Универсум Бродского
И. А. Бродский: pro et contra. Антология. Составители О. В. Богданова, А. Г. Степанов. СПб., РХГА, 2023. Т. 2. 972 стр. (Серия «Русский путь».)
Иосиф Бродский как эпоха: коллективная монография. Составители О. В. Богданова, И. В. Романова, предисловие И. В. Романовой. СПб., РХГА, 2023. 688 стр.
Соединение в одной рецензии откликов на эти два сборника не случайно. В составлении обеих книг участвовала О. В. Богданова — ведущий научный сотрудник РГПУ им. А. И. Герцена и СПбГУ, обе были напечатаны издательством Российской христианской гуманитарной академии, авторы статей и в том и в другом сборнике во многом совпадают. Рассматривать все или хотя бы большинство публикаций в этих изданиях в рамках небольшой рецензии невозможно, да и едва ли нужно, тем более что ряд работ был опубликован прежде и должен быть знаком как ученым-бродсковедам, так и наиболее любопытствующим ценителям автора «Части речи» и «Урании». Обе книги дают отличное представление о состоянии и тенденциях в изучении творчества Бродского. Итак, рассмотрим их с этого ракурса. Упомянуть удастся лишь малую толику из огромного числа статей, составивших два сборника и также в большинстве своем заслуживающих и читательского внимания, и высокой оценки профессионала.
В отличие от первого тома книги «И. А. Бродский: pro et contra», изданного в 2022 году[1], второй, как и книга «Иосиф Бродский как эпоха», содержит только недавно написанные и либо прежде не печатавшиеся, либо недавно опубликованные статьи. Соответственно, в сборниках нет текстов, в которых литературная репутация поэта подвергалась бы сомнению: его высокое место в русской литературе споров уже не вызывает, хотя еще четверть века назад ситуация была во многом иной. Показательны также свидетельства статей «„От всего человека вам остается…”: образ Бродского в стихотворениях, ему посвященных» Л. В. Павловой и И. В. Романовой и «„Имитируют или используют” (В. Полухина)? Ритмические особенности посвящений и подражаний поэзии Бродского» Ю. Б. Орлицкого, завершающих сборник «Иосиф Бродский как эпоха»: стихотворец давно сам стал героем или адресатом поэтических произведений, а его тексты — образцами для других авторов. А о значимости поэзии Бродского как предмета филологических штудий свидетельствует обширнейшая — из 1989 позиций — библиография работ о поэте с 1965-го по 2023 год, составленная А. Г. Степановым — она завершает сборник «Иосиф Бродский как эпоха». Этот перечень, хотя он и не лишен лакун, — настоящий подарок для всех, кто изучает творчество поэта.
В изучении Бродского отчетливо прослеживаются два направления — исследование философских мотивов и анализ и интерпретация отдельных стихотворений или циклов. Доминирование именно этих тенденций объяснимо: Бродский — «метафизический» поэт, а его стихотворения обычно сложно построены, часто энигматичны и являются едва ли не актом автокоммуникации. Примеры первого рода — это прежде всего статьи Д. Ю. Дорофеева «Лингвистический пантеист и private persona. Философско-поэтическое мировоззрение Иосифа Бродского» и «Религиозная метафизика и поэтика языка Иосифа Бродского (к 80-летию со дня рождения поэта)» в книге «Иосиф Бродский как эпоха». Бродский, безусловно, поэт философски ориентированный, глубоко переживающий метафизические проблемы. и само появление подобных статей по-своему закономерно. Тем не менее подход к его произведениям как к манифестации мировоззрения, пусть и «поэтического», представляется некорректным: Бродский не поэт-философ, то есть он не воплощает в своих стихотворениях какие-либо философские концепции — ни собственные, ни заимствованные у мыслителей. Понятия «философское-поэтическое и… поэтико-религиозное мировоззрение Бродского» выглядят своеобразными кентаврами, соединяя такие разнородные явления, как философская или религиозная идея и поэтический мотив. Религиозно-философские параллели, обнаруживаемые Д. Ю. Дорофеевым, порой весьма интересны (например, это сходство поэтических мотивов Бродского с категориями бытия и существования у М. Хайдеггера), но выводы оказываются не вполне корректными: «…избавление от… „оков Я” несет именно воплощаемая в поэзии власть языка, тот диктат языка, подчинение которому, как мы уже отмечали выше, не закабаляет, а наоборот, освобождает. И здесь нельзя не вспомнить, что понимание Я как полностью зависимого от Бога, определяемого им и потому не имеющего личной свободы воли характерно для протестантизма, в котором по сути высшим, наиболее совершенным проявлением человека является преодоление себя, отказ от своей личностности в пользу Богу (так! — А. Р.), открытости ему и принятия себя его безусловным медиумом. Сам Бродский неоднократно признавал близость принципов протестантизма своим мировоззренческим — а это означает у него поэтическим и в целом эстетическим — взглядам. Эта связь представляется столь значимой, что она достойна отдельного исследования». Действительно, Бродский неоднократно говорил о своем тяготении к протестантизму (точнее, к кальвинизму), но он в равной степени приписывал такую близость и поэзии Марины Цветаевой: «Кальвинизм в принципе чрезвычайно простая вещь: это весьма жесткие счеты человека с самим собой, со своей совестью, сознанием. В этом смысле, между прочим, и Достоевский кальвинист. Кальвинист — это, коротко говоря, человек, постоянно творящий над собой некий вариант Страшного суда — как бы в отсутствие (или же не дожидаясь) Всемогущего. В этом смысле второго такого поэта в России нет»[2]. Перед нами не более чем метафора, и выражает она идею ответственности Я, а не предопределения.
Относительно простой «перевод» метафизических или религиозных мотивов на язык философии или веры довольно проблематичен. Как замечает сам Д. Ю. Дорофеев во второй из своих статей по поводу рождественских стихотворений Бродского: «…это еще не обязательно свидетельствует о личной религиозности поэта, особенно традиционно, канонически понятой». Правда, остается недоказанным общее суждение: «Действительно, следует признать, что у большинства выдающихся, даже великих поэтов религиозный настрой если и был, то определялся не напрямую приверженностью догматическим канонам, а собственно поэтическими формами языка. Поэтому в подлинной поэзии не язык есть средство религиозной манифестации, а религиозность — следствие (причем далеко не всегда „прямолинейное”, лежащее на поверхности) определенным образом настроенной и осуществляемой поэзии языка» (курсив в оригинале). В случае с Бродским это хотя бы отчасти, несомненно, так. Но религиозные мотивы в творчестве поэтов совершенно необязательно определяются креативной сущностью языка.
Более точным и правомерным является анализ религиозных и философских мотивов поэзии Бродского как элементов его художественной системы. Пример — статья П. Е. Спиваковского «Образы пост-смерти в поэзии Иосифа Бродского» в сборнике «И. А. Бродский: pro et contra». Ее автор проводит интересное и, по-видимому, достаточно точное сравнение Бродского с Чеховым: «Оба писателя тяготеют к психологической системе сослагательного христианства» (курсив в оригинале)[3] и делает закономерный вывод из строк стихотворения «Похороны Бобо» «Идет четверг. Я верю в пустоту. / В ней как в Аду, но более херово. / И новый Дант склоняется к листу / И на пустое место ставит слово»: «Здесь на место „отсутствующего в реальности” мистического начала ставится слово (может быть, даже слово „логос”), и существование, таким образом, обретает символическую видимость смысла, несмотря на то что credo лирического героя не оставляет ни малейшей надежды». Замечателен также разбор мотива смерти в ранней балладе «Холмы». Но суждение «…метафизика оказывается едва ли не главным критерием оценки художественного качества. В частности, именно поэтому квазирелигиозные стихи Бродского („Сретенье”, рождественский цикл и многое другое) не имеют для их автора серьезного бытийного статуса» принять невозможно: в стихотворениях Бродского на евангельские темы метафизика, пусть и в разной степени, присутствует. В отношении «двойчатки» «Бегство в Египет» и «Бегство в Египет (II)» это продемонстрировал А. А. Чевтаев — автор статьи «Два «Бегства в Египет» И. Бродского как поэтический „диптих”», включенной в сборник «Иосиф Бродский как эпоха». В частности, он показал глубокий философский смысл, заключенный в образе погонщика, олицетворяющего время, из первого «Бегства…». По справедливой мысли исследователя, рождественские стихотворения у Бродского составляют «своеобразный тематический „цикл”» и выражают «взаимосвязь „поэтики Рождества” с утверждаемой в творчестве И. Бродского художественной онтологией». А. А. Чевтаев обошел ответом вопрос о причинах, по которым поэт не объединил рождественские стихи в единый цикл. Можно предположить, что он не сделал этого, ибо в его творчестве регулярно создаваемые к празднику Рождества поэтически тексты были вехами, отмечающими не столько повторение календарного (и церковного) года, сколько маркирующими его жизненный путь; при соединении в цикл это временнóе измерение исчезло бы. С анализом двух стихотворений, посвященных бегству Святого семейства в Египет, в сборнике «И. А. Бродский: pro et contra» соотносится статья О. А. Лекманова «Рождественская серия Иосифа Бродского»: в обеих работах, в частности, показано, хотя и в разных аспектах, влияние старинной европейской живописи на поэтические тексты Бродского с религиозной тематикой. А о метафизической значимости рождественской темы у Бродского свидетельствует опубликованная там же статья М. А. Бурой «Феномен Рождества в мифопоэтике Иосифа Бродского: стихотворение „25. XII. 1993”», завершающаяся словами: «Открытие нового взгляда на оставляемый мир, где отсутствуют „вещи”, но присутствует непрекращающийся диалог („взгляд” света звезды ”вослед”) становится главным итогом рождественского сюжета — по Бродскому».
Оценивая исследование А. А. Чевтаева, мы перешли от работ, посвященных религиозно-философским мотивам, к разборам, где рассматриваются циклы или отдельные стихотворения Бродского. Поскольку религиозно-философская тематика так или иначе представлена во многих произведениях поэта, в таких разборах она также затрагивается.
Пример — другая статья А. А. Чевтаева в том же сборнике «Иосиф Бродский как эпоха», названная «Человек в перспективе небытия: художественная антропология стихотворения И. Бродского „Новая жизнь”», содержащая точную характеристику творчества поэта: «В поздней поэзии И. Бродского онтологические основания его художественного мира предстают вполне устойчивыми и семантически отчетливыми. Концепция универсума, утверждаемая поэтом в стихотворениях и поэмах, написанных во второй половине 1980-х — 1990-е годы, оказывается четко сориентированной на небытие как экзистенциальную перспективу событийного развертывания мира». Статья дает импульс новым изысканиям: было бы интересно проследить, как в этом аспекте эволюционирует творчество поэта. Проницательны и точны и конкретные наблюдения. Например, по поводу строк «Люди выходят из комнаты, где стулья как буква „б” / или как мягкий знак, спасают от головокруженья»: «”стулья”, внешне подобные латинской букве „б” („b”) и кириллической — „ь”, амбивалентно маркируют сходства и различия былого русского (советского) и нового американского укладов жизни, актуализируя автобиографический контекст художественного самосознания поэта. Однако возможность „буквенной” идентификации «стула» в графике латиницы и кириллицы имплицитно указывает на иллюзорность обновления жизни в иных социокультурных координатах бытия: экзистенция человека остается неизменной».
Стоило бы так же детально проанализировать строки из «Новой жизни» «Представь, что за каждой буквой здесь тоже плетется свита / букв, слагаясь невольно то в „бетси”, то в „ибрагим”, / перо выводя за пределы смысла и алфавита». А. А. Чевтаев ограничивается верным, но достаточно общим толкованием: «выход „за пределы смысла и алфавита” „пера”… здесь индексирует приближение человека к той границе миропорядка, за которой бытие превращается в свою итоговую противоположность — „ничто”». Дополню его: здесь происходит снятие, нейтрализация оппозиций индивидуальное — обезличенное (замена начальных прописных литер в именах на строчные), западное — мусульманское, женское — мужское.
Остановлюсь также на статье О. И. Федотова «Вещи во времени и пространстве (о сонетном цикле Бродского „Посвящается стулу”)» в сборнике «Иосиф Бродский как эпоха», в которой образ стула скрупулезно проанализирован в соотнесенности с человеком и пространством и показана роль рифмы, метрики и ритмики — пятистопных ямбов с мужскими клаузулами, что соответствует «напряженному аналитическому монологу». Исправлю ошибку памяти автора статьи: «Страх и трепет» принадлежит не Шопенгауэру, а Кьеркегору. Также решусь ответить на недоумение ученого: почему Бродский присвоил в этом стихотворении цифре «восемь» «определение в среднем роде: „квадратное, в анфас”»? Женский и мужской грамматический род, очевидно, осмысляются поэтом как корреляты пола, восемь же в поэзии Бродского устойчиво ассоциируется с бесконечностью, которая беспола. Как бесполы и цифры вообще. И стул, даром что лексема, его обозначающая, мужского рода. Показателен скабрезный подтекст строк, описывающих стул: «Но это — только воздух. Между ног / (коричневых, что важно — четырех)». То есть у стула нет гениталий. Стул — манифестация вещи вообще в ее сходстве и различии с человеком. И одно из различий — отсутствие у него половой принадлежности.
Виртуозный анализ стихотворения «Шведская музыка», в том числе использования языковых средств и особенностей ритмики, принадлежит Ф. Н. Двинятину (статья «„Шведская музыка”: двенадцать примечаний к структуре текста» в сборнике «Иосиф Бродский как эпоха»). Правда, в одном случае поиск ассоциаций и скрытых аллюзий заводит исследователя слишком далеко. Выражение «Скорость звука» он трактует как отсылку к катастрофе советского самолета: «Понятие скорость звука в 1975 году могло быть актуализировано развитием пассажирской сверхзвуковой авиации, а прежде всего советского пассажирского сверхзвукового лайнера Ту-144. Внимание к нему могло быть парижской катастрофой (так! — А. Р.) 03.06.1973. Об этом может свидетельствовать местоимение ту в конце строки 11» (курсив в оригинале). Затруднительно, однако же, найти в стихах «так стенные часы, сердцебиенью вторя, / остановившись по эту, продолжают идти по ту / сторону моря» такого рода намек. Что же касается «скорости звука», то поэт был вообще не чужд метафорам, взятым из физики: вспомним хотя бы «скорость зренья» из написанной почти в то же время «Лагуны» и из более поздней «Эклоги 5-й (летней)». Возможно, «скорость звука» и была навеяна воспоминанием о крушении Ту-144, но и в таком случае эта ассоциация остается достоянием психологии творчества, а не филологических изысканий.
Замечателен разбор стихотворения «На смерть Жукова», принадлежащий О. Я. Бараш (статья «Велизарий или Помпей? (о некоторых подтекстах стихотворения „На смерть Жукова”)» в сборнике «Иосиф Бродский как эпоха»). Пристальный взгляд исследовательницы обнаружил подтекст и текст-образец — стихотворение «Памяти Бема: траурная рапсодия» К. Ц. Норвида на смерть польского генерала Ю. Бема. Стихотворение это Бродский очень любил и прекрасно помнил, и в соотнесенности с ним становится более понятным появление некоторых деталей похорон советского маршала, не соответствующих реальному ритуалу. Но с мнением О. Я. Бараш о следах неоднозначного отношения поэта к полководцу я согласиться не могу.
В статье этого же автора «„Рождественский романс”: попытка пристального прочтения», посвященной «Рождественскому романсу» и тоже изданной в книге «Иосиф Бродский как эпоха», горячее согласие автора этих строк вызывает пассаж о толковании образа «ночного кораблика негасимого», в котором видели ту луну, то трамвай или троллейбус. Отталкиваясь от недавнего мнения О. А. Лекманова, приведшего устное свидетельство поэта, переданное его знакомой, что кораблик — это фонарь в Александровском саду[4], О. Я. Бараш полувозражает: «Но стоит ли отождествлять предмет, послуживший толчком к созданию образа, с самим образом?» Действительно, не стоит.
А вот с утверждением «…ликующие интонации финала Р<ождественского> Р<оманса>, достигаемые, среди прочего и изменением ритмической схемы ямбов (с преобладанием формы I), не вызывают сомнения, что для автора этот финал оптимистичен — в том плане, что, по крайней мере на время, до наступления Нового года, праздничное настроение продлится» не соглашусь. Вчитаемся в эти строки концовки:
Твой Новый Год по темно-синей
волне средь моря городского
плывет в тоске необъяснимой,
как будто жизнь начнется снова,
как будто будет свет и слава,
удачный день и вдоволь хлеба,
как будто жизнь качнется вправо,
качнувшись влево.
Как я некогда писал, «эта надежда, связанная с верой в Новый год как начало другой жизни, сомнительна, если не иллюзорна: качание вправо и влево, означающее, по-видимому… движение маятника, не направленно, являясь чередой повторяющихся, возвратных и потому безысходных движений: если и будут „свет и слава”, то потом — опять тоска. Здесь непреодоленная бинарность (правое ↔ левое) торжествует над снятием оппозиций»[5]. Преимущественное использование формы I (в классификации К. Ф. Тарановского) четырехстопного ямба, то есть полноударного, без пиррихиев, вовсе не является неким оптимистическим сигналом: начальная строка первой главы «Евгения Онегина» «Мой дядя самых честных правил» написана в том же ритме, но никаким ликованием от нее не веет. У Бродского полноударность подчеркивает монотонность, имитирует колебание маятника: неударный слог — ударный, неударный — ударный.
Наконец, стоит отметить статью О. В. Богдановой «Поэтический цикл И. Бродского „Мексиканский дивертисмент”» и ее совместную с Т. Н. Барановой работу «„Русский” Бог в стихотворении И. Бродского „В деревне Бог живет не по углам…”». (Обе вошли в сборник «Иосиф Бродский как эпоха».) В первой статье небезынтересно толкование стихотворения «Гуернавака» в соотнесенности с реалиями этого места и справедливо суждение, что в стихотворении «1867» «презренье к ближнему у нюхающих розы» и «гражданская поза» — это не две жизненные роли мексиканского императора Максимилиана[6], а модели поведения и взгляд на жизнь, отнесенные, соответственно, к гедонисту Максимилиану и его антагонисту революционеру Хуарецу. Зато совершенно неприемлемо такое произвольное толкование, объясняющее, почему поэт вместо правильного Хуарес использовал неточное Хуарец: «На наш взгляд, Бродский сознательно искажает — стилизует — имя Хуареса, рифмуя его с затекстовой/подтекстовой ассоциацией к гражданской войне в послереволюционной России. Бродский использует суффикс „-ец”, намеренно ставя в один образно-понятийный ряд новопроизводное имя Хуарец и отечественный неологизм периода гражданской войны красноармеец, когда внутренняя звуковая рифмовка-перекличка -ар- (Хуарец/красноармеец) дополняет аллитерировано-ассонансное созвучие двух, казалось бы, далекие друг от друга слов». А утверждение, что «Мексиканский дивертисмента» соотносится с «Евгением Онегиным», потому что в цикле семь частей, в пушкинском романе в стихах семь глав и потому что последняя часть написана «классическим пятистопным ямб, напомним, использованным в т. ч. и Пушкиным в „Евгении Онегине”…», содержит недопустимые и непростительные ошибки: глав в пушкинском романе в стихах восемь, а его размер — ямб четырехстопный.
В статье о стихотворении «В деревне Бог живет не по углам…» любопытно толкование строки «и честно делит двери пополам». Оспаривая версию Т. Т. Савченко и К. В. Безкоровайной, что здесь имеется отсылка к нанесению креста на двери избы в память об умершем человеке[7], авторы полагают: строка «прочитывается просто: в крестьянской избе иконы размещаются повсюду, в том числе и над дверью, ровно посередине дверного наличника, действительно зрительно деля „дверь пополам”». Однако первая строка стихотворения, в которой говорится, что Бог в деревенском доме «живет не по углам», то есть не в красном углу, где обязательно находятся образа, исключает ассоциацию между иконой и Богом, который у Бродского здесь скорее полуязыческий, чем христианский. Не исключено, что прочтение должно быть действительно простым. Но даже более простым, однако иным: возможно, речь идет о двустворчатых дверях, нередких в деревенских домах[8]. Между прочим, отметим и фактическую ошибку: Джон Донн, живший в XVII веке, назван «средневековым поэтом».
К сожалению, в некоторых статьях сборника содержатся серьезные изъяны в оформлении, в чем повинны прежде всего авторы, а во вторую очередь — составители. Особенно это относится к упомянутой статье Ф. Н. Двинятина, где все ссылки на работы даются в виде сокращений-сигл в тексте, которые не отсылают к списку литературы: его попросту нет. Но главное не это: оба сборника содержат замечательные работы и являются настоящим подарком и для бродсковедов, и для бродсколюбов. И за это стоит выразить признательность составителям.
[1] См.: Ранчин А. К великим в ряд. — «Новый мир», 2023, № 1, стр. 220 — 224.
[2] Волков С. Диалоги с Иосифом Бродским. М., «Независимая газета», 2000, стр. 143.
[3] Наблюдение неявным образом аукается со статьей Льва Лосева «Чеховский лиризм у Бродского» (переизданной в этом же томе книги «И. А. Бродский: pro et contra», где содержится нетривиальное сближение двух, казалось бы, совсем непохожих писателей).
[4] См., в частности, названную выше лекмановскую статью во 2-м томе сборника «Бродский: pro et contra».
[5] Ранчин А. О Бродском: размышления и разборы. М., «Водолей», 2016, стр. 36.
[6] Так считают Р. Д. Тименчик (Тименчик Р. «1867» (1975). — Как работает стихотворение Бродского. Из исследований славистов на Западе. Редакторы-составители Л. В. Лосев, В. П. Полухина. М., «Новое литературное обозрение», 2002, стр. 106) и согласившаяся с ним С. Турома (Турома С. Бродский за границей: империя, туризм, ностальгия. Перевод с англ. Д. Ахапкина; предисловие Б. Гаспарова. М., «Новое литературное обозрение», 2021, стр. 145).
[7] Савченко Т. Т., Безкоровайная К. В. Текст и контекст стихотворения И. Бродского «В деревне Бог живет не по углам…» — Вестник Карагандинского государственного университета. Сер. Филология. 2012. № 4 (68), стр. 129. В тексте статьи О. В. Богдановой и Т. Н. Барановой ошибочно «Бозкорованая».
[8] Впрочем, как указали Т. Т. Савченко и К. В. Безкоровайная, двери в северных домах были одностворчатыми. См.: Там же, стр. 129.