Ёкомицу Риити. Шанхай (роман). Рассказы. Перевод с японского Т. И. Бреславец, Л. М. Ермакова. СПб., Издательский Дом «Гиперион», 2024. 304 стр.
Медленно, но верно японский модернизм подбирается к русскому безвременью.
Год назад мы читали «Догру Магру» Юмэно Кюсаку (1935), вещь, что называется, хрестоматийную: ночные кошмары в облатке психоанализа. В этом году, не менее ожидаемый, грянул «Шанхай» (1928 — 1931) Ёкомицу Риити, памятник не столько литературного, сколько этнографического свойства. Написанный в разгар «века джаза», сам себе свинг и чарльстон, этот роман интересен сразу по ряду причин.
Во-первых, перед нами умелый конспект эпохи, комментарий к множеству исторических событий — начиная Октябрьской революцией и заканчивая Движением 30 мая. Риити, прозаик неровный и во многом тенденциозный, вырабатывает свое личное понимание Японии путем анализа соседских наций и культур. Здесь им нет конца и края: Шанхай громаден, вавилончат, и в закоулках его, вне сомнений, найдется каждой твари по паре.
Героев, злодеев, резонеров у Риити нет; он рассматривает Шанхай целокупно, не разбрасываясь сентенциями. Важное, непосредственно интимное, то, что мы могли бы отнести к прямой речи творца, проговаривается вполоборота, как бы исподволь; в основе город и горожане. Сугубо модернистский план местности, разбитый на genius loci, трущобы и космополитический щебет; камера-обскура скользит по руинам и делает их объемными.
Во-вторых, «Шанхай» без лишнего труда можно назвать a Fantasia in the Russian Manner[1]. О влиянии русской прозы на стихию японскую сказано — задолго до меня — по делу и немало, а потому обратим внимание на то, как Риити модернизирует действительность «монтажного» письма, всех этих телеграфных стилей и апологий скорости, внутри привычно восточного размышления, превращая ее не в цель, а причину.
Санки, наиболее убедительный из героев романа, в сути своей дивергент-интеллигент, слабое звено наподобие Николая Кавалерова, Сатина или Юрия Живаго. Ему невдомек происходящее вокруг, да и, скажем прямо, недосуг; совершать поступки слишком ответственно. Он бродит по ночному Шанхаю, довольствуется скользкими утехами проституток и поминает любимую Кеко, муж которой вроде как умирает от туберкулеза.
«Ведь все, что ни случается, лишь прибавляет человеку морщин». Санки циничен, резок, несимпатичен. Несимпатичны и прочие — делец Коя, в сестру которого Санки влюблен, «паназиатист» Ямагути, мутная как вермут Фань Цюлань, ветреная, дурашливая О-Суги. Последней хочется сопереживать больше, чем остальным, но будто не можется; вспоминаешь раз за разом что все, от чего страдает эта бедняжка, ею же и создано.
«Шанхай» пышет русским стилем не только из-за чрезвычайной обширности в нем славянских портретов (проститутка Ольга, вероятно, один из главных, характерных), но и по причине манипулятивной схожести с тем, что делали в двадцатые — с переменным успехом — Олеша, Катаев, Бабель, Пильняк и Ко. Рубленый, агонизирующий деталями спиричуэл Риити наивен сейчас, но более чем естественен в годы создания. Городские личинки мыслят компостной кучей и даже не пытаются из нее выбраться. Все, что хотя бы отдаленно напоминает борьбу, смятение духа, тут же и разоблачается: ага, поняли? Мы шутим! «Труп младенца с вывернутой ложкой», валяющийся в грязной пене побережья, жир и сопли, чахоточные смешки за драконьей ширмой — все это картина города, которому нельзя подобрать (по мнению Риити) не только наказания, но и приговора.
«Он огляделся вокруг. Вот плавно текущая, бодрая река жизни. Где обитает горе? Где обитает счастье? Даже по дороге на кладбище мы занимаемся лишь тем, что искусно подбираем печальные слова и ничего больше, правда? Но в следующее мгновение он осознал, что все эти мысли вызваны бьющим в лицо утренним солнцем, и не мог не усмехнуться».
В-третьих, «Шанхай» увлекателен как музейный экспонат японского мироощущения между двумя мировыми войнами. Правый по вере и воспитанию, ярый националист — что, впрочем, станет ясно несколько позже, в сороковые, — Риити пишет историю «без точки зрения», где запросто сходятся диаметрально противоположные нарративы. Не выказывая симпатий тем или этим, он пишет занозливые по своему драматизму эпизоды, то дружески хлопоча о куколках-персонажах, то, наоборот, брезгливо отходя от них в сторону.
«Как и везде, люди, когда-то уехавшие в эту колонию, по возвращении в метрополию не могли заработать себе на жизнь. По этой причине разные группы иностранцев сошлись здесь и, потеряв национальную идентичность, создали уникальное в своем роде независимое государство. Эти люди — словно изгнанники из своей страны, они захватывают каждый свободный клочок земли. Вот почему здесь тело отдельного человека (за исключением русских), пусть даже праздного безработного, живущего совершенно бесцельно, занимает определенное место в пространстве и тем самым является проявлением патриотизма».
Вот такого рода туманных монологов у Риити навалом. Это не речь-трафарет, не бахтинская полифония, а неумение сладить шестеренку с шестеренкой и вдохнуть живое, беспорядочное в намертво закупоренный универсум. Бросаясь на привычный сюжетец грубыми, жаркими, убийственными красками, Риити не находит ничего лучше, чем перекормить ими все возможное и невозможное.
Санки, поначалу испытывающий читательское доверие, уже к середине романа понимается как человек конченый, фигура-зеро. О-Суги, более-менее сводимая к параллели с Сонечкой Мармеладовой, опрокидывает нажитые формулировки и становится призраком. «Образцовая человеческая особь» Ямагути, скупающий у китайцев трупы и делающий из них скелеты-на-продажу, и вовсе расположен за границами этических категорий.
«От звуков джаза дрожит деревце сакуры. Музыканты вздымают тромбоны и трубы. Из оркестра скалятся зубы филиппинца. Из стаканов поднимаются волны алкоголя и захлестывают зал. Пыль оседает на карликовых деревьях. Поднимая вокруг себя ураган летящих лент, пляшет танцовщица. Сталкиваясь с кем-нибудь, опьяневший Коя каждый раз повторял:
— Ох, извиняюсь, ох, простите…»
Если же отступить назад и осмотреть метод Риити с позиций конкретно японской литературы, то наметятся парадоксы. Реакционер, авангардист, либертен и неутомимый реформатор синтаксической нормы, Риити первым выдумает — обозначит — некое «четвертое лицо», от которого напишет несколько текстов малой формы (лицо это, стоит заметить, условно и больше походит на сценический трюк).
Близкий к ремесленной подвижности Кикути Кана, Такидзи Кобаяси (с последним судьба автора «Шанхая» расходится кардинально, являя собой пример явного антагонизма), Ёкомицу Риити тем не менее постоянно утверждает романтическое «возвышение» над литературой — посредством ее тотального обновления.
Читая «Шанхай», мы нисколько не задумываемся об авангарде. Это крепкий, выдержанный на границе дурного/хорошего городской роман, воспевающий будущее, отрицающий прошлое, девальвирующий настоящее. Вневременной трепет, который порой нет-нет да проскользнет мимо весьма топорной «социальщины» («Мать» Горького тут вспомнится к месту), окажется заслугой психологизма, но не формальных решений.
Как доказывает другая часть книги — пять небольших рассказов, написанных Риити в разные годы, — авангард имени Самого Себя быстрее всего теряет в цене и становится атавизмом. Работая на эффект, Риити предсказуем; работая на чувство, он любопытен всамделишно. Зажатый тисками, компрессированный космос «Шанхая» не может уподобиться Петербургу Белого, живущему по личным правилам «мозговой игры», или фединовским «Городам и годам», где каждый шаг и каждое высказывание выглядят автономными.
Риити зависим от чужеродного для него пространства — зависим патологически; беря в обиход сложный, неподатливый материал, он сочиняет японскую сказку о наружном мире, обо всем, что кажется японцу диким, глупым, невнятным. Именно поэтому ключевой жертвой романа выдвигается Санки, якобы знающий о себе все и вся. Некогда он был поданным Восходящего Солнца; теперь он — пария, одиноко блуждающая комета.
Ему не место как в Шанхае, так и в остальном мире. Метафизический изгой. Bend Sinister. Риити запросто мог бы вернуть его в родную гавань, подбросить — на чай — симпатию, авантюру, сверхзадачу, но оставляет Санки умирать от бессилия; сладостного и сознательного. Декадентское послесловие к затяжному «путешествию во тьме ночи», выкормленная ничтожность, «Шанхай» Риити — всего-навсего город, пускай и с претензией на большее: муравейник горюющих и заблудших.
«На улице стояла кромешная тьма. Несколько рикш сидели на земле и, вытянув ноги на дорогу, били вшей и кидали их в рот. Дожевывая последние крошки хлеба, Санки раздумывал, куда бы пойти. По улице, между рядами колючей проволоки, спутанной, как сухие лианы, медленно проехал автомобиль. В нем сидели добровольцы со сверкающими клинками наголо. Поднятый машиной ветер кружил над дорогой обрывки чьих-то волос. По дороге ползал ребенок и слизывал с асфальта белые следы арахисового масла».
История несправедлива к детям своим — да и понятия справедливости не знает. Если бы Ёкомицу Риити родился на поколение-другое позже, то, наверное, мы бы получили фигуру масштаба Осаму Дадзая, ближайшего Риити прозаика. «Цветы шутовства», в «Шанхае» прослеживаемые и стремительно вянущие, у Дадзая раскрылись непостижимой апоплексией. Исповедь отдельного лица (не четвертого, уж извините) позволила нам осознать японское «нечто» только под его строптивым пером.
Ёкомицу Риити, как ни странно, явился наброском к биографии совершенно другого человека. Реакционные мощности «Шанхая» кажутся натужным, беспощадным театром; лишенным зрителя и не предполагающим антракта. Эксперименты, восхищавшие современников, теперь вызывают добрую улыбку; да и где, справедливости ради, остался бы Риити, если бы не определенный зигзаг удачи, ловкий ее анжамбеман?
По «Шанхаю», как по любому пыльному артефакту, можно гадать, изучать нравы и теоретизировать. Пучок сенсаций-однодневок, хлестких канканов — вот что осталось нам, потомкам, от метода не самого плохого, но и не самого талантливого писателя эпохи. Одного из. Тем любопытней прослеживать маршруты его влияния. Как иначе объяснить взлет «третьих новых» в японской литературе пятидесятых и — чуть поодаль — кровавый фейерверк «неомодерна» в лице Юкио Мисимы, Сибусавы Тацухико, Синтаро Исихары et cetera?
Впрочем, это уже совсем другая история.