломал у дерева ветку — это все равно художественный акт, считал Гоша. Он как раз приехал из ярославской губернии, где помогал реставрировать монастырские росписи.  Подрабатывал, разрисовывая обнаженных женщин, выставляя их как объект творения. С Аней он так и познакомился, когда она пришла на выставку перфоманса, он выдернул ее, заставил тут же раздеться и разрисовал.

Сейчас он был наполнен идеей. Ему нужно было сто женщин, которых бы он раздел и разрисовал, а потом облил из брандспойта. Единственной загвоздкой в осуществлении было то, что он еще не решил: самому ли разрисовывать или дать разрисовывать другим. Этот вопрос он сейчас обдумывал. Он сидел в мастерской своего деда, известного художника, с Аней на коленях и обдумывал эту мысль.

С цоколя поднялся Игорь. Он вытирал руки от краски. Пахнуло растворителем.

— Гоша. Слушай!.. — отвела его Дора в сторону. — Он поживет. Ты же знаешь, у меня никак. Этот армянин. Он ревнивый.

— Кто он? — кивнул Гоша на Шагринского.

— Мой родственник.

— Родственник? Не слышал.

— Моей тети Ривки сын. Он писателем хочет стать. Неделю. От силы десять дней. Я сниму ему хату.

— Да ладно, что ты! Пусть живет! Места всем хватит. Эй, писатель! Красное будешь? Грузинское.

— Нет.

— Это полезно для крови. Греки говорили, что душа находится в крови!

Из спальни появилась Аня. Убрала волосы. Села с ногами на диван.

— О чем пишешь?

Шагринский пожал плечами.

Она взяла бокал красного.

— Вчера на поэтическом вечере была. Одни графоманы.

Саша почувствовал интерес Ани к себе, увидел ее вспыхнувшие глаза.

— Я пишу роман, — сказал он.

— Понятно, что не басню, — засмеялся Гоша.

— А чем плоха басня? — завелся Саша.

— Не знаю. Басни сейчас не пишут. Крыловых нет.

— Нет тех деревень, в которых живут Крыловы, — парировала ему Аня. — Последний деревенский житель был, кажется, Белов. Читал его лошадь?

— Нет.

— Вот те на!

— Слушай, Аня, отстань от него.

— Сейчас нужно делать то, что приносит деньги! — начал Гоша. —  Я разрисовываю женщин. Они подставляют мне свое тело. Я делаю экспозиции. Сейчас вот продумываю выставить сто обнаженных баб, расписать их и потом облить из шланга. Как бы вымыть. Такой, типа, акционизм. Так о чем у тебя будет роман?

Дора попрощалась и уехала.

Аня видела, что нравится Шагринскому, это ее заводило.

— Я не хочу коммерческой привлекательности. Роман будет о моей матери.

Через час они уже сидели в джакузи, брызгались и смеялись. Им было весело и хорошо. Потом они пили виски, а когда бутылка закончилась, достали водку, ели огурцы, которые хранились тут же в кладовке.

А ночью начался дождь. Они прыгали босиком по лужам. И кричали в небо, что они вечны!

На следующей день Шагринский проснулся рано утром, перелез через Аню и сел за свой ноутбук.

В перерыве он сходил к забору, нарвал сирени и поставил ее в банку.

Через неделю Гоша нашел «сто баб» и устроил флешмоб. О нем заговорили как о настоящем художнике. Он раздавал интервью, а его портрет в черных очках вышел на глянцевой обложке модного журнала. Теперь он хотел достать с бойни нераспиленную коровью тушу и поместить туда на время обнаженную девушку. Это символизировало «новое рождение» — похищение Елены быком.

Шагринский помогал ему: они загружали освежеванную корову в кузов спринтера. Привезли. Аня выступала в роли Елены. Они выбросили на площади тушу. Аня разделась, но тут появились полицейские и скрутили ее. Собрались зеваки. Аня сопротивлялась. Стояла в трусиках и бюстгальтере. Полицейские окружили тушу, топтались вокруг нее, не зная, что делать с ней дальше. Тут приехали телевизионщики. Гоша был в фаворе, он показывал на полицейских, объясняя, что это варвары, которым неведомо искусство. Из машины вышел Шагринский в белой рубашке и с закатанным рукавами, он нес бензопилу. Его тут же скрутили, отобрали пилу и посадили в полицейский «бобик».

Гоша был востребован, заранее все спланировал, и чтобы полицейские скрутили всех, и чтобы вовремя подоспели телевизионщики и засняли все происходящее. Он был настоящая звезда: его знали и о нем говорили.

Все это время Шагринский не переставал писать свой роман. Аня сидела на диване, подогнув под себя ноги, и смотрела на него.

— А ты не хочешь походить к нам в институт на семинары, по вторникам?

— Зачем?

Аня ненавидела его, он ей нравился, но ему не нравились ее стихи. Она подошла и обняла его.

— Слушай, не надо, Гоша увидит.

— Его все равно нет. Подожди.

— Ань, мне надо дописать.

Она не давала ему работать, закрывала экран руками, и тогда он повалил ее на пол и овладел ею.

Вошла Дора. Прошло десять дней, и она нашла родственнику хостел.

Аня убежала в душ. А Дора устроила Саше разнос.

— Ты чего творишь? Он тебя приютил. Он любит Аньку. Она сучка. Тварь. Ей все равно когда и с кем. Она использует тебя. Она, как сорока, бросается на все блестящее.

— Неправда! — появилась в зале Аня. — Все ты врешь. Саша мне нравится, и я ухожу от Гоши.

Наретин восполнял пустоту своего прошлого. Ему казалось, что он воображает жизнь неизвестного ему человека, однако это было воспоминание Шагринского, который хотел понять, почему так случилось, что он хотел убить себя.

Роман был написан за короткий срок, три месяца, отредактирован и отправлен на конкурс. Все то время, пока там шли дебаты и жюри определялось с коротким списком, он жил дома, мама в это время принимала экзамены у студентов, читал Тургенева и Толстого, Камю и Сартра — книжки вырастали стопкой у дивана. Он курил и мечтал о новом романе. Он задумывал написать об исчезнувшем человеке... написал несколько рассказов, один о своем отце.

После Нового года Шагринский вернулся в Москву, Аня сдавала зимнюю сессию. Он ходил с ней в поэтическое кафе, пил пиво. Аня теперь жила с Кобальтом, который после ранения на войне ходил с медалью на олимпийке.

Кобальт приезжал за ней на машине, которую купил на боевые. Он не любил вечера, потому что на них она много пила. Кобальт был контуженный, и с ним никто не решался спорить.

— Я его боюсь, — обычно говорила она, только завидев его, и опускалась ниже стола, и, пригибаясь, перебегала до туалета. — Меня, если что, нет.

— Где она? — кричал он, как только появлялся.

Его не смущали чужие люди, что идет поэтический вечер и со сцены читают стихи. Он поднимался и вставал к микрофону, требовал Аню.

Как-то она попросила его остаться, послушать ее выступление. Но перебрала с алкоголем. Поэтому вместо нее вышел тонконогий в коротких штанишках поэт. Он выкрикивал окончания на манер чтения стихов Бродским, получалось громко и пискляво. Начал про березы. Про простор и небо с птичками. Но потом почему-то ближе к концу появился злодей, кровь и невинный младенец.

Аня объясняла Кобальту, что «небо с птичками» — это символ нарожденной демократии.

Кобальт обиделся.

— Я вам дам «нарожденная демократия»! — орал он и швырял стулья. — Предатели, суки, пидорасы!

Под руку ему попался какой-то тонкий, с вжатой в плечи головой, поэт.

— Пидорас? — схватил он его.

— Я не понимаю, о чем вы! — барахтался поэт и старался высвободиться из крепких рук Кобальта.

Ане нравилось провоцировать его. Ей доставляло удовольствие видеть, как этот милый мирок, спрятавшийся от действительности за буквы и полуподвальные окна всевозможных поэтических кафе, разваливался от единственного тычка Кобальта.

Дора пропадала на Кипре со своим армянином-банкиром. Шагринский жил у нее на Братиславской. Он поливал ее замиокулькас, который она любила больше всех своих мужчин.

Гоша все так же пропадал в подвале мастерской своего деда. А дед в это время путешествовал с очередной двадцатилетней пассией. Он водил ее любоваться витражами Санта Мария Маджоре, а она тянула его в бутики Милана и Флоренции.

— Дедлайн завтра! — сказал Саша, когда спустился к Гоше в подвал.

Он клеил фотографии известных политиков к ростовым куклам, подставлял их под нож гильотины и резал.

— Что с тобой?

— Мой дед сластолюбец. А я не такой! Может, ты съездишь к Аньке? Поговори с ней. Почему она ушла, а?

— А где твои родители, Гош?

— Не важно. Умерли. У меня, кроме деда, никого... Так бы сидел и ничего не делал. Реальности нет! По Платону наш мир — это тень от настоящего мира.

— Уйди от тела, плыви за вещным миром, превратившимся в туман и зыбкость.

Его роман напечатали в Европе. Он получил «Первую европейскую премию года», его пригласили на книжную ярмарку.

Ривка Анатольевна звонила и поздравляла сына и требовала подарочный экземпляр.

— Ок, ма! — отнекивался он и готовился к отъезду.

Анька лежала рядом. Он гладил ее худое с острыми ключицами и треугольными коленками тело.

— Ты вернешься?

— Да.

— Не возвращайся.

Она прижималась к нему, плакала и говорила, что она бездарность и что любит его.

Накануне они были в поэтическом кафе «Бездомный пес». Находилось оно в бывшем бомбоубежище. Выступали традиционалисты, те, кто пишет стихи в духе Есенина и про родину. Оппонировали им те, кто писал без рифмы. Всех их собрал журнал «Пневмоторакс», вышел его юбилейный номер.

Бородатые мальчики, одинаковые, все сплошь похожие друг на друга, как будто одевались в одном магазине и стриглись у одного парикмахера, тихонько разговаривали. Было сильно накурено. В стороне от мальчиков в пиджаках с бантами располагались пожилые юноши, некоторые были даже кудрявы а-ля Сергей Есенин. От одной группы к другой подходил поэт Качкин. Упитанный, в строгом костюме, весь какой-то выверенный и правильный. Сам он издается в «Патриотическом вестнике».

Качкин подсаживается к Семенову — своему двоюродному брату, с которым, правда, не общается из-за разности вкусов и взглядов.

Семенов одет в короткие зеленые штаны, яркие желтые туфли, ресницы его подведены.

— Ты, брат, графоман. И стихи у тебя без рифмы! — говорит Качкин.

— Зато меня печатают. А тебя нет!

— Дурак ты, Семенов.

— Во-во! Больше ты ничего не можешь сказать.

Качкин пьет красное вино. Семенов белое. Качкина качает, как судно, попавшее в шторм. Глаза его налились, сделались бордовые и круглые, почти вываливаются.

— Я отказываюсь от тебя. Ты мне не родственник! — ревет Качкин. — Ты не патриот. Ты пишешь плохо о родине.

Качкин на дню по нескольку раз отказывался от своего брата. Семенов от Качкина не отставал и так же кричал ему, что с этой минуты он ему не брат.

— Я пишу про те же березы, что и ты! Мы же в одном доме живем.  У нас только вход с разных сторон.

Они жили в частном доме, старом, еще дореволюционной постройки, который когда-то принадлежал одной семье, теперь разделившейся надвое.

— Мои березы лучше!

— Твои березы не видно из-за крапивы!

— Твои стихи говно! Они без рифмы, без всего!

— Это верлибр! Белый стих! Ты ни черта не понимаешь в поэзии!

— Белого знаю, — ревел Качкин и зачитывал вслух: — Рыдай, буревая стихия, В столбах громового огня! Россия, Россия, Россия, — Безумствуй, сжигая меня!

— Дурак! Белый стих и поэт Андрей Белый это не одно и то же!

И они начинали драться. Смешно махали кулаками. Потом обнимались, целовались, пили пиво.

Аня смеялась.

— Набей им рожу, Шагринский. Я же знаю. Ты можешь. Ты сильный. Ты не такой, как все. У тебя есть тайна.

Игорь снял с себя твидовый пиджак и отдал Шагринскому.

— Держи! Будешь выглядеть как человек.

— Кто такая Сара Вагент, которая тебя пригласила?

— Крупный издатель.

— Сколько ей лет?

— Сорок. Ты что, ревнуешь?

— Вот еще!

А на следующий день самолет Lufthansa перенес Шагринского из Москвы во Франкфурт-на-Майне.

Книжные полки магазинов заполнились его романом. На обложке лицо человека, похожего на волка. Его взгляд не отпускал, даже если ты отходил в сторону. Встречал и как будто всаживал нож.

Ривка купила книгу. Ехала в маршрутном такси и улыбалась. Ей хотелось найти место, чтобы начать читать. Она машинально гладила имя сына. Волк смотрел на нее снизу вверх. Она, смутившись, перевернула книжку тыльной стороной.

В коридоре университета студенты читали «волка». Ривка поднялась на второй этаж, прошла на кафедру.

У двери стояли с третьего курса. В руках по книжке. Засмеялись. Один ей подмигнул.

— Это что такое! — возмутилась она. — Вас что, не учили вежливости?

— Учили. Да только мы боимся, что вы наброситесь на нас!

Она не поняла, в чем дело, закрылась на кафедре и принялась читать. Ей нравилось начало. Но потом в дверь стучали и она открыла.

Надо было идти на урок. Там случился конфуз. Один из студентов, когда делал доклад про современных русских писателей, назвал в их числе ее сына и начал прямо цитировать по книге, зачитывая большие куски текста.

Ривка не выдержала и вышла из кабинета. Зашла в уборную, а там девочки восторженно пересказывают роман. Одна мечтательно произнесла, что вот бы с таким волком переспать, а то он со старухой, да еще своей матерью.

Руки ее дрожали. Она хотела ему позвонить и не решалась, боясь услышать оправдание. Когда же позвонила, оказалось, он уже был в Германии.

— Мам, привет! — прозвучал его задорный мальчишеский голос.

— Как ты перелетел? — сказала она.

— Все ок, ма! Все ок! Ты как?

— Сегодня рассказывала о новом герое двадцатых годов двадцатого века — «иностранце». Это Воланд, Бендер…

— Мам, с тобой все нормально? — прервал он ее.

— Да, а что с мной не так?

— Ты прочитала?

— Как ты мог?

— Это же литература, ма! Все неправда. Фикция, ма!

— Я — фикция? — произнесла Ривка, еле сдерживаясь.

— Ты не фикция. Я люблю тебя очень, мам. Прилечу, все расскажу.

— Как мне теперь жить с этим?

Она отключила вызов, поставила на беззвук. Саша звонил и звонил. Она видела его звонки и не отвечала.

Зашла к соседке по лестничной площадке, сели пить чай. Ривка знала, что у нее дома есть феназепам. Как только соседка отошла в туалет, сунула пачку в карман.

Шагринский стоял в аэропорту на выходе из зоны прилета и названивал матери, пока наконец не позвонил соседке.

— Здрасьте, тетя Марин! Не могу до мамы дозвониться…

— Так она только что была. Мы чай пили. Ты, говорят, в Германии? Магнитик привези.

— Хорошо. Вы не могли бы сходить к ней? Она телефон не берет.

Ривка держала пригоршню таблеток на ладони. А в другой руке стакан с водой и не решалась.

В дверь позвонили. Она убрала таблетки и открыла. Это была Марина. Ривка смутилась, подумала, что из-за таблеток.

— Сашка твой звонил. Ты чего же трубку не берешь?

— Не слышала, может. Рефераты проверяю.

— Мы не договорили. У меня братец есть, вдовец, бывший военный. Не пьет, приличный мужчина. Спортсмен. Ему шестьдесят, а он сорок раз подтягивается.

— Марин, я же тебе говорила.

— Он приедет сегодня. Посидели бы! Он на гитаре хорошо играет. Высоцкого особенно.

— Марин!..

— Да мы же только посидим.

— Ладно. Приду.

Марина собралась было уходить и спросила:

— А ты не брала, случаем, мои таблетки, феназепам?

— Нет, зачем они мне.

— Куда я их дела? До тебя были, а сейчас найти не могу.

— Может, упали куда?

— Может. Я же в ванной их оставила.

Как только она ушла, Ривка выпила таблетки и легла.

Саша снова позвонил матери, и она снова не ответила. Тогда он набрал Марину.

— Тетя Марин, вы ходили?

— У нее рефераты.

— Сходите еще.

— Да мы же вечером увидимся. С ней все хорошо. Ты что, не знаешь свою мать?

Шагринского нашли. Сара Вагент — еврейка сорока лет. Красивое лицо и полные бедра. Плохо говорит по-русски. Все время кутается в кофту и держит на руках маленькую собачку.

— Саша, приве-ет! Как дела? Ты где прячешься? У тебя все хорошо? — Она была из тех женщин, которые сразу задают много вопросов.

— Нормалек у меня все!

— Как ты сказал?

— Нормалек, говорю!

— Что значит, нормалек?

— Значит, все хорошо.

— Не кричи, я не знала, что у вас у русских нормалек — это хорошо! Едем ко мне. Я сварю кофе, а потом пойдем к профессору. Густав Шнейбок хочет с тобой познакомиться.

Собачка косится глазом на русского писателя. Ей непонятен его язык. Она хочет тявкнуть, но не может понять: правильно ли? Боится его и жмется к своей хозяйке.

Сара вела машину, собачка ютилась на заднем сиденье.

— Какая порода у твоей лысой собаки?

— Не поняла?

— Порода какая? Тойтерьер?

— Levrette.

— Книга, ливр, levre.

— Не понимаю, — смущенно улыбалась Сара.

— Ну и ладно. Проехали.

— Ага. Нормалек!

Она смотрела на него с каким-то ужасом, хотя и улыбалась. Он был ей непонятен и в то же время привлекал своей дикостью, неопределенностью, горбатым носом и высоченным ростом.

Остановились у двухэтажного дома, — забор медленно пополз открываться. Вышел старик в кепке и клетчатом пиджаке с заплатками на локтях, поклонился хозяйке.

— Кто это?

— Ганс, мой садовник. Он в прошлом служил в Ваффен СС, потом работал в разведке ГДР.

— Приличный винегрет.

— Ты хочешь есть?

— Проехали.

— Куда мы приехали?

— Все, Сара, следи за дорогой.

Сара остановила машину, забор закрылся. Старик поднял тележку, нагруженную ветками и большими ножницами, и повез.

— Саша, дай мне обещание, что ты научишь меня всем этим твоим «нормалек, солянкам и винегретам».

— Хорошо.

— Винегрет! — выкрикнула Сара и припарковалась у огромных, сверкающих мраморной белизной ступеней.

Дом ее был почти замок, кругом подстриженные клумбы. Вошли в дом, она выпустила собачку, и та процокала коготками по дубовому паркету.

Сара вынула бутылку сухого.

— Вы пьете, Саша?

— А почему бы и нет.

Он садится на диван из белой кожи, вытягивает ноги и смотрит на Сару. Она улыбается ему и разливает в хрустальные бокалы красное вино. За ее спиной портрет мужчины в военной форме. Лицо его с поджатыми губами и широким лбом выражает протест всему тому, что он видит.

Шагринский подмигивает портрету.

— Это очень хорошее вино, — говорит Сара. — Мне привез его мой друг из Англии. Джентльмены вообще-то пьют кларет.

— Мне все равно, — сказал Саша и поднял бокал. — За что пьем, Сара?

— Я не знаю.

— Давай за тебя.

— Почему за меня?

— Ты меня пригласила. Все это устроила.

— Пустяки, просто твой роман — это… это что-то новое.

Они стукнулись бокалами. Саша выпил. Сара тоже и приосанилась. Ее плечи были рыхлые, загорелые и в веснушках.

Она села на диван с другого края. Русский смущал ее и в то же время привлекал.

— Твой роман, — показала она пальцем, — хорошо. Cool. Очень. Он здесь пойдет. Я уже говорила с несколькими людьми, они очень заинтересовались тобой. Ешь. — Сара поднялась, засеменила к холодильнику и достала сыр, ветчину. — Ты проголодался. Где ты остановился?

Она нарезала сыр и колбасу.

— Так устроитель вроде должен позаботиться. Если нет, не проблема. Сниму.

— Можешь у меня. Комната. Ты любишь животных?

— Еще как, — сказал Шагринский и обнял ее, когда она поставила на стол тарелку, повалил на диван.

Она отдалась ему сразу, как будто только этого и ждала. Смешно муслякала его губы и сама лезла в штаны.

Саша стаскивал с нее майку, и грудь Сары, загорелая, вытянутая, как большие виноградины, шлепалась о кожу, когда он ее поднимал и целовал.

— Саша-Саша! — пришептывала она и сжимала его волосы в кулачок, когда он входил в нее.

Левретка суетилась и совала свою маленькую голову к ним под одеяло и визгливо отбегала. Шагринский швырнул в нее тапочек.

— Не подглядывай!

Сара засмеялась и закурила.

— Почему ты не замужем? — сказал Шагринский.

— Зачем тебе?

— Интересно.

— У нас не спрашивают об этом.

— Как хочешь. Можешь не говорить.

— Мой муж убился с лошади.

Сара поднялась и запоясалась, прошла к окну, раскрыла его. Там на жужжащей машинке ездил и стриг газон Иоганн.

Шагринский уснул.

Проснулся вечером. Сара скакала на лошади. Он сварил себе кофе, натянул джинсы и вышел во двор. Она увидела и подскакала к нему.

Иоганн взял поводья и увел коня в конюшню.

Лицо Сары было разгоряченным и жарким. Она скинула жокейскую шапочку и сняла перчатки.

— Ты любишь ездить на лошади?

— Мне жалко животных. Им, наверное, больно, когда на них сидят?

— Лошадь не животное.

— А кто?

— Лошадь — это лошадь! Если захочешь, я тебя научу!

Сара поднялась переодеться, ушла в душ. Он посмотрел в мобильник, никто ему не звонил.

Он лежал в гамаке в саду и покачивался.

Сара вернулась, пышущая и благоухающая, подвезла тележку с серебристыми приборами, там же на салфетках лежали ножи и вилки. Открыла крышку, под которой лежала горячая рыба, и положила кусок на тарелку Шагринского, а себе взяла овощную котлету. После чего достала из кулера охлажденную бутылку кристалловской водки и налила по рюмашке.

— За тебя, мой друг! — подняла она рюмку и, не дожидаясь Шагринского, выпила.

Он пригубил и начал жадно есть.

— Скажи, откуда у тебя такой дом?

— Мой отец барон.

— Настоящий?

Сара засмеялась.

— Это он? — показал Шаг