Кабинет
Алексей Музычкин

Равнодушие с высшим смыслом

Повесть в жанре реализма

В собственном эхе слышит уже он грусть и пустыню и дико внемлет ему.

                                                             Н. В. Гоголь, «Сорочинская ярмарка»

ЧАСТЬ I

 

ГЛАВА I: ТРИ РИСУНКА

 

 

Молодая красавица — квинтэссенция человечества. Лошади, часы, бриллианты, мужчины, владеющие всеми лошадьми, часами и бриллиантами в мире, — все это лишь обрамления идеала, который Лаура Сеймур собой воплощает. Этот идеал может дать обретшему его — свободу и право выбирать принципы. Лаура Сеймур очень близка к тому, чтобы владеть идеалом безраздельно как своей собственностью, как стадом скота или ценными бумагами.

Проблема морали лежит в выборе точки на прямой между полюсами свободы и долга. Одно, пожалуй, можно сказать (хотя и это с опаской), что мельнику лучше строить дом рядом с тем местом на реке, где река наиболее бурна, ибо там же лучше всего поставить мельницу.

Но вот прыщик. Не прыщик еще даже, а только пока намек на прыщик, — но ведь нехорошо! Пуховка с пудрой мягко прикасается к коже — теперь на прыщик нет и намека. Лицо Лауры медленно поворачивается в зеркале налево, затем направо (в реальности наоборот); глаза невыразимо внимательны, серьезны, наполнены человеческим сознанием, которое порождает интерес, направленный на исполнение важной работы. Припухлость на левой щеке? Это наспано и выглядит мило, как у ребенка, чуть-чуть размять пальчиками — и ничего. Идеал — это работа руками.

1849 год, США. Противники рабства уравновесили по числу и влиянию сторонников рабства; сторонники науки — пусть не по числу, но по влиянию — сторонников религии; поборники равноправия женщин — пусть не по влиянию, но по самоотверженности — защитников патриархальных устоев. Яблоко романтизма уже показывает свои подгнившие бочка, у людей сложной судьбы и высокого ума появляются барочные странности в мыслях и поведении, — большинство же интуитивно ищет, как конвертировать спонтанные чувства в стандартно работающие коды.

Город Салем, Массачусетс. Я далек от мысли предположить, что люди, живущие в месте, где за полтора века до того судили и повесили девятнадцать ведьм обоего пола, могут быть равнодушны к вопросу о том, где ставить точку на прямой между свободой и долгом.

В описанном в 1662 году Адамом Олеарием «Путешествии по суше и по морю Джона Альберта де Манделсо» приводится история одного голландца. Это был матрос, в результате кораблекрушения вместе с товарищем оказавшийся на тогда необитаемом острове Св. Елены. Товарищ вскоре умер. Несмотря на вполне пригодный для жизни климат, на обилие воды и пищи, голландец через несколько месяцев жизни в одиночестве пришел в такое отчаяние, что пустился в открытый океан в гробе товарища, которого вырыл для этого из могилы. Каждый человек — остров, который почему-то вообразил, что может уплыть от себя.

Лаура аккуратно удалила щипчиками волосок на виске. Затем положила щипчики на туалетный столик, чуть отодвинулась от зеркала и приоткрыла борта золотого в лилиях шлафрока. Она осталась весьма довольна открывшейся в пеньюаре ложбинкой.

В частном письме, написанном во время Гражданской войны, Линкольн писал: «Дело не в том, спасти или уничтожить рабовладение. Если бы я смог сохранить единство нации и обойтись без освобождения рабов, я бы пошел на это; если бы я смог сохранить единство нации, освободив одних рабов, но других оставив в их нынешнем положении, я бы тоже это сделал». Писательницу Бичер Стоу Линкольн приветствовал так: «Вот маленькая женщина, начавшая большую войну». При этом Линкольн сам, возможно, не до конца понимал нюансы связи между идеями свободы и стесняющей грудь одеждой молодой женщины.

Солнце поднялось чуть выше, Лаура подвинулась, чтобы оно не соперничало с ней в зеркале. Она родилась и выросла в Новой Англии, в городе Салем, штат Массачусетс.

Противоборствующие течения века сливались в одно великое событие — должны были слиться в него неизбежно. Все силы, достигшие зрелости, готовились столкнуться друг с другом, разбив в щепы судьбы.

Но обратите внимание на грудь Лауры. Она похожа на бурный поток, встретивший на пути препятствие (в виде оборок пеньюара) и готовый вот-вот преодолеть его. Лаура наклоняется перед зеркалом и сводит вместе локти — прелестно! Ей нравится сила, создающаяся движением ее стесненного тела — движением к освобождению, не достигающим освобождения. В последний момент она подтягивает кружевные оборки. Прислушайтесь: дыхание ее стало чуть более частым.

Поскольку Лаура в своем возрасте (ей было девятнадцать) не находила признаков несовершенства в себе, шиллеровские заветы она исполняла, направляя молодую энергию на исправление других людей, еще не достигших совершенства.

Впрочем, если бы я попросил Лауру взять в руки карандаш и подсчитать, сколько времени она тратит ежедневно на повышение уровня счастья людей в обществе, а сколько на сон или мечтательную дрему, на чтение, смену нарядов, сидение у зеркала с пудреницами и кремами, на принятие ванн, на верховые прогулки, на встречи с кавалерами, на разговоры и всякого рода художественные занятия с подругами, она, возможно, была бы удивлена, поняв, что большая часть активности по исправлению общества происходила у нее в голове, либо за воспоминанием о каком-то полезном действии, совершенном ей для общества в прошлом, либо в предвкушении такого действия в будущем.

Но произвести такой подсчет Лауре никогда не приходило в голову.

Лаура умрет 12 марта 1864 года в доме сестры в Бостоне от осложнений почечной болезни — в этот день одна техасская компания начнет продажу напитка под названием «Кока-Кола» в бутылках — ранее он продавался в аптеках и лимонадных салонах в розлив как средство для успокоения нервов. Основатель компании полковник Пембертон до того получит ранение на Гражданской войне, пристрастится в ходе лечения к морфию и будет искать ему замену.

Много лет спустя после смерти Лауры астрономы откроют квазар: явление, предшествующее гибели звезды. Гравитация сжимает звезду, ядро ее становится таким плотным, что поглощает окружающий звезду газ — ее собственное тело. Процесс происходит настолько быстро, что звезда давится сама собой, и тогда часть вещества выбрасывается из ее центра двумя мощными потоками — они образуют самые яркие и протяженные лучи света во Вселенной.

— Кирби! Кирби! — позвала Лаура.

Котенок был слеп — не по факту рождения, а от болезни, и был обречен оставаться слепым до конца своих дней, — так объяснил ей садовник Питерс, встреченный третьего дня с перевернутой шляпой в руках на тропинке к пруду. Лаура выбрала именно этого котенка из всего выводка.

Никто из нас не свободен от колебаний в себе мелкого тщеславия, побуждения вообразить свое существование более успешным, чем у других людей. Вот джентльмен самодовольно поглаживает холку своей лошади — между прочим, чистокровной английской скаковой, — и рассказывает встреченному в городе знакомому о никудышнем урожае, но рука его в этот момент говорит другое. «Урожай урожаем, но лошади такой, как у меня, вам вряд ли когда-нибудь видать». Другой джентльмен в компании лениво вынимает из кармана золотые часы и рассеянно взвешивает их в руке, но тяжесть времени ощущается всеми вокруг. «Как, уже пять?» — рассеянно спрашивает джентльмен, будто дело действительно в этом. Самый последний бедняк постарается встать перед вами в своей хижине так, чтобы вы смотрели в тот угол его дома, что почище, — если же все углы грязные, он поставит вас против окна, чтобы вы смотрели на солнце.

Из-под пушистого платка в корзинке показалась сначала белая лапка, потом мордочка с круглыми глазами без зрачков, до краев залитыми голубым светом. Лаура засмеялась, нагнулась и подхватила котенка. Затем поднесла его к лицу и поцеловала. Посмотрелась в зеркало — с котенком отлично.

Она так и застыла, глядя на себя.

Густые каштановые волосы слева падали свободно, а справа, убранные за ухо, изгибались красивым завитком. Огромные серо-голубые глаза были спокойны, словно дивные озера, наполненные ночными дождями, ожидающие новых впечатлений от неба в течение дня. Брови уходили в стороны прямыми линиями — поднимались почти до висков, потом, словно крылья чайки, резко загибались вниз. Края верхней губы были очаровательны — намеком, только легким намеком на усмешку, но усмешки не было.

Хрустальная дрожь пробегала в ней, когда она так смотрела на себя, счастливо осознавая себя красавицей в зеркале. Знакомая Джонатана Свифта тратила на любование собой пять часов, но поэт поскупился — ни одна женщина не управится с таким делом быстрее, чем за вечность.

Солнечный свет раннего июльского утра лился сквозь высокие окна спальни, сонно трогая в ней предметы, двигая на них тени от яблоневых веток. На туалетном столике стакан с водой, и искра света колеблется на краю. Искра веселит Лауру. Искра не имеет границ, она сама побочный эффект границ. Она восхитительно не важна, от нее не зависит ровным счетом ничего. Искра веселит Лауру, но Лаура не замечает этого.

Я полагаю, что мысль об идеальном себе не делает из человека личность, ибо эта мысль пуста как зеркало. Гибриды наполняют наши глаза, наши умы, — диковинные чудовища, наподобие тех, что изображали в старых книгах, — получеловек-полурыба, полуволк-полусвинья.

Лаура опускает котенка на платок, и взгляд ее случайно падает на три куска ватмана, лежащие рядом с корзиной на ковре. Вчера она вместе со старшей сестрой Софией и Анной — подругой, жившей по соседству, — выполняла задание из учебника по рисованию. В учебнике было сказано: «Изобразите себя, но нарисуйте не ваш потрет, а ваш метафорический образ, — явление, предмет, растение или животное, которое вы поместили бы на своем гербе». Лаура, не вставая, носком ноги двигает рисунки так, чтобы они легли ровно, один рядом с другим. Ее работа — пурпурный цветок с золотым стеблем, сейчас он представляется ей весьма глупым. Надо было нарисовать реку или хоть бы лань на краю обрыва. Но два других! Один и не рисунок вовсе — София взяла и измазала весь лист черной краской, устроила безобразие — черный цвет и больше ничего. Сестра объяснила, что упражнение было ей скучно. А Анна? Вообще какая-то дикость. На рисунке изображена девица, стоящая на берегу реки с револьвером в руке. На удивленные вопросы Анна ответила только: «Это я». Да, она странна.

— Лаура?

— Заходи, Софи, я не сплю.

Сестра имела привычку соединять руки впереди себя и быстро поворачивать на пальцах кольца. Мелкие черты ее лица чаще всего имели выражение сосредоточенного и недружелюбного терпения к окружающим. В глазах читалась умная насмешка, темно-карие глаза как будто говорили собеседнику: «Я выслушаю вас, говорите. Я знаю, что вы скажете глупость. Но говорите, я слушаю». Она пребывала в том важном и опасном для человека возрасте (ей было двадцать семь), когда человек считает какое-то свое врожденное преимущество над другими людьми самым полезным качеством, при этом сильно переоценивая как присутствие в себе этого качества, так и его универсальную полезность. Да, она была умна, но дело тут в другом.

Когда Лаура родилась, Софии было восемь. Как-то вечером в своей комнате маленькая Софи почувствовала страшную, недетскую тоску. Она пошла в комнату к матери и обняла ее, но вышло у нее порывисто, так что она толкнула мать, которая в тот момент кормила Лауру. Миссис Сеймур накричала на дочь и прогнала ее. Когда Лаура выросла, оказалось, что ее голос почти неотличим от голоса матери. Это очень умиляло миссис Сеймур. Голос Софии не был похож на голос матери.

Я полагаю, наша индивидуальность, то есть восстающее в нас по любому поводу «Я», производится упавшими в нас намерениями других, потонувшими и перевернувшимися в нас, а потом всплывшими причудливым боком и показавшимися нам нашими собственными намерениями. Так, бывает, ствол дерева падает в озеро верхушкой, принимается ею на дне озера, а потом показывается над водой нелепым, растущим в обратную сторону растением.

— София, скажи все-таки: зачем ты измазала вчера бумагу?

Я думаю о Софии как о заботливой и любящей наставнице Лауры. Есть ли разница от того, что я о ней думаю?

— Я уже сказала тебе: у меня болела голова, мне вовсе не хотелось рисовать. Но Бог с ним, я пришла сказать тебе про другое. Послушай, я знаю, как сделать так, чтобы ты пошла в четверг на аукцион. Даже и с деньгами. Тебе не придется ни о чем просить графа Альмавиву.

Настало время дать некоторые пояснения.

Прежде всего, когда София сказала «аукцион», речь шла не об аукционе в обычном понимании этого слова. То есть Лаура вовсе не стремилась попасть на торги, где участники соревнуются друг с другом, назначая цену за товар, чтобы его купить. Речь шла о «лже-аукционе» (София сократила слово для скорости), то есть о благотворительном мероприятии[1]. Тут, однако, и для меня, и для читателя возникает путаница, которую, чем больше о ней думаешь, тем сложнее прояснить. Дело в том, что слово «лже-аукцион» существовало и до времени моего рассказа и существует и теперь. Этот термин подразумевает жульничество, обман. Вот типичное описание жульнического «лже-аукциона»: «Лже-аукцион заключается в организации торгов за лот, помещенный в закрытую упаковку и выдающий себя за товар высокого качества, но в реальности представляющий из себя товар низкого качества, подделку или товар, имеющий серьезные дефекты. В упаковке ничего нет или в ней могут содержаться не имеющие ценности вещи — например, бруски дерева, кирпичи, тряпки, бутылки с водой. Банда, организующая аукцион, как правило, размещает в зале среди участников аукциона своих членов, — они не позволяют покупателям вскрывать покупки в течение времени торгов. Оригинальные чеки и гарантии на покупки не выдаются, организаторы заверяют покупателей, что они находятся внутри упаковки». Но тогда лже-аукцион с ненастоящими невольниками мы должны были бы по правилам языка именовать «лже-лже-аукцион», в результате чего, по мысли преподобного Лаута, мы получаем двойное отрицание — то есть обычный аукцион, то есть тот аукцион, на котором всерьез продают товар, в данном случае, невольников. Если же мы соглашаемся с термином «лже-аукцион», то остается неприятная ассоциация с обманом.

Лже-аукцион планировался к проведению в четверг пятого июля, в доме отца Уорпола, священника Восточной церкви[2].

Родители сестер Лауры и Софии — мистер и миссис Сеймур — сами ни за что не пошли бы на лже-аукцион, они воздерживались от резких суждений на тему рабовладения и уж точно — от действий на эту тему. Но в этот раз было одно обстоятельство, которое принуждало Сеймуров пойти. Обстоятельство это было следующим: в Салем приезжал друг юности мистера Сеймура, влиятельный мистер Пирсон, а с ним его молодой сын, оба ярые аболиционисты. Они ехали в Салем именно на благотворительное собрание, и, узнав это, мистер Сеймур пригласил их остановиться у себя, в своем поместье Олд Тоут, — конечно, прежде всего из-за старой школьной дружбы с Блейком Пирсоном, но был и еще интерес. На сына Блейка Пирсона, двадцатисемилетнего красавца Генри Пирсона, мистер Сеймур с супругой имели виды — пусть пока твердой договоренности не было, но они прочили Генри в женихи Лауре. А раз так, они уже не могли не пойти с Пирсонами на лже-аукцион. Старшей дочери Софии было позволено идти, потому что приезжал ее жених мистер Гришэм, еще один старинный друг мистера Сеймура, — к тому же как-то так повелось, что Софию в доме все с самого детства считали совсем взрослой и самостоятельной. Но о Лауре не могло идти и речи! Она несколько раз просила, умоляла отца, но дело было безнадежное. Мистер Сеймур объяснял ей, что на аукционе пусть в шутку, но торгуют людьми (он раз чуть не сказал «девицами») и что не дело ей смотреть на это. И еще, говорил он, не все в Салеме рады активности прогрессистов и, по слухам, к Восточной церкви в четверг могла прийти толпа. Лаура очень злилась и тосковала, что не может пойти на аукцион.

Расскажу теперь о графе Альмавиве.

Именем героя комедии Бомарше сестры называли странного господина средних лет, уже некоторое время — где-то около месяца — докучавшего Лауре знаками внимания, тем более неприличными, что эти двое не были представлены друг другу. Где и как незнакомец впервые подошел к Лауре, София не знала (а Лаура отмахивалась и говорила, что уже и позабыла, где); мне же удивительно другое: почему наша красавица не остудила пыл незнакомца сразу, как, безусловно, умела это делать? Граф (я называю так его, продолжая игру сестер) был на вид моложав, лет за пятьдесят, поджар, имел нос с горбинкой и одевался со вкусом. Лицо имел умное, в большинстве моментов вдумчивое и как бы иронически любопытствующее к собеседнику, что заставляло последнего скоро забыть о его возрасте. Все это были впечатления Софии, которой один раз удалось рассмотреть графа Альмавиву в церкви, когда Лаура указала ей на него.

Но церковь не была единственным местом случайных встреч Лауры и графа. Альмавива поджидал Лауру то в парке, то у порога модистки, то появлялся, словно сказочное существо, из-под земли, возле ее экипажа, когда тот останавливался на перекрестке. Что он говорил ей? Что шептал со своей вечно змеящейся улыбкой на губах? Всякую дребедень, отмахивалась Лаура.

София сначала проявила принципиальность — Альмавива мог быть опасен, о нем следовало немедленно рассказать папá. Но Лаура строго отвечала ей, что запрещает это делать, что поделилась с Софией тайной, потому что доверяла ей, а если сестра предаст ее, то какая же она сестра, а что господин ничего дурного не делает и не говорит, только все шутит и что он сам собой потом куда-нибудь денется, поняв, что ничегошеньки у него не получится, и что она вообще о нем не думает, да и бог же с ним, в конце концов.

Почему она так защищала незнакомца? Ведь и правда, такое поведение должно было молодую девушку смутить, напугать — оскорбить, наконец?

Тут, я предполагаю, есть три ответа.

Во-первых, у Лауры, как у любой красавицы, была страсть к собирательству ухажеров. Каждый экспонат коллекции был ценен своей уникальностью, отличием от других — даже и своим уродством, — каждый открывал красоту красавицы по-своему, и красота от того сияла лучше, как тщательно обработанный со всех сторон бриллиант. Во-вторых, жизнь Лауры была так обеспечена, так предсказуемо безопасна и комфортна, что делалась девушке скучна — ей была необходима опасная тайна, в разумных и безопасных пределах, разумеется, — тайна романтическая предпочтительно.  Поскольку ничего интереснее не подворачивалось, граф Альмавива сошел на роль тайны. И, в-третьих, поклонник — это всегда ресурс, кредит в банке, который красавица, если ей понадобится, может взять, и — при определенном искусстве поведения — не отдавать, хоть тут и бывает опасно. Может быть, Лаура не отправляла графа Альмавиву раньше времени в отставку, потому что планировала против воли родителей все-таки пойти на лже-аукцион — с целью освободить там две-три души, а для этого ей были нужны средства.

Но нет, нет! — конечно, она не собиралась просить у графа Альмавивы денег. Но, может быть, — может быть (мысль была отчаянной и мстительной в отношении общества), граф Альмавива согласится взять у нее в залог бабушкины драгоценности — изумрудное колье, серьги, бриллиантовую брошь и прочие камни. Украшения были частью приданого сестер, им разрешалось их хранить и носить, но нельзя было распоряжаться никак иначе — но речь шла о том, чтобы дать свободу людям.

План, конечно, был объективно нелеп. Накануне она открыла его сестре — больше из-за обиды на родителей. Но молодые девушки много чего говорят от обиды — а потом, глядишь, возьмут и сделают. София встревожилась. Зная упрямство Лауры, обычно только усиливающееся возражениями, она не стала с сестрой спорить, но за ночь хорошенько все обдумала и теперь пришла в спальню Лауры с хорошим, как ей казалось, решением. Длинные худые пальцы завертели кольца быстрее.

— Во-первых, драгоценности тебе понадобятся для других целей.  И, возможно даже, довольно скоро.

— Во-первых, ты говоришь обо мне как о скаковой лошади, которая должна принести приз, — надула губки Лаура.

Ей было хорошо известно, что Генри Пирсон мыслился ее родителями как блестящая для нее партия. Он, говорят, был красавец, богат и по-американски знатен — отец его, Блейк Пирсон, был сенатором от штата. Но в свои годы Лаура уже успела прочитать Маргарет Фуллер и приравнивала процесс сватовства к торгам за породистую лошадь.

— Лаура…

— Он вовсе не красив, я видела его портрет! Пусть влюбляется в меня сколько хочет! Как учитель мистер Честертон, как этот скучный мистер Титбит из муниципалитета, как мальчик-кондитер вчера (помнишь, как он смешно заворачивал пирожные?), как этот англичанин, забыла имя, как Альмавива! Что мне все они? И что я такого сделала, господи, что они все влюбляются?! — Она в негодовании всплеснула руками.

— А если посмотреть на дело по-другому? — спросила София, дождавшись паузы. — С той стороны, которая тебе полезна? Ты хочешь пойти на аукцион и иметь с собой деньги? И вот тебе решение. Ты не терпишь рабства — и Генри Пирсон не терпит рабства. О, я не говорю про любовь, про замужество! — быстро продолжила она, видя готовую взорваться сестру. — Я говорю про принципы. Искорка единомыслия во имя высшей цели, и вот, он просит папеньку разрешить тебе пойти вместе с ним на аукцион. Папенька подумает, что его планы сбываются, и он разрешает тебе. Что до денег, то, чем просить их у незнакомца, попроси их тоже у Пирсона. Он богат, благороден. Не исключено, что тебе даже не придется передавать ему камни, Генри поверит тебе на слово. И вот ты, никого не обманывая, идешь на аукцион и спасаешь души. Ну? — Она протянула сестре руки.

Но Лаура была в нерешительности. Ее беспокоила мысль о том, что некоторая доля флирта, хоть София и не упомянула о нем, должна была добавиться к принципиальному единомыслию. Подумав, она решила, что этот компромисс она, все-таки, могла себе позволить ради великого дела. Решение все больше нравилось ей.

— Получится не скаковая лошадь, а цирковая, — наконец весело рассмеялась она.

— Посмотрим еще, кто ею будет, — подняла бровь София.

Лаура поднесла к губам и торжественно поцеловала сначала одну руку сестры, потом другую. Потом принялась быстро целовать обе без разбора.

— Спасибо, спасибо, спасибо тебе!

София смотрела на нее с улыбкой.

— Ах, мне хочется, чтобы и тебе тоже было хорошо! — воскликнула Лаура.

— Мне хорошо, — отвечала сестра.

— Не хорошо. Этот рисунок вчера…

— Оставь. Но меня удивило то, что нарисовала Анна.

— О, да! Что ты думаешь?

София пожала плечами.

— Она сказала, что это был сон.

— Задача была нарисовать не сон, а себя.

— Иногда мне хочется помахать волшебной палочкой, чтобы расколдовать ее.

— Да, она странна! — сладостно пропела Лаура, потягиваясь. — Но она хорошая, поверь! Очень, очень хорошая. И ты тоже!

Она отпустила руки сестры и с радостным смехом бросилась ей на шею.

София погибнет в пожаре в Чикагском оперном театре 30 декабря 1903 года в день своего восьмидесятидвухлетия. Билет на представление «Синей Бороды» будет подарен ей внуками.

— Ты пойдешь со мной сегодня к Анне на фанты?

— Да, — кивнула София. — И закажу ей признаться, что означал ее рисунок.

Она хотела было что-то добавить, но в этот момент в дверь спальни раздался почтительный стук.

— Войдите!

На пороге появился садовник Питерс, на вид еще бодрый старик, на деле слышащий и видящий уже неважно, с лицом, поросшим седой щетиной, с несколькими прогалинами в ней, свидетельствовавшими о неудачных попытках бриться, с вытянутым книзу подбородком и свисавшими на лоб из-под шляпы прядями белых волос. На нем была клетчатая рубаха и короткие штаны; ступал он по ковру в чулках, но широкополую шляпу при входе в дом снять не смог, потому что обеими руками держал перед собой огромный горшок с розовым кустом.

— Давеча мисс просили, чтобы сразу, как прибудут… — попытался поклониться он Лауре.

— Правильно, правильно, отлично! — подскочила к нему Лаура. — Сюда, сюда! Чудо, правда, Софи? Спасибо, милый Питерс, спасибо тебе!

Садовник поставил горшок туда, куда показали, затем встал рядом с ним, снял наконец с головы шляпу и поклонился сестрам.

— Питерс, что ты думаешь об этих рисунках? — спросила София, носком туфли указывая на куски ватмана на ковре.

Он посмотрел на нее слезящимися глазами, не понимая вопроса.

— Вот эти. — Она еще раз показала ему на рисунки. — Мне интересно твое мнение.

Ее пальцы снимали и надевали кольца.

— Мисс София, я в этом деле не разбираюсь…

— А тебе и не надо разбираться. Просто скажи, нравятся тебе рисунки или нет. И объясни, почему.

Теребя в руках шляпу, садовник тревожно смотрел на этюды.

— Вот это вроде и не рисунок вовсе, — сказал он неуверенно, указывая на измазанный черной краской лист. — Моя дочка так по стене сажей малевала, если не уследить.

София показала носком туфли на рисунок Анны.

— А этот?

— Тут неясно, зачем пистолет. Ясно, что она стреляла — дымок идет из дула. Эту картину надо бы яснее выразить.

— Хорошо, а этот?

Она показала на последний рисунок с пурпурным цветком.

— Красиво, — одобрил Питерс. — Только я не видал таких цветов в природе. Чтобы растение такого цвета, да еще с золотым стеблем… По мне, мисс, живые цветы лучше, чем придуманные. Бумага — что? А в саду жизнь. Вы уж извините, — развел он руками, замечая, что Лаура нахмурилась. — Я не умею сказать.

— Все ты правильно сказал. — София обняла его за плечи. — Спасибо, Питерс милый. Ступай теперь.

— Зачем тебе понадобился этот vox populi? — недовольно спросила Лаура, когда дверь за ним закрылась.

— Именно что взгляд со стороны. Всем нам надо себя дорисовывать, чтобы людям понравилось, ты не согласна?

— Я только знаю, что мистер Честертон всем этим будет недоволен, — вздохнула Лаура. — А только я ничего уже дорисовывать не буду.

— Да и никто не будет. Бог с ним, с Честертоном.

Она наклонилась и поцеловала сестру.

— Не забудь о плане, — произнесла она уже по пути к двери. — Пирсоны прибудут вечером. Надень изумрудное колье из бабушкиного наследства.

— Осторожно!

София успела отвести ногу. Затем улыбнулась котенку и вышла.

 

 

ГЛАВА 2: ДВА ПИСАТЕЛЯ

 

— Придержите лошадей.

Мистер Сеймур сказал это философу Генри Дэвиду Торо тем же утром, 1 июля 1849 года в красной гостиной своего особняка, стоя с чашкой кофе среди плюшевых диванов, ломберных столов и бронзовых скульптур. Сквозь раздвинутые шторы на окнах гостиной был виден утренний, пронизанный зелеными стрелками солнечных лучей сад.

Должен сказать, что мне в особенности приятны эти шторы на окнах гостиной дома мистера Сеймура. К саду я безразличен, как и к бронзовым скульптурам, но тяжелая темно-синяя волна на окнах успокаивает меня. Мы всегда слишком торопимся посмотреть вовне или внутрь, мы пропускаем то, что между. Только шторы, возможно, и реальны. Нужно остановиться на шторах взглядом, нужно медленно опустить на них мысль, — как солнечный свет, как пушинку, — и не давать больше мысли двигаться, не мыслить ничего внутри и вовне.

Ни мистер Сеймур, ни мистер Торо не замечали штор.

Торо в то время увлеченно создавал из заметок своего уолденского дневника ставшее впоследствии знаменитым философское произведение. Сегодня он пришел в усадьбу Олд Тоут хлопотать об издании своего труда.

Рукопись была заранее прислана мистеру Сеймуру мистером Пирсоном. Торо был знаком с его сыном, Генри Пирсоном — с ним вместе он учился в Гарвардском университете. От Генри он узнал, что у его отца есть друг юности, имевший связи в издательских кругах. И вот по рекомендации, полученной от мистера Пирсона, Торо приехал в Салем, для того чтобы обсудить с мистером Сеймуром перспективы издания своей книги.

Мистер Сеймур, конечно, не мог отказать Торо в приеме. В письме, сопровождавшем рукопись, мистер Пирсон просил его прочитать присланный опус, если возможно, принять автора у себя в доме и дать ему пару-тройку советов (про то, какое отношение имел мистер Сеймур к литературе, я скажу позже). Мистер Пирсон просил еще, чтобы, в случае позитивного мнения, мистер Сеймур послал рукопись Уоллесу Гришэму, жениху своей старшей дочери Софии, ибо тот имел среди прочих своих предприятий издательский дом в Бостоне. Впрочем, писал далее мистер Пирсон, если рукопись покажется мистеру Сеймуру недостойной общественного внимания, пусть ограничится советами.

Таким образом, у мистера Сеймура открывался простор для маневра, и он мог выбрать самое легкое и приятное, а именно, отказать Торо с печальным видом и в величавых выражениях — с назиданиями и строго профессиональной критикой.

— Вы говорите об осмысленной жизни, мистер Торо, — продолжил мистер Сеймур то, что начал говорить и что Торо прервал своим порывистым замечанием (на которое мистер Сеймур и сказал ему «придержите лошадей»). — В действительности ли вы осмыслили ваш опыт жизни у пруда? — Он поглядел на молодого писателя по-отечески. — Не слишком ли вы увлеклись желанием написать об этом своем опыте? Не дело ли тут в том, что два года жизни, потерянные вами для общественной пользы и проведенные в оригинальном, но бессмысленном эксперименте, потребовали от вас оправданий перед собой и людьми за потерянное время?

Торо подумал, что слишком резко начал. Он попытался исправить оплошность и принялся объяснять, откуда у него появилась сама идея написать роман.

— Видите ли, люди часто спрашивали меня, зачем я живу в лесу, — начал он, быстро поворачивая в руках свой и без того сильно помятый цилиндр. — Людей интересовали многие вопросы, самые простые: что я ем, не одиноко ли мне, что я делаю, когда приходит зима. Я начал читать на эту тему лекции в Конкорде, они пользовались успехом. Но чем дольше я обо всем этом думал...

Он остановился, видя, что мистер Сеймур медленно и печально качает головой, как бы не соглашаясь с тем, что он говорит, или считая, что он говорит не совсем то.

— Ваша книга, молодой человек, — объявил мистер Сеймур, как только Торо остановился, — огорчила меня не столько своей простотой — простота сама по себе была бы достоинством ее, — но поспешностью желания высказаться. Видите ли, — продолжил хозяин, с удовлетворением наблюдая смятение гостя и полагая, что за ним должно последовать смирение, — наши собственные мимолетные настроения и идеи часто кажутся нам самим значительными. Особенно если мы вдруг оказываемся предоставлены им ночью в спальне, в одиноком месте. К вам в хижину заглядывает дровосек или рыбак — да, или просто какой-нибудь прохожий, — и задает  из вежливости вопрос о том, как вы живете в такой глуши. И вот вам уж кажется, что в лице дровосека, рыбака и прохожего весь мир мечтает узнать о том, что вы надумали себе, ворочаясь ночью один в постели.

Лицо Торо погасло. Мистер Сеймур сочувственно кивнул.

— Я должен быть с вами строг, мистер Торо, — поймите мою роль. Кто еще скажет вам правду, если не доброжелательный, расположенный к вам и искренне любящий писательство и понимающий в нем человек?

Тут мне придется сделать вставку и рассказать, как я обещал, какое отношение имел мистер Сеймур к литературе.

Пятнадцатилетним юношей мистер Сеймур пересек Атлантику — не столько гонимый из Англии нуждой, сколько манимый в Новый мир мечтой. Мечта эта была открыть себя себе истинного в Америке, подобно тому, как Скотт открыл себя себе на холмах Шотландии, а Фенимор Купер — в Адирондакских горах. Мечта мистера Сеймура была стать писателем. Но за тридцать с лишним лет, которые прошли с тех пор, мистер Сеймур не написал ничего или почти ничего. Все собрание его сочинений сводилось к двум эссе. Кратко скажу о них.

Первое развивало теорию восприятия Локка и было написано по следам рекламного объявления какой-то фирмы из Коннектикута — фирма производила лаки и краски, а объявление было о том, что ее инженерам удалось синтезировать цвета, не существовавшие ранее в природе. Эссе было названо мистером Сеймуром «Мир как автономная ассоциативная проекция» и в 1831 году послано в «Ипсич Индепендент», и было «Ипсич Индепендент» немедленно отвергнуто с объяснением, что в природе не может существовать ничего, что бы в ней не существовало, и что, в любом случае, все, что человек воспринимает чувствами, есть изначально природа. Несмотря на плохой отзыв, эссе имело некоторое хождение в рукописных копиях среди интеллектуальной элиты Конкорда, где Сеймуры тогда жили. Рассказывали даже, будто оно получило письменный отзыв Готорна, но за это я не поручусь — отзыва никто не видел, а Готорн, как известно, отличался неохотой публиковать и показывать другим написанное.

Второе эссе мистера Сеймура исследовало эволюцию организации афинского войска — от собрания героев-вождей до дисциплинированной, но безликой демократии, движимой бессознательным усилием массы. Эссе по аналогии делало выводы о будущем демократии в Америке. Произведение не было закончено, и набросок его долго лежал в кабинете мистера Сеймура на столе с пером, красиво положенным на него, а потом делось неизвестно куда.

Литератором мистера Сеймура считали его знакомые — но только потому, что среди них не было литераторов. Да и эти знакомые, если их хорошенько расспросить, может быть, и немного встряхнуть, взявши за полы сюртуков, — признали бы, что мистер Сеймур не должен считаться литератором, потому что не написал в своей жизни ничего или почти ничего. Но, — добавили бы эти люди, отцепляя ваши руки от своих сюртуков, — им проще все-таки считать мистера Сеймура литератором, потому что он сам себя таковым считает, — все кругом уже к этому привыкли, так что уж пусть и будет литератором.

Вернусь теперь к диалогу.

— Мне кажется, — снова попытался убедить хозяина Торо, — что пережитый мой опыт в лесу не столько необычен и оригинален, сколько важен философски, поучителен. Пруд Уолден и вся природа в моей книге выступают как символы того, что происходит у человека внутри. Всем нам нужно найти в себе потаенную суть и научиться ею управлять, вы не согласны?  Я вижу эту суть разлитой в природе.

— Потаенную человеческую суть? — Мистер Сеймур покачал головой. — Искали уже, дорогой мой, искали до вас многие. Ну, а вы-то? Коли бы вы ее нашли, эту суть, то вы там у пруда и остались бы, разве нет? Зачем вам люди, общество, если вы уже узнали свою суть и если вам так с природой хорошо? Но нет, вы вышли из леса и вернулись к людям. А раз так, то ничего вы в лесу не нашли. Отдохнули там немножко от общества, соскучились. Так что же писать о том, что не найдено? Что морочить людей?

Мистер Сеймур попал в больное место — Торо не раз уже слышал этот упрек в свой адрес. Он давно придумал и ответ, но сам же чувствовал, что с ответом что-то не так. Но он снова повторил этот ответ, потому что другого у него не было:

— У каждого из нас много жизней. Каждая жизнь чему-то учит. Мне хочется прожить их все.

— Вздор! — махнул на это рукой мистер Сеймур. Торо начал раздражать его, потому что в нем не появлялось смирения. — Вы не только вышли из леса, не только вернулись к людям, но теперь еще хотите опубликовать книгу! Вы ищете признания, славы! И для этого выжимаете из себя откровения, которые якобы снизошли на вас в минуты одиночества. Но те несколько дельных мыслей, что вы высказываете, все взяты из эмерсоновской «Природы». Вы пишете о растворении в настоящем, но во взгляде вашем я читаю заботу о будущем. Увы, я могу поправить ваше будущее только тем, что откажу вам в публикации вашей книги. Настоящая, нужная людям книга еще не созрела в вас, и вам не нужно ее торопить.

Торо сжал губы, помял цилиндр в руках, прошелся между диванами и тумбочками, потрогал блестящее крыло чайки, взлетающей с бронзовой волны.

— Люди делают простое сложным, чтобы закрыться от себя настоящих, — тихо и с досадой произнес он.

— Например, решают опубликовать книгу, — кивнул ему на это мистер Сеймур.

— Мистер Сеймур, я слышал, что вы с симпатией относитесь к системе, в которой одни люди обладают другими. Немудрено, что вам сложно понять идеи, которые отрицают власть и владение другим людьми как вещами.

На это мистеру Сеймуру было, что сказать, — не в последнюю очередь напомнить гостю, где была дверь, но в этот момент именно в эту дверь решительно вошла миссис Сеймур. Она была в золотом трианоновом платье с узором из гвоздик, на лице ее был слой пудры, длинный, прямой, «греческий» — как она сама о нем отзывалась — нос, темно-карие глаза, а на голове черные кудрявые волосы — все это тоже, как она говорила, «греческое». Но мифологические образы мало заботили ее. Она сердито смотрела то на мистера Сеймура, то на мальчишку в огромных со взрослой ноги башмаках, которого за руку притащила с собой в гостиную.

— Они не приедут! — громко объявила она, не замечая еще присутствия Торо. — Вот послушай.

Только тут она увидела гостя, но моментально определила его место на планете и тут же забыла о его существовании, будучи уверена, как и была всегда, в безупречности своих манер, своего наряда и выражения лица.

— Дайм, мэм! Можно дайм? — заныл мальчишка.

— Какой еще тебе дайм, бездельник! Дайм дают за хорошую новость! Ну-ка повтори джентльмену, что ты сказал мне.

— Мистер Пирсон и его сын передают мистеру Сеймуру, — недовольно забубнил мальчишка, — что их коляска сломалась на выезде из Линна. Ожидая ее починки, они остановились в гостинице «Старый Тук». Там они встретили преподобного Лайбета, который сообщил им, что аукцион, назначенный на четверг в Салеме, отменяется. После починки коляски они намерены ехать обратно в Бостон. Они извиняются за то, что не смогут погостить у мистера и миссис Сеймур. — Он сделал паузу. — Можно дайм, м’эм?

Миссис Сеймур сунула ему в руку заготовленную монету и вытолкнула в дверь. Оказавшись в саду, мальчишка довольный побежал к воротам.

— Вы, кажется, тоже собрались уходить, мистер Торо? — повернулся мистер Сеймур к философу.

Торо проигнорировал вопрос.

— Правильно ли я понял, мадам, что речь идет о мистере Блейке Пирсоне и его сыне? — обратился он к миссис Сеймур.

Но миссис Сеймур проигнорировала его вопрос.

— Я немедленно извещу мистера Пирсона и его сына о результатах нашей встречи, — сказал тогда Торо мистеру Сеймуру. — Линн всего в пяти милях отсюда, а я привык ходить пешком.

Он надел на голову мятый цилиндр, поклонился хозяевам и, выйдя через дверь в сад, направился по дорожке к воротам.

— Что за шут? — нахмурившись, спросила мужа миссис Сеймур.

Мистер Сеймур поморщился.

— Блейк прислал мне его рукопись. Вздор. Какой он писатель? Я так и сказал ему: вздор! Прежде чем садиться писать, научись размышлять. Ты меня знаешь, дорогая, я человек деликатный, но когда дело касается…

— Кем он приходится Пирсонам? — прервала его супруга.

— Кажется, учился вместе с Генри. Я…

— Он друг Генри Пирсона, и ты сказал ему, что его книга — вздор, — ледяным голосом резюмировала она.

— Дорогая, я в литературных делах… Я не вижу тут ничего, что бы… Блейк сам, в конце концов, просил меня быть с ним честным! И если книга этого господина — вздор…

— А Лаура? Она тоже вздор? — блеснули греческие глаза. — Дело висит на волоске! — Миссис Сеймур дала наконец чувствам волю. — Конечно, самое время было проявлять принципиальность! И что теперь этот господин скажет Пирсонам? Что ты грубо обошелся с ним? Что ты назвал его бездарем? Назвал бездарем друга Генри Пирсона?

Мистер Сеймур виновато заморгал.

— Дорогая, я не говорил, что он бездарь…

— Ну, так сказал что-то другое! Я знаю тебя, я живо себе это представляю! — Она заходила по гостиной, изображая мужа. — Я вижу эту позу оракула, этот тон, этот взгляд человека, который все постиг! Ты, который сам ничего не написал!

— Дорогая, ты это напрасно… Мой подход…

Но миссис Сеймур не хотела знать про подход.

— Собирайся, мы едем в «Старый Тук»! Поспеем туда быстрее, чем этот оборванец. Что до аукциона, так я уже знала, миссис Эпплтон заходила с утра и все мне рассказала. Преподобный Лайбет не смог найти в Салеме достаточно негров, готовых играть рабов. Попробуем уговорить Пирсонов погостить у нас и без аукциона — пусть хоть пару дней. Я думаю, увидев нас в ландо, они не откажут — тут всего-то пять миль. Но надо ехать сейчас же, немедленно!

Уже в пути, в ландо, она обстоятельно расспросила мужа о разговоре с Торо. Теперь она поддержала его.

— Власть одних людей над другими, подумайте! А когда оно было иначе? Те, кто попрошайничают, не могут выбирать, так говорит пословица. Почему этих господ-аболиционистов не заботит, что они сами когда-нибудь умрут, что вокруг каждую минуту — не видно, не слышно — страдают все — белые, черные, красные, зеленые, — все, все! Но нет, выбирается один род людей и один род страданий, — тот, что у всех на виду. И ради собственной славы, — не заботясь тем, что разрушается больше, чем строится — начинается эта глупая битва Дон Кихота с мельницами! Вопрос не в цвете кожи, а в том, какова история этих людей, что за мозги сложились у них после сотен лет жизни среди пальм и диких львов! Тебе надо написать об этом.

— Я собираюсь об этом написать, — довольный снятием опалы отвечал мистер Сеймур.

Он поднял лицо вверх, положил обе кисти на набалдашник дорогой трости, которую поместил между ног, и на миг представился себе памятником в мавзолее, который собирался построить для себя в Олд Тоуте.

Мистер Сеймур погибнет в декабре 1864 года во время Гражданской войны, но не от пуль, а по рассеянности перепутав флаконы с лекарствами во время легкой простуды, смешав два препарата, ни один из которых в отдельности не будет опасен для жизни. Мавзолея не случится, останется зарастать мхом на кладбище каменная плита, на которой начиная с 1950-х годов уже ничего будет не разобрать.

— Все реформаторы страдают от ложного видения мира, — вдумчиво глядя на пейзажи вокруг, сказал мистер Сеймур жене. — Пусть Торо не ломится в открытую дверь. Кому нравится жестокость, кому нравится безграничная власть одного человека над другим? Но все в мире сплетено невидимыми законами. Когда Ватикан признал краснокожих равными белым людям, в Америку повезли людей с черной кожей из Африки — только этим и кончилось. Придет срок, и институт рабства отомрет естественным образом. Зачем торопить время, освобождая одних и отправляя в могилы других? Нам не ускорить закат солнца.

— А все же будь поосторожнее с этим в разговорах с Пирсонами, — напомнила миссис Сеймур. — Они бредят легкой свободой для всех.

— Не беспокойся, дорогая, мне не придется идти против совести. Я совершенно искренний противник рабства.

— Ты знаешь, что и я тоже, — живо отозвалась на это миссис Сеймур, — О, я знакома с рабством не понаслышке! Я жила рядом с рабством, я жила в нем! — на Кубе. Все эти наказания женщин кнутом, все эти разделения семей, сожительства белых плантаторов с черными девочками, двойные, тройные семьи! О, я насмотрелась там! Но тонкая хирургия не делается топором.

Миссис Сеймур умрет в феврале 1870 года от хронической бессонницы, первые приступы которой начнутся после смерти мужа в 1865 году. Последний период болезни станет для нее особенно мучительным, миссис Сеймур будет страдать от галлюцинаций и панических атак.

— Лаура больше не просилась на аукцион?

— Я отказал ей категорически.

— Бедняжка, — вздохнула она. — Добро в ее возрасте кажется так просто делать.

— Блаженный и проклятый возраст, — подхватил мистер Сеймур, присвистывая на вдохе. — Они торопятся шить как швейные машины, а жизнь подобна ручному вышиванию. Стежок за стежком — только так выйдет роза.

Здесь вдруг — совершенно не в качестве реакции на сентименты мистера Сеймура о розе — миссис Сеймур хлопнула себя ладонью по колену.

— Придумала!

Следует сказать, что даже при самом живом своем участии в разговорах миссис Сеймур никогда не переставала обдумывать про себя дела.

— Я знаю, где раздобыть Лайбету негров. Мы же увидим преподобного в «Старом Туке»? Аукцион состоится, и Пирсоны не уйдут от нас.

 

ГЛАВА 3: ТОЧКА ПЕРЕД ПИСАНИЕМ

 

Мне следует подробнее рассказать читателю о мистере Сеймуре, ибо этот бесхребетный и безвольный персонаж важен для моей истории.

Как я уже говорил, он приехал в Америку юношей, полным литературных амбиций — было это в 1812 году. В Бостоне его встретил дядя Арчибальд, преуспевающий деловой человек. Он и настоял на том, чтобы писательские планы племянника подождали. Дядя отправил его учиться (так мистер Сеймур оказался в Боудоинском колледже, где познакомился с мистером Пирсоном).

Когда Джон Сеймур окончил школу, дядя ссудил ему капитал на открытие собственного бизнеса. Предприятие — бакалейная лавка — оказалось для молодого мистера Сеймура делом непростым: за три последующие года оно ни во что большее не развилось, постоянно балансируя на грани банкротства. Мистер Сеймур продолжал мечтать о литературной славе, читал книги, журналы и газеты, заседал в писательских кофейнях, посещал редакции газет, где жадно вдыхал запах свеженапечатанных страниц и чернил в чернильницах на столах, а за бакалейную лавку беспокоился как-то бездеятельно, не понимая, за какой конец в ней взяться. Волнениями о лавке он, впрочем, объяснял своим знакомым по литературным делам то, что никак не мог окончить роман, который на самом деле никак не мог начать.

Как-то случайно забредший в писательское кафе молодой человек — это был тогда еще бедный и совсем юный мистер Гришэм, нынешний жених Софии — выиграл у мистера Сеймура в бридж довольно значительную сумму денег. В уплату долга он предложил взять себя в компаньоны в бакалейный бизнес, обещая наладить дело и заработать достаточно денег на скорое открытие издательства, о котором мистер Сеймур мечтал. Мистер Гришэм до того учился на священника, но бросил курс, не окончив — практическое и деятельное поприще манило его.

Получив согласие мистера Сеймура и став его компаньоном, мистер Гришэм взялся за дело так, что через год бакалейных лавок стало уже несколько. Затем был взят кредит и приобретен галантерейный магазин — и не где-нибудь, а на Аккорн стрит в Бостоне.

Мистер Гришэм вел дела с большой порядочностью, никогда не забывая о своем неоконченном образовании и представляя себе дело так, что заставляет золотого тельца служить Богу. Он много жертвовал, поддерживал прогрессивные идеи своего времени, при этом сам вел жизнь довольно скромную. Получающийся от его активности доход подтверждал ему правильность принципа руководства коммерции духовным началом, — хоть тут несколько приуменьшался факт рыночной революции, тогда происходившей в нашей стране и менявшей кустарное производство на промышленное, а мелкую торговлю на крупную.

Так или иначе, для мистера Сеймура рост бизнеса стал благой вестью — потому что теперь он наконец мог спокойно заняться тем, чем ему было предназначено заняться. А было ему предназначено в то время жениться и устроить семейное гнездо.

Доротея Сеймур была прекрасной партией — тогда она была чуть стройнее, и греческое ее лицо было интересным. Она была неглупа и с приданым — драгоценности Софии и Лауры достались им от ее матери, Лойолы Фернандес, повелительной и властной женщины баскских кровей. Род ее восходил к тем христианским правителям, которые беспощадно разгромили в Пиренеях арьергардные отряды Карла Великого под командованием рыцаря Роланда после того, как тот напал и ограбил, возвращаясь из бесплодного похода в Испанию, ни в чем не повинный баскский город. Лишь много позже была придумана другая версия этого исторического эпизода, получившая название «Песнь о Роланде». Согласно ей, рыцарь Роланд, прикрывая отход короля Карла, попал в засаду сарацин и мужественно погиб от рук мавров вместе со своими людьми. Но сарацин там и близко не было, Роланд и его люди вели себя как бандиты, а излившие на них свою ярость баски молились тому же Богу, что и они. Миссис Сеймур выросла в семье благочинных римских католиков.

Как-то в возрасте семи лет, когда у маленькой Доротеи начали выпадать зубы, она озадачилась вопросом, молочные или коренные зубы у Бога. Если зубы у Бога молочные, то выпадают ли они? Но тогда Богу в будущем придется некоторое время ходить беззубым, а это смешно. Если же у Бога зубы коренные, то, значит, в прошлом Бог какое-то время ходил без зубов. А если у Бога какие-то особенные зубы, то, значит, человек не создан по образу и подобию Бога, а Бог создал человека, чтобы посмеяться. Вопрос мучал ее несколько дней, но она не посмела задать его никому, и он так и остался для нее на всю жизнь неразрешенным. Может быть, с тех пор сложилась в ней привычка заботиться только теми вещами, которые она могла потрогать руками или на которые могла повлиять, и теми вопросами, на которые она могла ответить. Впрочем, миссис Сеймур регулярно по воскресеньям ходила в церковь.

Женившись, мистер Сеймур купил себе дом в дорогом предместье Бостона — с садом и дорожками, выложенными цветными плитками, с петушками на крыше. Тут уж, казалось бы, ему и взяться за писание. Он именно и собирался это сделать, поставил даже в кабинете на втором этаже большой письменный стол, выбрав такой, чтобы входил ровно в нишу эркера, и водрузил на него дорогой прибор с Меркурием на чернильнице. Меркурий стоял на одной ноге, наклонившись вперед, вытягивал руку, и палец на ней и указывал на цель, всем телом устремляясь к ней. В стену, на которую указывал Меркурий, мистер Сеймур велел вмонтировать круглую стальную пуговицу, так, что если провести в воздухе прямую черту от пальца Меркурия до стены, на которую он указывал, то взгляд упирался в пуговицу. Пуговица была для мистера Сеймура точкой по окончании предложения, но это была и точка перед писанием — об этой его концепции я расскажу подробнее чуть позже.

Мистер Сеймур даже и начал было тогда писать (если не ошибаюсь, то самое эссе про афинскую армию), но денег вдруг опять стало не хватать. Пригород Бостона, где мистер Сеймур обосновался, вкусы и привычки соседей, вкусы и привычки дочери Лойолы Фернандес, а с февраля 1822 года еще и расходы, связанные с появлением на свет Софии, — потребовали от него трат гораздо больших, чем те, на которые он рассчитывал (впрочем, «рассчитывал» — не то слово, которое можно применять к мистеру Сеймуру). Стараниями мистера Гришэма бизнес шел хорошо, — но надо же было сделать так, чтобы он приносил еще больше. Подумав, Джон Сеймур предложил компаньону наладить поставки табака из Бостона в Англию и выразил готовность отправиться для начала предприятия самому на время в Лондон. Мистер Гришэм попросил сначала время подумать и долго тянул с ответом. После нескольких напоминаний он сделал мистеру Сеймуру встречное предложение — поделить бизнес. Пусть мистер Сеймур займется теми предприятиями, которые достанутся ему — а там уж и табаком, если ему так хочется, — а он, мистер Гришэм, оставит себе некоторые другие предприятия, в числе которых и галантерейный магазин. По цене предложение было справедливым, и после некоторых уточнений дело поделили. Летом 1825 года мистер Сеймур с женой и дочерью отбыли в Лондон, причем миссис Сеймур была отъезду не очень рада. Три года, вплоть до весны 1828-го, Сеймуры прожили в Англии, на родине главы семьи. Знакомых у него там было много, перед всеми следовало изобразить себя успешными, траты на приемы и выезды были большие. Дело с табаком тем временем не заладилось — объяснений было хоть отбавляй: от отлетевшего божественного вдохновения мистера Гришэма и протекционистской политики Англии после наполеоновских войн до переизбытка табака на складах в Англии после возобновления торговли с США. Тут предприятия в Америке, доставшиеся мистеру Сеймуру после раздела бизнеса, принялись, словно кукурузные зерна на сковородке, одно за другим лопаться, то есть разоряться. Оставленные на хозяйстве управляющие, почувствовав отсутствие над собой контроля, бесцеремонно банкротили, а потом сами же через третьих лиц скупали порученные их хлопотам компании. Мистер Сеймур лишился всего.

Дом в Бостоне — с эркером, с Меркурием, с блестящей пуговицей на стене — ушел за долги. Дело было так худо, что самому мистеру Сеймуру грозила тюрьма. Родственники Доротеи после смерти Лойолы Фернандес сами обеднели и ничем Сеймурам помочь не могли — впрочем, честно прислали в Бостон в большом деревянном ящике керамическую статую девы Марии, ранее недосланное наследство.

Мистер Сеймур уже начал присматривать укромный уголок в Шотландии, чтобы навеки скрыться от мира и людей в пещере и закончить свой век, бродя по зеленым холмам в одеждах пастуха и сочиняя оды золотому веку, когда на помощь ему опять пришел ангел-хранитель, все тот же американский дядюшка Арчибальд. Он оплатил кредиторам долги и выделил Сеймурам скромное жилье в Конкорде.

Следующие два года жизни прошли скудно, Сеймуры жили в Конкорде в плохом районе, с плохими соседями, наблюдая вокруг себя грязь, невежество и тяжелый труд. Эти годы хорошо помнила София, ее тогда заставляли стирать белье чужим людям. Мистер Сеймур говорил семье про «испытание», но никому это не было интересно. Сам он пристрастился ходить на общественные слушанья в городское собрание, откуда мир не казался таким ужасным и где он шапочно знакомился с интеллектуалами Конкорда.

Но что же? Все снова поменялось. Дядюшка Арчибальд умер и завещал племяннику все нажитое им состояние, а это было большое состояние. Мне не известно, что за стойкий род любви испытывал дядя к племяннику. Замечу, однако, что это мог быть какой угодно род любви — от любви к говяжьему стейку до любви автора «Песни о Роланде» к своему творению.

Денег у Сеймуров стало много, — так много, что даже мистеру Сеймуру теперь было сложно их потерять. Сеймуры вновь привыкли к роскошной жизни. Они переехали из Конкорда в пригород Салема, в особняк Олд Тоут — с большим каменным домом, напоминающим хозяйское строение в английском поместье, с гостиной, высокие двери которой выходили прямо на лужайку — с яблоневым садом с одного боку, с березовой и дубовой рощами с другого, с домиками для прислуги и протекающей по собственной территории рекой.

Вот и опять бы мистеру Сеймуру начать писать, но... Я не знаю, что это было, — в самом деле, не могу сказать. Что-то словно предостерегало его от писания, не давало торопиться. Он в это время увлекся месмеризмом и, может быть, предположил, что дар его настолько глубок и оригинален, что созревание и отделение плода от творца могло состояться лишь при особых обстоятельствах, в некоем особом состоянии обострения чувств, в особом настроении, которое должно было быть им сперва создано и испытано без пера в руке до конца.

Тут я и подхожу к тому методу жить, который он выработал и который важен для моей повести. Мистер Сеймур жил как бы постоянно в миге потенциальности, в постоянно неразрешенном, но готовом вот-вот разрешиться противоречии между собой таким, каким он был в настоящий миг, и собой таким, каким он готовился стать через мгновение. Перед каждым действием следовал миг сочинения и лишь потом действие. Действие было не важно, оно могло выйти или не выйти согласно замыслу, но замысел один и был важен, ибо, многократно повторенный про себя, он, рано или поздно, — даже в бездействии — формировал реальность.

В конце концов мистер Сеймур стал полагать, что миг этот — эта блестящая пуговица на стене, на которую указывал Меркурий, — точка за мгновение до того, как человек начинает записывать сочиненное, то есть действовать — то есть пик сочинения (в котором мистер Сеймур полагал себя постоянно находящимся) только и определяет судьбу человека. Человеку перед действием следовало как можно дольше и глубже пережить опыт сочинительской точки, точки перед писанием, чтобы совершить правильное действие. Что же касалось непосредственного писания, то есть физического акта написания литературного труда, то из метода мистера Сеймура следовало, что писать возможно только тогда, когда человек уже окончательно исследовал пространство точки. Сочинительство, одновременно становящееся действием, это нелепое действие, инструмент, измеряющий сам себя, деление на ноль. Нет, нет, с писанием не следовало торопиться.

Возможно, мистер Сеймур правильно почувствовал, что писание есть порок. Мистер Сеймур был, в общем, здоровый человек. Возможно, здоровая природа в его лице ограждала человека от порочной страсти писания. Я даже полагаю, что, вздумай мистер Сеймур что-нибудь написать, то с большой вероятностью у него бы вышло нечто наподобие того, что написал Торо, и вся-то разница между ними сводилась к тому, что один из них это уже написал, а другой нет. Торо был виноват в том, что мистер Сеймур мог написать «Уолден», но он не написал его.

Я не исключаю и того простого решения, что за верой мистера Сеймура в писательскую абстиненцию крылись и отсутствии таланта, и лень, и боязнь неудачи, а уход в точку перед писанием был лишь изощренной уверткой. И тем не менее я готов найти красивым лицо мистера Сеймура в моменты, когда он говорил о литературе. Это порезанное морщинами, с разросшимися кустистыми бровями лицо в такие моменты освещалось надеждой, подобно тому, как от встающего солнца освещаются поросшие мхом скалы, а взгляд серо-голубых глаз устремлялся вдаль в выражении стремления духа. Впрочем, после таких моментов на его лице часто появлялось выражение мучительного недоумения, как у человека, привязанного к столбу, видящего перед собой строй людей с направленными на него ружьями, слышащего команду «Целься!» и решительно не понимающего, при чем здесь он.

Что-то, как мне кажется, странное выросло в душе мистера Сеймура в Америке на том месте, где подзавяла вера Высокой Церкви, в которой воспитывали его родители. Мистер Сеймур в слишком юном возрасте покинул Англию и попал в слишком юное время Америки, чтобы держаться канонов. Его успех измерялся не в дядях Арчибальдах, не в мистерах Гришэмах и не в благих поступках, но в той степени веры, какую он сам влагал в то, что сочинял.

Я слышал, что одна известная страховая компания берет надбавку с клиентов, чья фамилия начинается на букву «Н». Они ничего не желают знать про логику — вернее, их-то подход к делу и есть самый рациональный. Они ссылаются на свои учетные книги и говорят, что по их опыту с людьми, чья фамилия начинается на «Н», чаще происходят всякие неприятности, а значит, страхуя их, они берут на себя большие риски. Они ничего не желают знать, кроме этих своих книг. У мистера Сеймура было нечто подобное: прошлый опыт подсказывал ему, что как только он начинал действовать, жизнь его крошилась на куски, а когда философски бездействовал, она приобретала удобную для него форму. И он потому действовал не менее рационально, чем дядя Арчибальд. Впрочем, на могильной плите дяди Арчибальда имя и даты можно было прочесть и в 1970-х годах, а некоторые цифры и буквы даже в 1980-х.

 

 

ГЛАВА 4: ТРИ ДЖЕНТЛЬМЕНА И СЕМЕЙНАЯ ПАРА

 

Преподобный Лайбет, Блейк Пирсон и его сын Генри Пирсон сидели в креслах у камина в гостинице «Старый Тук» поодаль от других гостей. Зев камина был черен и холоден.

Лайбет был священник из Бостона. Это был человек прогрессивных взглядов, идея провести лже-аукцион в Салеме принадлежала ему. Преподобный сейчас ездил в Линн отдавать сломанные часы в починку мастеру (там работал один очень известный мастер), а на обратном пути решил задержаться пообедать в «Старом Туке», где и встретил ожидающих починки колеса сенатора с сыном.

Пирсоны знали Лайбета более по переписке. Как-то раз на ужине в мэрии Бостона преподобный Лайбет был представлен Пирсону-отцу, но близкого знакомства не получилось: сенатора сразу отвлекли. На просьбы Лайбета спонсировать прогрессивные мероприятия Пирсон, впрочем, неизменно отзывался письмами с комплиментами и чеками — пусть на небольшие суммы.

Блейк Пирсон обладал хорошей памятью на лица и благословленной способностью не забывать имен их владельцев. Он первый заметил Лайбета, сидящего у камина в холле гостиницы, и подошел к нему поздороваться. После двух-трех фраз он с удивлением узнал, что аукцион, на который они с сыном ехали, не состоится.

— Я не могу заставить их, — сокрушенно развел Лайбет руками. — Для меня самого это было ужасной новостью.

Лайбет говорил медленно, с придыханием, будто читал проповедь, часто поворачивая шею в узком пасторском воротничке, словно желая освободиться от земных одежд.

— В Салеме нет таких эмансипированных негров, какие есть в Бостоне или Нью-Йорке, — продолжил он. — Я потратил уйму времени на поиски желающих сыграть рабов — все напрасно.

— Они не хотят вновь становиться рабами даже понарошку, — кивнул на это мистер Пирсон.

— Вы не поверите, но основная проблема в другом! — воскликнул священник. — Они, мне кажется, не понимают самого смысла обретенного ими равенства! Эмансипировавшись, они во всем начинают копировать белых. Доходит до того, что они начинают имитировать равнодушие нашего большинства — если только не его враждебность — к делу эмансипации.

После этого они разошлись, договорившись встретиться через полчаса у камина.

Я воспользуюсь этой паузой, чтобы коротко рассказать читателю о каждом из них.

Итак, сенатор мистер Пирсон. Вот он поднимается по узкой деревянной лестнице на второй этаж, держа в одной руке трость, в другой ключ от номера, и задумчиво хмурится. Он недоволен тем, что случилось. Выказавшаяся вдруг легковесность мероприятия, которое так просто отменилось, раздражает его — ведь он человек с весом. И вот он узнает об отмене мероприятия вдруг, случайно, как бы между прочим, встретив пастора Лайбета в придорожной гостинице, — так, будто он какой-нибудь нанятый клакер, у которого нет других дел, как тащиться из Бостона в Салем на пьесу провинциального театра, и которого можно вот так просто развернуть на полпути.

Постепенно, уже войдя в номер, вынимая из саквояжа вещи и раскладывая их на кровати, он успокаивается. Он находит в случившемся положительные стороны. Он прекрасно знает о видах Сеймуров на его Генри, и хоть не видит, чем союз между Лаурой и его сыном плох (и сам же всякий раз, когда Джон Сеймур предлагал ему познакомить детей, величаво опускал свою плешивую голову как будто в знак согласия, хоть ничего не говорил), он не хочет торопиться. Даже, если подумать, может быть, он вообще не желает этой свадьбы. На аукцион он и ехать сперва не хотел, но туда рвался сын — чтобы написать о благотворительном собрании статью и разместить в своем «Освободителе». Мистеру Пирсону не хотелось прошляпить Генри Сеймурам, а тут еще возникла необходимость переговорить с преподобным Лайбетом с глазу на глаз по одному делу, впрочем, лишь косвенно касающемуся аукциона. И они вдвоем поехали.

Мистер Пирсон вынимает из саквояжа, кладет на кровать и расправляет на ней подшитый по краям квадратик красного атласа. Это вещь совершенно непонятная. Это не носовой платок, материей этой нельзя укрыться или завернуть в нее что-нибудь, это и не произведение швеи — на квадратике ни вышивки, ни бисера. Мистер Пирсон нежно гладит квадратик рукой, словно живое существо. Затем он выпрямляется и надолго застывает, глядя на красное пятно на кровати.

Отмена аукциона теперь представляется Блейку Пирсону благой вестью. Вдруг он понимает и почему колесо у коляски сломалось именно здесь, возле «Старого Тука». Все объяснил ему квадратик красного атласа.

Он переодевается, душится и уже спокойный, почти радостный, спускается вниз и садится в кресле у холодного камина, первым из трех. Одна нога в лакированном ботинке слегка вынесена в сторону, другая согнута и ушла под кресло, руки лежат на подлокотниках ровно, симметрично. Подлокотники высоки, и его руки на них можно уподобить распростертым в полете крыльям орла. Мистер Пирсон держит спину прямо, голова слегка наклонена вперед, опять же как у орла, в выражении внимательного и строгого наблюдения за порядком внизу. Не могу поручиться, что в «Старом Туке» в тот день кто-то не зарисовал эту позу мистера Пирсона, сидящего так в кресле у холодного камина, и набросок этот позже не попал каким-то чудесным образом в руки Даниэля Френча. Впрочем, если посмотреть на мистера Пирсона повнимательнее, сравнение с будущим памятником Аврааму Линкольну захромает. Поза, черный бархатный сюртук, в вырезе которого ослепительны белая манишка и галстук, высоко поднятый накрахмаленный воротник, — все это лишь защитная оболочка, панцирь. Внутри — мягкое тело моллюска, существа, которое мыслит мир совершенно не так, как мы с вами. Оба — панцирь и мягкая внутренность — на равных создают Блейка Пирсона, но ни одно из них в отдельности не он. Моллюск не думает, и Блейк Пирсон тоже не думает, во всяком случае, своей мягкой частью. Все думанье — внимательное думанье, политическое думанье, думанье с чутьем и расстановкой делает за него панцирь.

Голова мистера Пирсона несколько похожа на яйцо — шутники в Конгрессе за глаза называют его Хампти-Дампти, — но ведь и тут скорлупа, панцирь. А два глаза, влажных, добрых, всегда приветливых к окружающим, это истекает в мир мягкая суть. В глазах этих несколько беспомощное выражение — взгляд этот ничего не может поделать с тем, что видит в мире и что решит делать за него панцирь, вы уж извините. Настоящий мистер Пирсон (нет, на деле только половина его) лишь наблюдает беззаботно и дружелюбно за тем, что происходит в мире, но ни за что в нем не может отвечать, ни на что в нем не может радикально повлиять. Не есть ли это мудрость?

Это дружелюбие и спокойствие глаз были получены мистером Пирсоном в наследство от предков — вместе с богатством и влиянием в Америке. Пусть предки эти начали путь в Америку не на «Мейфлауэре», а на «Спидуэлле»[3], — и потому приплыли на место чуть позже первых номеров, все же они прибыли рано. И заработали мистеру Пирсону влияние и богатство. Если вы приняли богатство и влияние по наследству, ваши глаза будут спокойны. Панцирь, что предки укрепляли долгими утомительными упражнениями, подгоняя под себя, наращивая на себе мир, ловко от рождения сидел на мистере Пирсоне. Это совсем не то, что, удерживаясь от чертыханий на сходнях Лейдена, спрашивать у смотрителя порта, когда Бог пошлет следующий корабль.

В нем был талант принимать в обществе именно ту позу, которая служила его интересам и интересам его партии. Он всегда был готов сказать уместное и правильное слово, которое мирило собеседника с самим собой и потому складывало у собеседника о мистере Пирсоне самое положительное мнение, все это было так естественно. Чем правильнее были его поза и слова, тем дружелюбнее, приветливее и беззаботнее становился его взгляд — и наоборот.

Но что была та мягкая сущность, которой он был внутри панциря?

Будучи с детства не в состоянии представить себе, что потеря денежного состояния и унижение в жизни возможны и не являясь при этом ни человеком глупым, ни человеком страстным, Блейк Пирсон не растерял ничего из данных ему на старте жизни даров судьбы. По природе своей он был человек мечтательный, склонный к фантазиям и прекраснодушию — но эти качества удерживал в себе панцирь, позволяя из всей мягкой сущности мистера Пирсона лишь его глазам соприкасаться с миром.

Он был человек прогрессивных взглядов, убежденный противник рабства и защитник прав женщин, большой знаток и коллекционер искусства. Но настоящей его жизнью была жизнь идеальная, которая мерещилась его взгляду повсюду за жизнью реальной. Увы, он мог лишь любоваться этой идеальной жизнью, но никак не мог практически жить ею, потому что между ним и идеальной жизнью был панцирь.

Элис Сомерсет, певица из Нью-Йоркского оперного театра, была тем событием в жизни Блейка Пирсона, в котором все внутренние части его мягкого существа получили свое значительное развитие. Любовь к искусству, внутренняя мечтательность и все возвышенное воплотились вне панциря в ее образе. Он не мог жить в идеальном мире, но она жила, в ней мир начал подразумеваться Блейком Пирсоном уже сложившимся во всех деталях в идеальной, совершенной композиции, голос ее звучал именно так, как было нужно ему. Соединяясь с Элис Сомерсет, Мистер Пирсон соединялся сам с собой.

Ее смерть (она умерла от злой чахотки через пять лет после свадьбы, спустя четыре года после рождения Генри) стала самой большой трагедией в его жизни. Событие это, однако, не сломало его, но многократно усилило лежащую в основе жизни его существа веру в идеальное. Он никогда после смерти Элис не женился, не знал женщин, и, вероятно, бессознательно желал и для сына своего такой же судьбы.

Квадратик красного атласа, над которым мистер Пирсон застыл в бездумной грусти (он и сейчас лежит в его пустом номере на кровати) — это кусочек савана, которым когда-то он закрыл лицо своей жены. Кусочек этот он приказал до похорон вырезать из савана и сохранил.

Но куда он смотрит теперь, сидя у камина, похожий на памятник Линкольну?

Он смотрит на старинный витой формы подсвечник, стоящий в общем зале на столе у окна. Медный, начищенный до блеска канделябр отражает солнечные лучи света так, что каждая грань на нем светится разными цветами. Здесь и янтарь, и топаз, и жемчуг, и изумруд. Блейк Пирсон любуется сверкающими огнями и не думает ни о чем. Клубящиеся бока подсвечника состоят из множества небесных тел, сошедшихся в параде планет. Блейк Пирсон регистрирует вселенское событие с радостью, где-то за сиянием этого подсвечника кроется счастье человечества.

Мистер Пирсон умрет в сентябре 1863 года от обострения дуоденальной язвы, спустя полгода после гибели сына на войне. Монашки, которые будут обмывать его, удивятся маленькой татуировке «Джина» на его левой груди.

Перейду к сыну.

Генри сейчас в своей комнате. Он стащил с одной ноги сапог, остался в другом и думает. Он искренно расстроен отменой аукциона. Репортаж для «Освободителя» у Генри почти готов, он не утерпел и написал его заранее, да так славно, что его оставалось дополнить только парой-тройкой живых деталей. Он был изобретателен: сначала в статье описал аукцион как настоящий, происходящий будто бы на Юге, со всеми его ужасами, и лишь потом дал читателю понять, что речь идет о лже-аукционе, о благотворительном мероприятии в Салеме. Настроения и чувства читателей сначала устрашатся сценами жестокости, а потом озарятся лучами надежды и желанием благих поступков. И все насмарку.

В отличие от отца, Генри Пирсон пережил смерть матери именно как трагедию. Ему было четыре года, когда она умерла; шок, в который повергло его ее исчезновение, остановил в нем формирование панциря, который он должен был, как и деньги, как и влияние, унаследовать от отца. Мир материнской любви оказался внезапно и без объяснения разрушен.

Воспоминания о матери у Генри были размытые, он помнил ее словно сквозь сон, но три эпизода, связанных с ней, помнил удивительно ясно. Самое значительное из этих воспоминаний была, конечно, ее смерть — он проплакал тогда без перерыва всю ночь у кровати с ее телом, его оставили одного в комнате и забыли забрать. Эту ночь он помнит хорошо — белая занавеска поднимается и опускается над открытым настежь окном, а за ним темнота. Он смотрит на занавеску, смотрит в темноту, и ему страшно — он хочет понять, где он, что там, он смотрит на тело матери и понимает, что никогда не получит ответа на свои вопросы.

Второе воспоминание было короткое, молниеносное — речь и шла о молнии. Он сидел на коленях у матери — грохот и белая полоса разделили мир за окном на две части. Он закричал, закрыл глаза и прижался к матери, и испытал странный контраст: тепло и нежность снаружи и грохочущую белую полосу, разрушающую мир на внутренней стороне век.

Третье воспоминание хорошее: солнечный летний день, он совсем маленький стоит босиком на траве. Мать присела рядом на корточки, у нее в руках корзинка с вишнями, она надкусывает вишни, вынимает из них зубами косточки и кладет ему в рот мякоть. Темно-красные вишни округло блестят в корзинке, неделима на отдельные лезвия трава, неотделимы вишни от матери, весь мир изумрудно-вишнев.

В Генри Пирсоне было то же мягкое существо, что и в отце, но если в том оно было надежно защищено от мира панцирем и смотрело оттого вовне спокойно-беззаботно, то в Генри мягкое существо было открыто и искало защиты, пыталось укрыться в чьем-то чужом панцире. Но всякий раз примеряя на себя чужую защиту, он находил ее негодной, панцирь был или велик, или мал. Одухотворенная вера в идеальное, как и у отца, читалась в его взгляде, многие — да и он сам — принимали ее за веру в истину, в красоту, в прогресс, в конечное счастье человечества, но это была в нем вера в то, что где-нибудь когда-нибудь ему удастся найти себе панцирь по размеру. В нем была эта вечная внутренняя не до конца убежденность в учениях и идеях, которые он выучивал и знал глубоко, мог изложить, понимал отлично, но которыми он не становился, ибо они были ему либо малы, либо велики.

Во мнении общества, однако, это был красавец, баловень судьбы, выпускник Гарварда, будущий наследник большого состояния с серьезными уже связями и влиянием в обществе — в апреле 1849 года ему исполнилось двадцать семь лет.

Перед тем как сделаться главным редактором «Освободителя» (на должность эту он был назначен недавно по протекции отца), он съездил в Европу, побывал в Лондоне, Риме, Париже, пожил на юге Франции. Потом вернулся на родину и по совету отца совершил тур по южным штатам, где посетил нескольких рабовладельческих аукционов, от которых пришел в совершенный ужас. Тогда-то, и в особенности после одного эпизода, случившегося на аукционе в Канзасе, — отмена рабства стала для Генри главным делом его жизни.

Сейчас, сидя на кровати, Генри с досадой думает о том, что Лайбет, сообщая им об отмене аукциона, выглядел чересчур уж спокойным. Генри раздражила и медовая манера пастора говорить, его направленный внутрь себя, кажется, любующийся собой, взгляд, который, когда не любовался собой, не был направлен в небо, но скользил в вырез платья проходившей мимо служанки. Разумеется, Генри допускал обычную ошибку молодости, полагая, что дела, имеющие высокую цель, должны вершиться исключительно в высоком настроении духа и демонстрировать лишь самые благородные черты характера людей, их вершащих. Ему следовало подумать, например, о той статье, которую он хотел опубликовать в «Освободителе», которая сейчас сорвалась. Допустим, аукцион бы состоялся и статью бы опубликовали. Что следовало первым — польза от этой статьи для человечества или имя, которое статья сделала бы Генри Пирсону? Тут все мешалось, делалось непонятно. Скажут: это едино, одно перетекает в другое и усиливает его. Ну ладно, пусть перетекает — ведь и взгляд преподобного Лайбета перетекал.

У Генри были большие, чуть влажные, часто на грани умиленного восторга глаза, густая волнистая шевелюра и черные брови, расходившиеся от носа уверенными симметричными дугами. Все это очень нравилось дамам.

Теперь о преподобном Лайбете[4].

В ожидании Пирсонов он, чтобы не сидеть в одиночестве у камина, вышел во двор подышать воздухом и сейчас прогуливается вокруг гостиницы по посыпанной гравием дорожке.

Он, действительно, спокоен по поводу отмены аукциона — более или менее. Вчера по новой модной системе, именуемой «телеграф», он получил кодированное сообщение из Сент-Луиса, в котором говорилось, что арестованный груз ружей, выдаваемый за груз книг, еще можно было спасти. Власти в Миссури, продолжало сообщение, жадные крысы, хотят больше денег — если деньги дать, они пропустят ружья. Зря он полез в Салем, надо было устроить аукцион в Бостоне или в Нью-Йорке, там дело всегда хорошо шло, но он хотел всколыхнуть провинцию. Успеется, успеется — не здесь, так там.

Между рядами ружей в голове его вилась мысль — она то появлялась, то пропадала, такая юркая, что ни пастор, ни даже я не можем толком уследить за ней, понять, в чем именно она состояла — дело в том, что служанка, та самая с вырезом на платье, живописно наливала из колонки воду в ведро, приподняв, чтобы не замочить, платье.

Преподобный погибнет через семь лет, в 1856 году. Он утонет, пытаясь спастись вплавь с терпящего крушение в бухте Нью-Йорка брига «Савойя».

Следует сказать, что преподобный Лайбет был одним из опасных для церкви ее слуг. Мы можем рассуждать о цирюльнике на острове, который бреет всех, но не бреет себя, — но дело тут практическое. Известно, что, если черно-белую фотографию раскрасить, цвета на ней станут яркими, но одновременно фотография перестанет казаться нам точной копией реальности. Пейзаж Эдемского сада оказывается испорчен конкретизацией, этой квалией, красным яблоком в черно-белом саду. Ведь в Библии ни слова не сказано про яблоко, там говорится только о плоде. Все придумали художники.

Преподобный Лайбет имеет лицо чуть полное, молодое и красивое, с выражением на нем мечтательным (вообще в ту пору было модно иметь на лице мечтательное выражение, многие мои герои его имеют). Каштановые волосы на его голове зачесаны назад и за уши, оставляя на лбу только один пышный завиток. Взгляд выражает духовный поиск даже тогда, когда устремлен в ресторанное меню. Когда он говорит, то делает паузы и мерно ударяет слоги, будто декламирует стихотворение. Он сторонник идей Лайеля и не находит в выводах современной ему геологии противоречий с Писанием, но видит в них только более глубокое раскрытие его смысла. Недруги распускают слухи о его любовном аппетите, говорят даже, что в его амурном списке — жена его ближайшего друга. Но что не наговорят люди на человека энергического и успешного? «Песнь о Роланде» красивее хроники о кровавой сваре двух христианских бригад.

А то, что пастор энергичен, это безусловно — это в нем не добавление к вере, а ее фундамент. Именно практическое действие он считает той матрицей, которая формирует истину, подобно тому, как свеча зажигается и только тогда выполняет свое предназначение, подобно тому, как вино пробуется и только тогда оценивается. Он сильно опережает свое время. В его вере есть нечто сродни принципу неопределенности Гейзенберга.

Но опять, опять он смотрит на плутовку у колодца!

Беседа у холодного камина началась оживленно — даже излишне оживленно, словно все трое только и ждали встречи, чтобы наговориться досыта на общие темы. Быстро, однако, обнаружилось, что сказать единомышленникам друг другу почти что нечего. Темы поднимались и оставлялись одна за другой, словно блюда пробовались и оставлялись на тарелках, оказавшись невкусными или за неимением у пробующего аппетита. Впрочем, по всем темам сходились во мнениях: мартовские президентские выборы — Закарий Тейлор не обладает необходимым политическим опытом; погром в Нью-Йоркском оперном театре — национальный дух не должен выражаться в насилии; погода — чудесная. В конце концов, как бывает в таких случаях, принялись, сами того не сознавая, увеличивать разрешение вопросов. Подобно тому, как в фрактальной геометрии Мандельброта прямая линия при приближении к ней делается кривой, так и желание у говорящих было приблизить вопросы к уму, чтобы найти наконец в них нечто такое, по поводу чего их умы бы расходились. Вышло так, что расщепить вопросы им пришлось до самого последнего предела — настолько формально сходились они во взглядах. И так они пришли к поэзии, где уж, конечно, никакого согласия между людьми быть не может.

Началось с того, что мистер Пирсон, прищуриваясь на все тот же канделябр у окна, спросил у сына между прочим:

— Что ты думаешь дать в «Освободителе» вместо статьи об аукционе?

На это Генри пожал плечами:

— Вероятно, вернусь к идее дать стихотворение какой-нибудь поэтессы-негритянки.

— Возьми Уитли, — рассеянно посоветовал мистер Пирсон, поднимая бокал кларета на уровень глаз, помещая его между собой и канделябром и начиная слегка покачивать в руке. — «К Меценату».

— Уитли была слишком англичанкой, даже более, чем американкой, — заметил преподобный Лайбет, трогая пальцами, словно скульптор, вылепляя горбинку на своем носу. — Такой английской аристократической чернокожей. Стихи ее, на мой взгляд, выражают ровно то чувство, о котором я вам говорил — с которым я столкнулся в Салеме, подыскивая черных эмансипе для аукциона. Уитли хотела писать как белая. Но в ее стихах, подражающих Горацию и Овидию, я слышу рабыню, которая сама хочет стать госпожой.

— У вас слишком тонкий слух, — сухо возразил пастору Генри. — Гораций есть Гораций. По мне, так если у нас будет несколько Горациев, это замечательно.

— Так все равно же она не Гораций, — смиренно отозвался священник. — А вот вы лучше напечатайте одну черную французскую девочку, о которой мне недавно рассказали, — живо продолжил он. — Она из Новой Гвинеи, родители хотели продать ее соседнему племени в рабство, она бежала с одним капитаном, теперь во Франции. Мне только что прислали ее стихи. Это чудо. Вы понимаете французский? Отлично. Вот послушайте.

Он вынул из кармана сложенный вчетверо листок бумаги, развернул его и, вдохновенно откинув со лба завиток, прочел:

— «Noir, Noir, — Noir la nuit — Et mon destin noir je suis»[5]. Каково? Вот же равенство без стеснений и предрассудков!

— Неплохо, — благосклонно склонил голову мистер Пирсон.

— Мне пишут, что эта девушка чудо как хороша собой. Живет в семье своих благодетелей в Париже.

— Что ты думаешь, Генри? — спросил мистер Пирсон. — Дашь ее?

Тот со скептическим видом покачал головой.

— В переводе все потеряется. Как перевести эту фразу про ее судьбу?

— Да переводите как угодно! — беспечно воскликнул преподобный Лайбет. — Печатая стихотворение, вы привлекаете внимание к судьбе этой девушки — и к судьбе тысяч ей подобных.

— Но я считаю, что скомпрометирую ее судьбу и ее талант, если не смогу точно передать смысл ее стихов, — довольно резко возразил Генри.

— Разве стихи не переводят сплошь и рядом? — удивленно развел руками пастор, ища взглядом поддержки у мистера Пирсона.

Но тот был увлечен канделябром.

— Некоторые и коров подковывают, — уже совсем грубо ответил Лайбету Генри.

Затем продолжил — начав холодно, но не заметил, как, по мере того как говорил, увлекся собственной мыслью, так что закончил горячо:

— Каждый звук возбуждает в нашем сознании десятки импульсов, ассоциаций. Они связывают звуки слов с воспоминаниями детства, со звуками других слов в родном языке, — с возможными продолжениями этих слов другими словами, поймите! Как можно перевести все эти связи, не исказив и не переиначив их?

— Округла, форма всегда округла… — пробормотал мистер Пирсон, не отрывая взгляда от канделябра.

— Нет, нет, — с любезной улыбкой, в которой, однако, читалась еще и насмешка над не в меру увлекшимся собеседником, отвечал Лайбет. — Уверяю вас, всегда можно создать идеальный перевод стихотворения. Ведь даже когда мы просто говорим, мы сперва переводим гамму испытываемых нами чувств на язык слов. Слова есть одежда мысли, — кажется, Джонсон первый сказал. Слова, я бы поправил Джонсона, суть доспехи разума, главное же в применении разума — цель.

Он поднял было руку, чтобы изобразить, как целятся, но вовремя спохватился и скользнул рукой по волосам.

— Цель! — заменил он действие повторением слова. — Цель можно выразить на любом языке. Она переводится понятно — действием. А уж к действию можно подвести любой текст.

— Извините, но я не чувствую себя в тире, когда пишу стихи, — вновь взял холодный тон Генри. — Поэзия не несет в себе практического намерения. Это не разговор, а плач.

— Искра… — пробормотал мистер Пирсон, прищуриваясь на канделябр.

— Но ведь и плач не бесцелен! — воскликнул пастор. — У плача есть цель! Младенцы плачут, чтобы привлечь внимание матери, взрослые же — чтобы привлечь внимание Бога! А как вы считаете? — Он повернулся к мистеру Пирсону.

Несмотря на то, что все это время он лишь вполуха следил за разговором, мистер Пирсон (это была еще одна его способность) всегда улавливал и сохранял в памяти основное направление происходившей возле него беседы, даже когда отвлекался от нее.

— Мне кажется, преподобный, вы несколько путаете намерение и форму, — сказал он с доброжелательной улыбкой. — Стихотворение пишется с намерением, но по ходу написания обретает форму. Форма тогда становится намерением или, во всяком случае, становится важнее намерения. Кроме того, и самая, казалось бы, очевидная цель стихотворения не может быть одинаково понята всеми людьми. Мое стихотворение лучше поймут те, кто знают меня, придерживаются со мной одних взглядов и говорят со мной на одном языке. Хуже поймут те, кто не знают меня, но придерживаются со мной одних взглядов и говорят со мной на одном языке. Наконец, еще хуже меня поймут те, кто вовсе не знают меня, не придерживаются со мной одних взглядов и не говорят со мной на одном языке. Значит, моя цель, вложенная во фразу, не может быть постигнута в одинаковой степени всеми. Каждый человек услышит в моем стихотворении что-то свое и еще прибавит к этому что-то свое. Если я захочу, чтобы мою цель поняли, мне придется написать столько стихотворений, сколько есть людей на свете. Потому, — подвел он итог, — невозможно не только сделать идеальный перевод стихотворения, невозможно написать и идеальное стихотворение на родном языке. Канон — лишь результат случайности и богатых покровителей.

— Вы все правильно как будто говорите, — вкрадчиво отвечал ему пастор. — Но что, если единственный слушатель, который должен понять ваше стихотворение, — он сделал эффектную паузу, — …Бог?

Далее он замолчал, оценивая впечатление от своих слов. Видя, что слушатели озадачены, он пояснил:

— Не есть ли Бог — перевод мира человеком на язык самого себя? Но тогда получается, что есть только один слушатель, только один читатель — и он же писатель. Никаких разночтений не может быть между Творцом и творением. Идеальный вариант перевода чувства в слово и мысль — как и перевода стихотворения на иной язык — тогда не только возможны, но и совершенно необходимы.

— Если каждый начнет писать и говорить только для одного себя, так это уже будет не язык, а не поймешь что, — с улыбкой покачал головой мистер Пирсон.

— Не для себя одного, а для Бога. — Пастор указал перстом на потолок. — Бог един, и если мы все будем творить — говорить, писать, переводить для него одного, то рано или поздно смыслы наших слов войдут в резонанс, синхронизируются, и важное для одного человека сделается единым и важным для всех.

— Либо продолжится бесконечно война всех со всеми, — пожал плечами мистер Пирсон.

Подошедшая к столу служанка прервала их разговор.

— Не желаете ли еще что-нибудь выпить?

— Откуда у вас вон тот канделябр у окна? — спросил ее мистер Пирсон, указывая рукой на подсвечник.

— Это все, что осталось нам от старой жизни в Новом Орлеане, сэр. Когда мы переезжали сюда, наш корабль потерпел крушение на Миссисипи. Этот канделябр был единственное, что хозяйка успела спасти. Она все время держала его в руке и не выпускала, так что чуть не утонула из-за него.

— Charm… — начал было мистер Пирсон, но вовремя осекся.

— Это, вероятно, очень ценная вещь, если ваша хозяйка рисковала из-за нее жизнью, — оценивающе посмотрел пастор — но не на канделябр у окна.

— Вовсе нет, мой отец, — с улыбкой отвечала ему девушка. — Хозяйка потом рассказывала, что схватила первое, что подвернулось ей под руку.  А раз схватив, уже не смогла выпустить.

Пастор был готов спросить у нее и еще что-нибудь (это была та самая служанка, что лила во дворе воду), но тут с улицы в окна донесся стук копыт и шуршание о гравий колес экипажа. Зеленое ландо, запряженное четверкой гнедых, въехало во двор гостиницы.

— Ба, да неужто это Джон Сеймур с супругой? — воскликнул мистер Пирсон.

Через минуту Сеймуры уже раскланивались с компанией у камина. Все знали друг друга, хоть в разной степени.

Миссис Сеймур давно не видела Генри, его красота и манеры ей вновь — и еще больше, чем раньше, — понравились. Пастор, который Сеймуров знал не очень хорошо, но с которыми желал сойтись, в одно приветствие вместил комплименты цвету напудренного лица миссис Сеймур, литературному таланту мистера Сеймура и взмыленной четверке лошадей за окном, умудрившись при этом никого из шестерых не обидеть. Мистер Пирсон энергично потряс за бока старого друга, а мистер Сеймур похлопал по плечу его сына.

У холодного камина расселись теперь впятером.

— Мы сразу — сразу! — словно продолжая начатое раньше, воскликнула миссис Сеймур, берясь рукой за сердце, — едва только узнали, что с вами случилось, выехали к вам на помощь!

По тону ее могло показаться, что Пирсоны потерялись в прериях где-то на границе и что миссис Сеймур тут же выехала на их розыски с ротой солдат из ближайшего форта.

— Вы не можете, не можете оставаться в этом ужасном месте! — продолжала она. — Мы немедленно забираем вас к себе.

Мистер Пирсон приготовился было вежливо ответить, что они с сыном собираются домой, так как аукцион отменен, но миссис Сеймур уже говорила пастору:

— А для вас у меня хорошие новости, преподобный. Аукцион состоится!

— В самом деле? — поднял брови преподобный Лайбет. — Каким же образом?

— Джон попросит нашего старого друга, мистера Гришэма — у того пошивочная фабрика в Бостоне — прислать нам дюжину негритянок из его работниц. Он уже послал ему письмо, быстрой почтой. — Она быстро взглянула на мужа. —Этим, как его...

— Телеграфом?

— Да, да. Будьте уверены, пастор, ко дню аукциона у вас будет не меньше дюжины негров.

— Ах, это было бы так замечательно! — воскликнул Лайбет.

Действительно, было проще и быстрее завершить начатое в Салеме, чем затевать новое дело в Бостоне.

— Прекрасная новость! — обрадовался было и Генри, но тут же подумал, что обрадовался несколько раньше, чем следовало, одернул себя и, нахмурившись, спросил:

— Но, миссис Сеймур, эти девушки в Бостоне, они ведь зависят от вашего друга?

— В каком смысле?

— Мистер Гришэм платит им зарплату. Косвенно, оплачивая их рабочие дни, он оплатит им и те дни, что они потратят на участие в аукционе. Со стороны белошвеек это не будет искренним участием в судьбе своих братьев и сестер.

— Почему вы считаете, что одно не может идти рука об руку с другим? — вступил, потянув шею из воротничка, преподобный Лайбет. — Их заботит — да, я уверен, заботит! — судьба их несчастных братьев и сестер. Что с того, что они получат за свой труд деньги? Другим этот труд даст свободу. Мир в сумме только выиграет.

— Но выступая за деньги, эти девушки могут быть равнодушны к тому, в чем принимают участие, — упорствовал Генри.

— Даже если они и будут равнодушны, — рассудила миссис Сеймур, — это будет равнодушие с высшим смыслом. Наше дело организовать граждан, — пусть даже не самых разумных из них, но ради великого дела. Даже если эти неразумные не понимают еще пока до конца сами смысла своей высокой задачи.

Проблема вдруг таинственным образом потеряла форму, как теряет форму и исчезает в огненной раскаленной каше в плавильном чане опущенный туда металлический предмет.

Мистер Пирсон, продолжавший в это время наблюдать игру света на изгибах канделябра, заметил, что при последних словах миссис Сеймур центральная часть подсвечника окрасилась в пурпурно-красный свет, как будто превратившись в маленький квадратик атласа.

— Большее благо для большего числа людей, Генри, — сказал он, не отрывая глаз от канделябра. — Вот что должно иметь для нас решающее значение.

— Мы не должны брезговать ничем для борьбы с жестоким обычаем, — строго глядя на Генри, продолжила миссис Сеймур. — Схоластика хороша для тех, кто не видел рабства своими глазами. А я-то знаю о его ужасах не понаслышке! Я жила рядом с ним, я жила в нем! — на Кубе. Эти наказания женщин кнутом, эти разделения семей, эти сожительства плантаторов с черными девочками, — двойные, тройные семьи! — Она прикрыла глаза рукой и покачала головой.

— Да, да, конечно… — смутился Генри. — Пусть будут за деньги.  В конце концов, надо положить конец злодейству любыми средствами…

— Любыми! — безапелляционно подтвердила миссис Сеймур.

— Не беспокойтесь, — снова вступил в разговор преподобный Лайбет. — Я знаю настроения эмансипированных в Бостоне. Я уверен, белошвейки мистера Гришэма согласятся участвовать в аукционе без оплаты.

Таким образом, дело было решено.

Миссис Сеймур вытянула шею и обвела взглядом присутствующих, словно полководец, поднимающийся на стременах, чтобы убедиться в победе на поле боя.

— Я сегодня же возобновлю хлопоты по организации аукциона, — тем временем объявил пастор. — Думаю, по срокам мы успеем провести собрание в четверг пятого, как и было запланировано.

— А мы вас ждем к себе четвертого на праздник, — ласково улыбнулась ему миссис Сеймур. — Не премините!

— Приду обязательно.

— Да, вы же готовите банкет на День независимости, — вспомнил мистер Пирсон. — Кто еще будет?

— О, много достойных людей, — скромно объявила миссис Сеймур. — Ждем друзей мужа по литературе. Эмерсон, Готорн, — кто же еще, Джон?..

Мистер Сеймур закряхтел, расстегнул верхнюю пуговицу жилета, но так и не смог ничего ответить.

Так или иначе, все пятеро были рады исходу дела. Даже мистер Пирсон уже ничего не имел против того, чтобы ехать в Салем. Он устал от дороги, голова у него начинала болеть от выпитого, он хотел поскорее очутиться в спокойном месте с видом на закат и темнеющий сад — он знал, что такая комнатка будет ему отведена в Олд Тоуте. Приехав, можно было умиротворенно сесть у окна и смотреть на колеблющуюся листву, выискивая в ней квадратики закатного атласа.

— Вы встретились с Торо? — спросил еще Генри у мистера Сеймура. — Как вам показался «Уолден»?

Мистер Сеймур кашлянул.

— Да, я как же… Не далее как сегодня утром... Я… Простите, жилет, право, такой узкий. Да, да… я встретился с ним.

— Муж в совершенном восторге от написанного! — воскликнула, нагибаясь к Генри, миссис Сеймур, успев бросить грозный взгляд на мужа. — Он просто боится сказать вам это. Он в совершенном, в совершенном восторге!

Она на секунду приложила обе руки к груди и замолчала, закрыв глаза, словно не в силах выразить словами восторг, который испытал муж, прочитав роман Торо.

— Правда? — расцвел Генри. — Мне тоже показалось, что хорошо. Необычно, совершенно по-новому, но — хорошо.

— Хорошо, хорошо! — подхватила миссис Сеймур, качаясь в такт своим «хорошо» в кресле, — но вдруг перестала качаться, выпрямилась и с видом материнской строгости подняла вверх указательный палец. — Но! Надо знать Джона. Работа еще не закончена — хвалить молодых писателей в таких случаях значит вредить им. Джон, не скрою, внешне был строг с вашим другом. Да, да! Так даже строг, что могло показаться, будто он ругает его. Ругает! Джон! — Она засмеялась, давая понять, какая это была глупость. — Джон лишь хочет, чтобы книга господина Туро (Торо, поправил ее Генри, — Торо, кивнула миссис Сеймур) увидела свет в своем самом блестящем варианте. Я скажу вам больше. — Она понизила голос. — Джон уже втайне послал манускрипт мистеру Гришэму. Да, да! С самым похвальным отзывом! С рекомендацией напечатать роман — когда он будет готов в своей последней редакции.

Она откинулась в кресле и победоносно посмотрела на Генри. В тишине слышался кашель мистера Сеймура, сопровождаемый тихими жалобами на тесноту жилета.

— Я ужасно рад этому! — живо отвечал Генри. — Спасибо вам, мистер Сеймур! Жаль, что я не увижу моего друга, чтобы передать ему эти хорошие вести. Он, кажется, собирался сегодня утром возвращаться в Конкорд.

— Вы напишите ему, — успокаивающим тоном сказала миссис Сеймур.

Луч солнца на канделябре потух, мистер Пирсон заворочался в кресле.

— Что ж, похоже, мы едем в Салем, — сказал он сыну.

Все были готовы ехать. Ехать туда, где за сто пятьдесят лет до этого повесили на холме девятнадцать ведьм.

О двух событиях расскажу еще в заключении эпизода — оба случились в той же компании по пути в Салем. События эти были не то чтобы значительные, но, как не замечаемые пассажирами девясил и зверобой по обочинам дороги, являются неотъемлемой частью моей повести.

В какой-то момент пути миссис Сеймур своими зоркими греческими глазами увидела бредущую по дороге навстречу ландо фигуру в мятом цилиндре. Миссис Сеймур немедленно вынула из сумочки миниатюрный портрет Лауры и предложила мистеру Пирсону и Генри определить, какие черты лица дочери были более всего похожи на ее собственные. Когда фигура в мятом цилиндре скрылась позади ландо за поворотом дороги, миссис Сеймур убрала портрет в сумочку и громко сказала: «Но главное наше сходство с Лаурой — голос!» и довольно засмеялась.

Событие второе заключалось в том, что Генри Пирсон в другой момент пути наклонился к преподобному Лайбету и спросил имя той негритянки, которая написала стихи про темную ночь.

— Найджела Фаре, — отвечал пастор.

— Вы можете прислать мне ее стихи?

— Возьмите. — Лайбет вынул из кармана и подал ему сложенный вчетверо листок. — Я пришлю вам ее адрес, попросите у нее еще сами.

Через три года четыре месяца, будучи снова во Франции, Генри Пирсон отыщет Найджелу Фаре. Он влюбится в нее и уговорит уехать с ним в Америку. Отец запретит ему жениться на негритянке, Генри будет жить с Найджелой гражданским браком вплоть до своей гибели в битве при Шило, в апреле 1861 года. В присутствии на похоронах Фаре будет отказано. Она вернется во Францию и будет до конца своих дней ненавидеть Америку.

Генрих Дэвид Торо через пять лет напечатает свою книгу — но не в издательстве мистера Гришэма. Помимо членов кружка Эмерсона в Конкорде, она мало кого заинтересует, небольшой ее тираж будет пылиться на складах издательств и стоять на полках библиотек невостребованный. С конца ХIХ века интерес к книге начнет неуклонно расти, «Уолден, или Жизнь в лесу» станет вехой в истории философии и мировой литературы. Торо умрет в мае 1862 года от чахотки; перед смертью мать спросит его, помирился ли он с Богом, Торо ответит, что ссоры не было.

 

 

ГЛАВА 5: СКАНДАЛЬНАЯ ПЬЕСА

 

Миссис Сеймур редко можно было сбить с толку, но здесь был именно такой случай.

— И это ваша постановка? — упавшим голосом спросила она.

За полчаса до того компания в зеленом ландо прибыла в Олд Тоут, и гости разместились в отведенных им комнатах. Миссис Сеймур, однако, немедленно начала готовить диспозицию для нового сражения. Не отпустив Лайбета на телеграф и едва дав Пирсонам время на то, чтобы вновь вынуть свои вещи из саквояжей и освежиться, она созвала всех вниз на «маленький кофе», придумав предварить его прогулкой в березовой роще, в которой находилась сцена для готовящегося домашнего спектакля. Она знала, что дочери должны были сейчас репетировать, первая встреча Генри и Лауры планировалась ею в волшебной атмосфере искусства.

Мистер и миссис Сеймур не следили за выбором постановки. Они полагали само собой разумеющимся, что дочери выберут для четвертого июля что-нибудь патриотическое — если не «Генерала Мариона» Уайта и не дюрианова «Майора Андре» — модный тогда выбор живых картин, но тут была проблема в том, что играли актрисы, а не актеры, — то что-нибудь с Молли Питчер или с Бетси Росс.

Но что было это?!

Компания вышла к сцене со стороны маленькой березовой рощи, — получилось, что сбоку, так что актеры на сцене не сразу заметили зрителей. И вот что они увидели.

Любимая дочь миссис Сеймур в белом платье стояла на коленях перед деревянной колодой с завязанными полотенцем глазами. То и дело она беспомощно поднимала лицо к небу и шевелила губами, будто произнося молитвы. Садовник Питерс, облаченный в зимнюю меховую шубу мистера Сеймура, склонялся над Лаурой, всячески показывая свое участие к ее судьбе, очевидно незавидной. Рядом с ними стояла София. Она была уже в совершенно неприличном виде — без юбки, в обтягивающих ляжки темно-вишневого цвета лосинах и в бордового цвета мужской жилетке. Облокотившись на топор с длинной рукояткой, она наблюдала за сестрой с выражением, сосредоточенным на внутренней мысли. Третья женская фигура в золотом платье сидела с другой стороны сцены боком к зрителям с обращенным к небу лицом, выражающим крайнюю степень горя. Декорации представляли собой фанерные доски, подпертые сзади садовыми кольями; по серому фону на них масляной краской был выписан орнамент со средневековыми крестами. Задумка, очевидно, предполагала, что девушка в золотом платье находит опору в стенах с этими крестами, но сооружение было неустойчиво, поэтому девушка одну руку просунула в щель между досками и, опираясь на стену, одновременно придерживала стену рукой с обратной стороны. По сцене, кроме того, была разбросана солома и якорные цепи с лодочной станции, изображавшие оковы.

Зрители увидели кульминацию пьесы.

— Что мне теперь делать? — воскликнула Лаура жалким и испуганным голосом, беспомощно поводя невидящей головой из стороны в сторону.

— Положи голову на колоду, — тихо сказала ей София, все так же внимательно глядя на сестру, как будто по-прежнему обдумывая внутри себя что-то.

Лаура принялась искать колоду руками, но руки ее хватали воздух.

— Где? Где она? — закричала она тревожно, словно ребенок, который по указанию взрослого должен отыскать нужную вещь, но не может ее найти.

Садовник Питерс взял руки Лауры и положил их на колоду. Лаура облегченно выдохнула, обняла колоду, словно подушку, и положила на нее голову. Питерс что-то зашептал ей на ухо. София выпрямилась, нахмурилась, взялась за топор и сделала шаг к сестре. Девушка в золотом платье была в бессилии поднять еще выше лицо. Все четверо застыли без движения.

В этот момент и прозвучал растерянный голос миссис Сеймур:

— И это ваша постановка?

Лаура как ужаленная вскочила на ноги, сорвала с головы полотенце, увидела мать и в гневе топнула ногой.

— Мама, вы все испортили!

София посмотрела на неожиданных зрителей с холодной скептической улыбкой. Садовник Питерс, подслеповато щурясь, гладил ладонями шубу мистера Сеймура. Девушка в золотом платье потихоньку вынула руку из щели в досках.

— Девочка, Лаура, я… Мы просто гуляли… Мы не предполагали встретить вас здесь… — лепетала миссис Сеймур, все еще сама не своя от увиденного. — Но… что это за выбор картины?!

— Мой выбор, — сказала София сжатым в пружину голосом. — «Казнь Джейн Грей» Поля Делароша.

— Позволь, Софи, я, может быть, не так образованна, я не знаю этого Делароша… Но колода... Топор! При чем тут казнь?

— Это не казнь, мама. Это момент перед казнью.

— Да пусть хоть момент — мы празднуем День независимости, свободу! И вдруг топор. И Лаура на коленях! А ты…

Она не закончила, не желая продолжать при посторонних, находясь в самом искреннем расстройстве.

— Дочери ваши разыгрывают tableau vivant с модной нынче картины, — вступил деликатно мистер Пирсон. — Что касается сюжета, то, кажется, я начинаю понимать причину, по которой он был выбран.

— Какая может быть причина отрубать голову невинной девушке? — держась за сердце, простонала миссис Сеймур. — Даже и не в День независимости!

Тут заступился за пьесу и пастор, все время представления с особым интересом наблюдавший за игрой девушки в золотом платье, поддерживавшей рукой стену.

— Причина рубить Джейн голову, как тогда казалось людям, была, — объяснил он миссис Сеймур. — Сюжет взят из старинной английской истории, шестнадцатый век. Молодая девушка Джейн Грей была возведена на английский престол интригами своих родственников. Процарствовав всего девять дней, она была свергнута Кровавой Мэри и приговорена ею к смерти. Джейн было всего пятнадцать лет, это был почти ребенок. Хроникеры пишут, что во время казни девочка очень волновалась, что сделает что-то не так, и все время спрашивала у окружающих, как вести себя правильно.

— Но при чем здесь День независимости? — страдальческим тоном повторила свой вопрос миссис Сеймур.

Даже если преподобный Лайбет сам не до конца понимал связь в начале, будучи проповедником, то есть человеком ученым в интерпретациях, он создал эту связь в процессе говорения.

— Распятие — тоже изображение казни, — объяснил он миссис Сеймур. — Цель пьесы, как и известного библейского сюжета, освежить в зрителях чувство милосердия. Все фигуры картины Делароша объединены этим чувством — даже палач, как вы могли заметить, выражает на своем лице сомнения в правильности того, что ему предстоит сделать, и не гордится своим долгом. Разве это не то чувство, которое должно объединять нас всех четвертого июля? Разве это не то чувство, которое завещал нам Спаситель? Милосердие — чувство, дающее нам истинную свободу.

— Но они же, в конце концов, отрубили ей голову, — недоуменно посмотрела на него миссис Сеймур.

— Да, — смиренно признал пастор, делая движения шеей из воротничка. — Но это было потом! В другом, так сказать, моменте, спустя вечность, когда в них возродилось чувство ложного долга перед земной властью. Постановка же заостряет внимание на моменте вечном, на долге человека перед высшим судьей — на том миге, когда нас всех объединяет чувство сострадания к ближнему!

— Браво, браво, — захлопал в ладоши мистер Пирсон.

Пастор удовлетворенно кивнул ему.

— Это вы все сейчас сами придумали, — недовольно сказала миссис Сеймур. Она хотела еще добавить: «Все равно же в конце концов ей отрубили голову», но пастор ловко ввернул:

— Это придумал не я, а Спаситель — две тысячи лет назад.

Миссис Сеймур хорошо сделала, что удержалась от реплики, потому что выяснилось, что и Генри Пирсону пьеса понравилась.

— Мне кажется, все было сыграно с большим вкусом и мастерством, — сказал он, глядя на Софию.

Услышав это, миссис Сеймур стала много восприимчивее к идее милосердия.

— Лаура, София! Позвольте же представить вам: Генри Пирсон. Они с отцом будут гостить у нас несколько дней.

Лаура присела, направив безразличный взгляд в небеса. София, не имея возможности сделать книксен, поклонилась как мужчина, вызвав почти инфаркт у миссис Сеймур. В это время молодая женщина в золотом платье поднялась и подошла к Лауре и Софии. Миссис Сеймур, чтобы закончить представления, пробормотала скороговоркой:

— Анна Эпплтон, дочь нашей соседки, миссис Эпплтон.

У девушки были золотые волосы под цвет платья, они вились на висках и на затылке, обрамляя круглое веснушчатое лицо, которое смотрелось бы простым, если бы не большие серые глаза. Глаза эти смотрели на мир с тем спокойствием, с каким на него глядят младенцы после того, как мать накормила их грудью. В эти глаза хотелось смотреть.

— Мне кажется, я где-то видел вас раньше, — сказал ей преподобный Лайбет.

Ему ответила Лаура:

— Анна с матерью месяц назад приехали к нам из Калифорнии.

— Вот как? Все ныне ищут счастья в Калифорнии, а вы, наоборот, из Калифорнии к нам, — добродушно хохотнул мистер Пирсон.

— Папенька умер в Сакраменто, — сказала Анна просто. — Мы приехали жить к дяде.

— Простите, я не знал, — смутился мистер Пирсон.

— Ваша пьеса очень хороша, — сказал пастор, чтобы замять неловкость. — Хоть всегда и все есть возможность улучшить.

— Еще улучшить? — подняла бровь миссис Сеймур.

— В данном случае, приблизить к оригиналу. Ведь если мне не изменяет память, у Делароша на полотне пять фигур, а не четыре — две фрейлины у стены, а не одна. София, вы могли бы стать второй фрейлиной, это… избавит вас от необходимости быть палачом.

В ответ он получил насмешливый взгляд.

— Что же, вы сами хотите стать палачом?

— О, эта роль слишком сложна для меня! — воскликнул пастор. —  Я неважный актер, но я мог бы, пожалуй, сыграть барона Бриджеса, ведь мне и в жизни приходится быть утешителем.

— Не говорите мне, что вы согласитесь играть в пьесе, отец, — сказала миссис Сеймур.

— Но почему и нет? Если меня возьмут.

— Вы? Священник? В пьесе, где отрубают голову девушке?

— В пьесе-мистерии, где в трагический момент в порочных людях вспыхивает божья искра.

— Если я буду фрейлиной, то кто же будет палачом? — спросила София.

— Вот это главный вопрос! — увлеченно отвечал ей пастор. — Фигура палача в картине центральная — не Джейн, палач! Он и не хочет казнить Джейн, и вынужден это делать — и не только по приказу. Сложился порядок — этот порядок у него в голове! Палач не может пожертвовать порядком! Ослушавшись порядка, он казнит себя. И вот его выбор: убить невинное дитя, агнца божьего, Христа, или разрушить известный ему порядок вместе с самим собой. О, здесь Шекспир, господа, Шекспир!

Я предполагаю, что энтузиазм, красноречие и живость мысли, проявленные пастором Лайбетом ярко, но не совсем к месту, могли быть как-то связаны со спокойным взглядом глаз Анны. Чем спокойнее был этот взгляд, тем больше распалялись воображение и проповеднический пыл пастора. Он и сам понимал в этот момент, что уже компрометирует себя своим энтузиазмом, но никак не мог остановиться, взгляд со сцены оправдывал для него все риски.

— Пойдемте со мной на сцену, мистер Пирсон, прошу вас, — обратился он к Генри. — Только чтобы увидеть на секунду, как бы это было с полным составом. Вы встанете за палача, а я за Бриджеса.

Он сам был уже на сцене, указывая Генри место у топора.

— Просим, просим! — зааплодировала миссис Сеймур. — Генри, ну что же вы? Смелее, поднимайтесь на сцену, вставайте рядом с Лаурой.

Взгляд, которым София посмотрела на мать, состоял из сложной комбинации негодования и насмешки.

— Просим! Просим! — зааплодировали и мистер Пирсон с мистером Сеймуром.

Генри, смущенно улыбаясь, поднялся на сцену и встал возле топора.

— Мисс София, вы отойдите к той стене, у которой была мисс Анна, — все больше входил во вкус режиссуры преподобный. — У Делароша вторая фрейлина отвернулась от зрителя, вам надо будет показать горе позой, а не лицом! Положите обе руки на стену и обоприте о них лоб — только осторожнее, не опрокиньте стену. Но куда же вы?

София решительно пошла прочь со сцены.

— Мисс София! — вдруг крикнул ей вслед Генри.

Все с недоумением обернулись на него.

Но эти обтянутые иссиня-красными лосинами ноги что-то сделали с ним — все смешалось: вишни во рту у матери, ослепительная молния на обратной стороне век, та девочка с аукциона в Канзасе… Но он не мог бы сейчас сказать ни слова ни на одну из этих тем.

София не обернулась, но пошла не оборачиваясь, быстрым шагом по траве через лужайку к дому. Никто сейчас не видит ее лица, но я могу сказать вам: на нем не гнев, не слезы — на нем улыбка. А вот Лаура сейчас украдкой смотрит на Генри, смотрящего вслед Софии, и хмурится, — и что-то меняется в Лауре.

— Ах, это скучно!

Подобрав платье, она тоже быстро сходит со сцены и идет, потом бежит по траве вслед за сестрой.

— София, подожди!

Но София продолжает, не оборачиваясь, быстро идти к дому.

Вдруг и третья девушка сбегает со сцены и спешит, поднимая платье, за первыми двумя.

Приложив руку козырьком ко лбу, мистер Пирсон наблюдает красивое зрелище: три грации. Первая — силуэт огненный, блистающий вишневой кровью на изумрудном поле, в закатном свете он уже совсем близко к пылающим окнам террасы; дальше второй — фигура, похожая на привидение или на ангела, вся в белом, — она торопится догнать первую, путается в одеждах, не поспевает, но все еще надеется ее догнать; и потом третья — на самом большом расстоянии от дома — чудная золотая форма, очевидно уже не поспевающая за первыми двумя, но неотступно следующая за ними.

— Пойдемте пить кофе, — сказала миссис Сеймур.

 

 

ГЛАВА 6: ТРИ РАЗГОВОРА — БЕЗ ЧЕТВЕРТОГО

 

Мне нужно сделать читателя свидетелем трех разговоров, состоявшихся в Олд Тоуте в тот же день, то есть первого июля в воскресенье. Разговоры эти были каждый с глазу на глаз между двумя людьми. Есть нечто особенное в таких разговорах — в них оказывается сильно уменьшена доля привычно повторяемых людьми друг другу глупостей. Добавьте к двум собеседникам третьего, и глупости начнут говориться. Будто появляется в компании четвертый, не видимый и не слышимый тремя, но диктующий всем троим, что говорить. Беседа же двоих совсем иное дело. Я говорю здесь даже не о какой-то особенно доверительной или очень секретной беседе, а об обычном разговоре. Таинственного четвертого рядом нет, и двоим становится стыдно друг перед другом за то, что они наговорили друг другу раньше в присутствии третьих. Порой, оставшись вдвоем — особенно когда это происходит вдруг, — люди по инерции продолжают какое-то время сообщать друг другу чушь, но вдруг остановятся, потому что остро почувствуют, что это же чушь, и испытывают то чувство, какое испытывает рабочий театра, опускающий на сцену веревками Луну и встретившийся глазами со случайно заблудившимся за кулисами зрителем.

Все три разговора состоялись после кофе. И София, и Лаура, и Анна — все были на кофе. София в закрытом, словно футляр, платье из синего шелка с двумя рядами круглых, зашитых в материю пуговиц; Лаура в белом платье, но не в том, в котором играла, а в другом, с широким декольте, на шее ее было чудное изумрудное колье; Анна была в том же золотом платье, в котором играла. За парфэ с шоколадным муссом скандал со спектаклем забылся. Преподобный Лайбет честно признался, что увлекся. Общим мнением пьеса была признана удачной, а первоначальный состав актеров наилучшим, так что и садовник Питерс оказался восстановлен в актерских правах. Согласились только, что на празднике преподобный Лайбет прочтет перед пьесой представление ее смысла, но в остальном пусть девушки продолжат репетировать картину и пусть делают все так, как сочтут нужным, вмешиваться в их постановку больше никто не будет.

— То, что мы подсмотрели пьесу, не беда, — сказал в заключение мистер Пирсон, поднимая бокал за актеров. — Все мы с удовольствием посмотрим столь искусно представленную картину еще раз! Браво!

— И на празднике будет много и других гостей, — поспешила вставить миссис Сеймур. — Больших ценителей искусства. Мистер Эмерсон, мистер Готорн…

Мистер Сеймур был уже без тесного жилета, так что от него не последовало ни звука.

После кофе мужчины закурили трубки и сигары, — женщины, как полагается, оставили их. Анна с Софией, спустившись с веранды, отправились через лужайку к открытой беседке на дальней окраине рощи. Там состоялся первый разговор из тех, в которые я хочу посвятить читателя. Но прежде позвольте рассказать подробнее о том, что была за девушка эта Анна — со своими спокойными, как дневные луны, глазами.

Ей было двадцать лет. Это было создание странное — одно из тех, кто не умеет вести разговора с людьми по общепринятым правилам. Такие личности порой бывают и психопатичны, и опасны. Но есть другая разновидность таких людей, тихони — они в свою очередь делятся на два подвида: тех, которые осознают, что не могут попасть с другими людьми в унисон и очень переживают по этому поводу, и тех, что совершенно не отдают себе отчета в своем странном способе вести разговор. Первые становятся жалки, часто их презирают. Вторые могут через некоторое время даже начать нравиться. Этим людям (Анна относилась к их числу) кажется, что собеседник говорит зачем-то слишком затейливо или слишком много, и оттого забывает, что сказал в начале, и часто завирается, и лжет зачем-то сам себе, и вот эти люди пытаются помочь собеседнику перестать лгать. На таких людей вначале поднимают брови, особенно в компаниях, где больше двух собеседников. Иногда, кто побойчее в таких компаниях, фыркнет на сказанное ими, закатит глаза и хлопнет себя по лбу ладонью — какая дичь! Но проходит некоторое время, и окружающие видят, что самому говорящему реакция на его слова никак не заметна, не обижает его и что они с тем же успехом могут фыркать и закатывать глаза на скатившийся с горы камень или на шелестящий от ветра камыш — а ведь в этом случае на них самих надо фыркать и закатывать глаза. Тогда слушателям вдруг становится интересно, что говорит этот юродивый или блаженный — ибо это явление, действительно, сродни юродству, — и в некоторых случаях они даже начинают прислушиваться к таком человеку, и даже через некоторое время с большим удовольствием, чем к тем, кто умеет бойко нести глупости в компаниях больше двух. И слушают таких странных людей не в поиске даже какой-то пользы для себя от их слов, нет, — а именно с тем удовольствием, с каким мы прислушиваемся к журчанию ручья или к пению птицы. Слушателю все равно кажется, что продуктивный контакт невозможен, ибо говорящий без причуд человек — пусть указывающий нам верно на то, что мы часто лжем себе, — не может изменить в нас эту необходимость лгать себе. Но мы оказываемся заворожены такими людьми, смотрим на них как на диковинных обитателей глубин — или высот? — зная, что сами мы в среде, откуда они поднялись или с какой к нам спустились, жить никогда не сможем, но в то же время нет-нет да и спрашиваем себя, а каково жить там, — и вдруг задумываемся, пусть лишь на миг, а не есть ли их способ жить лучше нашего. Говорят такие люди просто, и я думаю, вовсе не от отсутствия или от недостатка в себе ума. Пусть порой и кажется, что речь их похожа на детскую или на лепет деревенского дурачка, — но все это от того, что ум их так изогнулся, что не получил необходимую для практического применения форму, зато стал в разы острее, чем обычного вида ум. Думаю, именно своей неспособностью использовать обсуждаемый предмет для своих нужд становится речь таких людей приятна. Юродивых этих часто берут под свою опеку умные и образованные господа, они окружают их заботой, благодетельствуют им. И хоть образованные господа продолжают рекомендовать их своим друзьям и знакомым «странными», «оригиналами», порой и «больными», но сами между тем находят неизъяснимое удовольствие в беседах с ними с глазу на глаз и используют эти беседы даже как в своем роде причащение. И пусть Анна Эпплтон производила рядом с Лаурой впечатление куклы, в которую та играла, ведь и древние люди играли в куклы, создавая из глины статуэтки первых богов.

Родилась Анна в Бостоне. Мать ее, миссис Эпплтон, до замужества Мария Стилс, происходила из семьи состоятельной и набожной. Но в двадцать лет Мария имела несчастье влюбиться и выйти замуж за Уильяма  Эпплтона. В человеке этом духовные устремления были так перемешаны со страстями, что ни рай, ни ад никогда не могли очистить себя в нем вполне от противной стороны. Образованный, но усвоивший плоды просвещения так, что противоестественным образом все полезное вывелось из него, а все вредное осталось, Уильям Эпплтон, выросший, между прочим, тоже в приличной и набожной семье, сам страдал от своей мании совершать без конца что-то необычное в духовной или общественной сфере. Беда была еще в том, что он обладал при этом немалым честолюбием и всегда испытывал зуд оказаться хоть на ступеньку, но выше того положения, которого заслуживал. Деньги, которыми тайком от родителей помогал Марии ее брат Майкл (родители лишили Марию приданого), Уильям Эпплтон спускал без всякой выгоды для семьи на разного рода проекты — духовного или коммерческого свойства, часто в некоторой причудливой комбинации обоих.  В числе этих проектов были, например: организация экспедиции в подземные пещеры Вирджинских Аппалачей, где, по легендам ирокезов, существовал проход к центру земли (денег на профессиональных исследователей не хватило, а энтузиасты, согласившиеся пойти в поход бесплатно, поссорились из-за того, какие заступы с собой брать); строительство станций швартовки воздушных шаров в Нью-Йорке и Сан-Франциско (было построено полвышки в Нью-Йорке, но деньги стали кончаться и их едва хватило на покрытие чека, предъявленного мэрией за работы по разборке и утилизации того, что было построено); продажа фьючерсов на землю шайеннов вдоль северо-восточной границы (шайенны уходить со своих земель отказались, а переговорщиков пришлось выкупать у них за собранные на предприятие деньги); лоббирование законопроекта о многоженстве в Вермонте (поев и попив, лоббисты исчезли, а Уильям Эпплтон получил много анонимных писем от защитников морали с обещанием переломать ему колени); наконец, кампания в прессе за законопроект по утверждению официальным языком США английского языка в стихах (редакторы отказывались печатать это даже за деньги). Что сказать, такие люди появляются на стыке времен — желание перемен в них не находит созвучия с временем, энергия их уходит в небеса причудливыми факелами. Они как будто прямая противоположность другого рода людям — тем, кто проживают свои жизни, стараясь во всем и полностью удовлетворить невидимого в обществе четвертого. Но оба эти типа, по сути, один и тот же типаж, вывернутый наизнанку.

Мать Анны любила мужа именно за это его фаустианство — и, кажется, продолжала любить даже тогда, когда поняла всю безысходность его квестов. Как иначе объяснить то, что после всего, что он натворил, она согласилась на самую рискованную из его авантюр — ехать с ним за золотом в Калифорнию?

Уильям Эпплтон к этому моменту был уже, кажется, и по меркам клиническим не совсем в порядке: так, он заявлял, что, когда найдет в Сакраменто золото, построит на берегу Тихого океана храм всех религий, основанный на учении спазматического поэта Филиппа Бейли. Только очень любящие Уильяма Эпплтона люди могли не замечать — или не обращать внимания на то, что движения его мыслей стали похожи на движение насекомых на стенах спальни вконец обнищавшей семьи Эпплтон.

На взгорьях Сакраменто этот человек умер от холеры. Еще по дороге в Калифорнию Марию нагнало письмо брата, в котором тот настоятельно советовал ей оставить наконец своего безумного мужа и переехать с дочерью в его поместье под Салемом, обещая сестре и племяннице полный пансион и заботу. Похоронив мистера Эпплтона, мать и дочь отправились обратно в Массачусетс уже знакомым им маршрутом через всю страну.

Нет сомнений, что в каком-то своем виде характер и склонности отца передались дочери, за вычетом амбиции, — но в амбиции часто все и дело. Обстоятельства жизни Анны, в особенности последние случившиеся с ней в Калифорнии события, внесли вклад в переплавку в ней наследственных черт. Месяцы, проведенные в фургонах, ночевки под звездами, длинные взгляды мужчин и появлявшиеся на горизонте то и дело индейцы (обошлось, впрочем, без стычек), все повлияло, все сыграло роль — но главное было, пожалуй, обманутая мечта отца, которого она, несмотря на все его причуды, очень любила. В ней сформировалась модель жизни как бессмысленного путешествия к границе известного и обратно, и эта модель диктовала ей спокойно относиться ко всему, что могло с ней случиться по пути назад. Этого спокойствия у нее стало много, очень много. И если у отца творческая энергия без смысла уходила в небо, то у Анны она потекла по кругу, автономно от ее сознания, освещая это сознание изнутри светом спокойствия. Не стоит, разумеется, сбрасывать со счетов и несколько месяцев жизни среди людей, бредивших золотом, а главное было нечто — нечто — случившееся с ней в Сакраменто, — событие, которое окончательно изменило ее и сформировало такой, какой она сейчас была. Событие это, несмотря на весь свой ужас, было одним из самых дорогих ее воспоминаний. Думаю, впрочем, она бы с готовностью согласилась с Питерсом, который, как читатель помнит, сказал, поглядев на ее рисунок: «Эту картину надо бы яснее выразить».

Тут бы мне надо сказать о смерти Анны, но удивительно, я ничего не знаю о ее смерти. Совсем, совсем ничего.

После возвращения в Новую Англию дядя Майкл представил Анну своим соседям в Олд Тоуте, тогда она и познакомилась с Лаурой. Девушки сошлись — разумеется, не без фырканий и закатываний глаз со стороны Лауры поначалу.

Теперь они сидят в беседке вполоборота друг к другу и держатся за руки.

— Как пастор-то разошелся! Ты видела? — Лаура звонко рассмеялась. — «Вы что, хотите быть палачом?» Клянусь, если бы это был единственный способ добраться до тебя, он бы согласился.

— Он увлекся как ребенок, — с улыбкой кивнула Анна Лауре.

— Как ребенок? — Лаура иронически посмотрела на нее.

Анна разняла руки и принялась разглаживать складки платья.

— Мужчины не виноваты в том, что не умеют контролировать себя. Так устроено. В этом, правда, есть что-то детское.

Лаура покачала головой.

— Нет, ребенок — это ты! Да, пусть, — махнула она рукой. — Что нам они? Этот Генри Пирсон просто болван, — добавила она неожиданно для самой себя и тут же испугалась, почувствовав, что краснеет.

Впрочем, опасности не было: вокруг было темно, а Анна была Анна.

— Папенька хочет сосватать меня за него, — добавила она с усмешкой, — а он мне ничуточки не нравится.

Анна почувствовала ложь, но промолчала.

— И зачем София вырядилась в эти вишневые лосины? — с раздражением продолжила Лаура. — Я же предлагала ей роль Бриджеса. В шубе играть мужчину было бы приличнее.

— Мне кажется, она не любит мистера Гришэма, — сказала Анна. — Она не хочет входить за него замуж. Вот и шалит, как…

— …ребенок, — снова усмехнулась Лаура. — Ничего она не маленькая. Лосины понятно, для чего выбрала. Да только поздно уже ей лосины.

— Что даже если Генри понравилась София, — сказала Анна. — Тебе Генри не подходит.

— Да разве я о том тебя спрашиваю? — нахмурилась Лаура. — Этот Генри мне нужен, если хочешь знать, только для того, чтобы попасть на аукцион, но ни для чего больше, слышишь, ни для чего больше! Я только потому о нем сказала. Да, с точки зрения Фуллер я, может быть, продамся, как скаковая лошадь, — продамся! Но только на один день, и за хорошую цену, и чтобы купить несчастным свободу! — Она посмотрела на Анну как дикарь, разнесший дубиной не только врага, но и свой собственный дом.

— Я не думаю, что ты продашься, — просто отвечала ей Анна. — Генри тебе нравится.

— Вот какая ты несносная! Я же тебе говорю — совсем нет! Вот ни столечко не нравится!

Она замолчала, вся дрожа от возмущения, сама ожидая от себя продолжения взрыва, но словно кто-то внутри остановил ее, положив руку на сердце. Может быть, это был взгляд Анны. Лаура вздохнула тяжко и искренно.

— Я сама себя не пойму, Анна. Вроде бы он мне нравится. А вроде бы у меня высокая цель. Так он или цель?

— Не он, и не цель, а ты, — улыбнулась ей Анна. Она наклонилась и обняла Лауру, та с силой прижалась к ней.

— Милая, ты милая! — проговорила она сквозь навернувшиеся на глаза слезы. — Люблю тебя! Как я люблю тебя! А про себя ничего, ничего не понимаю! А он и не смотрит на меня. Я — платье, колье — а он не смотрит. Но к этому Альмавиве я за деньгами не пойду.

— И не надо, — сказала Анна, поднимая ее лицо руками и заглядывая в него. — Почему бы тебе просто не поговорить с Генри? Без выкрутас, без колье, без флирта. Скажи ему, что хочешь пойти на аукцион. Объясни ему, почему это тебе важно. Попроси у него честно денег в залог под драгоценности. Он так же, как и ты, ненавидит рабство, у тебя все получится.

Такой простой подход отчего-то был полностью упущен Лаурой из внимания, — упущен даже мудрой Софией, — может быть, именно от того, что был слишком прост. Решение было пропитано душистыми запахами ночных цветов, журчанием воды в ручье, шуршанием листьев на темных деревьях — оно представилось ей великой истиной.

— Без флирта, без лошадей, без условий, — произнесла она медленно и торжественно. — Спросить как равный равного.

Перехожу ко второму разговору.

Мистер Сеймур свою библиотеку наполнял с особой тщательностью — у посетителей ее не оставалось сомнений в том, что хозяин поместья имеет с литературой не только самые близкие, но и самые рабочие отношения. Накопляя потенциал для своего будущего произведения, мистер Сеймур приобрел богатое собрание не только классических, но и современных веку сочинений, среди которых были необычные, редкие и ценные книги. Сокровищница эта была востребована из его семьи только им самим и его старшей дочерью. Последняя сейчас стояла у одной из полок вишневого дерева, держа в руке книгу.

Дверь отворилась, и в библиотеку осторожно вошел, благоговейно оглядывая полки, Генри Пирсон. Увидев Софию, он остановился, его лицо зарумянилось, и он сказал:

— Прошу прощения, если помешал вам. Ваш папенька порекомендовал мне одну книгу. Не могли бы вы помочь мне ее найти? — Он протянул ей записку с номером стеллажа.

Она ничего не ответила, не взяла записку, но поглядела на него умно-насмешливо.

Он поспешно сунул записку в карман и убрал руки за спину.

— Столько книг! Я видел больше только в университете.

Она все смотрела на него с тем выражением, будто дожидалась от него чего-то другого, — так мать смотрит на ребенка, когда учит его читать, ожидая, что он прочтет сам правильно и не подсказывая ему.

Он кашлянул.

— Я…

Теперь он покраснел всерьез.

В глазах ее, словно блестящая рыбка в темной воде, мелькнула на миг улыбка, но тут же пропала.

Он опять вынул из кармана записку и посмотрел в нее.

— Вы не покажете мне стеллаж номер семь? — с отчаянием спросил он.

— Этот. — Она ткнула пальцем с надетым на нем рубином на шкаф рядом с ней. — Какая книга вас интересует?

— «Природа» Эмерсона, — с облегчением выдохнул он. — Мне еще и раньше говорил про нее отец. А один мой товарищ по университету, Уильям Мюррей, большой поклонник мистера Эмерсона, — даже встречался с ним в Конкорде — давно рекомендовал ее мне...

— Эта книга Эмерсона — чушь, — сказала она, и, словно утратив к нему интерес, опустила глаза в собственную книгу.

— Вот как? — потерянно улыбнулся он. — А мне говорили, она содержит в себе рецепт обновления веры. Этот мой товарищ, Уильям Мюррей, сказал мне, что, прочитав ее, начал смотреть на мир по-новому.

— Там мистер Эмерсон рекомендует наклониться и посмотреть на мир между собственных ног, — сказала она презрительно, не поднимая глаз от книги. — А пьяный смотрит на мир из-под лавки. И все по-новому. «Природа» — набор чувствительных банальностей и больше ничего.

— Как интересно вы говорите. — Он начал обретать уверенность от того, что она говорила с ним. — Я это еще раньше в вас заметил, еще когда вы были на сцене, — у вас очень твердые суждения.

Он уже смотрел на нее с ласковым вниманием, словно просящийся на руки щенок.

— Да я же почти ничего не говорила там, на сцене, — сказала она, коротко взглядывая на него. — И с чего вы заключили, что у меня твердые суждения? И потом — разве людям не безразличны суждения друг друга?

— Я думаю, что нет, — отвечал он поспешно. — Вот вы сейчас читаете книгу. Значит, вам не все равно, что думают другие. Что вы читаете?

— «Скромное предложение» Свифта.

— Я читал у него лишь «Путешествия Гулливера», но там тоже много интересных мыслей. Если вы читаете Свифта, значит, некоторые из его мыслей вам нравятся, — заключил он не очень ловко.

— Некоторые нравятся, — хмыкнула она. — Например, мысль делать из младенцев рагу.

— Вы шутите, — укоризненно сказал он ей.

— А есть разница?

— Я полагаю, что вы играете! — вдруг решительно воскликнул он, словно видя в ней внутренним взором что-то важное для себя, что-то ускользающее от себя — то, чему он не мог позволить от себя ускользнуть. — Мы все слишком много играем друг с другом, вы так не думаете? Но вот, когда вы были на сцене, — продолжил он, — мне показалось…

— Что вам показалось?

— Что вы там не играли. И я тогда…

Она вдруг испытала необычное для себя чувство — подобное тому, какое испытывает человек, когда после холода погружается в горячую ванну.

— Что — вы тогда?

— Я увидел вас настоящую, — сказал он.

— В роли палача? — тревожно спросила она.

— Нет. В роли брошенной всеми, одинокой и несчастной девочки.

— Уходите, — вдруг глухо сказала она.

— Я…

— Уходите! Слышите? Прочь!

Она размахнулась и бросила в него книгу, — ударившись о полку, та упала на пол, распластав обложку, словно птица крылья.

Он вышел в коридор, сердце его стучало. Затем остановился и прислушался — ему показалось, что из-за двери он слышит плач.

Третий разговор, о котором я расскажу, состоялся в тот же день, но уже совсем поздно, в спальне мистера и миссис Сеймур.

— Дорогая, — недовольно проворчал мистер Сеймур, садясь на кровати и начиная стягивать с ног брюки. — Ты столько всем наобещала сегодня. Я совершенно не представляю, что мне со всем этим делать! Ну где я тебе возьму Эмерсона? Я вовсе не знаю Эмерсона!

— Эмерсоны не приедут, — постановила Миссис Сеймур, словно отвечая гостю на празднике. — У Эмерсонов оказались взятые на себя ранее обязательства.

Она вынимала из своей греческой головы булавки и укладывала их в ларец на трюмо.

— Главное другое, в части белошвеек ты выполнил свое обещание, послал письмо Гришэму. Даже если Гришэм вдруг откажет нам, — она оторвалась от булавок и повернула ладони вверх в жесте сожаления, — мы чисты перед небом. А Пирсоны у нас в гостях.

— Гришэм мне не откажет, — вздохнул мистер Сеймур.

— Тем лучше. Но как ни крути, хороших гостей еще надо, — продолжила она. — Короля делает свита. Пирсоны должны быть уверены, что с нами не понизят свой уровень. Ты не сможешь позвать хоть Готорна? Он помельче, но все же известен.

— Дорогая, — снова встревожился мистер Сеймур. — Я видел Готорна всего один только раз, и это было давным-давно. Меня представили ему на городском собрании. Он сказал мне: «Как поживаете?», и я сказал ему: «Как поживаете?» Но это и все.

— Он написал отзыв на твое эссе.

— Дорогая, это тоже было давно... Эссе было недурное, правда, но все уже про него забыли.

— Так напомни ему.

— Дорогая, это будет назойливо! Готорн, говорят, и к близким-то друзьям не любит ездить. Да черт же тебя дери! — нетерпеливо дернул он брючину.

— Позови эту феминистку, к которой София и Лаура ходили на диспут. Пирсоны любят таких.

— Фуллер? Она сейчас в Англии.

— Да что ж ты за писатель такой, что никого из писателей не знаешь! — возмутилась миссис Сеймур, с чувством бросая очередную булавку в ларец.

— Доротея, — развел руками мистер Сеймур. — Я не ищу славы у толпы. Пусть они себе ездят все друг к другу, все это пыль.

Миссис Сеймур с шумом захлопнула ларец.

— Там в мою прошлую поездку был еще один, — поспешно вспомнил мистер Сеймур. — Мелвилл. Молодой писатель, начинающий. Мы познакомились в очереди у дантиста. Что-то такое пишет про дикарей в Полинезии. Если хочешь, я могу позвать его. Он показался мне легок на подъем.

— Легок на дармовые обеды, — заключила миссис Сеймур. — Не надо нам про дикарей.

Она поправила на груди ночную рубашку, затем опустила голову и тряхнула несколько раз волосами, расправляя их, затем выпрямилась и принялась считать:

— Миссис Эпплтон с дочерью, раз — вернее, это два. Обе не совсем в себе. Преподобный Лайбет. Гришэм, разумеется, всегда производит хорошее впечатление. Пирсоны и мы с дочерями. Всего десять. — Она поморщилась. — Надо бы еще людей — и с весом.

— Ты забыла про Кейна Мюррея.

Миссис Сеймур остановилась и удивленно посмотрела на мужа.

— Ты это всерьез?

— Дорогая, без Мюррея никак нельзя. Наши вложения... На его фабрике работает половина города.

— Я знаю про наши вложения. Но одно дело вложения, другое — дружба и семейный круг. — Она потрогала пальцами за ногу купидона, которой балансировал на бронзовой лампе у кровати. — Мюррей слишком имеет репутацию.

— Половина из всего этого слухи, ты же знаешь, — укоризненно сказал мистер Сеймур.

Он встал и с брюками наперевес пошел к шкафу.

— Мюррей давно остепенился, — продолжил он по пути. — Сейчас он делает много полезного для общества.

— Ты имеешь в виду его притоны и работорговлю в обход закона?

— Мы не знаем этого, мы не знаем! — нетерпеливо вскрикнул мистер Сеймур. — Да и зачем нам это знать? Ты сама разрешила мне вложиться в его гуталинную фабрику.

— Сумма была небольшая, а доход приличный, — пожала плечами супруга. — К тому же ты давал проверить договор мистеру Скиннеру. Но приглашение этого господина на семейный праздник — это уже слишком. Ты думаешь о своих дочерях?

— Видишь ли, — замялся мистер Сеймур, которому Мюррей был, действительно, очень нужен на празднике. — Мюррей готовит еще одну оферту — очень привлекательную! Мне бы хотелось убедить его отдать ее мне. Обещаю, я посажу его подальше от Пирсонов и дочерей. Но я не могу не позвать его, когда он сейчас в Салеме. Вот уже месяц, как он занимается делами нашей фабрики, и мне будет неприлично...

Миссис Сеймур некоторое время пристально смотрела на него. Муж имел вид очень смиренный.

— Подальше от дочерей, — сказала она твердо.

Мистер Сеймур молитвенно сложил на груди руки.

— Ты отправил Гришэму рукопись?

— Еще нет. Но мое чутье говорит мне…

Миссис Сеймур не собиралась тратить время на глупости.

— Мое чутье говорит мне, что Блейк Пирсон еще не решил насчет Генри, — сказала она.

— Я напишу Гришэму завтра первым же делом.

— Вместе с положительным отзывом на роман и с рекомендацией его к печати.

Мистер Сеймур обреченно кивнул.

Дела были закончены.

Миссис Сеймур подошла к мужу и села рядом с ним на кровать. Она положила левую руку ему на плечо, а правую, не поворачиваясь, протянула назад и прикрутила вентиль в основании лампы у ноги купидона.

Последнее, что запечатлелось у меня на обратной стороне век, было лицо мистера Сеймура, на котором выразилось недоумение, словно он услышал относящийся не известно к кому крик: «Целься!»

 

 

ЧАСТЬ II

 

ГЛАВА 1: СПОНТАННАЯ ГЕНЕРАЦИЯ — ОТЕЦ И СЫН

 

Озера Сердечного Единства — так приторно-сладко они назывались когда-то. Речь шла о трех небольших прудах, располагавшихся на холмах за чертой города и примечательных тем, что они находились на разных высотах и соединялись между собой вертикальными протоками. Впрочем, вода, стекавшая по ним, была мутна и мало напоминала струи шампанского, но что поделаешь с людским воображением? Кому-то представилась горка пенящихся бокалов, какие выстраивают на свадьбах.

Название это между тем через некоторое время само собой исправилось — люди начали называть озера для краткости Озерами Единства, и тут уж подтянулись ассоциации с национальным праздником. В городском совете даже одно время всерьез обсуждался проект высечь на камне у верхнего пруда профиль Вашингтона, на камне у среднего пруда — профиль Джефферсона, а у нижнего — профиль Франклина. Но соперника барельефу на горе Рашмор не случилось — подписку объявили, но денег не дособрали, так что в конце концов на собранное отреставрировали здание мэрии. Тем не менее у многих семей в Салеме стало традицией накануне Дня независимости устраивать на озерах пикники — да и место было живописное, замечательное.

На озера на следующий день поехали все, кроме преподобного Лайбета, отправившегося поутру в Восточную церковь хлопотать о проведении аукциона. Мистер Сеймур на пикник тоже не поехал — во всяком случае, не поехал туда со всеми в положенный час, но обещал прибыть позже. Рано утром на своей гиге он уехал в город по одному важному делу. Управился он с ним или не управился — как посмотреть, об этом позже, — но в результате он попал к Озерам Единства даже раньше, чем все остальные, причем приехал туда не один — за гигой следовал, колыхаясь, театрального вида экипаж малинового цвета с золотыми шишечками на крыше, со стертым гербом на дверце и запряженный аж четверкой. В карете сидели трое еще не знакомых читателю джентльменов.

Через три четверти часа после их приезда к прудам подкатила и основная компания — в двух экипажах, известном уже читателю зеленом ландо и в коляске, именуемой в честь королевы Виктории, в которой ехали отдельно, чтобы не мешать молодежи, миссис Сеймур и мистер Пирсон. Но и в этой компании также завелось новое для читателя лицо.

Расскажу подробно для начала о двух из этих четырех незнакомцев, об отце и сыне, приехавших на пикник в разных партиях и не подозревавших, что едут на встречу друг с другом. Уильям и Кейн Мюрреи (тот самый мистер Мюррей, против присутствия которого у себя на празднике возражала миссис Сеймур) имели между собой особенные отношения. Даже я, оценивая их со стороны, зная много, имея время взвесить и расставить все факты, их касающиеся, обдумать все обстоятельства, понимаю эти отношения не до конца. У посторонних, знающих дело поверхностно, легко складывалось впечатление, что отец и сын Мюрреи терпеть друг друга не могут. Но я утверждаю, что между ними существовало притяжение, природа которого была таинственна.

Начну с отца.

Слово «репутация» в отношении Кейна Мюррея имело, как правильно заметила миссис Сеймур, определенное звучание. Звук этот больше всего улавливали те, кто не зависел от деловых отношений с ним, но таких в Новой Англии, в частности в Салеме, становилось все меньше. Те же, кто вступал в деловые отношения с мистером Мюрреем, в большой степени теряли тонкость слуха (частично, как я понимаю, это произошло и с мистером Сеймуром). Веспасиан был не прав, когда говорил, что деньги не пахнут, — пусть не так, как предполагал Тит, но они пахнут. Они пахнут не отхожим местом, но освежителем в отхожем месте.

Не могу сообщить читателю, где и когда родился Кейн Мюррей, мне не известны и его родители — мне только известно, что он происходил с Юга. Извините, если дело выглядит так, будто выдумавший Кейна Мюррея фантазер, едва подумав о нем, решил, что не стоит рожать такого, и бросил затею. Так или иначе, фантазер, очевидно, думал о Кейне Мюррее чуть дольше того, чем следовало, и Кейн Мюррей все-таки появился на свет — только тогда, когда фантазер о нем уже совершенно забыл, ничего про это не узнал и не то, что не смог, а даже и не подумал о том, как ему точно определить его. Очевидно только, что мысль фантазера, произведшая Кейна Мюррея на свет, имела мало общего с добром, милосердием и состраданием — хотя и со злом, в классическом понимании зла, она тоже ничего общего не имела. Я искренне уверен, что Кейн Мюррей не был зол от природы. Если он и напоминал часто окружающим злодея — в том опереточном смысле, в котором мы определяем злодеев, — то происходило это от все той же изначальной неопределенности. Ведь обратная сторона добродетели вовсе не зло, обратная сторона добродетели — безразличие. Но и само безразличие в Кейне Мюррее было не определено.

Не будучи определен, Кейн Мюррей родился совершенно равнодушным к себе и к людям — прежде всего, впрочем, именно к собственной судьбе, это шло в нем первым. Он никогда не задумывался о том, кем является «на самом деле», для него такого вопроса просто не существовало. Не строя же в себе определенной сути, он не видел необходимости такой сути и в других, и, ровно как выдумавший и бросивший его фантазер, и не фантазировал о сути других — и потому редко ошибался в людях.

Однако вот что интересно: обычно глубокая проницательность в отношении людей делает человека успешным, но Кейн Мюррей в молодости никак не мог получить себе выгоды от своего хорошего знания людской природы. В ранней юности он, при полной неопределенности своей, мог даже сесть на обочине дороги и облегчиться на глазах у прохожих, включая дам. Но это еще было не зло в глазах окружающих — просто скандал и дикость, со временем же он начал так же открыто облегчаться на людях от своего желания согрешить. Бедняжка совсем не отличал грех от добродетели или если отличал, то первое считал естественной потребностью, второе — неестественной.

Проницательность его в части людской психологии, в сочетании с этой странной от природы распущенностью, происходила во многом от того, что его собственная жизнь как будто не касалось его, но не от того, что он в какой-то момент решил сделаться злым человеком. Наоборот, с детства он очень чувствовал, что делает все время что-то не то, не попадает с другими людьми в такт, и переживал это. Он был особенно озабочен тем, чтобы соблюдать все формальные правила и приличия — учился хорошо, старался, даже когда не имел на то денег, одеваться по моде, стремился иметь все те вещи, которые приличному человеку полагалось иметь, с пониманием, что вещи эти были чем дороже, тем приличнее и тем более одобряемы обществом, выучивал и имитировал принятые манеры. Все это он делал между тем, как слепой, обивающий палочкой тротуар перед собой, и так же, как движения слепого не похожи на движения зрячего человека, так и поведение Мюррея на людях не выглядело естественным.

То, что хоть как-то походило в нем на идентичность, имело проявления странные и все какого-то механического свойства. Так, например, в детстве Мюррей собирал коллекции из бутылочных пробок, найденных им в пыли на улице перед трактиром. Пробки были самые заурядные, почти все одинаковые, отличавшиеся лишь количеством налипшей на них грязи, степенью помятости, разбухшести и выщербленности. Когда маленький Мюррей оставался в одиночестве, он раскладывал пробки на столе и любовался ими. Иногда он поворачивал какую-нибудь из пробок пальцем, чтобы она показалась ему другим боком. О чем он думал, когда делал это?

Я нашел много свидетельств смерти Кейна Мюррея, все датированные разными годами, все сопровождаемые точными адресами и подробными описаниями обстоятельств. Увы, я не могу процитировать читателю ни одно из этих свидетельств как вполне достоверное.

Раз отец поручил маленькому Мюррею истребить муравьев в одной части участка перед домом, где они особенно расплодились, но в процессе выполнения задачи Мюррей решил, что хорошо бы истребить муравьев на всей земле, ибо вся земля имела несомненную связь с отдельным участком перед домом. Он провел много дней, бродя с камнем в руке по улицам и переулкам городка, заходя даже на чужие участки, истребляя мировых муравьев.

Такой человек никогда бы не смог преуспеть в обществе, скажете вы, но будете лишь отчасти правы. Здесь все же были ум, проницательность, практичность и огромная воля. Но прекрасные дары эти теряли свою волшебную силу при полном отсутствии в Мюррее понимания, как все это применяется к людям. Все начинания Кейна Мюррея в молодости потому начинались хорошо, развивались быстро, но быстро и плохо заканчивались. Как только очередное предприятие Мюррея достигало промежуточного успеха, оно тут же обрушивалось за его неумением хоть сколько-нибудь позаботиться о том, чтобы скрыть от партнеров и заказчиков свои истинные желания и чувства. При этом еще раз: не следует думать, что плохих желаний и чувств в Кейне Мюррее было больше, чем в среднем человеке, или что они приняли в нем какую-то ужасную форму, отличную от формы искренних желаний и чувств в большинстве из нас — сплетни все преувеличивают. Пороки Мюррея на самом деле были вовсе не оригинальные, а самые обычные — как бутылочные пробки. Это были даже не семь смертных грехов (чтобы впасть в некоторые из них, надо уметь определить себя), а самые примитивные их субстраты — похоть, азарт, жестокость.

После серии неудач в делах в молодости Кейн Мюррей много задумывался о том, почему у него не получается быть успешным. Из несъеденных до конца трупов животных и из растений в земле образуется, в конце концов, перегной, затем залежи угля, затем в них созревают алмазы, а из них потом люди делают бриллианты. Но Кейн Мюррей не мог понять разницу между трупом и бриллиантом, вот в чем была проблема. Он не находил ответа на вопрос, как правильно и быстро превратить одно в другое — ни в учебниках истории и географии, ни в руководстве по организации торговли, ни в приложениях к модным журналам, объясняющим стили.

Что он натворил в юности, не буду перечислять — как я сказал, тут много на него и наговорено. Могу одно сказать точно: на протяжении всей своей жизни Кейн Мюррей двигался с Юга на Север: из Джорджии он перебрался в Южную Каролину, оттуда в Вирджинию, затем в Пенсильванию, далее в Массачусетс — а закончил в Вермонте. Как он получил свои первые по-настоящему большие деньги, мне это тоже случайно известно точно — из рассказа одного беглого раба из Джорджии, который научил меня играть в блэкджэк. Мюррей начал свою карьеру надсмотрщиком на хлопковой плантации. Хозяин требовал с него выработки за день. В течение первых же шести месяцев Мюррей дорос до позиции главного надсмотрщика за всеми рабами на плантации, после чего был уволен хозяином за жестокость. За жестокость к черным на Юге в то время? Разумеется, хозяин не боялся суда или общественного осуждения, но он боялся бунта. Тот беглец, которому я оказался обязан не одной потерянной мной за игральным столом сотней, рассказывал мне, что Мюррей, кажется, сам не испытывал чрезмерного удовольствия от жестокости, но не испытывал и никакого стеснения за нее. Он простодушно обнаружил в жестокости быстрейшее средство добиться успеха, подобно тому, как древние римляне прокладывали дорогу между двумя пунктами по прямой линии, укрепляя прочность своих геометрически верных решений некоторым количеством замешанных в фундамент костей.

Беглый раб поведал мне и про булавку, которую Мюррей всегда носил с собой на поясе в специальном замшевом футляре, на котором было вышито красными нитками: «Пробудись!» Булавка, по словам этого человека, была щегольской — с головкой из обработанного изумруда, а длиной не менее двух дюймов. Мюррей безжалостно всаживал ее в руки и ноги потерявшим сознание рабам на плантации — без разбора, мужчинам, женщинам, детям. Через некоторое время, убедившись в эффективности приема, он начал использовать его и в отношении тех, кто был в сознании, но работал, по его мнению, недостаточно быстро. Крики несчастных слышались повсюду, где он появлялся. Были, разумеется, и порки, и подвешивания на деревьях — женщин за волосы, мужчин за ноги, — запирания в сырой земляной подвал с червями без еды, клеймение, даже отсекание ушей и носов. Только тут нет никакой новости, даже и булавку придумал не Мюррей, он разве что случайно (я думаю, что случайно) распорядился вышить на футляре эту надпись, которая кому-то казалась выражением богохульного сарказма. Но Мюррей был не настолько образован, он всегда понимал только первый и самый доступный смысл слов.

Я думаю, что, когда хозяин выгнал его, Мюррей искренне не понимал, что он сделал не так, — ведь он хорошо исполнял свою работу. Что же, никому в конце XVI века не приходило в голову публиковать подробный реестр зверств, учиненных в религиозных войнах католиками над протестантами, и наоборот. У нас же по-прежнему сильна вера в хлопковый джин. Да и кто ведает, что творит, пока творит?

Мюррей был растлитель. Когда у него появилось достаточно денег, он принялся активно устраивать на Юге дома терпимости, питейные заведения и игорные притоны, часто совмещая место отправления всех трех пороков под одной крышей. И вновь скажу: страсть его к женщинам, как и к игре, была по своему масштабу не какой-то демонической, а среднестатистической. Он, однако, долго и искренне не мог понять, что в этой страсти дурного, если она требует выхода, а потому предавался ей открыто и с удовольствием. Он также полагал, что если государство позволяет предлагать такое удовольствие и другим — пусть с определенными ограничениями, — то это замечательный предмет для занятия. А впрочем, и эти предприятия лопались у него поначалу как мыльные пузыри, ибо Мюррей уж очень очевидно для властей поощрял порок, а компаньоны его оказывались шокированы в нем отсутствием минимальной доли уважения к себе.

Мюррей одно время было испугался и попробовал прятать от всех свои естественные желания, словно змея яйца в норе. Но просто прятать — не было решением. Наоборот, в потаенном виде обычные животные желания превращались в представлении окружающих в пороки эпических масштабов и мистических измерений (мне говорили, что кое-какие из сплетен о странных событиях, происходивших в поместье Мюррея, использовал в своих рассказах По). Как люди умудрялись считывать эти пороки в его поведения — механически безупречном, — Мюррей не мог взять в толк. Одновременно он обнаружил, что, запирая пороки в себе, он оказывался бессилен в делах. С пороками он мог достичь хотя бы промежуточных ступеней успеха, хотя бы временно подняться, ибо они толкали его дело, но без пороков он не мог и двинуться с места. Он сделался уверен, что другие достигают успеха и влияния на людей через какое-то умелое растворение своих пороков в делах — так что пороки, хоть они и есть, оказываются в таких людях не видны, но сам он не мог понять, как это сделать.

Шекспировский Гамлет был слишком сложен для мира, но Мюррей был слишком прост. Несколько раз газеты обвиняли его в сатанизме. Ничего такого не было, я уверен.

Но в конце концов и Мюррей разрешил свое «быть или не быть».

Ее звали Элизабет, она была дочь богатого коммерсанта из Филадельфии. Это была девица сильного характера, оригинального ума, натура глубокая. Как часто бывает у умных женщин, амбиция, не находя достойного способа выразить себя в практической деятельности — потому что такие женщины уж хотят делать такие вещи, что и немногим мужчинам по плечу, — вылилась в ней в прихотливую организацию вещей побочных и мелких, делая из этих вещей новую Вселенную. Элизабет родила новую Вселенную своей жизнью с Мюрреем.

Она вышла за Мюррея по любви, интуитивно почувствовав между ним и собой притяжение душ. Вы спросите: как можно было почувствовать притяжение души того, в ком ее не было? Но тут получается интересный фокус — ведь что в теологии, что в физике: притягивает сильнее всего то место, которого как бы и нет, или, во всяком случае, такое место, где законы физики, известные нам, не работают. Но можно сказать и проще: душа в Кейне Мюррее — или ее отсутствие — явились для Элизабет тем, чем является для птицы дупло. Выросшая в ежовых рукавицах пуританской веры (отец ее был строгий кальвинист), Элизабет с детства знала, что она не избранная, но чувствовала, что имеет внутри себя нереализованную сущность, которой нужно было занять не занятое во Вселенной пространство. Она приняла эту сущность в себе за душу Кейна Мюррея.

В остальном все было как обычно. Ей было двадцать два, и модный покрой сюртука Мюррея, его безукоризненные манеры в сочетании с таким взглядом, как будто он смотрел из окна на дурной вид, но который она приняла за взгляд, полный романтической меланхолии, вскружили ей голову. Сам Мюррей здесь, пожалуй, был и ни при чем: он к тому времени избегал связей с приличными женщинами — он не умел совместить чувственное влечение к ним и правила приличия и имел здесь плохой опыт. Элизабет сделала все сама, в частности, придумала, как организовать побег и тайное венчание. Мюррей же, осознав ее неожиданную страсть к себе, рассчитал, что отец вскоре простит дочь и даст им придание, а ему тогда были нужны деньги. Он прилежно выполнил все, чему научила его будущая жена — заучил тексты, написанные ею, с нужным выражением лица поговорил с садовником, чтобы тот открыл калитку, со священником, чтобы тот обвенчал, со свидетелями, чтобы те молчали, с возницей, чтобы тот вез, куда надо. Венчание и побег удались, приданное — нет, отец обиделся на молодых не на шутку.

Но так у них и повелось с тех пор: она объясняла мужу, что и кому говорить, с какими жестами и выражениями лица, с какими реакциями на возможные их реакции, часто даже записывала для него целые страницы инструкций, а он заучивал наизусть и исполнял. Но это не была сказка о деревенском простачке, который разбогател советами умной жены. Это был весьма продуктивный взаимообмен пустоты и набора условностей. Элизабет обладала с перебором тем, чего у Мюррея не было, — пониманием тонкостей круговорота желаний и настроений между людьми, то есть именно тех правил, которые у Мюррея до того никак не получалось вычитать в книгах или найти в журналах. Таланта загонной охоты (когда добыча бежит в ловушку сама, полагая, что бежит к свободе) у Элизабет было с избытком, но до замужества этому таланту не хватало практического применения.

Не надо думать, что она была цинична — о, нет! Для нее, воспитанной в строгой протестантской морали, не могло и речи идти о том, чтобы воспользоваться талантом для собственной выгоды. Возможно, встретив Мюррея, она почувствовала присутствие в себе чего-то, но подумала, что видит это в нем, он был только поводом для нее приоткрыть дверцу в собственную душу. Но она не заглядывала в дверцу. Есть в человеке предохранительные механизмы, воспрещающие соединять некоторые части себя, как нельзя соединять селитру с водой. Она как бы открывала дверцу и в тот же миг отворачивалась, и что-то вылетало из дверцы (может быть, и выползало, тут не разобрать) и быстро перебиралось в Мюррея, и селилось в его пустоте, а она, также не глядя внутрь себя, закрывала дверцу.

Разумеется, Мюррей не садился напротив жены по вечерам и не спрашивал у нее: «Милая жена, как мне сделать так, чтобы моя страсть к игре показалась людям приличной и принесла мне денежное состояние и влияние среди людей, и в то же время так, чтобы я дал этой страсти волю?»  А Элизабет не отвечала ему: «Дорогой мой, игорный дом — детский сад. Почему бы тебе не организовать биржу?» Процесс был много сложнее, Элизабет направляла Мюррея легким шепотком, намеком, записочкой, положенной в карман, схемой с ключевыми фразами, которые ему надо было знать, — все лишь для того, чтобы шаг за шагом научить его общению с людьми — безусловно, ради благих целей. Мюррей уже потом сам приходил к тому, чтобы заниматься биржами, а не игорными домами. Правильнее было бы сказать, что и благие намерения, и игорные дома соединились теперь в едином существе, которым они вдвоем стали.

При том же та часть Элизабет, которая поселилась в Мюррее, все равно была Элизабет. Во всяком случае, Элизабет следила, чтобы эта часть не допускала и мысли себе о том, что порок может быть приемлем в приукрашенном виде. Но в то же время эта часть Элизабет была внутри Мюррея, и сам Мюррей со всеми своими пороками начинал видеть то, что видела эта часть, и начинал разбирать карту лабиринтов человеческих отношений, желаний и настроений, которую разбирала она — но пользовался картой так, как считал нужным. Его внутренняя пустота оставалась пустотой, пусть там теперь жила часть Элизабет, но он был хозяин этой пустоты, и пустота эта имела право использовать наставления благочестивой жены по своему разумению. Он ощущал необходимость в ней — ибо, конечно, не мог ее любить, но он жадно ухватился за возможность составить с ее помощью коллекцию правильных действий в обращении с людьми.

Дело пошло на лад. Чувственность Кейна Мюррея стала обсуждаема обществом меньше — теперь, когда он занялся организацией пансионов для падших женщин. Говорят, он лично пропадал в трущобах неделями в поисках раскаявшихся грешниц. Место игорных домов заняли биржи, на которых Мюррей взялся ловко спекулировать — жульничать здесь оказалось много безопаснее, чем за карточным столом. Холодной его жестокости на хлопковых полях пришла на смену забота о нуждах нации. Мюррей стал одним из авторов проекта переселения индейских племен с их исконных земель на юго-востоке страны вглубь территории — впоследствии индейцы назовут этот маршрут «Тропой Слез». Мюррей же был автором идеи вести подсчет числа отказавшихся покидать свои земли индейцев по их отрезанным носам. Все это было подписано и воплощено в жизнь на самом высоком уровне.

Женившись на Элизабет, Кейн Мюррей и начал свое движение на Север. Они прожили вместе четырнадцать лет — жизни респектабельной, благой и отвратительной, жизни лжи и растворения лжи в утреннем совместном чаепитии.

Четырнадцать лет было их сыну Уильяму, когда Кейн Мюррей счел свою коллекцию знаний о настроениях и желаниях людей полной. По правде сказать, он завершил сбор образцов значительно раньше, даже еще в первые же годы жизни с Элизабет, но долго опасался, что пропустил еще какую-нибудь по-особенному выщербленную или необычно разбухшую от воды пробку.

За это время он научился виртуозно, с присущим ему хладнокровным старанием, гарантировать совершенство в выражении самых благих намерений с людьми. Правила-экспонаты коллекции оказались и не слишком многочисленны, их лишь надо было научиться поворачивать, чтобы одни и те же служили хорошо в разных ситуациях.

Тут начался разлад Мюррея с женой, она перестала быть ему интересна.

Кончилось тем, что Элизабет застала мужа в спальне с одной из тех, кого в приличных семьях называют «ужасными женщинами». В тот же день она собрала вещи и уехала в Балтимор, в дом, который отец (перед смертью все-таки простивший дочь) отписал ей в приданное, но который по закону числился пока за Мюрреем. Надо отдать должное этой женщине, в ней было что-то мощное, стихийное, подобное ветру, легко преодолевающему преграды. За годы жизни с Мюрреем она вполне реализовала свои тайные — от самой же себя в первую очередь тайные — страсти. Теперь она возродилась в новом качестве. Рядом с ней появился бородатый и обходительный, читающий Конта и Лакордера владелец судоверфи родом из Провиденса.

Мюррей вернуть жену не пытался, но и развод ей не давал. Вероятно, он испытывал к супруге тот род чувств, какой человек испытывает к собственной колыбели — выбрасывать ее не понимается рука. Он стал выплачивать Элизабет пансион и, сверх того, по ее требованию, дал ей заверенное у нотариуса обязательство возвратить ей в собственность все приданное.  С последним, впрочем, все тянул.

Видеться супруги теперь стали редко — в основном в Балтиморе, куда Мюррей привозил сына Уильяма на лето, а в сентябре забирал его. Всякий раз, появляясь перед ней, он дежурно каялся в грехах, но она слишком знала эти фразы — и, прервав его речь, просила скорее уехать.

Тем временем Мюррей с каждым годом становится все увереннее в себе, все успешнее в делах. Забавно, но смысл успеха он, кажется, видел в том, чтобы в точности и с нужным результатом следовать тем правилам, которые позволяли ему результата добиться, — но здесь круг и замыкался, сам результат был ему неважен. Если бы вы спросили, нужно ли ему все то, что он имеет — все эти биржи, плантации, гуталинные фабрики, приюты, заводы, корабли, — то есть нужны ли они ему сами по себе, — он бы, наверное, в недоумении пожал плечами. Главное для него было то, что он теперь попадал в такт в общении с людьми, был колесиком, которое не заедало, не болталось, не трещало и весело крутилось в общей суете механизма, а до смысла механизма колесику не было и дела. Я даже осмелюсь сравнить Кейна Мюррея с маленьким мальчиком, который в точности следует полученным от взрослых правилам и инструкциям, не сильно вдаваясь в то, зачем им следует, но радуясь тому, что у него получается следовать правилам и что никто его больше не ругает.

В тот момент, о котором речь, ему было пятьдесят семь лет. Это был сухой, среднего роста моложавый старик, одетый модно, с шиком. Высокий лоб, нос с орлиной горбинкой и рот с какими-то особенно подвижными губами, которые словно все никак не могли определиться, сложиться им в ироническую усмешку, горестно и сочувственно опуститься уголками вниз или сжаться в холодную полоску. Взгляд серо-зеленых глаз был внимательный и чаще всего сочувствующий тому, с кем он говорил. При этом нет-нет, а некоторая мелькнувшая неровность лица, на миг появившаяся в нем асимметрия черт — скул, ноздрей, бровей, — и взгляд, внезапно застывший в каком-то сладко-тупом выражении, вдруг создавали у собеседника неприятное впечатление, что перед ним душевнобольной. Но впечатление это было мимолетное и тут же проходило.

Расскажу теперь о его сыне, Уильяме Мюррее.

Накануне вечером он прибыл в Салем из Конкорда, именно для встречи с отцом — хоть планировалась встреча, конечно, не на пикнике у Озер Единства, а в конторе адвоката. Мать его — Элизабет — недавно скончалась в Балтиморе, надо было срочно решить вопрос о наследстве. Речь шла о том самом приданом, числившимся формально за мистером Мюрреем, но обещанным им жене при ее жизни нотариальным письмом. Дело было спорное, имущество и деньги были обещаны матери, а не Уильяму, и хоть по закону отец должен был ему что-то, тут могли возникнуть повороты.

На виду был, таким образом, спектакль, который любит публика, — сын не может простить развратнику-отцу того, что он своим поведением свел мать в могилу. Так это и воспринимали многие. Но хотя Уильям прилежно играл пьесу, нам в нее верить не годится. Элизабет умерла не от тоски по мужу, не брошенная им без средств, не проклиная его за погубленную жизнь, а в достатке и в приятном общении с бородатым любителем Лакордера — совершенно случайно, от заражения крови, уколов себе палец иголкой при шитье и в своей смерти никого не виня, воспринимая смерть как еще один свой грандиозный проект.

Но у меня вопросы к сыну. Уильяму было четырнадцать лет, когда его родители разошлись. Он был в том чувствительном возрасте, когда подростки выбирают — пусть часто опрометчиво, импульсивно, но сердцем. И вот, спрошенный обоими родителями в присутствии свидетелей, с кем он желал остаться, он выбрал отца. Элизабет упала перед ним на колени, сцена была сильная. Но он выбрал отца. При том же сцена случилась уже спустя несколько месяцев после того, как Элизабет покинула дом в Вермонте. За это время в доме многое поменялось, отец распустился, сын, наверняка, успел насмотреться на всякое. Но он — выбрал отца.

Мне доподлинно известно, что Уильяма никто из родителей не принуждал угрозами, не сулил ему ничего сверх меры. Выбор его кажется тем более странным, если учесть, что он сбежит от отца к матери через два года — и именно под предлогом того, что не может больше выносить разврат в доме отца. Что же, он два года мог выносить разврат, а потом вдруг не смог? У меня нет никаких свидетельств того, что Уильям за это время пережил конверсию.

Со стороны Мюррея-старшего тут тоже была странность. Обычно легко прощающий себе долги в отношении других, отец в этом случае посчитал своей обязанностью продолжить принимать участие в судьбе сына. Все время взросления Уильяма он посылал ему деньги — пусть не чрезмерно одаряя его, но и не позволяя забыть о себе. Когда пришел срок, он позаботился и об определении его в университет — причем в Гарвардский, а не какой-нибудь похуже, — оплатив стоимость учебы и давая Уильяму деньги на студенческую жизнь.

Именно там, в Гарварде, Уильям и познакомился с Генри Пирсоном. Там же увлекся трансцендентализмом, модной в то время философией, — и оказался представлен Ральфу Эмерсону во время его лекций в Кембридже. Эмерсон был впечатлен энтузиазмом молодого студента и пригласил его на собрание своего кружка. Из Конкорда Уильям вернулся просветленный, видя себя если не апостолом новой веры, то активным поборником нового способа человека жить. Это была еще одна причина для него презирать отца — тот воплощал для него старый способ жить.

Уильям покончит жизнь самоубийством 2 декабря 1877 года на своей вилле в Санта-Монике, через день после вынесения официального постановления суда о закрытии созданной им в Аризоне коммуны.

Приехав в Салем, Уильям в гостинице получил записку от Генри — приглашение позавтракать в доме мистера Сеймура. Не послав ответа, он поутру явился в Олд Тоут, где за завтраком застал на веранде всю компанию, и тут же был зван Генри — с согласия миссис Сеймур — на пикник и так оказался в зеленом ландо.

Уильям среднего роста, крепко сложенный мужчина, широкий в плечах и молодой еще, ему двадцать шесть лет. В ландо он сейчас едет в сюртуке зеленого цвета, который хорошо идет к его соломенно-рыжим волосам. Внизу лица эта солома разрастается пышными бакенбардами, придавая их обладателю вид несколько дикий. Уильям обычно хмурится, нагоняет на себя серьезный вид взглядом исподлобья серо-зеленых, как у отца, глаз. Взгляд этот будто говорит собеседнику возмущенно: «Вздор!», но направлен внутрь себя.

Теперь я расскажу о том, что за дело заставило мистера Сеймура рано покинуть свой дом, а затем появиться на пикнике в сопровождении старомодной малиновой кареты, в которой ехали трое джентльменов.

 

 

ГЛАВА 2: ДЕЛО МИСТЕРА СЕЙМУРА

 

Мистер Сеймур около месяца назад вложил некоторую сумму денег в гуталинную фабрику, принадлежащую Кейну Мюррею (фабрика работала в Салеме уже несколько лет). Письмо, полученное им тогда от адвоката местной конторы и поверенного владельца фабрики мистера Дилана, объясняло преимущества редкой и привлекательной оферты, сделанной мистером Мюрреем потенциальным инвесторам. Мистер Сеймур рассмотрел оферту и нашел ее, действительно, очень интересной. Он съездил в контору к мистеру Дилану узнать больше, но в момент подробных, но очень утомительных объяснений, вдруг задумался о важности внутреннего чувства для писателя — и прослушал ровно все, что ему говорилось. Но сумма была — допустимая к потере, барыш, в случае успеха, значительным, а поверенный выглядел человеком дельным. И мистер Сеймур подписал оферту. Жена, правда, просила сначала показать договор их собственному поверенному, мистеру Скиннеру, но мистер Сеймур подумал, это была чрезмерная предосторожность, он переслал договор мистеру Скиннеру позже по почте.

И вот третьего дня он получил от мистера Скиннера письмо, в котором говорилось, что тот хотел бы видеть мистера Сеймура у себя по срочной надобности, ибо главный акционер фабрики Кейн Мюррей принял решение о закрытии фабрики как убыточной. Далее Скиннер объяснял, что по схеме, с которой мистер Сеймур согласился, поставив под договором свою подпись, при ликвидации фабрики он может лишиться некоторой суммы. В письме он не уточнял сумму, как и не повторял условия сделки, вежливо намекая на то, что мистер Сеймур сам помнит же, что подписал. Очевидно, речь шла о сумме, которую мистер Сейму вложил в предприятие, в потере которой для него не было трагедии, но и потерять которую — как и любому человеку любую сумму денег — было жаль.

Поверенный далее сообщал, что дело можно было еще поправить, если на то будет воля старшего акционера предприятия, Кейна Мюррея. Ввиду этого он настоятельно рекомендовал мистеру Сеймуру как можно скорее встретиться с мистером Мюрреем и переговорить с ним на сей предмет. Мистер Мюррей, продолжал мистер Скиннер, вот уже месяц в Салеме и остановился в такой-то и такой-то гостинице. Он занимается вопросами закрытия фабрики и, вероятно, не откажется принять у себя мистера Сеймура.

Этим письмом объяснялось желание мистера Сеймура позвать Кейна Мюррея на праздник. Не отважившись сказать супруге, что он не послал вовремя договор для проверки мистеру Скиннеру и что опять прогорел — пусть по мелочи, — он придумал историю про новую оферту, а про себя решил, что завтра с утра съездит к Мюррею в гостиницу и лично пригласит его к себе на праздник, после чего заедет к мистеру Скиннеру и уточнит все эти туманности в его письме. Участие Мюррея в торжестве в семейном кругу, по его мнению, давало больше шансов на возвращение инвестиций.

Мистер Сеймур почти не знал мистера Мюррея, он видел его единственный раз — при заключении сделки. Представившись мистеру Сеймуру и поздравив его с отличным решением, Мюррей извинился и, сославшись на неотложные дела, тут же уехал, оставив мистера Сеймура подписывать договор с поверенным, мистером Диланом.

И вот Мистер Сеймур в облаке пыли подъехал на своей гиге к гостинице.

Он сразу увидел Мюррея — тот прогуливался вдоль тянувшихся рядом, еще не открывшихся в этот час лавок. Он был одет в полсапожки со шпорами, темные брюки и светло-серый сюртук с платком, торчащим из нагрудного кармана желтой орхидеей; на голове его был цилиндр, а в руках хлыстик для лошади. Он выглядел как странствующий по свету английский аристократ, ищущий спасения от болезни века, — но странствовал он не один, а в компании двух господ, один из которых показался мистеру Сеймуру на вид приличным джентльменом, а другой не совсем приличным и не совсем джентльменом. Первый был ниже среднего ростом, лет около тридцати на вид, одет в застегнутый на все пуговицы, несмотря на установившуюся с утра жару, длинный черный сюртук, держал в руке трость и имел бородку, расходившуюся на его круглом подбородке в виде якоря; был он слегка плешив, с большим блестящим лбом и с глазами, все время прищуренными, как будто в добродушном смешке. Второй — тот, который показался мистеру Сеймуру не совсем приличным и не совсем джентльменом, — был выше первого, одет тоже хорошо — в короткий сюртук с замшевым воротом, из-под которого стоймя поднимался накрахмаленный воротник, в темно-синий галстук, в светлые льняные панталоны и в дорогие черные лакированные ботинки, — но его портило лицо, изуродованное в каком-то несчастном случае. Левая щека и скула у него были мертвенно-серого цвета и вздуты, создавая неприятную асимметрию черт. Левый глаз был закрыт на фоне широко распахнутого правого, и под левой скулой в щеку врезался уродливый шрам. Но не это все пугало в нем больше всего, а его взгляд. Смотрел этот человек единственным своим глазом так, словно удивлялся и возмущался, почему другие люди ходят мимо него с двумя глазами и без шрамов на щеках, — словно он один был хорош — кривой и с синяками, все же остальные были плохи. Грудь его по-петушиному выпячивалась вперед, плечи были расправлены, он, казалось, был готов, еще не узнав вас, броситься на вас — но не бросался, и все застывало на этом моменте угрозы, бесконечно возобновляемой позой и взглядом.

Мистер Сеймур подосадовал про себя на то, что мистер Мюррей был занят с посторонними, но подумал, что, может быть, спутники Мюррея — случайные встречные и при его появлении раскланяются и отойдут, или, может быть, узнав его, Мюррей извинится перед ними сам, захотев поговорить с ним наедине. Ни того, ни другого, однако, не случилось. Подойдя и поздоровавшись с Мюрреем, мистер Сеймур был представлен его спутникам — оказалось, не они были случайностью, а случайностью скорее был он, мистер Сеймур. Мюррей уделял гостям максимум внимания, был очевидно увлечен ими, был даже в восторге от них и никак не хотел от них отвлечься, и это даже после нескольких почтительных просьб мистера Сеймура уделить ему пару минут наедине. Мюррей только рассеянно кивал ему на эти просьбы, при том не игнорировал мистера Сеймура, но беспрестанно как будто хвастался перед ним знакомством с этими совершенно ненужными мистеру Сеймуру господами.

Но кто были эти двое, компанией которых он так дорожил?

Приличный господин со смешливыми глазами и бородкой якорем представился доктором Джоном Харлоу. Кривой его спутник назвался Финеасом Гейджем, не указав при этом свой род занятий. Надо отдать должное мистеру Сеймуру — при всей своей врожденной невнимательности, да еще принужденный в этот момент думать о гуталинной фабрике, он уловил все же, что эти двое были врачи из Вермонта и что мистер Мюррей подумывал финансировать их исследования.

— Мистер Харлоу и мистер Гейдж, как и я, гости Салема, — сказал мистер Мюррей мистеру Сеймуру. — Погода обещает быть чудесной, и я хотел бы показать им ваши окрестности. Что вы посоветуете?

Говоря это, он неопределенно поигрывал губами — то ли смеялся над мистером Сеймуром, то ли сочувствовал ему — и одновременно чертил хлыстиком в воздухе замысловатые фигуры.

Вопрос был как будто нарочно придуман для ответа, и мистер Сеймур немедленно и ответил на него:

— Почему бы вам не поехать со мной на Озера Единства? Я как раз направляюсь туда, на пикник, там будут моя семья и несколько почетных гостей — сенатор Блейк Пирсон с сыном, интереснейшие люди. Мы будем рады, если вы к нам присоединитесь.

— Как? — Мюррей вопросительно посмотрел на докторов.

Доктор Харлоу на предложение скептически поморщился, доктор Гейдж посмотрел вперед себя с торжественной серьезностью. Видимо, Мюррей хорошо знал обоих, потому что трактовал все это как согласие.

— Так тому и быть. Мы едем.

Доктор Харлоу утерял насмешливость взгляда.

— Мистер Мюррей, вы уверены?..

— Разумеется, все будет превосходно! — беззаботным тоном отвечал ему Мюррей. — Едем!

Одновременно он положил руку на плечо доктора Харлоу и, кажется, несколько крепче, чем того требовал дружеский жест, сжал плечо, словно бы стягивал края мешка, из которого могло посыпаться.

— Конечно, поедемте! — обрадовался мистер Сеймур, стараясь не думать о том, какой эффект произведет на миссис Сеймур появление на пикнике Кейна Мюррея, да еще в компании двух незнакомцев — дело надо было делать.

— Но… я на гиге. Вам придется нанять извозчика.

— Мы поедем в моей карете. Дайте нам пять минут.

Он повернулся и направился, помахивая в воздухе хлыстиком, к гостинице. Доктор Харлоу поклонился мистеру Сеймуру и, ухватив мистера Гейджа за локоть, подтолкнул его вслед за мистером Мюрреем.

Через полчаса похожая на лакированный шкаф малиновая карета с золотыми шишечками на крыше, качаясь и скрипя колесами, двигалась за гигой мистера Сеймура по пыльной дороге. Я слышал, что старомодный сей транспорт когда-то был отобран Клодом Дювалем у одного папского нунция (нунций был потом отпущен на свободу без штанов). Так, во всяком случае, рассказывал мне торговец диковинками из Ист-Харпсуэлла, который продал эту карету мистеру Мюррею. Торговец рассказывал эту историю, когда я думал, купить ли у него пару редких старинных пистолетов. Когда я уже было потянулся за деньгами, он, увлекшись, сказал, что один из этих пистолетов Король-солнце использовал, чтобы разбивать его рукояткой яйца за завтраком. Я спросил его, какой именно из двух пистолетов. Торговец не смог мне ответить, и я раздумал покупать у него пистолеты.

 

 

ГЛАВА 3: К ОЗЕРАМ ЕДИНСТВА

 

Дорога в солнечном свете казалась усыпанной золотой пылью, — вспыхивали по ее краям россыпи полевых цветов, загорались жемчугом там и тут участки рек, синели луга, воздух оживлялся стрекотом насекомых, пением птиц и звуками не останавливающегося пищеварения у лошадей. Поля перемежались хвойными перелесками, дымящиеся пространства фермерских хозяйств вызывали в памяти «Георгики» Вергилия с их прозаическими названиями растений — огурцом, сельдереем, горошком. Ни один цвет не переходил в другой резко, ни одна фигура не занимала в пространстве только свое место, никакие две линии не были параллельны.

Мужчины в ландо сидели против движения, дамы — по ходу.

София и Лаура были в белых платьях, Анна в сером. На Генри был новый серый сюртук и белый галстук, на Уильяме — старый зеленый сюртук и черный галстук-бант.

С утра разговор в компании не заладился. Напряженное молчание то и дело повисало над столом, жалобно звякала чашка, поставленная на блюдце. Сказывалась все-таки смутившая всех история со спектаклем. Не смогло оживить компанию и появление Уильяма. Молчали и в начале поездки, слушая скрип колес, фырканье лошадей и позванивание сбруи. София и вовсе отвернулась от остальных, положив руку на борт коляски, и предоставила всем любоваться своей напряженной узкой спиной, затянутой белыми тесемками.

Но ведь есть не объясненный пока никем закон, по которому люди, помещенные в замкнутое пространство, которое не могут по своей воле покинуть, должны друг с другом о чем-то заговорить. Так и тут разговорились. Погоду обсудили еще через пень колоду, но детали предстоящего пикника живее, а когда Лаура повторила вычитанную где-то мысль о том, что на природе поведение человека делается более естественным, чем в салонах, разговорились уже по-настоящему — с интересом к предмету, с азартом.

— Ведь, кажется, мистер Эмерсон именно это и думает, — повернулся Генри к Уильяму. — У него, ты говорил, природа это и есть человек, как бы символ человека. Отчего бы тебе не рассказать нам вкратце его философию?

Отношение Уильяма Мюррея к учению Эмерсона было трепетное, мне оно представляется несколько сродни отношению человека к насосу, найденному им в дырявой шлюпке, после того как он оказался в этой шлюпке один, спасшись во время кораблекрушения. Человеку не по себе от страха, но когда он занят тем, что постоянно выкачивает из шлюпки воду, ему делается не то чтобы менее страшно, но спокойнее от того, что он чем-то занят в связи с тем, что ему страшно. Уильям не задавался вопросом, находятся ли его спутники, образно говоря, в той же шлюпке, что и он, — и вообще, находятся ли они в шлюпке, или корчатся в огне, или задыхаются в шести футах под землей, или находятся на грани разрыва сердца от стремительного полета — это все важные отличия. Никто из них не знал цвета неба — над человеком рядом.

— Да, я мог бы вкратце рассказать вам о трансцендентализме, — сказал Уильям, прежде подумав.

Все выразили самую заинтересованную готовность слушать.

Тогда Уильям по-профессорски усталым тоном, выражающим смирение перед необразованностью слушателей, но и надежду хоть немного разогнать эту темноту, прочел им лекцию, иногда замолкая и замеряя прогресс сердитым взглядом из-под лохматых рыжих бровей. Самому ему не хотелось, чтобы люди видели его в дырявой шлюпке посреди моря, сам он представлял себя демиургом, имеющим дело с неоформленной стихией.  В ходе творения разрозненные природные элементы должны были объединиться в гармонии друг с другом. Он проповедовал не первый раз и знал по опыту, что добиться такого результата была непростая задача.

Вскоре он заключил, что имеет дело с наихудшим видом публики — со слушателями, которые были лишены не столько способности его понять, сколько желания его слушать. Но сдаваться демиургу не пристало. Материал творения надо было разминать, сортировать, так, чтобы в конце концов понять точнее свойства каждой его части. Уильям, как делал это обычно, разделил своих слушателей на воздух, воду, огонь и землю. Земля у него означала интеллектуальную ограниченность, воздух — поверхностность суждений, вода — неспособность сосредоточиться, огонь — эмоциональное неприятие слушателем того, что он слышит. Обычно аудитория представляла собой преимущественно какой-то один из этих четырех элементов, максимум — два, например, огонь и землю, или воду и воздух. Но тут был сложный случай. Из четверых его спутников каждый имел в себе ярко выраженные черты только одной среды. Мюррею предстояло полноценное творение.

Уильям размышлял обо всем этом и одновременно читал лекцию, и одновременно наблюдал за слушателями, перепроверяя себя.

Генри, разумеется, воздух. Еще в Университете его друг поглощал все новые идеи с аппетитом, но привлекал его, если продолжать гастрономические сравнения, не столько вкус идей, сколько их цвет и форма. В конце концов, любая мысль одинаково годилась для того салата, который он готовил, — не для того, чтобы есть салат, а только чтобы полюбоваться им. Но человеку надо есть.

Мисс Лаура — это вода. Томная красавица сидит напротив между сестрой и подругой и не слушает его вовсе. Она поправляет перелину на плечах, мелькает ложбинка на груди. Движения ее рук, словно поток воды в ручье, взгляд влажный, — куда он направлен? Пирсон всегда был чурбан в отношении женщин.

Мисс София — о, это огонь! Гордячка и сильно рассержена на кого-то. С самого выезда из Олд Тоута сидит отвернувшись, барабанит пальцами по борту — и ни слова. Он мог бы с тем же успехом декламировать ей стихи про Итси Битси[6].

Анна — вот кто слушает его внимательно. Именно к Анне Уильям и стал обращаться в конце концов. Девица сидит в коляске чинно, словно ученица, сложив руки в подоле серого платья. Смотрит прямо, словно перед ней зеркало. Лицо спокойно, она не улыбается, но на лице заметны вектора движений мышц, указывающих на начало улыбки. В ней есть что-то от слепой, напрягающей слух, узнающей в звуках больше, чем зрячие. Она, конечно, земля — не много понимает, но что поймет, удержит, вырастит. Земная аудитория всегда нравилась Уильяму.

Он говорил, а сам прикидывал, как соединить все четыре элемента в творении правильно. Мисс Лаура потечет туда, куда наклонится земля, это понятно. Мисс Анна простая, спокойная, — ее и следует наклонить, куда надобно. Мисс София — Фома, с ней предстоит схватка. Но если угол земли выставить правильно, вода потечет куда надо и затем испарится в нужном месте, а воздух прольет воду на огонь…

Когда проповедь закончилась, Анна сказала:

— Мне кажется, что учение мистера Эмерсона неверно. Природе нет до нас никакого дела. Жизнь в человеке и природа — непримиримые враги.

Тут я должен отклониться. Чтобы стало понятно, насколько Анна обманула ожидания Мюррея, мне следует напомнить читателю основные положения философии Эмерсона. Учение это, как уже было заявлено, называлось «трансцендентализм», оно вдохновило у нас не одно поколение мыслителей, но со временем подзабылось, претерпев к тому же множество перерождений, появляясь вновь там и тут в разных формах. Сегодня в своем оригинальном виде эта философия — музейный экспонат, оттого исследователи иногда упрощают историю ее появления, объясняя дело следующим образом: посредственный проповедник-методист из Бостона, священник Ральф Уолдо Эмерсон, съездил в Европу, проникся там идеями романтизма, понял их дурно и начал использовать для обновления собственного религиозного чувства. Созданная им новая философия имела большой успех по обе стороны океана. Основным тезисом учения Эмерсона был приоритет индивидуальной интуиции в постижении Бога. Это и до него составляло одно из основных положений в протестантизме, но Эмерсон сумел радикально обновить тезис, приспособив его под новые времена, под нашу бескрайнюю и не освоенную еще географию.  В своем эссе «О доверии к себе» он не только призвал человека не доверять чужим советам, не следовать слепо устоявшимся авторитетам, не считаться с отжившими канонами, но позволил человеку не связывать себя даже своим собственным мнением, пусть высказанным вслух еще только вчера. Главными ориентирами в постижении Бога для Эмерсона были искреннее чувство и воля человека, настроенные интуицией на поиск истины. Это достигалось правильным контактом с природой — в том числе с природой собственного тела. Окружающий человека мир рассматривался как иероглиф, в котором была зашифрована человеческая суть. Неизвестно, читал ли Эмерсона философ Фридрих Ницше, — явных свидетельств этому нет. Но я, как и многие исследователи, полагаю, что читал: в «Доверии к себе», где Эмерсон особенно пылко рассуждает об интуиции как руководстве к действию, он ссылается на персидского пророка Заратустру.

Анна высказала свое возражение спокойно, глядя на Уильяма тем взглядом, с каким хозяйка утром открывает ставни. Бедствующий моряк в дырявой шлюпке вдруг обнаружил течь в самом насосе.

Вначале он про себя лишь усмехнулся своей ошибке: земля груба, она с трудом поддается обработке. Безусловно, все находящиеся с ним в лодке желали спастись — насос был единственным решением. А впрочем, Уильям Мюррей был свободный дух, носящийся над волнами и твердями.

Уильям ответил Анне со скорбным видом пророка, принужденного говорить человеческим языком:

— Это ваш выбор, мисс Анна. Природа делает нам больно тогда, когда мы закрываемся от нее, когда мы противопоставляем себя ей или когда мы хотим взять от нее слишком много — того, что не должны брать. Мы желаем возвыситься над природой, использовать ее дары для порабощения ближнего. Но в процессе мы порабощаем только самих себя. В таких случаях нам кажется, что природа равнодушна или даже зла к нам, что она противостоит нам.

Он посмотрел на нее так, как человек смотрит на сломавшийся насос.

Но Анны не было в шлюпке рядом с Уильямом. Она стояла у реки — камни давили ей стопы. Он лежал перед ней, наполовину в воде. Одну его руку холодный поток двигал, лежащий в реке словно звал ее. Рукав его рубашки был совсем черен от воды, волосы налипли на лоб, глаза были открыты и смотрели на Луну.

— Я не думаю, что мы и природа — едины, — продолжила Анна для лежащего в реке. — У нас на приисках однажды упало дерево и сломало старателю спину. Я ходила за ним, пока он умирал. Этот человек не был похож на ребенка, а дерево на его заботливую мать.

— Сбила! — хлопнул ладонью об ладонь Генри.

Лодка опасно накренилась, Уильям схватился за борта.

Но и Генри не было в шлюпке рядом с ним. Генри Пирсон летел на рабовладельческий аукцион, он был весьма заинтересован в одном товаре, который там собирались выставить. Дрожали от ветра разноцветные оборки на воздушном шаре. На аукционе в Канзасе несколько лет назад (это уже не метафора) Генри увидел на сцене девочку лет одиннадцати — ее продали отдельно от семьи. Распорядитель отрывал ее от матери, та громко выла, не отпуская дочь. А девочка, оцепенев от ужаса, не плакала, не кричала, не сопротивлялась, но смотрела неподвижным взглядом перед собой, словно в последний миг перед смертью. Ее наконец оторвали и потащили прочь, пестрая ткань, в которую она была обернута, размоталась и упала на пол, девочка семенила за служителем, ступая по сцене обнаженными черно-розовыми ногами. Генри начал было торговаться, он попытался выкупить ее, но… цена была неразумной, и уже было произнесено слово «Продано».

— Ты говоришь глупости. — Лаура вдруг с неприязнью посмотрела на Анну.

План Уильяма — земля наклонится куда нужно, вода потечет, испарится, выпадет дождем — пошел к чертям. Вода текла в гору — не желая ждать сроков обращения в естественном цикле. Лаура неистовствовала.

Еще с утра она была совсем другой. Опрокинулись на туалетном столике и вылились на пол духи? Земля притягивает тела — все идет по плану, в мире правит естественный порядок, он же истина. Она по привычке поиграла перед зеркалом перелиной, то открывая ложбинку на груди, то закрывая ее, но к завтраку спустилась в закрытом платье. В будущем никто не будет приспосабливать свою речь, свое поведение, свою суть под свой пол, под цвет кожи, под богатство, под известность, под ловкую фразу, под красивую одежду или внешность — люди не будут заискивать друг перед другом, не будут унижать друг друга, — все это происходит от ложной идеи, что одни люди лучше других. Но если вести себя естественно, люди станут равны друг другу. То, что сказала ей накануне в беседке Анна, занималось в ней. Попросить у Генри Пирсона свободы для других — честно, открыто, без игры и жеманства, — быть равной Генри Пирсону.

В этом настроении, в головокружении от своей естественности она прожила все утро, приветливо обращаясь ко всем, не стараясь казаться ни умной, ни красивой, ни чем-либо определенной, — и в том же настроении села в ландо. Да, на ней было платье с вырезом — но это погода была жаркой, а декольте она постоянно держала закрытым перелиной. Она была неуязвима в своей естественности и верила, что останется неуязвимой в своей естественности всю оставшуюся жизнь. Но естественность продолжилась менее одного часа. В дороге с ней что-то случилось. В какой-то момент — может быть, оттого что она сидела между Софией и Анной и ей было неудобно смотреть в сторону — она зачем-то начала смотреть на запястья Генри. Это были крепкие маленькие запястья с набегавшими на них из-под белоснежных манжетов струйками черных волос, с золотой цепочкой на правом, ходящей поперек волос и так подходящей и к ее белой коже. Луч солнца загорался и гас на цепочке.

Ей отчего-то захотелось протянуть руку и потрогать эти волосики, это запястье и эту цепочку. Галстук Генри неожиданно тоже вызывал у нее интерес — белоснежный, очевидно совершенно новый, только что им надетый, пахнущий так свежо духами, его бы чуть-чуть подвинуть вправо.

Лаура — красавица, но вот пальцы у нее чуть короче, чем ей хотелось бы. Поэтому у Лауры длинные ногти, они продлевают пальцы. Но что, если кончик ногтя обломится? Станет ли меньше Лауры? А если ее пальцы сомкнутся на его запястье и станут единым с его запястьем, станет ли больше Лауры?

Идея равенства вдруг пропала в ней, как беззвучно пропадает мыльный пузырь в руках обрадовавшегося было его поимке ребенка. Она хотела быть желанной, но взгляд Генри не замечал различия между рельефом дороги и рельефом ее декольте.

Нет, Лауры не было в шлюпке рядом с Уильямом. Весенние ключи, переполнившие реку водой, весенний поток, бьющий в берега, в створы плотины, ищущий выхода, желающий разметаться на просторе, разлиться вольно и широко и скрыть под собой все — вот была она. Безразличие к ней Генри Пирсона не просто разочаровывало ее, оно лишало ее воли — искренней или не искренней, ей было уже все равно, — лишало ее себя — ей казалось, что ключ от того места, где начиналась она настоящая, был в нем. Но он шел посуху, она могла лишь нависнуть над ним, но не могла тронуть его. Что до Уильяма Мюррея, то Лаура сравнивала его с поросшим рыжим мхом пнем, который зачем-то едет с ними в ландо.

— Мисс Анна, вероятно, считает, что Бог не содержится в земной природе, но существует где-то за много миров от нашего, а наш здешний мир есть одно сплошное зло, — сказал Уильям, вглядываясь в Анну, как дрессировщик с волевой усмешкой глядит на льва, отклонившегося от программы номера. — Так думали еще ранние гностики, но при подобной философии остается только одно. — Он многозначительно пожал плечами.

Ее ответный взгляд был спокоен и умиротворен, и он сделал для себя вывод — ему еще можно было доплыть до берега.

— А что вы думаете, мисс София? — повернулся он к тому, в ком предполагал своего главного противника.

Огонь полыхнул.

— Нонсенс.

Глаза, которыми София, обернувшись, посмотрела на всех, казались больше и темнее обыкновенного. Генри с болью смотрел в эти глаза. Когда-то он не успел выкупить ее, он испугался, пожадничал, не настоял, — он был один из этих дурных, дурных людей... Он не хотел, чтобы его снова оставили одного в комнате с белой занавеской на окне.

— Вы имеете в виду учение Эмерсона или то, что сказала сейчас мисс Анна? — вежливо переспросил Софию Уильям.

— Эмерсона.

И Софии не было в лодке Уильяма. Она много тысяч лет назад заснула высоко в горах во льду, так чтобы не знать себя. Вчера Генри Пирсон нарушил ее вечное одиночество, лед в каких-то местах вокруг вдруг начал таять, это было так необычно. Но в других местах лед остался тверд. Ей хотелось и не хотелось просыпаться. Одна София теперь желала видеть Генри неодушевленным предметом. Все действия и звуки, происходившие от него, она желала воспринимать так, будто они исходили от автоматона или от флюгера на крыше. Другая София в ужасе от непонятной, неведомой, не испытанной в жизни радости ощущала от его взгляда новые места в самой себе.

— Нельзя ли поподробнее? — спросил флюгер.

София прикинула стоимость бисера и согласилась с тем, что следует хватить холодной дубиной это прозрачное, хрупкое, неоформленное существо, выдававшее себя за проницательного сердцееда. Это надо было сделать здесь и сейчас, быстро и решительно, чтобы свести на нет все его случайные попытки добраться до того бесконечно тяжелого и ослепительно-огненного ядра, что было спрятано во льду.

— Извольте, — сказала она равнодушным голосом. — Вы, мистер Уильям, связываете искренность с истиной. Но убийство часто тоже совершается искренно, да и много еще зла. Искренность — лишь та или иная степень эмоции, связанная с абстрактным пониманием истины. Но какое дело законам Ньютона до того, кто и с какой эмоцией их воспринимает? Истина, а не искренность, заключена в законах Ньютона.

— Но, мисс София, — возразил ей Уильям. — Разве искренность не способствует поиску и нахождению истины? Повозка приедет к цели по сухой и ровной дороге быстрее, чем по неровной и грязной. Если тучи на ночном небе разойдутся, это позволит нам увидеть звезды и Луну и понять, где мы находимся, и затем двинуться быстрее туда, куда нам надо. Искренним стремлением к истине в своих исследованиях руководствовался и Ньютон. Разве вы не согласны?

Ему вдруг ответила Анна. Покачав головой, она сказала:

— Я не согласна. Истину нельзя искать. К истине нельзя двигаться, это глубоко неверно. Истина не может быть частью самой себя.

— Но что тогда, по-вашему, истина? — озадаченно спросил Мюррей, сидя по пояс в воде.

— Истина не совместима с жизнью. Обретя жизнь, мы лишаемся истины. Эмерсонова искренность — лишь способ человека сказать самому себе неправду.

— Ну, это уже никуда не годится! — Соломенные бакенбарды Уильяма затопорщились, словно шерсть у испуганного кота. Он был бы рад, чтобы кто-то другой разоблачил многозначительные фразы этой провинциальной Пифии, на деле пустые, навеянные неизвестно какими подземными испарениями.

— Скажите вы, мисс София!

— А вы-то сами что называете искренностью? — спросила та, с удовольствием наблюдая погружение в воду шлюпки с пассажиром.

Он ответил ей:

— То состояние, в котором у человека отсутствует к делу личный интерес, но есть лишь интерес к делу духовный. То есть, когда у человека есть интерес найти в деле высший божественный смысл, способствующий всеобщему спасению.

Она плотоядно улыбнулась.

— И вы всерьез полагаете, что такое состояние в чистом виде — хоть у кого-то из нас, хоть раз в жизни, — случается?

Он захлебывался, земля была далеко.

— Я согласен, что существуют вопросы привычек, сложившихся обычаев, традиций, желаний тела — все это, безусловно, препятствия. Но нужно добиваться чистоты желания! Нужно учить людей чувствовать, думать и желать по-новому.

Она направила на него указательный палец с рубиновым кольцом. Этот палец давил ему на голову, толкал под воду.

— Вы сказали: выискивая на небе луну и звезды, мы желаем увидеть их ясно, чтобы двинуться туда, куда нам надобно. Но, простите меня: я, увидев звезды и луну, двинусь туда, куда надо мне. Я не уверена, что мне надо туда же, куда и вам.

Сказав это, она впервые за весь разговор посмотрела на Генри.

— Мисс София, мы в этой коляске все движемся в одном направлении, к Озерам Единства, — боролся за жизнь Уильям. — Если все мы будем действовать искренно, жизнь рано или поздно соединит нас в одной конечной точке. Нам следует лишь, как горным ручьям, отдаться силе естественного взаимного притяжения — слушая свою искреннюю волю. Тогда мы сольемся в море у основания горы, в истине, в Боге.

— Тот факт, что горячая сковорода обожжет вам руку, — безжалостно отвечала она ему, — никак не зависит от того, насколько искренно вы сделаете глупость, схватив горячую сковороду рукой. Я не считаю, что мы учимся у природы. Я считаю, мы воруем у нее и употребляем сворованное на свои нужды, не понимая, что взяли. Природа противостоит нам, тут я согласна с Анной. Настоящее ученичество у природы означало бы бессмертие, мы же благодаря своему опыту лишь сносно проживаем день.

Уильям исчез под водой.

Она отвернулась от него, показывая, что не хочет больше продолжать спор.

Немигающий, не видящий взгляд смотрел из воды на луну в небе, и только рука качалась как живая на воде, будто звала. Высоко в небе горели ледяные огни. Черный ящик был пуст, мошенники считали деньги.

 

 

ГЛАВА 4: МИСТЕР ГЕЙДЖ СОВЕРШЕННО НОРМАЛЕН

 

Настал час неожиданных встреч.

Кейн Мюррей, доктор Харлоу и доктор Гейдж были представлены приехавшим в ландо и в виктории. Мистер Сеймур, доктор Харлоу и доктор Гейдж в свою очередь познакомились с Уильямом Мюрреем, последние двое были представлены и всей компании.

Кейн Мюррей удивленно посмотрел на сына:

— Встреча раньше срока.

— Я ехал сюда не для встречи с вами, — ответил Уильям, потемнев глазами.

Ничего более не говоря друг другу, они повернулись и разошлись, — синхронно, словно в танце.

Лаура и София были удивлены встрече с одним из гостей, но причины этого удивления никак за все время пикника не объяснились.

Была обычная для поездки на природу суета. Слуги, прибывшие из Олд Тоута отдельно на двух извозчиках, отвязывали и снимали с крыш и полок сундуки — с одеялами, посудой, провизией, и относили все это к поляне у среднего пруда, красиво обрамленного по краям ивами и акациями. Гости разминали ноги, поправляли платья, полы сюртуков и усы, снимали перчатки, оглядывались по сторонам, раскрывали зонтики, пробовали землю тростями, — слышались восторженные комплименты красоте места.

Понемногу все разошлись в разные стороны. Лаура, Анна и Уильям направились к сияющему в солнечных лучах пруду, мистер Пирсон и мистер Сеймур пошли бок о бок, оживленно разговаривая, по тропинке сквозь дубовую рощицу. Уильям, доктор Харлоу и доктор Гейдж, а с ними миссис Сеймур, остались стоять возле раскладывающегося на взгорке ковра с появляющимися вокруг него креслами, а на нем — кастрюлями, тарелками, приборами, вазами с фруктами и всем прочим. София и Генри пошли в разные стороны по одиночке — Генри к склону холма, поросшего синими елями, она — к утесу на противоположной стороне поляны, откуда открывался вид на Салем и окрестности.

Малозначащие разговоры произошли в этих группах до обеда. Приведу один — короткий. Произошел он между миссис Сеймур и доктором Гейджем, тем некрасивым господином с синей щекой, которому мистер Сеймур отказал в звании джентльмена. Миссис Сеймур была, разумеется, удивлена, застав мужа в компании Кейна Мюррея и незнакомцев — как говорится, назови черта по имени. Муж объяснил ей, зачем это было надо, но аргумент про «новую, очень привлекательную оферту» уже исчерпал себя, истинную ситуацию с инвестициями мужа в гуталинную фабрику миссис Сеймур следовало немедленно выяснить. Она решила начать с докторов, постановив, что они тут тоже при чем.

Уловив момент, когда доктор Гейдж остался в одиночестве, она подошла к нему.

— Чудесная погода, не правда ли?

Она повернула на плече зонтик.

— Я не считаю эту тему хорошим предметом для обсуждения, — грубо отвечал он ей. — Зачем обсуждать то, что и так на виду у всех? Скажите, что вам от меня надо?

Миссис Сеймур оторопела.

— Ничего, — с холодным негодованием сказала она. — Но вы могли бы разговаривать полюбезнее с хозяйкой пикника.

— Извините, если я вас обидел, миссис… — Он забыл ее имя.

Она не помогла ему. Он пожал плечами.

— Я не люблю условностей, вот и все.

— Как вам угодно, — ответила она и отошла.

Настала пора сообщить читателю, кто был этот доктор Гейдж. На самом деле, он был никакой не доктор, а сумасшедший пациент доктора Харлоу. Мне необходимо в двух словах рассказать об этом человеке, хоть, я уверен, кто-то о нем слышал.

Случай Финеаса Гейджа хорошо известен в науке. За год до описываемых событий Гейдж был занят на строительстве железных дорог в Вермонте, где руководил взрывными работами на прокладке путей и отвечал за большую группу подчиненных, у которых пользовался большим авторитетом. До двадцати пяти это был деятельный и умный человек, обладавший не только силой и красотой, но в особенности отличавшийся навыками общения и убеждения. За год до наших событий с ним произошел несчастный случай: взорвался порох под длинным железным штырем, использовавшимся взрывниками для утрамбовки заряда. Штырь влетел Гейджу в голову, пронзил ему насквозь череп и мозг и вылетел с обратной стороны головы. Поразительно не только то, что Гейдж выжил, но что он — и во время инцидента, и сразу после него — оставался в полном сознании. Полученная травма не оказала никакого влияния на его умственные способности (много раз потом скрупулезно замерявшиеся), ни на моторику, ни на речь. И тем не менее спустя короткое время после выздоровления все знавшие Финеаса Гейджа раньше согласились, что его будто подменили. В нем исчез навык общаться и убеждать, способность тонко настраивать свое поведение и речь для конструктивного взаимодействия с людьми. Он начал демонстрировать равнодушие — как к свой собственной судьбе, так и к судьбе других, — общение с ним сделалось неприятным. Сам Гейдж не замечал в себе перемены. Жизнь его катилась под откос, но он винил в этом других. Гейдж стал груб с окружающими, часто говорил скабрезности на людях, не стесняясь дам, чего никогда не позволял себе раньше. У него появился интерес к составлению странных коллекций из предметов обыденных и пустых.

Гейдж скончается в Сан-Франциско 21 мая 1860 года от эпилептического припадка. Череп его с проломленной в нем дырой будет после его смерти передан в музей Гарвардского университета.

Два слова и о докторе Харлоу — жизнь его оказалась неотделима от случая Финеаса Гейджа. Простой провинциальный врач без глубокого образования, он мечтал войти в большую науку. Оказавшись первым, кого позвали помочь Гейджу, он всю жизнь посвятил изучению этого пациента.

Доктор Харлоу умрет в городке Уоберн, штат Массачусетс, в 1907 году, заняв место в истории науки рядом с пробитым железным штырем черепом Финеаса Гейджа.

Мистер Мюррей, хоть и был далек от науки, тоже испытывал к Финеасу Гейджу интерес. У доктора Харлоу тогда кончились деньги на исследование Гейджа, что было очень для него досадно — он рассматривал необычный случай как шанс прославиться в научном мире. Мюррей, узнав о Гейдже от Харлоу, попросил привезти и показать ему больного. Не обещая Харлоу напрямую денег, он дал ему понять о такой возможности, складывая губы в замысловатые фигуры.

Но почему Мюррей заинтересовался Гейджем?

Всех нас тянет к своим двойникам, вот и у Мюррея появился такой острый интерес — Франкенштейн стал играть идеей создания Франкенштейна. Если Элизабет смогла сделать из Мюррея успешного человека, снабдив его нужными инструкциями, почему нельзя было масштабировать этот опыт и сделать из сумасшедшего столп общества? В Мюррее была эта тяга к злому озорству: поскольку он не умел органически быть частью целого, ему было приятно доказать самому себе, что никакого целого нет. Но, увидев Гейджа и поговорив с ним, он быстро понял — вернее, не понял, понять такого он не мог, — он почувствовал, что один автоматон не может передать свой опыт другому, для этого живой человек должен поселиться в автоматоне, как когда-то Элизабет поселилась в самом Мюррее, но автоматоны не обладают такой способностью.

Тем не менее он продолжал оказывать Гейджу своеобразный вид участия, ангажируя его в салоны, где никто не знал о его болезни, представлял его то доктором, то студентом медицинского колледжа, то племянником доктора Харлоу, и развлекался, наблюдая, за тем, какой сумбур вносил Гейдж в разговоры. Доктора Харлоу он заставлял все это терпеть, продолжая кормить все более замысловатыми фигурами губ в ответ на вопросы про грант. Теперь читатель понимает, что Миссис Сеймур верно, хоть и по аналогии, вычленила господина Гейджа как главную опасность.

Мистер Сеймур во время разговора супруги с Гейджем гулял со своим другом юности по тропинке в дубраве — ему было приятно ощущать вкус простой дружбы с могущественным сенатором. Но он не забывал и о своем нерешенном деле и все посматривал украдкой сквозь дубовые ветви, поджидая увидеть поблизости мистера Мюррея одного. Но вдруг он увидел вместо него свою жену, которая, приподнявши края юбки, решительно шагала по траве той походкой и с тем выражением лица, которые не сулили ничего хорошего ни тем, кто были их причиной, ни, в любом случае, мистеру Сеймуру. Извинившись перед другом, он поспешил к жене узнать в чем дело.

— Кого ты привез?! — негодующе набросилась она на него.

— Что случилось?

— О чем ты думал, приглашая сюда этих людей?! — Она всплеснула руками. — Это не доктора, а лабазники! Я поговорила с одним из них — он был груб со мной, он не помнил моего имени!

Мистер Сеймур нахмурился. В нем и в самом к этому времени накопилась уже досада на то, что Мюррей как будто не замечает его, как будто нарочно показывает ему, что не считает его и его дело важными, а ведь он теперь его гость. И потом, в самом деле, кто эти доктора, нет ли тут намеренного желания скандала — желания, которым Мюррей славился?

— Дорогая, я пойду и немедленно поговорю с мистером Мюрреем, — сказал мистер Сеймур решительно. — Если его знакомые не умеют себя вести в приличном обществе, они должны уехать. Я никому не позволю унижать нас.

Она кивнула — более одобряя сказанное, чем веря в то, что сказанное воплотится в действие. Но он в самом деле решительным шагом направился к показавшемуся в это время из-за пригорка Мюррею.

— Позвольте, — начал он, подходя к тому, но тут же чувствуя, что решительный настрой в нем быстро гаснет. — Мистер Мюррей, могу я отвлечь вас на два слова?

Старший акционер гуталинной фабрики с любезным безразличием уставился на него.

— Мистер Мюррей, — вновь обратился к нему мистер Сеймур, надувая щеки. — Я хочу донести до вас, что один из ваших друзей только что оскорбил мою жену.

— Как это возможно? — спросил его Мюррей, играя хлыстиком в руке.

Лицо его при этом оказалось поделенным на три части. Верхняя треть с глазами и лбом выразили даже как будто озабоченность. Средняя треть — со скулами, носом и пазухами рта, кажется, была в преддверии лукавой улыбки. Наконец, нижняя часть лица — с ртом и подбородком — была не определена между двумя выражениями, губы на ней неопределенно клубились, словно черный дым над конклавом.

— Я уверен, что тут какое-то недоразумение, — сказал он дальше. — Не думаю, что что-то оскорбительное для миссис Сеймур могло быть сказано. Кто это был из двоих?

— Доктор Гейдж, — сказал мистер Сеймур. — Он нагрубил ей, он заявил, что не помнит ее имени.

Мистер Мюррей опустил голову и поводил кончиком хлыстика по пыли на тропинки, потом поднял лицо и с выражением на нем сочувствия к мистеру Сеймуру, произнес:

— Финеас Гейдж не может сказать никому ничего оскорбительного.  Он сумасшедший.

— Что? — подумал, что не расслышал мистер Сеймур.

Выражение на лице мистера Мюррея снова поменялось. Теперь это было лицо ближайшего друга, делящегося с мистером Сеймуром тайной.

— Мистер Гейдж — пациент доктора Харлоу.

— И вы говорите мне это теперь?

— Кто же вам еще скажет, если не я? И почему не теперь?

— Но вы молчали об этом раньше!

Мистер Мюррей кивнул.

— И вы будете молчать об этом, мистер Сеймур.

— Нет уж, извольте, я…

— Вы не скажете об этом никому ни слова, — повторил мистер Мюррей, и взгляд его вдруг сделался холоден. — Не скажете об этом даже вашей жене. Мои адвокаты внимательно занимались вашим делом. Вы подписали очень сложную бумагу, когда вступали со мной в сделку, мистер Сеймур.

Руки мистера Сеймура похолодели.

— Увы, — с печалью в голосе продолжил мистер Мюррей. — Если вы думаете, что речь идет только о ваших вложениях в фабрику, то это далеко не так. Наш с вами договор, мистер Сеймур, шире — много, много шире. Месяц назад вы подписали обязательство выплатить мне в случае банкротства нашей фабрики компенсацию ущерба, превышающую стоимость самой фабрики, — он поднял пальцы правой руки щепоткой вверх и потер их, словно выделяя из щепотки число, — примерно в десять раз.

Мистер Сеймур не верил тому, что слышал.

— Главный кредитор фабрики — моя же фирма, — продолжал Мюррей. — И как ни сожалею я о потерянном в Салеме деле, у меня есть много других предприятий в Новой Англии, производящих ту же продукцию. Салемцы не останутся без гуталина, логистика, правда, сделается чуть дороже.

— Вы… Вы — мошенник! — вскричал мистер Сеймур. — Это чистое надувательство!

— Это, мистер Сеймур, подписанный и заверенный согласно всем положениям и требованиям законодательства США и их неотъемлемой территории, штата Массачусетс, официальный договор.

— Любой суд, увидев подобную статью в договоре, сразу поймет, что речь идет о жульничестве!

— Тц-тц-тц! — с некоторой как будто даже заботой глядя на него, пощелкал языком мистер Мюррей. — Я так не думаю. Лучшие юристы штата занимались составлением этого договора. Схема сложна, но вполне надежна. Любой суд признает ваши обязательства передо мной в полном объеме.

Мистер Сеймур лихорадочно соображал. Он даже не помнил точно, сколько вложил в эту фабрику! Кажется, тысяч пятьдесят? Или семьдесят? Но Мюррей же говорил о стоимости всей фабрики… Умноженная на десять сумма ложилась на жизнь мистера Сеймура могильной плитой. Он боялся даже думать о том, к чему все это могло привести — к потере Олд Тоута, к искалеченным судьбам дочерей, к нищете, к позору, к скитаниям… Почему-то и совершенно малое по масштабу бедствие — в сравнении с этими — промелькнуло в его голове: он никогда не напишет свой роман.

Мистер Сеймур замолчал.

Кейн Мюррей дождался того, чтобы плечи несчастного опустились до нужного уровня, затем повелительно произнес:

— Я определяю вашу дальнейшую судьбу, мистер Сеймур. Я могу спасти или уничтожить вас.

— Я никому не скажу, что мистер Гейдж сумасшедший, — пролепетал мистер Сеймур.

Мюррей усмехнулся.

— Об этой услуге я попросил вас как друга. Пусть себе резвится — все это просто шутка, а у вас хорошее чувство юмора, мистер Сеймур. Но я хотел просить вас о другом.

— О чем? — вскинулся мистер Сеймур.

Мистер Мюррей посмотрел на него длинно, потом повернулся и медленно пошел прочь по тропинке.

— Простите мне хотя бы часть долга, мистер Мюррей! — закричал ему вслед мистер Сеймур. — Остальное я верну со временем! Я со временем непременно все верну!

Мистер Мюррей остановился, нагнул лицо к земле, поводил хлыстиком в пыли, потом повернулся и сказал:

— Я прощу вам весь долг, мистер Сеймур.

— Мистер Мюррей, я…

Тот остановил его, подняв руку.

— При одном условии. Я желаю переспать с вашей дочерью.

Земля качнулась под ногами у мистера Сеймура.

— Что? — беспомощно спросил он.

— Я желаю переспать с вашей дочерью. С Лаурой. Всего один раз. Это не такая большая плата за присказку «и жили они дальше долго и счастливо», разве нет?

— Я… Вы…— Голос мистера Сеймура задрожал. — Вы подлец! Я вызываю… Я вызываю вас на дуэль!

— Глупости! — отмахнулся мистер Мюррей. — Я буду все отрицать.  Я скажу, что вы любыми способами желаете увернуться от долга и придумали бог знает что. Кто вам поверит? Что я готов простить такую серьезную сумму за одну ночь с вашей дочерью? Что я для этого банкрочу фабрику? Чушь! Через месяц вы и ваша семья будете нищими.

Он остановился, потом поднял хлыстик и сделал им полукруг в воздухе.

— Моя честь… — побагровел мистер Сеймур.

— Оставьте это для вашего будущего романа. Я обещаю вам, что насилия не будет. Вам только надо привезти вашу дочь ночью ко мне в поместье. Всего одна ночь, и вы свободны.

— Вы не посмеете! — в отчаянии вскрикнул мистер Сеймур.

— Я? — Мюррей с веселым недоумением указал на себя пальцем. — Вы что-нибудь слышали обо мне? Вы привезете мне Лауру в следующую пятницу, — продолжил он холодно. — Поедете с ней куда-нибудь, а по пути заедете в мое новое поместье — под предлогом деловых переговоров. Переговоры затянутся, вам придется остаться у меня на ночь. Я передам вам бумагу, прощающую долг, до того как пойду к ней. До утра вам придется посидеть взаперти, но ночь пройдет быстро.

Мистеру Сеймуру схватился рукой за лоб.

— Я… должен… подумать, — выдавил он наконец совершенно нелепое.

— Подумайте. Лаура не первая и не последняя, кто жертвует собой ради отца. В наш просвещенный век такая мелочь не повредит ни ее будущему замужеству, ни вашей дальнейшей счастливой семейной жизни. Никто ничего не узнает. Все трое будут свято хранить секрет, никому из нас не будет выгодно распространяться о том, что случилось.

— Когда вам нужен мой ответ? — мертвым голосом спросил мистер Сеймур.

— Я даю вам время до среды четвертого. Вы, кажется, собирались пригласить меня к себе на праздник? Там и сообщите мне о вашем решении. Помните, однако: либо Лаура окажется в пятницу вечером у меня в поместье, либо вы в понедельник утром будете в суде. И еще, — он поднял хлыстик и направил его на мистера Сеймура, — не думайте о моем убийстве. В договоре все предусмотрено: даже в случае моей смерти мой трест взыщет с вас деньги.

Он повернулся и пошел по тропинке вниз к лужайке, где вокруг ковра уже собиралось общество. По пути он еще раз обернулся и сказал:

— И не забудьте: мистер Гейдж совершенно нормален.

 

 

ГЛАВА 5: УДАЧНЫЙ ЭКСПЕРИМЕНТ

 

Финеас Гейдж сидел в центре ковра рядом с большой кастрюлей вареного картофеля, доктор Харлоу сидел рядом с ним. Миссис Сеймур на ковер не пошла, но расположилась на раскладном кресле на траве рядом. Мюррей-отец, мистер Пирсон и мистер Сеймур остались стоять вокруг ковра.

Приступили к трапезе, центральным блюдом которой была картошка — демократическая еда с национальными корнями. Мистер Сеймур ничего не ел, был бледен и беспрестанно подливал себе вина. Миссис Сеймур поглядывала на него, но сдерживалась — после его разговора с Мюрреем она было подошла, но он обещал объяснить ей все дома. В другой раз миссис Сеймур настояла бы, чтобы он рассказал ей все немедленно, но бледный вид и трясущиеся руки мужа напугали ее, — нехорошие предчувствия овладели ей, как когда-то перед отъездом в Лондон, и она оставила его на время в покое.

Компания между тем — и прежде всего молодежь — после гуляний ела и пила с аппетитом. Разговор зашел о том, что партия Лауры, Уильяма и Анны дошла по берегу пруда до того места, где вода из него стекала на нижний уровень. Гуляющие выражали свое разочарование тем, что ожидаемый шипучий водопад оказался извилистым пологим рукавом с довольно мутной водой.

— И кому взбрело в голову сравнить это с шампанским? — фыркнула Лаура.

Она поправила на груди перелину, ни на кого не глядя. Кейн Мюррей смотрел на нее.

— Я помню, господа, однажды был приглашен на одну свадьбу, — неожиданно громко объявил Гейдж, выпрямляясь и приосаниваясь на ковре, и обводя всех своим единственным глазом.

Все обернулись к нему.

— Горку бокалов соорудили такую высокую, что в конце концов мне пришлось забраться с бутылкой на ближайшее дерево и оттуда с ветки лить шампанское в самый верхний бокал, — продолжил Гейдж. — Но одной бутылкой такую чертову гору бокалов было не наполнить. Пришлось соорудить нечто вроде небольшой лестницы Иакова, по которой гости принялись сновать вверх и вниз, словно ангелы, с бутылками. Вот это было зрелище!

Он причмокнул и победоносно посмотрел вокруг, ни на кого в отдельности, затем поднял и разом выпил до дна свой бокал с шампанским. Выпили и все, кто с коротким смешком, кто с недоуменным взглядом. Двое, впрочем, отреагировали особо. Доктор Харлоу взглянул на коллегу с досадой. Лицо Кейна Мюррея, напротив, приняло выражение человека в приятной задумчивости — это было лицо ресторанного критика, который еще в точности не определил, к какому роду деликатесов относится только что положенная в рот сладость.

— Свадьба была в лесу, доктор? — поинтересовалась София.

— На старом церковном кладбище. Но праздник испортили свиньи. Они проникли на торжество сквозь дыру в заборе и налакались допьяна шампанского — ведь я все лил и лил его с дерева. Шампанского текли целые ручьи, целые реки, ниагары! Напившись, свиньи принялись бегать и топтать могилы грязными копытами. Они изгадили и белоснежный шлейф невесты, символизирующий, вы все знаете что. Тогда мне пришлось спуститься с дерева, взять ружье, и…

— Мистер Гейдж, — произнесла миссис Сеймур голосом, напоминающим щелканье метронома. — Все мы уже достаточно насладились вашей историей. Прошу вас прекратить этот эпатаж.

— Да, Финеас, шутка так себе, — поморщившись, пробормотал доктор Харлоу.

— Какая есть, — пожал плечами рассказчик. — Имеющий уши да…

Он потянулся к кастрюле, взял из нее рукой картофелину и откусил кусок, обсыпав крошками подбородок.

Все застыли в ужасе.

— Отлично! — первая пришла в себя София. — Доктор Гейдж снял барьеры условностей. Да здравствует естественное поведение!

Она потянулась рукой к кастрюле и тоже взяла из нее картофелину, минуя помощь ложки и вилки.

— Мистер Уильям по пути сюда рассказал нам, — обратилась она к матери, невинно пожимая плечами, — что надобно избавляться от искусственных преград между природой и человеком.

Не успела миссис Сеймур ответить на это, как вдруг Кейн Мюррей протиснулся между сидящими на ковре, нагнулся над кастрюлей и тоже взял из нее картофелину рукой.

— Почувствовать вкус природы без церемоний. — Он задумчиво покрутил картофелину в пальцах, затем отправил ее себе в рот. — Прелестно! У вас выпал веер. — Он нагнулся и подал веер Лауре.

Та взяла его, не глядя.

— Папа, тебе нехорошо? — спросила она у отца.

— Я… Ничего, дочка… Это пройдет, пройдет… — Мистер Сеймур шумно вздохнул и отвернулся от всех с бокалом в руке. — Я пойду… Мне нужно пройтись.

— Вы очень бледны, — встревоженно сказал ему доктор Харлоу. —  Я мог бы осмотреть вас.

— Не надо… потом, — пробормотал мистер Сеймур. — Я пройдусь, пройдусь…

Он повернулся и пошел как-то боком, как будто хромая, с бокалом в руке, в сторону утеса над обрывом, где до того гуляла София. Все молча смотрели ему вслед.

— С утра он жаловался на желудок, — объяснила миссис Сеймур. —  У него бывают приступы желчи. Ничего страшного, он прогуляется и вернется.

— Да, симптомы похожи, — кивнул доктор Харлоу. — Бледность в таких случаях может быть свидетельством анемии. Признаками являются головокружение и... Словом, вы правы, в таких случаях лучше некоторое время побыть одному.

Тут опять раздался голос доктора Гейджа.

— Я знал человека, который зарезал корову вилкой! — объявил он, да так громко, что дамы вздрогнули.

— Финеас! — в негодовании воскликнул доктор Харлоу.

Лаура засмеялась:

— Продолжайте, мистер Гейдж! Что было с коровой?

— Лаура! — возмутилась и миссис Сеймур, но Гейдж уже начал:

— История поучительная и имеет чертовское значение для каждого. Оставьте мой рукав, доктор Харлоу. Один мой знакомый — да, впрочем, не было никакого знакомого, это такая притча. Так вот этот мой знакомый был мясник. Случилось как-то раз ему в таверне святого Урбана — есть такая в Дорсете (таверна, видите, есть, а знакомого нет) — так вот, случилось этому моему знакомому, которого нет, встретить в таверне святого Урбана одного философа — тот, я не знаю, был или не был, — и заспорить с ним о манерах. «Ты, — сказал ему философ, — мясник, и имеешь свою ферму, а ешь говядину за столом вилкой, не зная как будто, откуда еда. Убийство коровы дает тебе насыщение». — «Допустим», — отвечает мой знакомый. «Но почему ты одно делаешь скрытно, безжалостно и без манер, а другое на людях с манерами? Ты-то, мясник, все знаешь о том, откуда мясо, а ешь его вилкой — значит, ты обманываешь людей. Ел бы, накинувшись на мясо как дикий зверь, так же, как ты бьешь и режешь корову на бойне. Или уж резал бы корову деликатно вилкой да ножичком. Одно из двух, а так выходит, ты двуличная тварь». Тут у моего знакомого появился выбор: ударить в лоб кулаком самого этого философа или пойти доказать ему его неправоту философски, то есть натурально пойти и зарезать в хлеве корову вилкой. Вы понимаете? Следите за мыслью? Ударить философа в лоб, заметьте, было бы моему знакомому проще, и оно скорее бы решило дело. Но это не доказало бы ему самому ничего. А тут ведь самое главное, чтобы доказать себе, иначе какая культура? И вот он берет со стола вилку, идет в хлев, что был по соседству, и набрасывается там с вилкой на корову. И кричит философу: «Видишь, я никого не обманываю, я режу корову вилкой!» На самом деле я не знаю, зарезал он корову или нет. Не такое простое дело. Но ведь суть притчи не в том, зарезал или нет.

Единственный глаз рассказчика блистал весельем и тайной.

— Довольно! — гневно вскричала миссис Сеймур. — Вы сейчас же это прекратите, или…

Она обернулась к стоящим рядом мужчинам.

— Доктор Гейдж, — обратился к рассказчику Генри. — Возможно, ваша притча имеет какой-то глубокий смысл, но я лично его не понял. Объясните нам, почему вы считаете ее поучительной.

— Умеющий уши да…

Бородка-якорь доктора Харлоу от волнения потеряла симметрию, одна стрела якоря загнулась вверх, другая потянулась вниз.

— Я должен объяснить вам, господа … — наконец на что-то решившись, мучительно проговорил он.

— Доктор Харлоу и доктор Гейдж изучают мозг человека, — громко перебил его мистер Мюррей. — Доктор Харлоу, позвольте, лучше о тестовых играх расскажу я. Прошу прощения, господа, что мы сразу не предупредили вас. С новым грантом, который мой траст выделит на исследования доктора Харлоу и доктора Гейджа, ученым не терпится возобновить свои исследования, и они принялись здесь же работать, ставить психологический эксперимент.

На это мистер Гейдж открыл было рот, чтобы что-то сказать, но в рот ему залетела муха, так что остаток объяснений мистера Мюррея он пропустил, энергично отплевываясь и кашляя.

— Так вы тестировали нас? — удивленно спросил Уильям.

— О, всего лишь в виде шутки. Или полушутки. Ученые такие существа, что не могут отвлечься от своих исследований даже на отдыхе. Я сразу понял, что происходит, когда доктор Гейдж начал рассказывать свои истории. Все это были тесты — тесты, господа!

Все недоверчиво смотрели на Мюррея. Доктор Харлоу сосредоточенно выправлял под носом якорь.

— И к каким же выводам вы пришли, доктор Гейдж? — хмуро спросил Генри.

Но одноглазый доктор все еще занимался своим неопосредованным контактом с природой, так что и за него ответил Мюррей:

— Исследования чреваты серьезными открытиями, необходимость объяснить результат может поставить ученых в неловкое положение. Но, впрочем, это и не был в чистом виде эксперимент, а, как я сказал, скорее привычка с их стороны использовать любую возможность для продвижения, так сказать, к научной цели, и вот они не удержались…

— Приличные люди не устраивают эксперименты на живых людях в гостях, да еще не предупредив об этом хозяев, — холодно сказала миссис Сеймур. — Но довольно об этом. Надеюсь, этот балаган — извините, эксперимент, да уж больно похож — больше не повторится.

— Приносим свои извинения, — покаялся Мюррей сразу за троих, сопроводив свои слова скорбным видом и чем-то наподобие поклона.

Мистер Пирсон все это время внимательно наблюдал за мистером Мюрреем. Как и миссис Сеймур, он ни на йоту не верил в эксперимент, чутье подсказывало ему, что скандал был заранее срежиссирован. Он правильно определил и режиссера, только не понимал, в чем был его расчет. Мюррей, однако, был человек влиятельный — в том числе в нескольких избирательных округах в Массачусетсе, имевших для Пирсона значение — мистер Пирсон потому посчитал правильным поскорее увести разговор от скандала — чем дальше, тем лучше. Чем труднее окажется Мюррею вновь вырулить на скандал, тем яснее раскроются его мотивы.

— Поговорим о чем-нибудь другом, — сказал он. — Вчера я получил письмо от миссис Фуллер. — Он повернулся к сыну. — Она пишет, что в ее отсутствие в Конкорде продолжатся феминистские беседы — вести их теперь будет мисс Пибоди. Возможно, кому-то из собравшихся женский вопрос интересен. — Он развел в стороны руки, будто собирался всех обнять, и улыбнулся. — Это важная тема для будущего нации, мы с Генри будем обязательно. И не только из чувства долга, поверьте, это будут познавательные беседы для самого широкого круга слушателей. Я приглашаю всех, кого вопрос интересует, присоединиться к нам.

Женский вопрос был тогда темой горячей, модной, опасной. Когда-то мистер Пирсон использовал беседы, начатые Фуллер как стартовую площадку для своей предвыборной компании. Заботился ли он на самом деле вопросом освобождении женщин? Разумеется, да, — учитывая то влияние, которое оказала на него Элис Сомерсет, и в еще большей степени то влияние, которое он приписал ей, ибо мне точно известно, что мистер Пирсон много не знал о том, что происходило во время гастролей нью-йоркского оперного театра. Но Элис Сомерсет давала свободу его внутренней сути, и ее образ стал неотделим в нем от образа свободы. Как это совместить с тем, что для мистера Пирсона Элис Сомерсет была против всех свидетельств чувств домашним ангелом, наподобие тех, что позже любили изображать в своей поэзии Пэтмор и Кингсли? Он был счастлив, умиляясь ей, как Торвальд будет умиляться Норе в первом акте «Кукольного домика», с той лишь разницей, что для мистера Пирсона дело первым актом и ограничилось.

Услышав приглашение на беседы о феминизме, миссис Сеймур уже была готова объявить себя желающей, но вспомнила, что такое феминизм. Не то чтобы миссис Сеймур была против освобождения женщин. Например, идею дать женщинам право распоряжаться собственным приданным она очень даже одобряла. Но в том, чтобы допустить женщин в университеты, было много минусов, а уж избирательное право — это помилуйте. Словом, миссис Сеймур и была феминисткой, и нет. Ровно так же она была совершенно искренно против рабства, но и одновременно за рабство, в смысле того, что с рабством, по ее мнению, не следовало бороться активно, раз уж на нем столько наросло. Когда миссис Сеймур была человеком, она была, кажется, лишь мыслью о человеке, которая приходила ей в голову и которую она выражала. Но кто была миссис Сеймур все оставшееся время? Тут возникает тревожащий вопрос, который и задавать-то неловко, но я все-таки спрошу: не есть ли человек всего лишь мысль о человеке?

Есть ли такое место, в котором нет пространства? Абсолютно пустое от самого себя место, которое не давит на глазные яблоки, не лезет в уши? Точка, в которой демонтируется желание, в которую мы уходим, не осуществляя желания, — стремительно, как к центру черной дыры, оставляя позади горизонт событий? Там, вероятно, есть и цвет, и форма, и объем, и все, к чему мы привыкли, — только не в привычном смысле. Там нам не скучно, не весело. Это не пруд Торо, не верхний слой воды этого пруда, не воздух над поверхностью воды этого пруда, а сама поверхность пруда, которая есть, но которой нет.

Лаура выкинула вперед руку и потрясла ею, словно ученица в школе:

— Я! Я хочу пойти на беседы!

Все остальные руки не спешили поднимать. Руки Софии были заняты более важным делом — игрой с кольцами. Руки Анны остались неподвижно лежать на подоле. Поднял, в конце концов, руку Уильям. Собирался поднять было и мистер Гейдж, но доктор Харлоу вовремя вцепился в его рукав и что-то яростно зашептал на ухо.

— А вы не хотите пойти с сестрой? — обратился мистер Пирсон к Софии, за которой числилась репутация свободной женщины.

Но взгляды Софии были слишком передовыми для феминизма.

— Я не согласна с Фуллер, потому не пойду, — ответила она.

— В чем же вы не согласны с Фуллер, позвольте вас спросить?

— Я считаю, что женщина ничем не отличается от мужчины.

Все, только было придя в себя после выходок Гейджа, в удивлении смотрели на нового нарушителя табу.

— И вы тоже тестируете нас? — с недоверчивой улыбкой посмотрел на Софию Генри.

Доктор Харлоу развел руками:

— Мисс София, как врач я могу заверить вас…

София досадливо отмахнулась от него:

— Даже физиологические различия между мужчиной и женщиной развились от долгой практики условностей. Не поменяв одно, мы не поменяем другое.

— Это, право, какая-то нелепость, Софи, — укоризненно сказала дочери миссис Сеймур. — Физиология у мужчины и женщины разная от природы, от Бога — изначально. Потому что предназначение этой физиологии разное, а отсюда и роль в обществе у каждого пола своя. Все это естественно, разве нет? Мужчина мечом, она же иглой — все прочее разум смущает.

— Мне дело представляется иначе, мама.

— И как же, позвольте спросить, оно вам представляется? — поинтересовался доктор Харлоу, любивший осведомленные научные споры.

— Одно дерево в лесу наклонилось в поисках солнечных лучей и случайно придавило собой другое. Так и стали два дерева расти, одно сверху, другое снизу. Придавленное дерево как могло внизу выкручивалось, чтобы тоже получить себе солнечных лучей. Но солнца оно теперь получало меньше и стало слабее. И вот, разве два этих дерева, так нелепо сросшиеся, единственно возможный порядок жизни деревьев в лесу? Роли мужчины и женщины в обществе, я думаю, не естественная закономерность, а естественная случайность.

— Вы говорите про выбор эволюции, — с улыбкой возразил на это доктор Харлоу. — Да, науке известны виды, где самка крупнее самца и доминирует в отношениях. Но для людей сложилось иначе. — Он поднял вверх указательный палец. — Для людей, заметьте! То есть, в том числе, поэтому мы и люди. А значит, сильный мужчина и слабая женщина — это наш порядок.

— Так и я вам про то же, — усмехнулась София. — Фуллер с Мартино думают, что, если дать женщине те же права, что мужчине, она станет свободна. Но пока женщина вынуждена привлекать мужчину своей слабостью, она не сможет быть ему равной, а значит, не сможет сделаться истинно свободной и пользоваться своими правами. Ей придется или реализовывать себя в обществе как женщину, или как равного мужчине человека. Равноправие женщины с мужчиной в таких условиях — оксюморон. Формальное освобождение женщин приведет к тому, что освободившиеся женщины сойдут с ума.

— Вы читали Спенсера? — с любопытством спросил Софию мистер Пирсон. — У вас такие же оригинальные мысли, как у него. Ну а вы почему не едете, мисс Анна?

Та смущенно поправила волосы:

— Боюсь, дядя не отпустит меня. К тому же, он не любит всего этого.

— Ну, а вы-то сами?

— А я сама думаю, что София не совсем права. То есть, может быть, по поводу деревьев ты очень права, — она улыбнулась Софии, — но ты не права, что тут ничего не поделать. Если сегодня мужчине нравится в женщине слабость и зависимость, то почему завтра его не сможет увлечь ее сила и свобода? Все это постепенно может сделаться, и даже скоро, — надо только, чтобы мужчины перестали мерять себя женской слабостью.

— Ах, это очень точно! — глядя на нее, восхищенно воскликнул Уильям. Он хотел еще что-то сказать, но тут раздался полный ужаса крик Лауры:

— Что он делает?!

Все посмотрели на доктора Гейджа. Он опускал указательный палец в блюдце с соусом, давал муравьям, проложившим к нему тропинку, облепить свой палец, потом слизывал с него муравьев.

— Достаточно! — миссис Сеймур рывком поднялась с кресла. — Мы с дочерями едем домой!

— Муравей трудолюбив и благороден, — объявил Гейдж. — Он может поднимать груз в сотни раз больше веса своего тела, для человека это почти всесилие. Муравей готов отдать жизнь за муравейник. Он жертвенен. Это Бог, господа. Кто хочет стать Богом?

Он протянул собравшимся палец с муравьями.

— Я тоже еду, — кивнул мистер Пирсон с таким видом, будто ничего не происходило. — Мне нужно еще успеть на телеграф, я жду важного сообщения из… А впрочем, едем.

Это означало, что поедет и Генри. Выразили желание ехать и Анна с Уильямом.

Собравшимся оставалось только найти мистера Сеймура — он до сих пор не появился. Договорились пойти искать его. Доктор Харлоу не смог удержать Гейджа, и он ушел со всеми. У ковра остались только мистер Мюррей и доктор Харлоу.

— Не надо было ехать сюда, — сокрушенно сказал доктор. — Мы испортили людям праздник.

— Напротив, все прошло удачно, — беспечно отозвался Мюррей. —  И ведь я почти не соврал насчет эксперимента. Помните, вы говорили мне, что наша главная задача — понять, что именно повредилось в мозге Гейджа? Хотите знать мое мнение на этот счет?

— Скажите.

— У него исчезла способность быть идиотом ради других людей.

Он засмеялся — одним ртом, но не глазами. Затем повернулся и пошел вслед за всеми к утесу, помахивая хлыстиком в заложенной за спину руке.

 

ГЛАВА 6: ДВЕ ЕСТЕСТВЕННЫЕ СЛУЧАЙНОСТИ

 

Слугам было приказано немедленно собираться. Не ожидая такого скорого отъезда, они распрягли лошадей и отвели их купать на дальний конец пруда. Так или иначе, сначала нужно было отыскать мистера Сеймура.

Все помнили, что он отправился к утесу, но никто не ждал ничего трагического: утес этот не предназначался для трагедий, он нависал над довольно низким и пологим склоном, поросшим мягкой травой; большинство участников пикника к тому же полагали, что мистера Сеймура терзали колики, а не гамлетовские сомнения.

Первоначальный осмотр местности не дал результата. Ауканья тоже были напрасны. Начали искать обстоятельнее — группами, затем поодиночке.

Тут случились сцены, за которые читатель может попенять автору. Читатель может заметить в них чрезмерный расчет на случайность, а надрыв диалогов напомнит ему Дайона Бусико. Но что мне поделать, если все это было? И к тому же, не вся ли наша жизнь — случайно подсмотренная нами самими случайность?

Не все отправившиеся на розыски мистера Сеймура искали именно мистера Сеймура. Не все, искавшие мистера Сеймура, нашли в конце концов именно его. Лаура, например, искала возможности поговорить с Генри Пирсоном (снова она была полна желанием сделать это естественно, спокойно, искренно). Кейн Мюррей хотел до отъезда с Озер поговорить с сыном. Генри искал встречи с Софией. Уильям хотел найти Анну. Наконец, мистер Пирсон, с юности помня слабости друга, не волновался за него, никого не искал, но, улучив момент, присел на пенек в чаще, закурил трубку и так и просидел на пеньке все время поиска. Кажется, одна миссис Сеймур искала в лесу только и именно мистера Сеймура, но она-то как раз нашла в лесу не то, что искала.

От утеса все двинулись в лес, он густо рос по склону холма, но Уильям взял левее других. Мюррей, заметив это, пошел за ним. Лес, однако, вдруг сделался таким густым, что, продираясь сквозь него, Мюррей скоро потерял сына из вида. Брезгливо снимая хлыстиком с веток паутину, он шел, шепча под нос ругательства, то проваливаясь ногой в барсучью нору, то обжигая руку о крапиву. Свет то и дело, несмотря на густые кроны деревьев, стрелял ему в глаза и заставляя щуриться — все это изрядно ему надоело, и он уже думал поворачивать назад, как вдруг стволы стали редеть, и он увидел впереди себя небольшую полянку. Он хотел было выйти на нее, но двое вышли туда раньше его — навстречу друг другу с разных сторон, словно на сцену, — и Мюррей остался в кустах шиповника.

— Мисс София! — позвал Генри тихо.

— А, это вы. — Она провела рукой по волосам. — Здесь такие заросли, что я совсем потерялась. Папа нашелся?

— Не знаю, я сам, кажется, заблудился. Хотя мы, должно быть, совсем рядом с прудом. Надо смотреть по солнцу: если оно справа, то нам надо пойти налево…

Он опустил голову, секунду помолчал, потом начал совершенно другое:

— Мне кажется, мисс София, вы обижаетесь на меня за вчерашнее…

— Я обижаюсь? — вдруг зазвеневшим голосом быстро перебила она его. Кольцо с рубином само собой снялось с указательного пальца.

— Мисс София, как хотите, но я скажу вам. Вы все время говорите с мной так, будто я какой-то маленький неразумный мальчик. И это еще ничего, если мальчик, а то не замечаете — будто я вовсе не существую…

Она удивленно подняла брови.

— Не делайте вид, что не понимаете, — продолжил он быстро, боясь сбиться. — Вы прекрасно понимаете, о чем я. Я очень хотел вас встретить сейчас здесь одну — даже Бога, если хотите знать, просил вас встретить. Я хотел просить у вас прощения за вчерашнее. — Он посмотрел на нее умоляюще. — Нельзя мне было вчера лезть к вам в душу, оценивать вас… Поверьте, я не со зла, не из самолюбия…

— Я не помню, что вы мне вчера говорили.

— Не говорите, не говорите так! Зачем? Ах, я знаю, знаю, зачем. То, что я сказал вам вчера, задело настоящую вас. Но эта вы настоящая — напомнили мне… Мне вспомнилось... Сначала на сцене, а потом в библиотеке. Я… Я очень хотел сказать вам. Я хотел вновь вас увидеть здесь.

Она опустила глаза.

— Там, в коляске, — продолжил он, ободренный этим. — Вы говорили и на меня не смотрели, а я только на вас смотрел. Я только для вас говорил, и смеялся только для вас, и шутил. Не отталкивайте меня, — вы же саму себя отталкиваете. Не отталкивайте…

Он замолчал, не зная, как продолжить.

Она подняла на него глаза. Черная глубина в них, кажется, была уже не такой бездонной.

— Здесь дико, — сказал она тихо. — И все заросло шиповником, как в сказке.

— Да, шиповник! — подхватил он. — Мне сейчас кажется, будто мы с вами только и есть во всем мире.

— Может быть, — кивнула она на это серьезно.

— Можно мне пригласить вас сегодня вечером погулять со мной у реки, когда мы вернемся в Олд Тоут?

— Мистер Пирсон, будьте благоразумны. Я помолвлена.

Но она смотрела на него так, как смотрят женщины, говорящие «будьте благоразумны» самим себе.

— Ах, я знаю! — воскликнул он. — Но пусть так! Мне важно быть с вами! Пусть недолго, но быть с вами. Дайте же мне согласие увидеть вас вечером.

— Да вы знаете ли, что сами уже без пяти минут помолвлены? — вдруг спросила она его с усмешкой.

Он с недоумением посмотрел на нее.

— Да, да. С моей сестрой, с Лаурой. По крайней мере так, кажется, решили наши папеньки. А для чего, вы думаете, вас пригласили в Олд Тоут? Лаура еще не подходила к вам?

Он в смятении покачал головой.

Глядя на него, она не удержалась и рассмеялась.

— Да вы разве не знали?

— Ни сном ни духом, — почесал он затылок. — Постойте, так значит, нас с отцом позвали в Олд Тоут… Какая чушь! То есть… Какая это была бы чушь, если бы я не встретил здесь вас!

Она улыбнулась.

— Естественная случайность.

— Сегодня же я поговорю с Лаурой! — воскликнул он в досаде. — Нет, все это глупость, ей-богу глупость! Я объясню ей!

— Не смейте! Еще не хватало, чтобы она узнала про наш разговор. Вы не девица, вас не женят против вашей воли. Хотя, право, почему бы вам и в самом деле не жениться на ней?

— Но я не люблю вашу сестру. Все мои мысли о вас.

Они никогда раньше не слышала таких слов. Она молчала, медленно поворачивались на пальцах кольца. Внутри себя в этот момент она чувствовала то, что вероятно, чувствует первый росток, появляющийся на вершине семени еще в темноте земли. Росток этот никогда не видел света, но знает точно, что создан для света, что обречен жить в свете.

— Сегодня в пять приходите к беседке у реки позади дома, туда, где цветет монарда, — сказал она. — А сейчас подождите здесь, пока я уйду.

Она повернулась, раздвинула ветки и прошла в двух шагах от Мюррея.

И в тот же миг с другой стороны поляны появилась Лаура.

— Вы не видели папеньку?

— Ах, это вы! — обернулся к ней Генри. — Нет, не видел.

Она запахнула перелину.

— Он рассеянный человек: может пойти в сад и просидеть там полдня, и сам забудет.

— Найдется.

— Я рада, что встретила вас здесь, — произнесла она, краснея. —  Я хотела встретить вас здесь.

Он ничего не ответил ей.

— Вы близко к сердцу принимаете состояние нашего общества, — начала она, но сразу почувствовала, что заготовленные слова не шли ни к лиственницам, ни к кустам шиповника, ни к цветам в траве, ни к нему, ни к ней. — В четверг в Восточной церкви будет благотворительный аукцион — вы, разумеется, знаете об этом, вы за тем и приехали. — Она досадовала на себя все больше. — Я не могу попасть туда, папенька не позволяет мне пойти. А я хочу помочь людям… Ах, это все не то!! — вдруг в ярости выкрикнула она, поднимая вверх сжатые кулаки.

Последнее прозвучало так искренно, что он вздрогнул, словно ощутил укол в сердце.

— Вы расстроены, мисс Лаура… — с участием сказал он ей. — Вы хотите попасть на аукцион? Но что я могу для вас сделать? Я… Я могу попросить за вас у вашего отца!

— Да, — обрадовалась она. — Если он узнает, что я пойду туда с вами…

— Не то чтобы именно со мной, — сказал он. — Мы пойдем туда все вместе.

— Да, разумеется, — поникла она. — Все вместе...

Разве это не было именно то, чего она добивалась? Искренняя и честная, лишенная кокетства просьба получила в ответ искреннее, честное, лишенное личного интереса к ней обещание.

Сбивчиво она продолжила:

— Я еще хотела жертвовать. У меня есть деньги, но… мне не позволено ими пока пользоваться. Но надо же иметь деньги, чтобы жертвовать.  Я хотела просить вас дать мне в долг — в залог под драгоценности, под мое наследство. Я знаю о ваших передовых взглядах...

Рука ее предательски потянула перелину с груди.

— Но это никак невозможно, — опустил он взгляд. — Я не могу действовать против воли вашего отца. Если желаете, я могу сделать на аукционе несколько заявок от вашего имени. Вернете мне деньги как-нибудь потом.

— Это совсем не то, — сказала она, погаснув.

Ей вдруг расхотелось идти на аукцион, с деньгами или без. Казалось, из всего разговора только крик ее: «Это все не то!» прозвучал естественно и просто, как она того хотела. Она поняла, что таких слов не могло быть много.

— Я искренне хочу помочь вам, — сказал он, слыша ее молчание. — Но я… не знаю, чем. Я не могу купить у вас эти драгоценности без ведома ваших родителей. И не могу взять на себя… лишние обязательства перед вами.

— Благоразумно, — тихо сказала она.

— Но я могу попросить вашего отца, — быстро продолжил он. — Попросить его честно и искренно. Ведь он человек с пониманием! Даже если он не до конца верит в наше дело, он любит вас, а значит, должен позволить вам выбирать самой. Он разрешит вам пойти!

Генри все говорил и говорил не останавливаясь, глядя в ее глаза, словно пытаясь дыханием слов разжечь в них затухавшие угли, ожидая, что, может быть, звуки его речи сложатся в такие слова, которые позволят ему и оттолкнуть ее от себя, и притянуть к себе одновременно.

— Вот ваша подруга замечательная, Анна. Нам всем, мне кажется, надо у нее учиться. Она всегда такая спокойная, такая искренняя, ясная! Всегда говорит так просто. Вот же как надо! И если я так и скажу мистеру Сеймуру…

Она грустно усмехнулась.

— Анна человека убила.

Он в ужасе посмотрел на нее.

— Что вы такое говорите?

— Я вчера была у них в гостях на фантах, много народу было. Пока желания готовили, я в соседнюю комнату вышла. Тут дверь открылась — и меня собой прикрыла. Я сначала из озорства там осталась, а потом уж выйти не смогла. Это ее мать была с дядей. Он сказал ей: «Доскажи здесь». И она рассказала. В Калифорнии один старатель за Анной приударял, а она его убила. Однажды ночью мать проснулась от выстрела, Анны рядом в постели нет. Мать спустилась к реке — они рядом жили. Там Анна на берегу с пистолетом в руке стоит, а ухажер ее лежит в реке с простреленной головой. Она ее увела, никто не узнал.

Все это она рассказала ровно, бесстрастно. Он взялся руками за виски.

— Зачем вы мне все это рассказываете? Что мне теперь с этим делать?

— Делайте что хотите, — отвечала она. — И забудьте о моей просьбе.

Она повернулась и пошла прочь с поляны. Кейн Мюррей, если бы захотел, мог протянуть руку и дотронуться до нее.

 

 

ГЛАВА 7. ЛЕГЕНДЫ СОННОЙ ЛОЩИНЫ

 

Я обещал читателю три сценические встречи, но о третьей будет сказано позже. Пока же расскажу о том, что случилось с мистером Сеймуром, куда он, в конце концов, подевался.

В то время, когда компания разбрелась по лесу и искала его, мистер Сеймур был уже далеко. Он мчался по дороге в Салем на своей гиге, привстав с сиденья и нахлестывая лошадь. Некоторое время до того он сидел на большом камне недалеко от утеса, воспрещавшего трагедии, вдыхал запах сырых мхов и глядел в чащу глазами зверя. Выбор, перед которым поставил его Мюррей, не был выбором: о том, чтобы согласиться на поставленные условия, не могло быть и речи. Мюррей разорит его, начнутся скитания, тяготы, и это на закате жизни. Большой вопрос, согласится ли мистер Гришэм, несмотря на долголетнюю дружбу, взять Софию в жены. Про Генри и Лауру можно было забыть: Блейк Пирсон закроет отношения в секунду, как сделал это после лондонского банкротства. А что он скажет жене? Как объяснит ей, что они опять нищие? Он так хвалился перед ней своей сделкой, подсчитывал на бумажке будущие дивиденды, объяснял условия...  И что теперь? Он засунул в рот кулак и застонал.

Под правой ладонью его был мох на камне, но он не чувствовал мха. Ладонь жила своей обособленной жизнью. Кровь в ней текла, нервные окончания передавали информацию в мозг, но мистер Сеймур сейчас не подозревал, что у него есть ладонь и что она ощущает мох. Считать ли мистера Сеймура в этот момент инвалидом или сумасшедшим? Конечно, нет. Как и положено живому существу, он выбирал из всей представлявшейся ему реальности то, что было важно для него в моменте. Вопрос, из какой именно реальности он выбирал?

А если сказать миссис Сеймур все честно, чтобы она возмутилась всем ужасом предложения Мюррея? Супруга умна, деятельна, она поможет найти выход. Есть управа на таких мерзавцев, в конце концов — полиция, суды, пресса! Но в следующий миг мистер Сеймур только горестно покачал головой. Кто был свидетелем его разговора с Мюрреем? Никто. А кто подписал в присутствии свидетелей договор на долю в гуталинной фабрике, а вместе с ним и свой приговор? Он, мистер Сеймур. Пожалуй, Мюррей еще и засудит его за клевету. Да и жена не поверит — предложение Мюррея превышало допустимую меру скверны в человеке. Супруга скажет, что мистер Сеймур сам все выдумал, чтобы она не винила его.

В мозгу его вспыхивали и гасли короткие интермедии, будто в театре, но тут же за ними следовали оценки критиков. Вот сценка, в которой мистер Сеймур валяется у ног Мюррея и просит его о пощаде, в Мюррее просыпается милосердие, и он соглашается простить долг. «Такого не бывает в жизни», — качают головами критики. Вот мистер Сеймур поднимается к верхнему из трех прудов, тому, что поглубже, заходит в него по шею, зажимает нос и погружается под воду, затем разжимает нос, и… «Не верю!» — кричат критики. Вот мистер Сеймур рассказывает все жене, а она обнимает его и прощает все, и вместе они находят управу на Мюррея. «Не клеится к предыдущему», — морщатся критики.

Спасительная мысль, однако, остро вошла в его мозг именно после «не клеится». Да правда ли все то, что сказал ему Мюррей? Действительно ли мистером Сеймуром были подписаны такие ужасные условия в договоре? Мюррей опытный картежник, он умеет блефовать — если мистер Сеймур не проверил, что подписал тогда, так, может, не проверит его слова и сейчас?

Он ухватился за эту соломинку. Поверенный, мистер Скиннер, в письме написал об опасности потерять от банкротства фабрики некую сумму, но он не написал же о том, что сумма эта в десять раз превышает стоимость фабрики. Мистера Сеймура вполне могли взять «на фу-фу». Возможно, что и никакая Лаура Мюррею не нужна — предложение настолько безнравственно, что его можно было сделать только для унижения того, кому оно делалось. Мюррею нужен балаган, скандал — один их тех, какие, говорят, он был любитель устраивать в молодости, позоря честных, порядочных людей.

Мистер Сеймур почувствовал прилив сил. Все это были, конечно, пока только догадки, но ведь похожие на правду! Он как будто действительно и вспомнил — говорят, в напряжении чувств память может воспроизвести забытое — статью того договора, который подписал. Там говорилось: «ответственность вкладчика ограничена суммой вложенных в предприятие средств». Ну, конечно! Ах, подлец, мерзавец Мюррей! Он думал, что мистер Сеймур привезет ему Лауру, словно крестьянин свою дочь сеньору! Подлец, подлец! Надо было срочно ехать к поверенному — лететь! Солнце было еще высоко, он застанет мистера Скиннера в конторе.

Соскочив с камня, мистер Сеймур быстро направился в сторону, противоположную той, откуда пришел. Он не хотел объясняться с семьей и гостями, врать про живот или что-то еще, потому он обошел пруд с другой стороны и предупредил Питерса, которого встретил по дороге с лошадьми, что уезжает сейчас же один в Олд Тоут, чтобы лечь в постель, потому что ему не здоровится, и просит передать это миссис Сеймур и прочим.

По счастью, гигу, единственную из всех экипажей, не распрягли. Мистер Сеймур вынул из гнезда длинный хлыст, взобрался на облучок и, пристав с сидения, как делал для форса в молодости, тронул медленно, но спустя мгновение вытянул лошадь что было силы хлыстом по спине, так что гига рванула и с грохотом понеслась с холма.

 

 

ГЛАВА 8: У ПОВЕРЕННОГО

 

Кабинет мистера Скиннера на время ремонта нового бюро размещался на третьем этаже гостиницы недалеко от порта Салема, на улице Орандж. Для адвокатской конторы это было не самое удачное место, учитывая присутствие на первом этаже салуна, а на втором некоторого количества номеров, сдававшихся по часам. Но гостиница была близко от дома мистера Скиннера, так что большую часть работы он делал у себя дома, а во временный офис приходил лишь принять клиентов, неизменно извиняясь за получившееся соседство и всякий раз находя новый способ остроумно подшутить над ним.

А впрочем, я не знаю точно, где жил мистер Скиннер.

Это был высокий сухой мужчина, на вид лет сорока, с кожей от долгого сидения в помещении желтовато-зеленой, в больших круглых очках, с узким лицом и замечательно оттопыривающимися ушами.

Он умрет в Бостоне 12 апреля 1861 года, в 4 часа 11 минут ночи от инфаркта, ровно за девятнадцать секунд до пушечного залпа, произведенного конфедератами по форту Самтер в гавани Чарлстона.

Протиснувшись на узкой лестнице мимо пышногрудой брюнетки, не замечавшей часы на стене и спросившей его басом, который сейчас час (впрочем, неизвестно, шли ли часы), мистер Сеймур с лицом, на котором отчаяние и надежда поочередно сменяли друг друга, вошел в кабинет мистера Скиннера. Тот сидел за столом и что-то писал. Сняв с головы цилиндр и держа его в одной руке, трость в другой, мистер Сеймур поздоровался и спросил, сможет ли мистер Скиннер принять его по срочному делу. В ответ он получил задумчивое бормотание, которое можно было трактовать как согласие, учитывая, что смысл последней, более разборчивой части бормотания сводился к тому, что дело должно быть обсуждено не более, чем за двадцать минут, ибо далее мистер Скиннер ждал к себе клиента.

Мистер Сеймур пообещал уложиться в двадцать минут, быстрее подошел к столу и присел в кресло, стоявшее возле него.

— Сейчас… сейчас я буду с вами, — все бормотал Скиннер, продолжая писать. — А, мистер Сеймур! — воскликнул он, подняв наконец голову, будто только теперь окончательно признавши гостя. — Простите ради Бога, столько дел. С этим переездом все теряется, невозможно сосредоточиться, — да еще вечно стучатся в дверь и спрашивают крошку Лу. Восстанавливаю, видите, дело одной тюрьмы в Филадельфии. — Он указал пером на бумагу. — Настроили у нас этих узилищ с одиночным содержанием, — теория-то была хороша: если оставить человека надолго одного взаперти, в нем, дескать, заговорит Бог. А что на практике? Все заключенные посходили в них с ума, вот и весь, пардон, да-с... Родственники пошли писать иски. — Он покивал сам себе. — Жду к себе по этому делу через полчаса одного француза — как его? Мудреные такие у них имена — де Тор… де Ток? А ну, нет! Сейчас, сейчас… — Он начал рыться в бумагах.

— Я бы по моему делу, — тоскливо напомнил ему мистер Сеймур.

— Да, да, конечно! — Мистер Скиннер оставил поиски имени француза и ловко вытащил из вороха бумаг на столе папку, на которой было выведено каллиграфическим почерком: «Акционерный договор, Гуталинная фабрика».

— Я уже, кажется, объяснил вам в письме подробно. — Он посмотрел на мистера Сеймура поверх очков. — Если мистер Мюррей согласится истолковать ключевые положения договора в вашу пользу, то дело решено. Скажите, вам удалось переговорить с ним?

— Еще нет, — отвел глаза мистер Сеймур. — Я хотел до того посоветоваться с вами. Чтобы прояснить масштаб, так сказать, возможных потерь. Скажите мне прежде всего: ведь в случае банкротства фабрики я потеряю лишь мои вложения в фабрику и только?

Мистера Скиннер посмотрел на него теперь не поверх, а сквозь свои круглые очки.

— Дело обстоит не совсем так, мистер Сеймур, — сказал он, выражая тоном профессиональное сожаление. — Действительно, статья о банкротстве фабрики ограничивает ваши долговые обязательства только вложениями в фабрику. Но дело в том, что в договоре есть еще один пункт, говорящий о том, что банкротство фабрики в Салеме может вызвать репутационные риски для прочих гуталинных фабрик мистера Мюррея по всей стране. В случае, если мистер Мюррей лично оценит такие потенциальные потери высоко, он вправе взыскать с вас десятикратный по отношению к стоимости фабрики взнос в резервный фонд своего треста, который обеспечит дальнейшую стабильность его бизнеса.

Сердце мистера Сеймура обрушилось в пропасть.

— Почему мистер Дилан не предупредил меня об этом? — прошептал он.

— Этого я не могу знать, — пожал плечами мистер Скиннер. — Сразу после подписания договора мистер Дилан уволился из конторы и уехал куда-то, — говорят, в Бирму, а впрочем, кто его знает. Так или иначе, мне пришлось разбирать дело в одиночку, это был большой труд. Я сообщаю вам то, что есть в договоре.

Мистер Сеймур ошеломленно молчал.

— Вы подписали бумагу при свидетелях, — продолжил мистер Скиннер. — Значит, в случае признания мистером Мюрреем рисков для всех прочих его гуталинных фабрик в США, вы обязаны будете внести в его трест обеспечительный взнос в десятикратном размере от стоимости фабрики. Если вас это успокоит, в договоре есть зеркальная статья, обязующая и мистера Мюррея внести такой же взнос в казну треста в этом случае.

— Но он же заплатит сам себе! — простонал мистер Сеймур.

— Да, так, — пожал плечами мистер Скиннер. — Действительно, мистер Мюррей ничем не рискует. Открыть окно?

— Скажите ради бога, Скиннер, что мне теперь делать?

— Я уже сказал вам. Вам надо поговорить с…

— Я уже поговорил с ним! — вскричал мистер Сеймур. — Он неумолим! Неумолим! Дайте же мне совет! Спасите меня, я заплачу вам столько, сколько вы скажете! Только дайте, дайте мне совет!

Мистер Скиннер выпрямился на стуле и поправил на носу очки.

— Так значит, он взял вас в оборот. Теперь понятно. Сначала я думал, что это просто формальный страховочный пункт.

— Это сам дьявол! — сжал кулаки мистер Сеймур.

— Ну, так и против дьявола есть средства. Всегда найдутся. Вот только — как все успеть?

Мистер Сеймур вытащил из кармана бумажник, и его появление мистер Скиннер счел существенно растягивающим время.

— Я хорошо знаю договор. Дайте мне только десять минут пораскинуть мозгами.

Эти десять минут мистер Сеймур провел в тоске. Поверенный сосредоточенно листал договор, опускал лицо к самым его страницам, будто желал их съесть, затем поднимал свой длинный нос вверх и шевелил губами, потом снова опускал взгляд в договор и хмурился. Несколько раз он вставал и заглядывал в какие-то большие тома, доставая их с полок на стене, несколько раз выходил с договором в руках в соседнюю комнату, советовался с помощниками и возвращался, озабоченно качая головой. Выглядело все это не очень обнадеживающе.

По истечению десяти минут он торжественно закрыл папку с контрактом и сложил на ней лодочкой сухие кисти рук. Очки его к этому времени были на лбу и, он глядел на мистера Сеймура несколько сумасшедшим взглядом.

— Договор составлен безупречно, — объявил он. — Будь я на той стороне, я бы сказал, что это не договор, а шедевр. Ни один суд в Соединенных Штатах не увидит в нем и намека на надувательство.

Мистер Сеймур закрыл лицо руками.

— Подождите. — Скиннер опустил очки на глаза, от чего взгляд его вновь обрел вменяемость. — Договор в некотором смысле действительно дьявольский — все вычищено, вылизано, не придерешься. Но я нашел! Есть маленькая, крохотная, малюсенькая — а все же лазейка в договоре.

— Какая? — подпрыгнул в кресле мистер Сеймур.

— Если мистер Мюррей исчезнет, договор не вступит в силу.

— Исчезнет? — не понял мистер Сеймур. — Как это исчезнет?

— А так. Исчезнет и все. Исчезнет без следа. В договоре его юристы как будто все предусмотрели, предусмотрели даже то, извините, что вы захотите его убить, хоть я уверен, что такое... Тем не менее в договоре есть статья, в которой говорится, что, если до исполнения обязательств по нему мистер Мюррей умрет как от естественных, так и от каких бы то ни было прочих причин, получением от вас средств займется его трест. Но! — Мистер Скиннер с торжествующим видом поднял вверх указательный палец. — В договоре нигде не прописан тот случай, если мистер Мюррей исчезнет.

— «Исчезнет без следа»?

— Именно! Если в суд в отсутствие истца мистера Мюррея не явится официально назначенный трестом представитель с доверенностью от него, в каковой доверенности будет названа причина отсутствия мистера Мюррея и его точное, подтвержденное свидетелями местопребывание на момент заседания суда, — или если в суд не будет предоставлено официального свидетельства того, что мистер Мюррей за это время умер, — и он сам в этом случае не появится в суде, — заседание суда не сможет состояться. Таким образом, пока мистер Мюррей не объявится, суд будет переноситься бесконечно, и причитающиеся с вас по контракту суммы не будут с вас взысканы.

Мистер Скиннер победоносно посмотрел на заказчика.

— Но как же он может исчезнуть? — недоумевающе спросил мистер Сеймур.

— А уж это я не знаю, — выпятил нижнюю губу мистер Скиннер. — Мое дело показать вам все возможные вероятности. Эта дырка в договоре — единственная. Соглашусь, на деле вероятность исчезновения мистера Мюррея бесследно невелика, но все же это вероятность. Больше вам, увы, не на что рассчитывать. Если, разумеется, — хмыкнул он, — не на милосердие мистера Мюррея.

Мистер Сеймур нетерпеливо качнул головой, показывая, что это была невероятность.

— Разумеется, — поверенный сделал голос более официальным, — я должен формально предостеречь вас от неразумных действий… Вы понимаете. Но я уверен, что…

Мистер Сеймур опять нетерпеливо дернул головой — неужели вы могли такое подумать.

— Я только объяснил вам существующую вероятность, любую вероятность надо иметь в виду, — уже более дружеским тоном произнес мистер Скиннер. — Бывает, знаете, — продолжил он задумчиво, — не знаешь, как взяться за вероятность, а подумаешь — и вдруг само что-то придумается.  В рамках закона, разумеется.

На этом их разговор закончился, мистер Сеймур расплатился и попрощался.

В узком коридоре он столкнулся с щеголевато одетым молодым брюнетом, с худым лицом и высоким блестящим лбом.

— Мистер Скиннер? — проговорил тот с акцентом, сильно ударив фамилию поверенного на втором слоге.

— Туда, — указал ему на дверь мистер Сеймур.

— Пардон! — протиснулся молодой человек мимо него.

Алексис де Токвиль умрет через десять лет от мучавшей его всю жизнь чахотки и будет похоронен на семейном кладбище в родовом поместье в Нормандии. В дверях приемной Скиннера мистер Сеймур, однако, столкнулся не с ним, а с Франсуа де Торреном, талантливым почитателем книги де Токвиля. Де Торрен имел несколько мыслей о том, как развить анализ де Токвиля о жизни в нашей стране, в частности, мысль о том, что предрассудки и упрощенные суждения станут в ней особенно влиятельны в условиях свободы слова. Он специально приехал в Новый Свет, чтобы убедиться в своих выводах, — возможно, история нашей страны двинулась бы в другом направлении, получи де Торрен шанс закончить и опубликовать свое исследование. К несчастью, через шесть недель после того, как он столкнулся с мистером Сеймуром в коридоре гостиницы в Салеме, корабль, на котором он поплывет обратно в Брест, будет атакован кашалотами, получит пробоину в передней части и мгновенно затонет, унеся на дно океана де Торрена, его труд и еще около ста пятидесяти человек. Катастрофа случится 12 августа 1849 года на два градуса севернее Саргассового моря.

 

 

(Окончание следует.)

 



[1] В годы до Гражданской войны в северных штатах были популярны эти благотворительные собрания, жертвующие деньги на выкуп рабов в южных штатах. С целью дать представление о бесчеловечности торговли людьми, лже-аукционы имитировали рабовладельческие торги на Юге. Роль распродаваемых лотов на лже-аукционах добровольно исполняли бывшие рабы, в момент проведения лже-аукциона свободные люди. Как отмечают историки, организаторы благотворительных лже-аукционов предпочитали приглашать на роль «товара» молодых девушек, в особенности мулаток, чей цвет кожи был близок к белому, — торги с такими лотами шли активнее и собирали больше денег.

 

[2] Несколько слов об этой церкви. В нынешнее время в ней располагается «Музей ведьм», рассказывающий о судебных процессах над ведьмами, происходившх в Салеме в конце XVII века. Само здание было построено в 1718 году для укрепления строгой протестантской веры — люди тогда стали меньше ходить в первую протестантскую церковь на востоке Салема. Оттого у церкви два названия: «Вторая» и «Восточная». К концу XVIII века церковь стала использоваться для нужд христианской веры более либерального направления — Унитарианства.

 

[3] Не могу не сказать несколько слов об этом корабле. «Спидуэлл» был одним из двух судов (вторым был знаменитый «Мейфлауэр»), на которых первые пилигримы в 1620 году отправились из Голландии в Новый Свет. Но «Спидуэлл» скоро после отплытия дал течь, и обоим кораблям пришлось вернуться в порт. В результате «Мейфлауэр», несколько перегруженный, один отправился к вечной славе, а «Спидуэлл» остался в Лейдене — на темной стороне истории.

 

[4] Кому-то из читателей фигура преподобного Лайбета может напомнить священника Генри Уорда Бичера (1813 — 1887). Но совпадения в чертах характера и фактах биографий этих двух людей лишь формальные, два этих человека имеют совершенно разную внутреннюю суть, от чего приобретают разный смысл в историях — во всеобщей и в моей. Но, может быть, кто-то не слышал о преподобном Бичере? В годы, предшествовавшие Гражданской войне, Бичер собирал в северных штатах деньги на выкуп рабов, в том числе, путем организации благотворительных лже-аукционов. На полученные деньги он не только освобождал невольников, но часть денег направлял на тайную поставку ружей повстанцам на Юге. Бичер активно поддерживал все прогрессивные идеи своего времени — от аболиционизма до феминизма, до введения в стране сухого закона. После публикации «Происхождения видов» Дарвина (1859), он стал большим поклонником теории эволюции и утверждал, что она не противоречит основам Христианства. Бичер, по отзывам современников, обладал и большим любовным аппетитом, ходили слухи о многих его романах.

 

[5] Стихи эти никогда не печатались, я переведу строку сам: «Темная, темная, темная ночь — я мрака грядущего черная дочь» (фр.) Имеющееся в оригинале «je suis mon destin» можно перевести одновременно и как: «Я вершу мою судьбу», и как: «Я следую предначертанной судьбе». В одном и том же высказывании звучит тема рока и свободной воли. Увы, насколько я знаю, ни одно из стихотворений Найджелы Фаре не было опубликовано ни при ее жизни, ни после. Злая шутка судьбы заключается в том, что рукописный сборник ее стихов, в котором содержалось более тысячи произведений, сгорел в большом пожаре 1897 года, случившемся во время традиционного благотворительного аукциона Bazar de la Charite в Париже. Стихи предполагалось выставить там на торги, и я знаю, что некоторые издатели пришли на мероприятие в том числе, чтобы купить их. Вместе со стихами тогда в пожаре погибли 127 человек, включая саму Фаре.

 

[6] Паучок Итси Битси — подзабытый стишок из нашего детского фольклора — действие и смыслы в стишке закольцованы. Паучок пытается подняться по внутренней стороне водосточной трубы на крышу дома. В первых двух строках он пускается в путь, но начинается дождь, и вода смывает его. Во вторых двух строках выходит солнце, высушивает трубу, и паучок вновь пускается в путь. Стихотворение можно декламировать бесконечно, чередуя строки.

 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация