Кабинет
Майя Кононенко

Единоличница

Роман

ЧАСТЬ I. КОХАНЧИКИ

 

1

 

Как ни прочен был пограничный пояс, сберегавший целомудрие страны Айкиного детства, сказать, что ее жители были вовсе лишены возможности видеть мир, было бы несправедливо. Шестнадцать процентов (и шесть в бесконечном периоде) всей земной суши заключили в себе, как фрагмент голограммы, сжатую копию Северного полушария. Картинка выходила подслеповатая, будто бы искаженная бракованной оптикой оконного стекла, не мытого с прошлой весны, но и сквозь брызги вечного бездорожья, под слоями масляной краски — пяти, много семи казенных оттенков — черты оригинала смутно распознавались. Необходимый минимум пищи поддерживал воображение в хорошей гимнастической форме, цвета и детали оно вдохновенно достраивало само, балансируя иногда на самой грани фантасмагории.

Море же, главное южное Море, было и без всяких оговорок настоящим — прохладным и теплым, сердитым и ласковым, изумрудным и голубым, с седыми от соли и древности гребнями — словом, исчерпывающим собой весь спектр представлений о том, каким оно должно быть. Еще одно море, поменьше, словно бы запасное, про черный день отгороженное полуостровом от основной акватории, лишь оттеняло ее фамильную драгоценность. На Приазовье Крым поглядывал свысока, как на собственную окраину — но и в ней, как во всякой окраине, отыскивалась при должном внимании своя диковатая, захолустная притягательность. Там где-то, в дремотной глухомани, томной и пахучей, как гроздья изабеллы, у берега Молочного лимана, в местечке Богатир, не успевшем еще забыть своего прежнего, конского и звездного имени Алтагир — «Семь Лошадей» — в детстве гостила у бабушкиной родни Айкина мама. Было это всего однажды, еще до школы; лето выдалось сонное и тягучее от безделья, и вряд ли бы Айке стало о нем известно, не брось на ее, тогда шестилетнюю, мать, шагавшую на пляж знакомым перелеском, потерянный взгляд исполинская бабочка — большой ночной павлиний глаз — угодившая сослепу в сеть паука-крестоносца, раскинутую между сосен.

Saturnia pуri[1]. Araneus diadematus[2].

Мамины детские впечатления, которыми та делилась с маленькой Айкой, перемежая их к месту объяснительной мифологией и биологической латынью, туго связались в Айкиной памяти с ее собственными, сообщая им дополнительное измерение, так что ей бы с трудом удалось отслоить одно от другого, даже если бы это когда-то зачем-нибудь и понадобилось. Все, что ее окружало с раннего детства, имело причину и имя, и она верила, что, овладев в совершенстве этим живым словарем, сможет прочесть весь мир как одно большое иллюстрированное повествование.

 

2

 

Айкина мать появилась на свет к вечеру пред-предпоследнего дня 1952 года, так тихо и осторожно, будто стеснялась кому-либо причинить лишнее беспокойство, подавно же — расстроить планы собственной матери, которая помыслить не могла оставить мужа в праздник за пустым столом. Дата рождения, указанная в бумагах, оказалась, однако, тремя днями позже. Дежурная регистраторша загса Мегринского района, грузная полугречанка-полуармянка, тут же прикинула, чем бы уважить младшего лейтенанта в ладно пошитой шинели, прибывшего к ней еще затемно в первый приемный день нового года. Старая дева под пятьдесят, она просидела за канцелярским столом весь свой незадавшийся женский век, выписывая образцово-безликим почерком акты гражданского состояния. Особенно ей польстила та доверительная застенчивость, с которой он спросил ее совета: Вам нравится имя Тоня? — и то, как улыбнулся, кивая в ответ на ее похвалу. Ничего не сказав, она щедро скостила новорожденной лишний годок. Усатую парку и впрямь звали Ноной. Цену своему маленькому могуществу она отлично знала, хотя и употребляла его лишь изредка и исключительно бескорыстно, как если бы опасалась утратить волшебный дар, посланный ей в утешение за одиночество и бездетность.

Младшего лейтенанта звали Илья Коханчик. Уже почти год он служил на иранской границе, куда отправился без раздумий сразу после разрыва с невестой, заподозренной им в неверности. Через месяц или около того, возвращаясь со службы после дежурства, он вдруг увидел горящий в окошке его холостяцкой квартиры свет. То, что у них на заставе именовалось «служебной квартирой», было, по сути, саклей — приземистый каменный домик под плоской крышей: комнатка с печкой и кухонькой в закутке. На секунду он замер, осознавая, что в следующий шажок, которыми люди в силу привычки измеряют непрерывно текущее время, укладывается окончательное решение его судьбы, чье русло отныне будет уже неизменным. Это мгновенное осознание не успело вызвать в нем ни испуга, ни удивления — только короткий вопрос, который он задал себе самому, и, выдохнув, словно со стороны, услышал ответ — как будто сыграл в орлянку. Толкнув осевшую дверь, Илья ступил сапогом на шерстяной половик с домоткаными розами, только-только расстеленный на сыроватом выскобленном полу. Его тесная комната тихо светилась от радости — даже казалась просторнее, точно, вставая ему навстречу, распахивала объятия. Это было совсем незнакомое чувство: его ждали дома. Стены сияли свежей побелкой, пахло известкой, горячим борщом и выглаженными рубашками. Неделю они прожили под одной крышей, не обменявшись ни словом, а на исходе второй поехали в загс подавать заявление.

 

3

 

С самых первых дней их неразлучной жизни он взял за правило с ней не спорить. Чаще соглашался, отдавая должное ее житейской сметке. Не соглашаясь, молча делал по-своему — и с этим ей, в свою очередь, тоже пришлось мириться. Так было и с именем дочки, когда, заглянув в свидетельство о рождении, которое он думал припрятать на первое время в планшет, где хранил документы, Тамара увидела запись — Коханчик Антонина Ильинична, 1 января 1953 года, с. Мегри — вместо ожидаемого Ванда, звучавшего так таинственно и победно. Сперва он сказал, что регистраторша, мол, отвлеклась на телефонный вызов — вспомнив очень кстати про трофейный аппарат на письменном столе — и по ошибке вывела не ту букву, и что ему было делать: бланки все номерные. Потом — что Тоня созвучно ее собственному имени, которое у него вырвалось от волнения. Она, разумеется, не поверила, но пререкаться с ним было без толку, как об стенку горох. Тоня так Тоня, что ж теперь делать.

Свое имя Тонина мать не любила с детства. Томка! Разве козу назвать. Полная форма — Тамара Демьяновна Плужник — была ненамного лучше. Красивая, должно быть, на сторонний слух девичья фамилия сходу выдавала крестьянское происхождение отца-украинца, и она рада была поскорее ее сменить.

Хохлушкой она, впрочем, называла себя с осознанной значимостью: не западенка, но и не кацапка все стерпящая, в обиду себя не даст, за словом в карман не полезет и на своем настоит, чего бы ни стоило, но ведь зато не хозяйка, а золото, чистюля каких поискать — а в остальном та же русская. Ее речь на втором, равноправном родном языке — округлые фразы, с той же, что и во всем остальном, аккуратностью завершенные — правильная и чистая, очень естественно перемежалась украинскими словами. Занятая своими мыслями, она без запинки могла перейти на первый, отмечая почти безотчетно какое-нибудь простое текущее наблюдение: яка запашна троянда, — и, поравнявшись с оградой сада, где вспыхнула майская роза, заботливо уточнить: ох ты, шипшина — дивись, яка гарна! С матерью она говорила по-украински до самой ее смерти, уже в новом веке, в другой стране, когда забрала ее, овдовев, в Москву из Кривого Рога. Русский язык баба Паша, Прасковья Дорофеевна, к старости позабыла, зачем-то припомнив польский, на котором никогда, кроме как в детстве, толком и не говорила ни с кем, за исключением матери, бабы Домочки, давным-давно покойной Домны Адамовны. О раскулаченном Домнином муже памяти в семье не сохранилось, так что самые отдаленные Айкины сведения о предках на ней и обрывались. Своими польскими корнями Тамара Демьяновна дорожила, мечтая оставить их гордый след в имени дочки.

Тамарин отец не вернулся с войны и считался пропавшим без вести. Где-то на периферии семейного мифа маячил обелиск братской могилы с бесконечными столбиками имен, а в начале 80-х стали вдруг доходить слухи, не получившие, правда, никакого доказательного подтверждения, что Демьян попал в плен и выжил, а фамилию, пользуясь послевоенной неразберихой, сменил на Плужников, переписавшись русским, и что у него почти сорок лет другая семья. Незадолго до этих сплетен Тамаре приснился сон. Будто бы она, как есть пятидесятилетняя, ранней весной приезжает в их старый дом в Кривом Роге, и вся семья выходит ее встречать. Мать и два брата тоже как есть, в своем нынешнем возрасте, только отец молодой, как в начале войны. И отчего-то все четверо вышли во двор босые и встали рядком под знакомым ей с детства большим абрикосовым деревом, густо покрытым цветами. И тут она замечает, что ступни у отца почерневшие, с изжелта-серыми обломанными ногтями, и пальцы все скрючены, как у глубокого старика. О то ж я, наверно, последней умру, — сделала она спокойное заключение — и как в воду глядела.

Как бы там ни было, в последний раз с отцом они виделись перед отправкой на фронт, в Нижнем Тагиле, куда был эвакуирован Криворожский металлургический комбинат, на котором работал Демьян. Из семьи он ушел еще до войны и жил у любовницы, квартировавшей в том же бараке, но продуктовые карточки в 43-м, когда с него сняли бронь, оформил на законную супругу. Три месяца спустя пришло извещение о пропаже без вести. Пенсию как за погибшего бабе Паше так и не оформили, замуж она больше не вышла и вырастила одна своих троих погодок — старшую дочь и двух ее братьев, любимца Вадима и нелюбимого Анатолия, единственного из детей, кто пошел не в отца, а в нее — и жестковатым недобрым взглядом, и скрытным характером, и сухопарой, необаятельной внешностью. Сыновей ей пришлось хоронить одного за другим с разницей в десять лет — оба, сначала любимый младший, потом нелюбимый средний, умерли от рака легких, один в пятьдесят, другой, не дожив всего месяц до шестидесяти одного.

 

4

 

Илья и Тамара встретились в мае 1948 года в Кривом Роге, где оба жили — она с матерью и братьями, он, окончив с отличием семилетку, сам по себе. Ему исполнилось девятнадцать, ей еще не было восемнадцати. Отец его, до своей гибели — а лучше сказать, исчезновения, потому что о судьбе Леви Абрамовича Коханчика в доме никогда не упоминали — был до войны метрдотелем лучшего в городе ресторана. Мать, баба Мотя, Матрена Петровна, повар шестого разряда, после войны вышла замуж во второй раз и переехала с мужем, кадровым офицером, в Гродно по месту службы. Темная шатенка в крупных изюминах бородавок, с монументальной прической, незыблемой в тридцать, и в пятьдесят, и в семьдесят лет, судя по торжественным фотопортретам, смолоду страдала базедовой болезнью.

Ни о семье, ни о детстве, ни о военном времени Айкин дед говорить не любил. Когда донимали вопросами, то повторял раз за разом один и тот же короткий рассказ, образец столь любимого жизнью жанра трагического анекдота — про то, как бомбили поезд, и все убегали под бомбами, и незнакомый хлопчик лет четырех-пяти вопил, упираясь и путаясь под ногами: «А я хочу через забор!» И это вот «хочу через забор» так и осталось при них — семейный пароль.

С Тамариным появлением облако тайны вокруг его жизни рассеялось. Сноп желтоватого света выбрал из майских сумерек высокую, чуть узковатую в плечах мужскую фигуру — за миг до того, как, впервые приметив Илью у выхода из кино, Тамара замедлила шаг. На ней было лучшее платье, в самом деле умопомрачительное — с американской проймой и гавайскими джунглями по подолу — одна из удачных находок, выуженных матерью, заведующей складом, из груды ленд-лизовской помощи. Поводом к заминке, к слову, стало поразительное сходство, его — с киноартистом-дебютантом, одним из отряда подпольщиков-комсомольцев — только, пожалуй что, этот был даже поинтереснее: ростом повыше и на носу горбинка. А главное — руки, с тонкими пальцами, а у того были грубые, деревенские.

Красавец между тем, с волнистой, набок, челкой, болтал (вероломно!) с какой-то девицей, и, надо признать, прехорошенькой, как можно было убедиться в свете фонаря, о который он эдак вальяжно оперся локтем, запустив свои длинные пальцы в кудрявые волосы. В его позе ей тоже почудилось что-то знакомое — не по кино, а иначе — так, что, по привычке полагаясь на природное чутье, она поняла совершенно определенно, что вот он и есть, ее муж. Через неделю он, присмотрев у касс кинотеатра скуластенькую блондинку (клипсы под перламутр, косынка в полоску, лавандовый креп солнце-клеш на точеной фигурке), сам подошел к ней с намерением сообщить, что фильм уже видел, он скучный, пойдемте-ка лучше гулять, смотрите, какая погода. Принарядившись, город сиял свечами цветущих каштанов. Она для порядка немножечко посомневалась, да и пошла, полная радостной убежденности в том, что вот и начинается ее новая, долгожданная, счастливая жизнь, и гуляла с ним в парке до поздней ночи — куда как дольше, чем позволяли домашние правила, — за что получила от матери заслуженный нагоняй.

 

5

 

На четвертый год службы Илью направили в Ленинград на учебу, а после учебы опять на границу, только теперь на западную. Второй их ребенок родился в Мукачеве — совсем еще недавно европейском опрятном городке с кровлями из рыжей черепицы, разбросанными по склону горы, и открыточным замком на самой ее вершине — спустя восемь лет и пять нелегальных абортов после рождения дочери. От шестого на позднем сроке отговорила подпольная акушерка, старуха-венгерка, отказавшаяся наотрез от удвоенного гонорара. На пару с ослепшим парализованным мужем, некогда успешным психиатром, она занимала полуподвал старинного особняка неподалеку от площади Мира, в прошлом Ратушной. До войны этот дом принадлежал их семье целиком. Нынешнее жилище, бывший винный погреб, было похоже на склеп со сводчатым потолком, пропитанный насквозь запахом жавелевой воды. Комната — большая, но единственная — служила и гостиной, и спальней, и кухней, и смотровой, и операционной. Пациенток бабка принимала, отгородившись от мужа ширмой. В практическом смысле эта предосторожность была излишней, но обеспечивала некое подобие конфиденциальности.

Имя для сына в апреле 1961 года не стало предметом супружеских разногласий. Крупненького младенца назвали Юрием, и, с каждым днем улыбаясь все шире, мальчик все надежнее убеждал родителей в том, что небеса оказали им исключительный знак внимания. Не в пример хрупкой Тоне, он рано развился физически, быстро сократив видимую разницу в возрасте.

Его красота ввергала в растерянность, подстрекая совсем незнакомых людей к невольным расспросам и безотчетным знакам внимания. Более тонкая, как бы осознанно сдерживаемая изнутри от слишком эффектного проявления внешность старшей сестры служила лишь фоном для его безоговорочного триумфа, оставляя достоинства Тони в тени — что, как казалось, совсем ее не заботило. Обуревавший их мать дух состязания был ей не то чтобы чужд, а как будто вовсе незнаком — на посторонний взгляд, по крайней мере. Она была во всем похожа на отца, и заодно с его служебными успехами, дочкину золотую медаль по окончании десятого класса Тамара Демьяновна, бросившая семилетку, сочла своим собственным достижением.

Школу Тоня закончила в Алма-Ате, где Илья Леонидович, после Мукачева, занял солидную должность в управлении Южного погранокруга. Перед выпускным, как полагается, сделали памятный фотопортрет. Он был готов через несколько дней: однотонное светлое платье из крепдешина с тоненьким кантом вдоль проймы, две родинки (слева над верхней губой и справа под нижней), стройная шейка и неуловимо-узнаваемый наклон головы с пышной укладкой, занявшей у лучшего дамского мастера без малого два часа. Фотограф центрального ателье, ощутивший себя, должно быть, новоизбранным Боттичелли, взялся за дело со всем возможным старанием. Ему же суждено было остаться последним ценителем парикмахерского шедевра. Баба Мотя! Баба Мотя! — с хохотом выпалил младший брат, едва сестра с матерью переступили порог, и Тоня в слезах бросилась в ванную. Награду из рук директора школы она принимала припухшая от рыданий, едва успев подсушить свои русые, очень густые волосы, которые вскоре начнет тонировать в цвет янтаря, подчеркивая этим замечательное, только что осознанное сходство с Прекрасной Симонеттой, которая, чего греха таить, пятью веками раньше поступала таким же порядком, подражая другому, неведомому образцу.

Через неделю она улетела в Москву, успела подать документы на биофак и благодаря медали с легкостью поступила, простодушно посвятив приемную комиссию МГУ в свои исследовательские планы в области евгеники, о которой узнала во время полета из библиотечной брошюры начала 30-х годов. Экзаменаторы встретили сообщение дружным хохотом, бросившим Тоню в яркий румянец, и после коротких этических наставлений поздравили ее с заслуженной пятеркой. Научные приоритеты она наобум поменяла в пользу ихтиологии — чистой воды экспромт, как, собственно, и все ее московское предприятие, в результате которого Айка и появилась свет. 

 

6

 

В середине четвертого курса, сдав кое-как зимнюю сессию, Тоня оформила академку и вернулась в Алма-Ату дохаживать свою беспокойную беременность. Дочка родилась в мае. Добросовестно провозившись с ней до следующего февраля, Тоня передала неумолкающее дитя на руки матери и улетела в Москву доучиваться, испытав облегчение, в котором неловко было признаться даже себе. Той же весной, приколов на погоны третью звезду, полковник Коханчик принял приказ о переводе в Ригу — в обход очередности, сразу на генеральскую должность, что в обозримом будущем обещало новое повышение в звании.

Айка росла у бабушки с дедом, усваивая исподволь домашние порядки, перенимая привычки, а заодно и мнения взрослых. Дома ее иногда в шутку звали казашкой. Слово звучало ласково, словно содержало в себе скрытое поощрение, и Айка взяла привычку нарочно щурить глаза, а очутившись одна перед зеркалом, пальцами растягивала их в стороны, приподнимая к вискам чуть опущенные, как у Пьеро, внешние уголки. Со временем ей стало казаться, что этим веселым казахским взглядом все даже видится как-то яснее; так обнаружилась Айкина близорукость. К Тониному огорчению, вместо насыщенной зелени ее собственных глаз дочери передалась врожденная слабость зрительных мышц, а радужка вышла неясного, неуловимого цвета морской воды, меняющего оттенок в зависимости от погоды и колористического соседства. Только золотое павлинье колечко вокруг зрачка было у Айки маминым.

Когда гораздо позже, уже в школе, ее станут дразнить узкоглазой, ей даже в голову не придет увидеть в этом повод для обид. Акушерка в роддоме тоже было решила, что Тоня состоит в межнациональном браке, и мало кто подумал бы иначе, глядя на Айкины первые фотографии, вроде той, где, свисая с бабкиных рук, она по колено увязла в Юркиных новых ботасах. Снимки большого формата сделаны были на дорогую цветную пленку, и хотя бирюза Иссык-Куля, запретные, до горизонта, маковые поля и спелость гигантских яблок поблекли от времени, судя по ним, Айкино казахское младенчество было вполне себе райским.

Накануне отъезда в Ригу стряслось неизбежное: четырнадцатилетний Юрка, которому на вид можно было дать и все семнадцать, получил приглашение сняться в кино, окончательно утвердив Тамару Демьяновну в давней уверенности, что ее звездного мальчика ждет ослепительная судьба. На Медео завершилось строительство высокогорного спортивного комплекса, центром которого стал самый большой в мире каток. Событие подобного масштаба требовало широкого всесоюзного освещения, по каковой причине в дирекцию республиканской студии «Казахфильм» поступил заказ на производство фильма о спортивных буднях юных фигуристов — будущих советских чемпионов. Роль немногословного прибалта, робкого поклонника главной героини, появилась в сценарии уже после начала съемок. Она была написана специально для нового исполнителя, с учетом его текущих семейных обстоятельств. Тот факт, что он еле стоял на коньках, режиссеров отнюдь не смутил — сцены на льду исполнил дублер.

Картина вышла в следующем году и после регулярно заполняла прорехи в дневной сетке вещания второго и четвертого каналов Центрального телевидения, но, вопреки затаенным надеждам Тамары Демьяновны, дальнейших предложений из мира кино не последовало. В ее жизни, после неудачного Тониного замужества, это было второе крупное разочарование.

 

7

 

Чужие принимали Юрку с Айкой за брата и сестру, что при фамильном сходстве было неудивительно. Брак Ильи и Тамары вступил в золотую пору — жили они в достатке, выглядели моложаво не по годам, очень любили повеселиться, дай только повод, да и в обычные дни оставались вполне довольны друг другом.

Полчаса утром перед уходом Ильи Леонидовича на службу были их личным, не выносившим помех ритуалом, порядок которого Айке удавалось восстановить только по звукам, запахам и неизменным уликам: медная турка с грузинской чеканкой, две тонкостенные чашки, к которым запрещалось прикасаться, сизый дымок над цветком из тяжелого коричневатого хрусталя, на детский доверчивый взгляд представлявшегося бесценным. Впоследствии она, досотворяя и редактируя свой детский миф — что, вообще говоря, нередко бывает свойственно молодому честолюбивому воображению — пробовала подменить эту принадлежность зажиточного быта брежневской эпохи чем-то не столь громоздким и более элегантным. Голубеньким блюдечком Wedgwood, к примеру, или простой фаянсовой пепельницей с побегом бамбука на бортике, в пять-шесть мазков нанесенного кобальтом. И всякий раз что-то мешало этому трюку — фантомный кирпичик не заполнял освобождаемого гнезда, лишая опоры и разрушая живую реальность целого. Лет в восемнадцать, читая Сэлинджера, она изумилась, вдруг разгадав, как ловко он прячет в пепельнице с окурками подлинный сюжет всего рассказа — и ощутила прилив благодарной радости от только что сделанного открытия, а вместе с ним утешение, природу которого в тот момент не сумела бы объяснить.

Иногда возле стеклянного цветка, свежего пепла в котором хватило бы разве на анекдот, лежала мягкая пачка с красными треугольниками по углам и надписью, похожей на покрытый копотью пароход с трубами в середине, чаще же — белая с черным гербом: пара бронзовых башен, звездочка над скрещенными ключами, внизу две волны — условное море.

Чуть промотав назад, можно увидеть, как Илья Леонидович, уже успевший побриться, мелет, предвкушая первую сигарету, арабику в зернах. Первую чашку Тамара Демьяновна пьет вместе с ним, они болтают вполголоса, перемежая смехом беспечный утренний треп. После его ухода она варила еще полтурки. Потом начинался день — немного позже обычного по четвергам, когда приносили «Литературку». Выпростав из футляра складную лупу, она деловито просматривала газету от конца к начальной странице с хорошо знакомой Айке, не умевшей еще читать, заглавной плашкой: жирные буквы, два беглых шаржика, два грузных ордена — по одному на брата. Второй экземпляр свежего номера, купленный личным шофером, ждал Илью Леонидовича в машине.

 

8

 

Службе в погранвойсках полковник Коханчик отдал тридцать лет и три года — ровно полжизни. Первым его назначением стала уже упомянутая застава наподалеку от города Нахичевань, где, если верить Иосифу Флавию, Ной, не дождавшись голубя, отпраздновал жертвенным пиром конец Потопа. Оттуда, в звании лейтенанта, его направили на учебу в Ленинградскую Военную академию тыла и снабжения. После ее отличного окончания старший теперь лейтенант Коханчик командирован был в Закарпатье, а после в Алма-Ату — начертив таким образом на карте СССР невидимый глазу алгебраический символ левого соединения. В отставку Илья Леонидович вышел в Риге, где прожил свои последние двадцать лет, четыре из которых — в независимой Латвии.

После его смерти семья раскололась, как будто в конструкции родственных связей вдруг надломился несущий узел. Не сказать, чтобы при жизни он что-то заметное предпринимал для сохранения ее в целости, но у него было одно важное качество — он умел ладить. Наверное, это и был его главный талант — жить в мире с людьми. Не ранить по неосторожности, не оттолкнуть, в нужный момент отпустить. Развеять одним жестом или фразой сгустившуюся скуку. Как-то, включив телевизор с унылой трансляцией государственного праздника, он тут же изобразил в одиночку военный оркестр с нахмуренным дирижером и лопающимся трубачом, мгновенно смахнув с гремящего медью марша всю канцелярскую фальшь, — и ни на секунду не задумался о произведенном эффекте, сразу вернувшись к прежним делам. Часто, без всяких причин, мог вдруг сделать подарок, пустячный или дорогой, с одинаковой непринужденностью, не меняя обычного тона. Ровность этого тона, вообще ровность и даже некоторая прохладность, которые были ему свойственны, никак не отменяли эмоциональной вовлеченности в жизнь, присущего ему от природы жизненного артистизма. Он, что называется, был человек со стилем, и в его случае это оказывалось важнее выстраданной глубины, мужества, нравственных качеств и убеждений, которые он никогда не выставлял напоказ. Он умел похвалить и умел принять похвалу. Очень любил блеснуть, но ни в каких обстоятельствах это не было утверждением превосходства, его собственное обаяние отблеском ложилось на собеседника и легко и охотно перенималось.

Авторитет его в доме был абсолютным.

Уже повзрослев, его внучка пришла к пониманию, что, как всякий талант, дедов дар миротворца представлял собой счастливое сочетание множества компонентов, как то — уверенность, ум, чувство юмора, такт, обаяние, щедрость — превосходившее вместе простую сумму всех этих качеств, более чем привлекательных и по отдельности.

 

9

 

Первые всходы Айкиной личной памяти проклевывались на свет из примерно двухлетнего возраста. От памяти внушенной их отличала та первозданность цветов и оттенков, которая раз за разом приводит в движение цепь сопряженного опыта чувств. В этом симбиозе восприятий пепельная прядка и песок, гладко струящийся между пальцев, словно берегут друг друга от забвения. Отсвет оконного витража на крашенном охрой полу старой юрмальской дачи сбывается на языке привкусом карамели. Мшистая лестница, пряча в карманах тронутых ржавчиной уховерток, дразнит щекоткой пятки — и тычется носом в колени черная с рыжим подпалом такса соседа Яниса, одноногого латышского стрелка.

Дружно приветствуя каждый ее приезд, на полированной полке в Айкиной спальне множилась псовая стайка. Маленьких собак старый латыш, которому в ту пору было уже за восемьдесят, резал из каждой попавшейся под руку деревяшки, прикидывая перед тем, что за порода кроется в этом заблудшем куске материала. Голову он вырезáл отдельно. К холке она прикреплялась посредством штырька из швейной иглы, и Айке казалось, что эта уловка дает собакам способность шпионить за ней угольными глазами, намеченными раскаленным гвоздем. Своих детей у Яниса с женой то ли не было никогда, то ли никто не выжил, то ли выжил, да пошел по кривой дорожке — тактичные недомолвки считались в этих краях залогом добрососедства — и как бы там ни было, каждое лето их флегматичная ласка присваивалась Айкой по умолчанию.

Прознав от нее по секрету, что в нынешнем сентябре ее увезут уже насовсем, потому что папу, имени которого Айка никак не могла вспомнить, отправляют в долгосрочную командировку в Германию, старый Ян покачал головой, приподнялся с усилием на костылях и, словно тяжелый кузнечик, размеренными скачками двинулся в глубь участка к сараю. Он долго и задумчиво копался в своих ящиках и жестянках и, отыскав, наконец, подходящий янтарный обломок, сел мастерить кулон на цепочке. От золотистой пыльцы над точильным камнем в сарае запахло доисторической хвоей. Когда старик наклонялся к Айке, то отмеряя длину, то колупаясь с застежкой, она смотрела, как дергается вверх и вниз кадык на его индюшачьей шее. Носить самодельное ожерелье Тамара Демьяновна не позволила, но велела Айке Яниса Карловича еще раз вежливо поблагодарить.

Кучерявую Айку она причесывала и прихорашивала по сто раз на дню. Нарядив, подправляла то тут, то там, чтобы нигде ни складочки и ни пятнышка. Все эти щечки-кудряшки, крохотный носик кнопкой, хрустящие платьица, туфельки и носочки вызывали у окружающих безудержное умиление. Существовали они при этом как бы немного отдельно и от Айкиной собственной личности, и от ее авантюрной, в общем-то, сущности, удерживаемой в плену проницательным взглядом Тамары Демьяновны, всякий раз успевавшим на долю секунды опередить поворот внучкиной мысли. Прекрасно Айке знакомый, он транслировал всегда одно и то же, изредка дублируемое голосом короткое сообщение: даже не думай. 

 

10

 

Мир между тем был полон соблазнов и едва не лопался от распиравших его чудес. Старинную, с зеленой крышей дачу лакомого оттенка пасхальной сдобы окружали лесные деревья, главным образом сосны. Дальним свои боковым фасадом она упиралась почти вплотную в рабицу соседского забора, отделенная от него только зарослями малины. Одряхлевший сад был почти полностью вырублен еще в докоханчиковую эпоху, плодовых деревьев осталось всего ничего, да и те перестали родить и цвели совсем скудно, из самых последних старческих сил, если не брать в расчет густую черемуху за сараем. В дупле старой груши, все еще торчавшей по недосмотру в центре неухоженной лужайки, квартировала рыжая белка: место ее обитания было установлено в ходе разведывательной операции с участием служебной таксы. Обследовать подробнее беличье жилище не составляло труда, стоило только преодолеть несколько ярусов толстых, крепких на вид, хоть и замшелых веток, — но контрразведка в лице Тамары Демьяновны неизменно срабатывала на опережение.

На заднем фасаде, в первоначальном замысле основном, с обеих сторон от окна мезонина еще сохранились рельефные медальоны, успевшие, правда, утратить какую бы то ни было сюжетную определенность. Все остальные окошки были закрыты ставнями и, как и дверь парадного входа под козырьком, наглухо заколочены. Дачу красили вскладчину раз в четыре-пять лет, слой поверх слоя, не забывая выделить суриком резные карнизы, внешние рамы окон и треугольные сандрики. Фасад со двора, назначенный главным с тех пор, как все поворотилось тут задом наперед, в пятидесятые был изувечен широкой, ассиметрично пристроенной лестницей. Это был путь, ведущий, наперекор строительной логике, прямиком на второй этаж — собственно к Коханчикам, в самую просторную и светлую часть дома. Служебный отсек состоял из крохотной, благоухавшей сухими грибами и выпечкой кухни, витражной террасы и спален: двух махоньких и побольше, расположенной в мезонине. Справа от лестницы густо клубилась колючая ежевика. Костистые мелкие ягоды не поспевали за мимолетным юрмальским летом и, лиловея, не наливались ни соком, ни сладостью, как это было с малиной, росшей по другую, солнечную сторону. Кислая и твердая как камень ежевика была к тому же чужая, как строго, с нажимом подчеркивала Тамара Демьяновна. Стоит ли уточнять, что именно этот трофей, добытый собственноручно, ценой глубоких царапин и неизбежных затяжек на новых колготках, представлялся Айке самым желанным и жизненно необходимым? Чем ягоды кислее, тем больше в них витамина С, — рассуждала она вполне здраво, — а при его нехватке выпадают зубы. Так, во всяком случае, объясняла им воспитательница детского сада, в котором она побывала раз десять от силы, в ходе не особенно приятного педагогического эксперимента. Чтобы положить конец недоразумению, Айка между делом сообщила бабушке, что каждое утро в саду всем детям поочередно дают облизать столовую ложку с дозой сиропа шиповника.

— Что, одну ложку на всех? — насторожилась Тамара Демьяновна.  

— Да, наливают сироп и снова дают облизать, — невозмутимо поддакнула Айка.

— И ты ее тоже облизывала? — Ужас в глазах у Тамары Демьяновны распускал зловещие лепестки.

— Сироп очень вкусный, — дипломатично ответила Айка и для наглядности облизнулась, очень довольная результатом: с чертовым садиком было покончено навсегда.

Дачу накануне Первой мировой войны построил для своей семьи один дантист, имевший частную практику в Риге. После Второй дом разделили на три неравных владения, добавив пристройку, крыльцом выходившую к улице Театра: с тех пор ее занимали Янис с женой и сменявшими в должный срок друг друга собаками. Первый этаж с двумя окнами справа от лестницы принадлежал семье, точный состав которой Айке никак не удавалось определить. В ней неуверенно выделялись два поколения разнополых людей в дальнозорких очках. Все они были ни стары, ни молоды, и точное количество членов — трое не то пятеро — оставалось неизвестным в силу не столько их многочисленности, сколько взаимного сходства, при отсутствии примет, мало-мальски отличительных. Все в одинаковых шапках кудрей восхитительной гнедой масти, не низкие и не высокие, ни толстые, ни худые, они с машинальной любезностью улыбались при каждой встрече с соседями, обнаруживая ряды исключительно крепких и ровных зубов. Изредка, без всяких дополнительных признаков сердечности, кто-нибудь из них вел по-латышски краткие и вежливые хозяйственные переговоры с пожилой парой. Контакты с Коханчиками ограничивались формальным приветствием: миролюбивое свэйки с русским акцентом, ответное здра-ствуй-тэ, безударное и безынтонационное, за которым скрывалось то ли какое-то молчаливое соглашение, то ли невысказываемое несогласие. Явной неприязни, впрочем, не ощущалось. Живут ли они постоянно, как Янис с женой, или наездами, как Коханчики, Айка тоже не знала. Приглашение отведать армянского шашлыка с овощами или фирменного плова Ильи Леонидовича, приготовленного на открытом огне, неизменно и со спокойной учтивостью отклонялось. Янис на зов через раз откликался, но исчезал, всегда незаметно, после пары рюмок коньяка. За неимением личных имен, необщительное семейство звалось за глаза просто Каганисы. Они-то и были хозяевами ежевики.

Однако на участке был припрятан еще один магнит, попритягательней. Сумрачная тайна, мерцавшая сквозь щели наваленных кое-как досок, скрывалась под черемухой, за Янисовым сараем. Это был гнилой заброшенный колодец, несомненно полный загадочных форм жизни, намекавших о себе то зыбкой рябью, то еле слышными всхлипами и бормотанием, словно там сидела взаперти какая-то старуха, сходившая с ума от одиночества. Айку он влек неудержимо, что, по всей видимости, не укрылось от соколиного глаза Тамары Демьяновны. Иначе чем объяснить, что в один из приездов таинственный колодец оказался вдруг погребен под бетонной плитой? Всецело разделяя Айкину досаду, в самом ее центре восседала раздутая от возмущения, осиротелая, обездоленная лягушка. 

 

11

 

Ничто не укрывалось от всевидящего ока, и вот уж неизвестно, какое непредусмотренное искривление пространства и времени имело место в тот летний вечер, когда, уловив долгожданный импульс свободы, Айка сама отперла калитку и уверенной поступью вольнолюбивого четырехлетнего человека зашагала к морю по дорожке, петлявшей между соснами.

Купаться в одиночестве показалось ей небезопасным. Надо признать, что известная осторожность и вообще здравый смысл ей были не чужды — так что, разувшись, она в своем нарядном, в небесных незабудках сарафане пробежалась от нечего делать по пляжу, туда и обратно, к месту, где оставила босоножки, еще раз туда и обратно, потом еще немного в другую сторону и назад. Подобрав по пути две ракушки и оброненное чайкой перо, Айка почувствовала усталость и пристроилась у воды, уютно шуршавшей своими пенистыми оборками. Передохнув у мохнатого валуна, она принялась возводить из песка хитроумное сооружение, состоявшее по ее замыслу из четырех высоких башен и еще множества таковых мал мала меньше, в котором заинтересованный наблюдатель мог бы при желании уловить некоторое сходство с храмом Святого Семейства, что в Тридевятом Царстве, дополненного незадолго до описываемых событий двумя парами веж со стороны фасада Страстей. Строительство продвинулось уже весьма значительно, когда Айке почудилось, что она слышит откуда-то сверху и сзади знакомые голоса. Высоко задрав голову и оглядевшись, она в самом деле приметила собственную семью в полном ее составе: мама, Илья Леонидович, Юрка и Тамара Демьяновна. Вчетвером они неторопливо прогуливались вдоль линии прибоя, явно наслаждаясь хорошей погодой и, поравнявшись с Айкой, прошли как ни в чем не бывало мимо, не проявив ни к ней, ни к ее строительству ни малейшего интереса.

Она изумленно смотрела им вслед, ища объяснение такому неожиданному повороту, и по мере их удаления все больше склонялась к мысли, что обозналась. Гуляки отошли между тем на порядочное расстояние, ни разу не оглянувшись. Мелькнула мысль вскочить и догнать, чтоб убедиться еще раз собственными глазами, но небо уже по-вечернему отяжелело, высветлив море до серебристой голубизны, и знакомый пляж вдруг показался до странности неприветливым. Айка представила, как покидает свой пятачок в тщетной погоне за миражом и, обознавшись, уже не находит тропинку домой. В эту минуту мнимые родственники очень кстати повернули обратно и так же неторопливо направились в ее сторону, овеваемые легким бризом. Выждав, пока они приблизятся, Айка помахала им рукой и неуверенно крикнула что-то приветственное, но намеренно не фамильярное, на случай, если люди в самом деле посторонние и не имеют к ней никакого родственного касательства. Но и заметив сигнал, они только скользнули по Айке и остановленной временно стройке бесчувственными взглядами и, должно быть, решив, что все это им привиделось, медленно прошли мимо, так же безмятежно обсуждая какие-то незначительные предметы. Сходство с родными всех четверых, однако, ошеломляло. Совершенно обескураженная, Айка вскочила на ноги и, глядя на их уменьшающиеся фигуры, прикидывала, как ей лучше поступить. Приставать к чужим людям с расспросами было и боязно, и неприлично… и тут ее осенило! Ладно, пускай не они, а просто похожи — но вещи! Где незнакомцы «достали» все эти вещи, в точности как у ее родных?! Откуда у этого юноши Юркина венгерская рубашка цвета какао, с маленькими разноцветными клюшками и мячами? А это короткое, в ярких цветах, мамино платье на молодой женщине? Жемчужные бабушкины сережки? Дедовы вельветовые джинсы и кожаные сабо?

С воплем облегчения она бросилась их догонять. Обернувшись, все четверо посмотрели недоуменно сначала на Айку, потом друг на друга и только пожали плечами.

— Эй, вы чего! Я вам кричу-кричу…

— Кто эта девочка? Мы ее знаем?

— Нет, это чужая девочка. Какая-то незнакомая.

Они ее не узнавали.

— Это же я! Ваша Айка!

— Она говорит, что она наша Айка.

— Разве это может быть наша Айка? Наша — чистенькая и нарядная.  А эта вся мятая и перепачканная…

Айка торопливо принялась счищать с незабудок мокрый песок.

— И потом, наша Айка никогда не уходит из дома без разрешения!

И она, с облегчением разревевшись, кинулась к маме, чтобы скорей уткнуться лицом в это родное платье, хлюпая носом и втягивая что есть силы любимый, счастливый, свежий весенний запах ее цветочных духов.

 

12

 

Краеугольным камнем бытия, по версии Тамары Демьяновны, был ее ритуальный еженедельный борщ, в своем идеальном изводе — из жирной мясистой утки. Таинство его приготовления начиналось еще ранним утром, церемонной, с корзиной, поездкой на рынок на черной мужниной «Волге» с шофером. Нарядную причесанную внучку она брала с собой, справедливо считая подобные экспедиции полезными для развития.

Центральный рижский рынок располагался рядом с кирпичным кварталом «красных амбаров», в которых при гитлеровской оккупации развернуты были авиационные мастерские. Рыночные павильоны — ряд утопленных в землю циклопических полупризм — еще раньше служили ангарами для боевых дирижаблей.

В рыбном, в вощеной обертке, брали немного салаки горячего копчения или филе малосольной макрели в душистых, крупно молотых пряностях. В сезон покупали миног, окутанных сероватым мутным желе. За рыбным, по убывающей нумерации, шли фрукты-овощи, следом молочный.  В последнем и самом любимом Айкином павильоне, № 1, торговали мясом. Длинные мраморные прилавки сияли прохладной храмовой чистотой. Толк в готовке Тамара Демьяновна знала, и видно было, с каким вкусом и удовольствием выбирает она непотрошеную птицу, уточку, а не селезня, определяя по запаху разницу; за обедом у каждого в тарелке обязательно оказывалось круглое желтенькое яичко. Не отрываясь, Айка смотрела, как человек в колпаке и кожаном фартуке поверх накрахмаленного халата заносит над плахой огромный топор, и как точно, одна за другой — ччоппп! ччоппп! — отпадают от края, надрезанного ножом, безукоризненные котлеты с косточкой и повторяющимся узором сливочно-белых прослоек говяжьего жира.

В один из походов Айка доверительно сообщила бабушке, что собирается, когда вырастет, тоже стать мясником. Сказав, сама же перепугалась, глядя, как та изменилась в лице. Вечером, лежа в кровати, Айка прислушивалась, как они с мамой встревоженно обсуждают ее расстроенный уже некоторое время сон: просыпаясь глубокой ночью, ребенок кричал без слез, но объяснить, отчего, не мог. Предположив, что странная утренняя фантазия может быть как-то связана с приступами бессонницы, Айку решили показать хорошему невропатологу.

Перво-наперво, наколов палец перышком, выжали бусинку крови. Было почти не больно, даже интересно: смотреть, как она тонким столбиком, точно в термометре, поднимается по стеклянной трубочке с цифрами и полосками; трубочку Айке вручили в награду за смелость. Старенький, точно из книжки Чуковского, доктор-профессор в шапочке ласковым тоном спросил, не тревожат ли ее по ночам сказочные герои, во сне или, может быть, наяву, прячась под столом или за шторами? Вопрос был такой очевидно нелепый, что Айка промолчала, решив притвориться из деликатности, что не слышит. Настаивать он не стал, принявшись стучать по коленкам резиновым молотком, отчего ноги сами собой подскакивали — тоже не бог весть какого ума предприятие, но, поразмыслив, Айка не нашла в нем ничего оскорбительного и вежливо улыбнулась. По результатам осмотра врач прописал коричневое лекарство (столовая ложка на ночь), пахнувшее какао, приторно-сладкое, с горьковатым химическим привкусом.

Просыпаться без веских причин она перестала, но слабость к хорошему мясу осталась при ней на всю жизнь. Сама став хозяйкой, она находила какое-то архаическое удовольствие в неторопливом выборе лучшего отруба на прилавке, определяя по цвету и лоску на срезе свежесть и качество, в его последующей разделке, в поиске рецепта, подходящего лучше всего ко времени года и случаю, и уж само собой, в артистичном, вдумчивом ритуале приготовления.

 

13

 

Приохотившись к европейскому стилю жизни, Коханчики порешили, что в Латвии и осядут, тем более что к пятидесяти годам Тамара Демьяновна вдруг отыскала свое призвание. Домохозяйка с тридцатилетним стажем, она ни с того ни с сего устроилась на работу — в ультрасовременный новый санаторий «Rīgas Jūrmala», предназначенный подкреплять дряхлеющее здоровье высшей советской номенклатуры. «Встречающий администратор» — несомненная роль ей под стать, первого плана. К тому же рабочий график, не слишком обременительные «сутки через трое», позволял ей блюсти хозяйство в прежнем порядке, одновременно поддерживая в должном тонусе свой ароматный цветущий облик. Кроме скромной зарплаты в 120 рублей, должность предполагала некоторый список приятных преференций. Одной из них стала возможность выкупа по льготой цене земельного участка у станции Гарупе, в окружении леса и живописных лугов, всего в получасе пешего хода от моря. И, хотя дача в Юрмале закреплена была за Ильей Леонидовичем до конца срока службы (а то и дольше), он уступил, рассудив, что в их возрасте было бы благоразумно обзавестись собственной загородной недвижимостью. Оформив покупку, они утвердили проект и приступили к строительству.

«Несоответствие фактической площади дома одобренной документации» обнаружила проверочная комиссия под личным контролем председателя республиканского КГБ, а по совместительству соседа Коханчиков по подъезду товарища Пуго. По роковому стечению их буржуазный порыв совпал с недолгим периодом ужесточения партийного контроля, случившимся незадолго до перестройки. В рассуждении этого, 88.6 м[2] на шести сотках, против утвержденных 85.2 м[2], были расценены как недопустимое нарушение. По результатам проверки заместителю начальника войск по тылу Прибалтийского погранокруга полковнику Коханчику И. Л. вынесен был строгий партийный выговор, означавший, по сути дела, разгромный приговор служебной репутации. Оледенев от позора, он подал рапорт об увольнении, и золотая мечта Тамары Демьяновны, уже почти было воплощенная в пару поблескивающих погон, помаячив у самого носа, растаяла в воздухе. В том же году генерал-майор Пуго Б. К., известный своей личной скромностью и старомодной партийной принципиальностью, избран был Первым секретарем ЦК КП Латвии.

Их золотая рыбка канула в море не сразу. Уже через месяц Илья Леонидович нашел неплохую работу на рижском заводе «Компрессор», выпускавшем холодильные агрегаты — крупном предприятии, заметном даже в масштабах Союза, хотя не таком знаменитом, как, скажем, РАФ. Крепкое место в отделе снабжения — то есть практически по специальности. Коханчик был старый, опытный тыловик с хорошими связями, прирожденный переговорщик — в условиях позднесоветского дефицита подобная квалификация оказалась весьма полезной. Жизнь постепенно вошла в колею. Выговор через два года сняли.

Проработав шесть лет с небольшим, осенью 90-го он, успевший занять должность замначальника отдела, уволен был по сокращению штатов и после довольно долгих на этот раз поисков устроился сторожем-мойщиком на частную автостоянку, где через десять месяцев получил расчет от нового собственника-латыша.

Последние два года до смертельного диагноза Илья Леонидович работал в отеле носильщиком. Никакого жалования его должность не предполагала, только двухразовое питание и чаевые. Не сказать, что без этой работы Коханчикам угрожала голодная смерть. Оба они с удовольствием работали на земле, подкармливаясь урожаем с участка, к тому же за ним сохранилась совсем неплохая по тем временам военная пенсия, сто с лишним долларов. Но, вероятно, он слишком свыкся с ролью заботливого мужа, потакавшего снисходительно прихотям жены, часто легкомысленным, а порой и вздорным, которых никогда не осуждал, и старая супружеская привычка была сильнее любых представлений о статусе и честолюбии. О переезде Илья Леонидович не помышлял, Москву никогда не любил — вернее, любил в ней бывать, в те прежние времена, когда, по делам приезжая в Главное управление, брал полулюкс в «Пекине», — но жить хотел в Риге и больше нигде.

Своего нового положения он если и стеснялся втайне, то уж во всяком случае не склонен был никого в нем обвинять. Ни злобы, ни жалоб, только какая-то вновь обретенная замкнутость, отстраненность — что-то творилось у него внутри, чем он ни с кем не хотел делиться. Он начал пить понемногу, но, зная меру, как и во всем, успешно, как ему думалось, прятал от супруги свою новую надобность. Та втайне злилась — как будто он мог от нее что-то скрыть! — но, подчиняясь инстинкту, помалкивала, оберегая мужа в его простодушной иллюзии, не смея разоблачить его младенческое бессилие перед случившейся катастрофой, личной и исторической, поставившей под сомнение сделанный ими в молодости жизненный выбор.

Как и все в те годы, он жадно глотал периодику, и на него, как и в общем на старшее поколение Айкиной семьи, этот поток вновь открытой истории, хлынувшей из архивов, воздействовал много сильнее, чем на среднее, хотя бормочущий «Голос Америки», под который он засыпал, был и раньше в их доме в порядке вещей. За пару лет до кончины Илья Леонидович обмолвился в разговоре, что будь у него возможность начать жизнь сначала, он бы хотел стать священником. Церковь он, правда, не посещал, да и был ли крещен, неизвестно, и после никогда к этой теме не возвращался. Но и однажды произнесенные, эти слова приоткрывали краешек какой-то совершенно иной жизненной альтернативы, мысленно им допущенной — и пугающей, потому что ни Айки, ни Тони, и никого из них в этой другой его жизни быть не могло. 

 

 

ЧАСТЬ II. ВИТРУКИ

 

1

 

Лет до четырех с небольшим — иначе говоря, до самого момента воссоединения с родительской семьей, перевернувшего вверх тормашками всю ее жизнь — вопрос о полном имени и фамилии приводил Айку в некоторое замешательство. Фамилия, положим, должна бы быть Коханчик, но по какой-то причине она не была до конца в этом уверена. Дома ее звали Айкой — так повелось с раннего детства, когда, осознав впервые собственную отдельность, она отождествила свое новенькое внутреннее Я с легко произносимым сочетанием звуков, отражавшим вовне ее представление о себе. Выбранное Тамарой Демьяновной имя Агния, на котором ей в этот раз удалось настоять, в их обиходе не прижилось. Айка осталась Айкой.

Незадолго до назначенного отъезда в Москву перед Германией, Тоня в осторожно затеянной беседе объяснила дочери, что у нее, как у всех, имеются не только имя и фамилия, но и отчество, и национальность, записанные в свидетельстве о рождении — тонкой зеленой книжечке с вытесненным гербом. Документ подтверждал — мама прочла слово за словом, водя для наглядности Айкиным пальцем по свежим письменным строчкам, — что Айку на самом деле зовут Витрук Анна Ивановна и что она украинка (а вовсе не латышская казашка, как Айка сама о себе полагала). Все это звучало довольно непривычно, даже немного тревожно, но оказалось, и мама в Москве все это время была Витрук, отчего Айка немедленно успокоилась. Осталось только выучить, что папу — тоже Витрука! — зовут Иван Васильевич; ну это-то было нетрудно. Вновь обретенный порядок вещей в целом ее устроил, и с одобрения взрослых она принялась делиться этими сведениями с каждым, кто проявлял интерес. Ее все чаще стали звать Аней, против чего она тоже не возражала, как щенок-найденыш, быстро привыкая к новой кличке — с тем лишь уточнением, что это было имя для чужих, похожее на защитную оболочку: зимнюю шкурку у белки или военную форму. Бабушка с дедом звали ее по-прежнему Айкой, а мама еще Ласточкой или Рыбкой, будто бы ничего в ее жизни не изменилось, хотя изменилось решительно все.

 

2

 

На свадебных зимних фото Тоня, склонившись над книгой, бережно, как будущего младенца, держит на сгибе локтя белые каллы в облаке гроздевидных мелких нарциссов, какими-то загадочными средствами добытых в декабре ее свекровью. Свадьба состоялась незадолго до Тониного двадцатипятилетия — время расцвета, возможно, во всей своей прелести сохраненного только в Айкиной памяти. Оглядываясь из любой точки жизни, она могла мгновенно воссоздать материнский облик тех лет в мельчайших чертах — от голоса и запаха духов, от едва заметной отцовской горбинки на тонком носу и его легких припухлостей под глазами до последней родинки и прядки цвета латуни и меда в русых подстриженных волосах. Из пещерки между ключиц на Айку смотрела косматая морда тигра Шерхана, вдруг в один день обернувшаяся орлом с двумя головами. Герб Российской империи срезан был с царского ордена, одного из многих, оставшихся от предков Ивана по материнской линии. Такого же носила на цепочке сама Наталья Григорьевна; позже, еще одного, — Ирина, жена Иванова брата, Василия-младшего.

На коханчиковом фланге между тем шли непрекращающиеся маневры. Всецело поощряя Тонин брак в теории и даже что есть сил на нем настаивая из практических соображений, зятя Тамара Демьяновна — в полном согласии с духом противоречия, свойственным ей от природы — отторгла с первого взгляда и не смягчила своей неприязни до самой смерти. Илья Леонидович занял, по обыкновению, позицию дипломатично-миролюбивую, чем подкрепил невольно игривую симпатию к себе со стороны сватьи — подлив таким образом масла в огонь, терзавший его проницательную сверх всякой нужды супругу. При этом он, как всегда, умудрился ни разу ни с кем не поссориться и никого в себе не разочаровать.

Наталья Григорьевна, словно нарочно в пику Тамаре Демьяновне, знойная и черноглазая, родилась в 1931 году в белорусском городе Гомеле, в семье железнодорожника Григория Петровича Тюрморезова, происходившего из донского казачьего рода. Умер Григорий Петрович еще до рождения собственных внуков, не говоря об Айкином, и живой она успела застать только прабабушку Веру. Заключенная, как драгоценность, в плотный футляр синего платья с брошью под кружевным крахмальным воротничком, она даже в старости напоминала миниатюрную гимназистку и отличалась от остальных Витруков настолько разительно, будто они взяли ее из приюта. Свою благородную седину она оттеняла раствором чернил, и бело-синяя гамма, в тон васильковым глазам, преобладала в ее гардеробе до самых последних дней.

Вопреки стараниям Айки две ее бабушки, схожие между собой, как два ферзя на доске, так никогда и не подружились. Что до Ильи Леонидовича, к нему Наталья Григорьевна сохраняла все годы родства лукаво-доброжелательное любопытство. Птичья фамилия, Кóган-чик-чик, — хихикала она, весело дурачась на кухне с Айкой, когда они вдвоем готовили обед. Кохáнчик, — поправляла Айка терпеливо, а бабушка ласково ей отвечала: ты мой коханчик[3], и трепала внучку по льняным кудряшкам.

Примирить их ей удалось разве что символически — в объединенном рецепте борща. Тамарин, из утки, рыжий и ароматный, с крупно нарезанными овощами, пока не забелишь сметаной, оставался почти прозрачным. В конце она непременно сдабривала его объемистой ложкой меда. Эта эталонная хохломская ложка висела над плитой, ожидая исполнить свое еженедельное предназначение. Акациевый мед, заодно с пахучим маслом из жареных семечек и урожаем орехов и абрикос, Тамара Демьяновна каждое лето везла в багаже из Кривого Рога.

Борщ Натальи Григорьевны, очень густой, был бордовым от свеклы. На казачий манер она заправляла его желтым лежалым салом с душком.

Сводный внучкин борщ вышел ярко-красным. Не забывая Тамарину ложку меда, сало в заправке она заменила свежим утиным смальцем, смешанным с чесноком, а хрустящие шкварки из кожицы, подсолив, подавала к борщу отдельно.

 

3

 

Сойдя на перрон с подножки фирменного Latvijas Ekspresis, в новой синей куртке с лягушонком на груди и грациозно сдвинутом на ухо белом берете, Айка неожиданно обнаружила, что и в Москве ее тоже все очень любят, прекрасно помнят и страшно по ней соскучились. Сама она при этом никого не узнавала, как ни напрягала мышцы памяти, словно вернулась к своим после контузии — но ощущала себя совершенно как дома.

Еще одни бабушка с дедушкой жили на 3-й Фрунзенской, в двухкомнатной квартире, с порога ослеплявшей сказочным богатством. Сокровища, щедро выставленные напоказ, заполняли просветы между шеренгами книг. Книги толпились на полках, которыми сплошь забраны были стены просторного холла и коридора, тянувшегося до кухни на добрых два десятка Айкиных шагов. Роты томов, томиков и томищ теснились вплотную в два ряда, плечом к плечу отвоевывая жизненное пространство, и принуждали хозяев сдавать, отступая, стенку за стенкой — не только в гостиной и спальне, но и на кухне, и даже в уборной.

Между отдельными батальонами располагались в художественном порядке большие морские раковины необычайных оттенков и форм, серебряные кубки и кувшины, изгибистые статуэтки из разноцветных пород древесины, изображающие полуголых лианоподобных женщин, свирепых быков, обезьян и мужчин в длинных юбках, с тюрбанами на голове. Среди них восседал по-турецки слон с человечьим пузом. Второй, такой же пузатый, возлег на боку, откинувшись на подушки. Тут же, как в музее, были выставлены расписные глиняные игрушки и воинские награды, матрешки с японскими лицами, шелковые веера и драгоценные камни величиной с кулак.

У изумленной Айки глаза разбегались в стороны, но оказалось, что это не все. Погремев чем-то увесистым в темной кладовке, новая бабушка извлекла из нафталиновых недр тяжелую проволочную корзину, доверху набитую солдатиками, маленькими танками и бронетранспортерами. А за ней, к полному и окончательному внучкиному ликованию — пыльный чемодан с электрической железной дорогой!

В большинстве своем чудные диковинки прибыли в Москву из заморских стран, которые, как пояснил малознакомый папа в ходе обзорной экскурсии по квартире, дедушке пришлось посетить по служебной необходимости. В некоторых странах, продолжал он, поигрывая желтым карандашом, служившим ему указкой, — точнее, в Германии и в Индонезии — им повезло побывать всей семьей и даже прожить там всем вместе несколько лет. Ты, Анна, тоже, — подвел он итог своей речи, — скоро поедешь с нами в Германию, — хотя, если честно, Айке гораздо больше хотелось попасть в Индонезию, а еще лучше в Индию или в Африку, где, как ей было известно, ездили на слонах.

Нового дедушку звали Василий Иванович Витрук. Он был десятью годами старше своей жены, и этот факт ненавязчиво ею подчеркивался при каждом удобном случае. Видимо, поэтому разница в их возрасте представлялась всем куда значительней, нежели была на самом деле, сообщая образу Василия Ивановича, которому в то время не было и шестидесяти, черты легендарной исторической личности, чудом дожившей до наших дней. А еще вернее, сохраненной ею для потомков в почти первозданном виде ценой энергичного самопожертвования.

Справедливости ради надо назвать и вторую причину, из-за которой Василий Иванович казался существенно старше всех в их семье, оказавшейся вдруг неожиданно многолюдной, — не исключая Ильи Леонидовича. Разделявшие двух полковников семь с половиной лет оборачивались на деле гигантским разломом, возникшим в сороковые между восемнадцати-двадцатилетними фронтовиками и их недо-сверстниками, которых, к досаде последних, назначили против их воли всего лишь «детьми войны». Старшие стали для них беспрекословным примером, ни при каких обстоятельствах не подлежащим критике.

О «работе» дедушки Василия «под прикрытием» в Западном Берлине, «волнениях» в Венгрии в 56-м, попытке переворота в Джакарте в 65-м и «событиях» в Чехословакии 68-го, которые он воочию и, если судить по наградам, отнюдь не бездействуя наблюдал, Айке предстояло узнать много позже. Ласковой близости между ними не зародилось — и не по причине каких-либо предубеждений со стороны Василия Ивановича, хотя в негативной оценке влияния Тониной матери на поведение девочки все Витруки оказались единодушны. Просто отведенное для такой привязанности место в Айкином детском сердце уже безраздельно принадлежало деду Илье. Обладая заслуженным авторитетом — и по умолчанию особым внутренним миром — Василий Иванович не обладал ни статью, ни стилем, ни обаянием, ни чувством юмора Ильи Леонидовича. Он был предельно скромен и строг, не имея привычки ни нравиться людям с первого взгляда, ни быть безусловно любимым и, кажется, вполне довольствуясь всеобщим уважением, которым был окружен. Менее же всего Василий Иванович склонен был к пустословию, да и в целом к беседе, делая исключение, только если встречал в свой адрес глубокий почтительный интерес. Чаще всего Айка видела его за письменным столом в гостиной, пишущим или читающим толстую книгу. Читать только сидя за идеально чистым столом было одним из его непреложных правил, и лишь скрепя сердце он мог примириться с его нарушением прочими домочадцами.

Происходя из очень простой крестьянской семьи, всю свою жизнь он был занят самообразованием, выучил английский и немецкий, так что мог читать на них военные мемуары, хотя и прибегая часто к помощи словаря, и собрал не просто большую, но очень толковую библиотеку мировой классической литературы. Толстого, которому отводилась отдельная книжная секция, Василий Иванович не просто любил, а знал чрезвычайно подробно, прочтя, и не раз, с карандашом самое полное собрание сочинений и всегда держа под рукой на столе еще довоенный, но образцовой сохранности четырехтомник «Войны и мира» с закладками. В незыблемом порядке, слева от него располагалась стопка дешевой бумаги, на которой приятно было писать мягким карандашом. Справа помещалась записная книжка, размером почти в половину альбомного листа, служившая, должно быть, для записи цитат и собственных дедушкиных соображений. Так Айка думала безмятежно, пока через пару лет из любопытства ее не открыла, с ужасом обнаружив под безымянным клеенчатым переплетом изданную за границей Библию на папиросной бумаге, всю в карандашных пометах. В их-то семье! Это было немыслимо.

Разумеется, в первый приезд, несмотря на ее наблюдательность, многое важное ускользнуло от Айкиного внимания, поглощенного без остатка железной дорогой. Перво-наперво она сосредоточилась на сортировке вагончиков, отодвигая в сторонку все пассажирские и отбирая цистерны с горючим, платформы для транспортировки военной техники, а еще дощатые вагончики без крыш, вполне подходившие для переброски личного состава. Пути, наперекор инструкции, Айка решила собрать восьмеркой, принявшись сооружать из разнокалиберных кубиков мост, пролет под которым следовало сделать достаточно высоким для прохождения эшелона. Конструкция из кубиков выходила хлипкой, сама эстакада — слишком крутой, — так что при попытке на не нее взобраться локомотив раз за разом терпел крушение. После недолгих раздумий у Айки возникла идея пустить в дело книги, имевшие более плоскую форму, в которых к тому же не было недостатка... Она уже потянулась к ближайшей полке, когда вдруг заметила, что за ней наблюдает отец и, осознав в тот же миг всю преступность своих намерений, вздрогнула. Но, как ни странно, он в этот раз смотрел на нее без всякой суровости, скорее с любопытством и даже одобрением, хотя и не было ясно, что именно ему нравилось — собственно ли инженерная мысль или упорство в ее осуществлении.

 

4

 

При всех очевидных отличиях, старому Витруку Коханчик сразу понравился. Еще больше пришлось ему по душе, что Тоня пошла в отца, а не в мать. «Вздорная баба, хоть и красивая», — отметил про себя Василий Иванович около года назад, отворяя дверь будущей родне, пока Наталья Григорьевна с Тоней шумно возились на кухне — к счастью, к счастью!.. Хрустальная салатница в Тониных руках, издав тревожный звон, разлетелась вдребезги.

Коханчикова барынька была не в его вкусе — крашеная блондинка, сдобная скорее, чем статная. Статью он, правда, и сам не вышел, да и красотой откровенно не блистал. Как ни зачесывай через плешь обноски волос, как ни ровняй маникюрными ножницами щетинку над синей губой в надежде на представительные усы, себя не обманешь. В зеркале те же тусклые глазки под дряблыми веками без ресниц, те же вислые щеки стекают с лица, впадая в дебелую шею, покрытую ржавыми родинками.

Смолоду он был рыжеват. Плавная мягкость черт придавала его внешности женственную смазливость, которой он терпеть не мог, но в окопе это обстоятельство быстро потеряло свою важность. Теперь, замечая в себе перемены, он принимал их почти равнодушно, хотя видел сам, что те его и не красят.

Яркое противосходство Ильи Леонидовича, казалось бы, должно было вызвать в нем естественное раздражение, в чем-то даже простительное, но зависть он в себе искоренил давным-давно еще в зачатке. К тому же, при всем «фанфаронстве» Коханчика, Василий Иванович чувствовал в нем нечто такое, что сразу же внушало уважение. А может быть, и не чувствовал, просто знал, поскольку был человеком очень осведомленным. Вдобавок, ему грела сердце веселая непринужденность, с которой супруги Коханчики переходили в разговоре на его родной язык. Наталья Григорьевна тоже немного знала украинский, но для нее он не был родным, она его не любила.

В зрелые годы, задним числом стремясь подвести под уже сложившуюся жизнь устойчивый фундамент — или постамент, если угодно, — Витрук определил себя как человека судьбы и долга. Нагрянув со свойственной року бесцеремонностью, война провела его за руку по головокружительной траектории, завершившейся на пороге, за которым хранилось знание, тщательно оберегаемое и доступное очень немногим. А ведь к чему, как не к знанию, думал Василий Иванович про себя, он, по большому счету, всегда и стремился? Что это, как не судьба? 

 

5[4]

 

Должность руководителя группы использования архивных материалов при Центральном оперативном архиве КГБ СССР новый Айкин дедушка занял незадолго до ее рождения, в 1973 году.

В юности он и помыслить не мог о карьере чекиста. Он никогда не мечтал, как другие мальчишки (и многие девочки) стать ни разведчиком, ни офицером и, по его собственному представлению, мало подходил для такого поприща. Да и до разного рода мужской романтики не был большим охотником. Всякий импульс азарта Витрук расценивал как лукавый соблазн, которому должно противиться. Даже к рыбалке был равнодушен, хотя родительский дом стоял над самой рекой. Прохладная Сула, чистая, хоть и илистая, богата была рыбой — в ней и судак ловился, и сом, не говоря о щуке и карасе. Отец его, тот был заядлый рыбак.

Родился Василий Иванович Витрук в 1921 году в селе Мацковцы Полтавской области, известном под своим названием с XVII века. Единственный, болезненный ребенок, в сельскую семилетку он поступил в девять лет. Десятилетнюю школу закончил в Лубнах, райцентре в шестнадцати километрах от дома. Пушкин совсем не случайно упоминает Лубны в своем «Очерке об истории Украины» — в этом старинном городе выросла Анна Керн. С ним связаны имена Николая Гоголя, Григория Сковороды и Шолом-Алейхема. В первый год ХХ века через Лубны был запущен главный железнодорожный маршрут Украины, из Киева в Харьков.

В последнем классе Василь, которому уже исполнилось восемнадцать, снимал у чужих людей угол, чтобы не тратить попусту время на дорогу. Старание имело отличный результат в виде аттестата с золотым обрезом. Осенью Витрука ждала армия, а после армии снова учеба: Василь хотел стать инженером-строителем.

Первое заметное вмешательство судьбы в его пока ничем не примечательную жизнь случилось в новой школе. Он, как любой подросток, впервые влюбился, и, как почти все мальчики в их восьмом «В» — в Ларису Яринину. Взрослые говорили, что с ее косами и рысьим разрезом глаз она обещает стать очень хорошенькой. Что до Василя, при виде Ларисы он воспарял, обмирал, холодел и сгорал от стыда в одно и то же мгновение. Это была настоящая страсть, непозволительное и неуместное наваждение, которого он не умел спрятать от посторонних и оттого еще больше мучился и страдал. Раз, по просьбе Ларисы, Василь одолжил ей тетрадь, «сверить задание», а получив назад, нашел между страницами записку: «Спасибо! Л.». Несколько дней и ночей в любовном бреду он бился над разгадкой двусмысленного «Л.». Как это изредка происходит, бред обернулся провидением: в конце девятого класса Василь и Лариса стали встречаться.

Еще через год, в последние дни Финской войны, успев получить орден Красной Звезды за участие в штурме Выборга, около станции Элесенвары погиб Ларисин отец-пограничник. Достаточная причина, чтобы Василь через полгода сам попросился в военкомате на службу в погранвойска.  А что распределили на границу именно в Карелию, недалеко от мест, где навсегда остался лежать комиссар Алексей Яринин, тут уж, как ни крути, решила судьба. Лариса тем временем поступила в Лубнинский пединститут и приготовилась ждать жениха из армии. Не обманув обещаний, к семнадцати годам она в самом деле очень похорошела и вместо коротких косичек, свои золотисто-русые волосы заплетала теперь вокруг головы, короной, как делали взрослые девушки.

Через девять месяцев началась война. Успев окончить школу младших командиров в Ораниенбауме, с июля Василь был на фронте и боевое крещение принял под Гдовом, недалеко от Чудского озера, чтобы хлебнуть почти сразу горечи отступления. Дальше был сборный пункт в Ленинграде, маршевая рота, а с сентября — служба в полковой разведке, где пограничников предпочитали всем прочим в силу особенностей боевой подготовки. Так, из Карелии, через Ораниенбаум и Псковскую область, Витрук попал на Невский пятачок. В боях в этот день случилась краткая передышка, иначе, ступив на берег, Василь вряд ли заметил бы на горизонте дальнее зарево.

— В Пушкине немцы, — ввели его в курс дела старожилы-ленинградцы. — Это дворец горит. Екатерининский, слышал? Видно, снаряд попал. А может быть, сволочи, и подожгли. С них станется, гадов!..

Про Екатерининский дворец Василь, конечно, слышал и читал, но видел его только на картинках. До армии он дальше Полтавы и не бывал нигде, архитектурные памятники пригородов Ленинграда знал по иллюстрациям в альбомах, мечтая однажды увидеть собственными глазами. Теперь выходило, что может и не увидеть, хотя тут рукой подать. До Ленинграда на северо-запад было всего километров сорок, до Пушкина, тоже на запад, но к югу, чуть больше пятидесяти.

Все годы блокады Невский плацдарм оставался последним препятствием для соединения немецких частей, угрожавшего перерезать Дорогу жизни. Долгие месяцы он воплощал собой единственную надежду на прорыв.  О напряженности боевых действий, которые шли в этих местах, ярче всего свидетельствует земля. Многие годы из растерзанной почвы, тяжелой от гильз, осколков и неразорвавшихся гранат, не росли деревья. После просева квадратного метра грунта глубиной в штык в решете оставалось до десяти килограммов оружейного металлолома.

Не считая консервных жестянок. До конца жизни старый Витрук на дух не выносил рыбных консервов. Дневной паек рядового бойца был банка шпротов и полагавшийся к ней сухарь, если этот сухарь еще изловчился доехать. Консервы нашлись на складе в разрушенной Невской Дубровке и в первые недели составили основу боевого рациона. С тех самых пор золотистые трупики с запахом дыма внушали Василию Ивановичу тягостное отвращение.

Ближе к концу ноября Витрук получил ранение в руку. Осколок оставил на правом предплечье метку в форме звезды. Вполне вероятно, что для него это ранение стало спасительным. Мало кто выжил в Невской Дубровке. Осень и зима 41-го памятны убийственными холодами, но лично ему, Василю, ранний мороз опять-таки сыграл на руку. Лед на Неве уверенно встал, и он поздно вечером, не дожидаясь утренней переправы, на своих двоих явился в медсанчасть, развернутую в прибрежном лесу. Там ему сменили повязку и объяснили, как часа за три добраться пешком до поляны, где останавливались санитарные поезда.

Толком Василь очнулся уже в Ленинграде, 22 числа, черный, как эфиоп, от грязи и копоти. Случая вымыться не было с октября, опознавать друг друга на «пятачке» привыкли по голосам. Снятая впервые за несколько недель нижняя рубашка как живая двигалась от вшей. В окне в сером небе тускло сиял купол Исаакиевского собора. Немцам он служил ориентиром для пристрелки и, вероятно, поэтому в годы блокады не пострадал, сохранив под собой, в подвалах, многие из городских музейных сокровищ.

После лечения были три месяца нестроевой, потом, через Ладогу, путь на Большую землю, до станции Разбойщина под Саратовом, куда эвакуировали Второе Киевское артучилище, которое Василь ускоренно окончил. В артиллерийском полку он прослужил недолго и после второго ранения и боевой награды (медаль «За отвагу») переведен был в штаб армии, где занялся планированием и подготовкой разведывательных операций в тылу врага, а затем перешел к работе в военной контрразведке.

Маховик судьбы успел набрать инерцию, голыми руками или силой мысли уже не остановишь. Жизнь Витрука — сначала помимо воли, потом с ее деятельным участием — переставала быть просто обыкновенной жизнью. Причастность к большой истории наделила ее дополнительными весом и смыслом, преобразующими череду человеческих дней в биографию. Не будучи мятежником по своей природе, подчинение долгу Витрук счел за лучшее благо. Да и штабная работа, располагавшая к сосредоточенности, пришлась ему по душе. Тогда он и начал вести свои записи, не вполне еще сознавая их цель, как вел в старших классах дневник — радуясь чувству спокойного удовлетворения, которым награждает человека каждый добросовестно прожитый день. 

 

6

 

Последнее письмо, из Ораниенбаума, Лариса получила от Василя в конце июля. С августа маленький город, как перед пыльной бурей, стиснуло тревожное удушье. Страшно до тошноты было даже подумать, что немцы смогут форсировать Днепр. Будь такая опасность, уже объявили бы эвакуацию… Кое-какие ценности и промышленное оборудование из города, правда, вывезли, но об эвакуации населения речи пока не шло. Надеялись, что обойдется, но страх нарастал вопреки надежде, неумолимо, как ртуть в стеклянной шкале барометра. Никогда Лариса не ждала начала осени так нетерпеливо: только бы поскорее нырнуть с головой в учебу, отгородиться от этой дурной, гнетущей неопределенности. Но за две недели до занятий при входе в нарядное здание бывшего епархиального училища, под козырьком а-ля рюс вывесили объявление, сообщавшее, что в сентябре институт не откроется «в связи с приближением фронта».

Немного отвлекали домашние заботы. После смерти отца Ларисина мать перенесла один за другим четыре сердечных приступа. Врач велел поберечься и по возможности избегать даже простых ежедневных нагрузок — рынка, стирки, уборки. Хозяйство легло на плечи Ларисы. Оставшиеся часы она посвящала чтению и дневнику.

В августе их с подружками, тоже студентками биофака, вызвали в райком комсомола. Только что открытый в бывшем доме отдыха военный госпиталь испытывал отчаянную нехватку младшего медперсонала, и девушки с радостью ухватились за предложенную возможность. Кое-как подлечившись, бойцы уходили в лес — кто-то пробивался из окружения на восток, обратно к своим на фронт, кто-то начинал формировать партизанские отряды. Наткнувшись на немцев, многие гибли.

На второй неделе сентября враг подошел к Лубнам не с запада, как ожидалось, а с двух сторон, разом от Бахмача и Кременчуга. 13-го город был взят фашистами. Госпиталь в срочном порядке закрылся. Лежачих пациентов спрятали по домам немногие горожане, готовые это сделать с риском для собственной жизни.

Близились холода, а с холодами голод и новый виток неизвестности, теперь куда более жуткой. О работе на оккупационные власти Лариса и мысли не допускала — вплоть до того осеннего дня, когда пришлось обменять на рынке на хлеб и картошку последнее летнее платье и пару туфель.

Улицы пустовали даже в дневное время. Все учреждения были закрыты, ни магазины, ни предприятия не работали. Серые патрули с куцыми автоматами стали обычной частью пейзажа. Навстречу они попадались чаще, чем горожане, сидевшие по домам. Прохожих то и дело останавливали полицаи. Некоторых, изучив документы, задерживали и уводили. Отпущенные молчали, старались лишний раз не смотреть по сторонам и еще реже высовывать из дому нос. В городе уже действовали два концентрационных лагеря, отдельно для мирных граждан и военнопленных.

К середине осени «в связи с обострением на фронте» многим жителям города пришло предписание утром 15 октября явиться на сборный пункт во дворе школы «для временной эвакуации в неглубокий тыл». С собой рекомендовано было взять только самое ценное и самое необходимое. Ничего плохого поначалу никто не заподозрил. Встревожились только к вечеру, когда пошел дождь, от которого людям не предложили укрыться в здании школы. Многие засобирались домой, только не тут-то было. Успело стемнеть, когда, построив в колонну, людей под дождем повели к Корольскому спуску. Некоторые кричали — сначала от возмущения, потом от страха. Когда, утомившись, самые слабые стали мешать движению и загремели первые выстрелы, люди уже не кричали, а выли. К полуночи их загнали в глубокую степь, где летом был выкопан противотанковый ров. Еще до рассвета в Засульском яру была уничтожена половина еврейского населения города.

Каждое утро Лариса ходила на биржу труда, изо дня в день без успеха, пока с трудоустройством не взялась помочь бывшая материна сослуживица, с которой они до войны вместе работали в военкомате. Теперь она служила машинисткой в канцелярии горуправы и предложила замолвить словечко. Деваться было некуда, и, заручившись рекомендацией, Лариса пошла на поклон к бургомистру.

Тот оказался из «бывших», старорежимных чиновников, словно нарочно задавшийся целью изобразить из себя персонаж сатирического памфлета. Соискательницу он принял в черном костюме-тройке фасона 10-х годов, посреди кабинета, с шиком обставленного чужой антикварной мебелью.

В школе Лариса учила немецкий, это был плюс. Сначала ее посадили на регистрацию населения, после поручили вести корреспонденцию и наконец, убедившись в лояльности и аккуратности новой сотрудницы, доверили оформление и учет удостоверений-аусвайсов. Такой документ выдавался охранникам важных объектов и полицаям, предоставляя право свободного круглосуточного передвижения.

К этому времени в городе сформировалось подполье, с которым Лариса и ее подруги-однокурсницы были связаны через институтского преподавателя. Студенткам поручили тиражировать листовки, которые затем, вместе с доставленными нелегально советскими газетами, нужно было расклеивать по всему городу. У Ларисы была другая задача — утаивать и выносить из канцелярии горуправы незаполненные аусвайсы за подписью бургомистра, заверенной печатью. Они предназначались партизанам и военнопленным, которым при содействии подпольщиков удавалось сбежать из лагеря.

Подполье накрыли после того, как силами партизанской диверсионной группы был взорван железнодорожный мост через Сулу. Ларисиных подруг арестовали на следующее утро, а через неделю из-за канцелярского стола забрали и ее.

 

7

 

Психика была к ней милосердна. Недели заключения в памяти Ларисы сохранились в виде разрозненных кратких вспышек. Камера, битком набитая людьми, где невозможно было ни сесть, ни прислониться к чему-то, кроме других человеческих тел. Люди, стоявшие целую вечность, и среди них она, чужая сама себе. Кто-то молчал, кто-то плакал. Кто-то кричал, проклиная фашистов. Кто-то молил о пощаде. От многодневного запаха нечистот щипало глаза и ноздри. Потом ее вывели на опухших ногах, но в коридоре с ней снова случился обморок. Очнулась Лариса в другой, маленькой камере с женщиной, возраст которой из-за побоев было невозможно определить.

На допросах смысл того, о чем ее спрашивали, доходил до Ларисы с трудом или не доходил вовсе. На эти лишенные смысла реплики у нее был один машинальный ответ, смысл которого тоже стерся от многократного повторения: я ничего не знала, не знала, не знала. От побоев она теряла сознание и приходила в себя уже в камере.

Несколько раз к ней приходили в камеру ночью.

Счет дням и неделям, не говоря о надежде вернуться домой, она давно потеряла. Пути было два: на тот свет или в лагерь. Второй казался спасением. Каждую ночь в тюрьме расстреливали несколько человек. Некоторые умирали сами. Для массовой казни был отведен один день в неделю — пятница. С ночи четверга никто не спал, ждали: заберут, не заберут.

В один из январских дней на тюремный двор вывели и ее. В очереди на погрузку в машины она увидела девочек с биофака. Кинулась к ним. Охранник резким рывком заломил ей руку и оттащил в конец очереди. Когда почти всех уже погрузили, тот же охранник толкнул ее в грудь автоматом, передавая другому. Тот отвел ее в камеру. В камере у дверей стояла железная миска с тюремной похлебкой. На допрос ее больше не вызывали.

А через несколько дней вытолкали со двора и сказали, чтоб шла домой.

Дома ее ожидал новый удар. Узнав об аресте дочери, мать умерла от сердечного приступа. В занятом немцами городе Лариса осталась одна, без родных, без друзей, без средств. Все, кого она знала по подполью, были давно расстреляны. На связь с ней никто не вышел. Ни на какую работу Ларису больше не брали. Первое время подкармливала соседка, но есть она почти не могла, ее постоянно мутило. Она исхудала и потемнела лицом, между бровей залегла резкая складка. Волосы потускнели. Преждевременная седина придавала им серый пыльный оттенок.

Вскоре она поняла, что беременна.

В конце февраля неожиданно вызвали в комендатуру, и пожилой ефрейтор, проверив документы, велел явиться утром: ей дали место уборщицы. В августе Лариса родила и почти сразу вернулась на работу, чтобы еще целый год драить полы за солдатами, пока в сентябре 43-го город Лубны не был освобожден 337-й стрелковой дивизией РККА.

К концу войны ее сыну Алеше, названному в честь деда, исполнилось два с половиной. О его отце Лариса знала только одно: это был немец. Василю, когда тот вернулся, она все сказала как есть.

 

8

 

Против освещенной парковой эстрады, где играл оркестр, ясно различим был только силуэт. Хорошо развитые, как у гребчихи, плечи, высокие голени с узкой породистой щиколоткой, твердо державшейся на каблуке. По случаю танцев она распустила пышные волосы, чуть приподняв и заколов над ушами передние пряди. В первый момент, в контражуре они показались ему светлее, чем были на самом деле. На долю секунды он снова увидел Ларису семнадцатилетней, не тронутой мороком, не виноватой в чужих недобрых глазах без всякой вины.

Что вины за ней нет, Василь точно знал. Все протоколы тюремных допросов были с большим пристрастием изучены «органами». Лариса ни в чем не призналась, ни на кого не донесла, а чтобы на нее саму не возвели какой-нибудь напраслины, это уж Витрук лично проследил. Она об этом даже не догадывалась. После победы, в Лубнах, они виделись только однажды: поговорили и разошлись. Чтобы уберечь Алешу от длинных языков, Лариса решила уехать, не важно куда, лишь бы ее там никто не знал. Витрук повидался с матерью, сходил на могилу отца — тот умер в самом начале войны — и вернулся на службу.

Что немцы ее не казнили, выпустили из тюрьмы живой, такое порой случалось. Этот расчет — скомпрометировать перед своими — ему, контрразведчику, был хорошо понятен. Доверие подполья и партизан — если она в самом деле была с ними связана, в чем у полиции не было твердой уверенности — Лариса утратила, переступив тюремный порог. А от одной в целом свете, какой от нее Германии вред? В то время как сломленная, без средств, могла еще пригодиться. Ей повезло, что не пригодилась.

С их последней встречи прошло четыре года, и, разумеется, он отдавал себе полный отчет, что стройная девушка на танцплощадке в гомельском парке Ларисой быть не могла. Но все равно помедлил, желая ненадолго продлить этот мираж, прежде чем подойти к ней и пригласить на танец. Отказа Витрук не ждал. Офицерская форма и фронтовые награды были залогом авторитета не только на танцплощадках.

В расположение войсковой части города Гомеля он поступил прошлой осенью, чтобы наладить работу в особом отделе. Город ему сразу понравился. Он не без гордости наблюдал, сознавая свою заслугу, как распускает мятые крылышки новая мирная жизнь, вспархивая и кружа под круглыми фонарями, освещавшими танцплощадку. Девушки — тоже новенькие, успевшие расцвести за несколько послевоенных лет — слетались сюда со всех концов города. Разглядывая их, он не торопился. Пока не сделан выбор, каждая из них ему принадлежала в каком-то гипотетическом будущем времени, и в его власти было решить, какую из волнующих возможностей претворить в реальность.

Вблизи она оказалась брюнеткой, почти черноглазой — в отца. Приталенное платье с острыми плечами, оттенка довоенного крем-брюле, вышито было коричневым шелком вдоль планки и по краям отложного воротника. В конце февраля ей исполнилось восемнадцать. После возвращения из эвакуации Наталья окончила семилетку и отучилась на фельдшерских курсах.

От ее распущенных волос пахло майским ландышем. Любимый его цветок. Положив ей ладонь чуть ниже пояса, он ощутил в ней сдерживаемый гордой осанкой чувственный интерес. Это ему польстило. Она была очень свежа и, несомненно, невинна. То, что она медицинский работник, тоже шло ей в зачет.

Они стали встречаться по выходным. Наталья показала ему свой город — таким, каким знала его сама. Витрук сводил ее в театр. На пятом свидании поцеловал. На шестом она познакомила его с матерью. В середине лета Витрук сообщил Наталье, что получил направление на учебу в Военно-дипломатическую академию и через месяц должен ехать в Москву. Насладившись ее замешательством, он сделал ей предложение.

Теперь был черед Натальи выдержать паузу. В нем уже закипала досада, когда она сказала, что должна кое в чем признаться.

Вот ведь, подумал Витрук, выслушав впервые историю невесты, не зря говорят — от судьбы не уйдешь. Не одно, так другое. Но решение было принято, и менять его он не хотел. Устранить небольшие сложности, если они возникнут, было ему по силам. 

 

9

 

Войну десятилетняя Наташа Тюрморезова встретила в пионерском лагере. Разбуженные июньской грозой, девочки сбились у окон палаты, глядя завороженно, как в ясном безоблачном небе вспыхивают зарницы, опережая грохот, тяжеловесной поступью пробегающий по земле. О том, что случилось, им сообщили через два дня.

Григорий Петрович, Наташин отец, в 40-м занял должность начальника харьковского направления Гомельской железной дороги, которому вскоре пришлось принять на себя всю нагрузку массовой эвакуации. В августе семья последним эшелоном выехала в Харьков. Оттуда Григорий Петрович планировал чуть погодя отправить жену и дочку к родственникам на Донбасс, но не успел: город попал в окружение.

Железнодорожное сообщение прекратилось. Мысль о работе на оккупационные власти была для Григория Петровича не приемлема, но и уйти к партизанам, доверив семью произволу судьбы, как следовало сделать коммунисту, он не мог, и на то у него были серьезные причины.

До замужества мать Наташи, Вера Степановна, носила красивую дворянскую фамилию Голубцова, вовсе никак не связанную с русским названием блюда османской кухни. Первая из версий ее происхождения отсылает к любимой Андреем Рублевым иконописной краске. Вторая — к особой форме кладбищенского креста, характерной для русских захоронений. Обе свидетельствуют о древнем, еще допетровском происхождении рода, к моменту рождения Веры давным-давно измельчавшего.

Перед тем, как советская власть упразднила гимназии, Вера в числе последних успела получить классическое образование, знала французский язык как родной, свободно владела немецким и превосходно играла на фортепиано. Техники и знания теории ей вполне хватило, чтобы получить место учительницы в Гомельской музыкальной школе, преобразованной из Народной консерватории. 

Взяв ее в жены в конце 20-х годов, Григорий уничтожил не спросясь все документы, письма и фотографии, которые могли свидетельствовать о ее дворянском происхождении. Кое-какие ценные вещи из небольшого приданого помогли семье с маленьким ребенком выжить в голодные годы начала 30-х. Не проданы остались только ордена трех поколений Вериных предков со стороны отца. Хранение в доме царских наград угрожало разоблачением, но уважение к воинской славе для казака Тюрморезова, имевшего в роду семь поколений служилых людей, не было пустым звуком.

Теперь, когда им грозил голод, Наташин отец скрепя сердце решил показать реликвии харьковскому знатоку-собирателю. Главная ставка была на Орден Святого Станислава с четверкой орлов из золота, но на оценщика он впечатления не произвел. Справившись о лентах и бумагах, он покачал головой, сетуя на их отсутствие, и из полутора дюжин наград отложил только Владимира третьей степени со скрещенными мечами да офицерский Георгий, оба времен Крымской войны. Чуть поколебавшись, покупатель дополнил группу медалью — ничем, на взгляд Тюрморезова, не примечательной.

Суммы, вырученной в рейхсмарках, было достаточно для оплаты теплого и чистого жилья. К радости Веры Степановны и Наташи, квартирный хозяин оставил им пианино. Музыке Наташа училась с пяти лет, и мать вполне трезво оценивала ее способности как очень неплохие. При свойственном ей усердии она вполне могла стать профессиональной пианисткой.

Григорий Петрович радости женщин не разделял. С самого начала их супружества страх за жену сделался одной из граней его любви, страстной до одержимости. Теперь он заслонил эту любовь едва ли не целиком. Мало того, что Вера была хороша собой, что и само по себе представляло опасность. Бедой куда как большей, чем даже при власти Советов, грозило им ее происхождение. К «бывшим» оккупанты проявляли особое внимание и, держась на равных, старались всевозможными поблажками привлекать к сотрудничеству.

Перво-наперво он запретил жене выходить без его разрешения из дому. Чуть погодя попросил сократить время занятий музыкой. А лучше и вовсе их прекратить, чтобы ненароком не накликать в дом охочих до культурного общения немецких офицеров. И наконец, заподозрив, что строгий запрет может быть нарушен в его отсутствие, Григорий Петрович в припадке панического гнева заколотил инструмент гвоздями. Отчаянные меры, вопреки намерениям отца, посеяли в Наташиной душе не столько ненависть, сколько искаженное подобие почтительного уважения к немцам.

Все до единого помыслы и душевные устремления Григория Петровича были посвящены заботам о жене и дочери, и в своем рвении он проявлял недюжинную находчивость. Больше года семью прокормил мешок соли, который Григорий Петрович сообразил вынести с разрушенного склада. Те, кто тащил крупу и муку, проели запасы за месяц-другой. Соль на любые продукты менялась наперстками.

Чтобы хоть иногда чем-то развлечь Наташу, Григорий Петрович брал дочку с собой на «мены». К концу одного из таких промысловых дней, уже на подходе к дому, в сгущавшихся сумерках, девочка потянула отца за рукав, спросить, а что за большие тюки висят на соседском балконе, у Добкиных — когда тот порывистым жестом прикрыл ей глаза ладонью. Позже она и сама поняла, но событием памяти стало не кошмарное в своей обыденности зрелище, способное свести с ума и взрослого человека, а эта внезапная темнота и пропитавший отцовскую кожу запах махорки. Страшный детский опыт жизни в оккупации имел, среди других, и такой эффект: евреев Наталья Григорьевна чуяла за версту. 

 

10

 

После освобождения Харькова Наташа с матерью эвакуировались на Урал, а Григорий Петрович остаток войны, до последнего дня, перегонял под бомбами составы с военной техникой и боеприпасами. По возвращении в родной город он был назначен на должность начальника Гомельской железной дороги и в 1949 году умер на рабочем месте от инфаркта.

Огромная любовь к отцу необъяснимым образом уживалась в сердце Натальи Григорьевны с сожалениями о родительском мезальянсе. И хотя спесь никогда не была свойством ее отзывчивого характера, честолюбия ей было не занимать. Втайне она полагала, что с ее красотой, талантом и титаническим трудолюбием многого заслуживает в жизни. Общую мечту об исполнительской карьере им с матерью пришлось похоронить. Оставался шанс удачного замужества.

Супругой она стала образцовой. Василий Иванович, по правде сказать, был по-крестьянски прижимист, но теми средствами, которые он выделял ей на повседневные нужды, Наталья Григорьевна обходилась с такой элегантной практичностью, что никому бы и в голову не пришло заподозрить его в скупердяйстве. В характере Натальи способность к экономии сочеталась с щедростью, бывшей продолжением ее незаурядного дара самоотдачи. Кроме того, для нее делом принципа было иметь собственный заработок.

Меньше, чем через год после свадьбы, в мае 51-го, у них родился первенец Иван, похожий как две капли на взрывного деда Григория, а спустя пять лет — Василий-младший, рыжий и умильный, как котенок.  К рождению второго сына Наталья Григорьевна получила в подарок от мужа немецкое пианино. По старой привычке к занятиям музыкой — а может быть, и в знак эмансипации — она очень коротко стригла ногти и никогда не покрывала их лаком. Это обыкновение (так и оставшееся недоступным пониманию Тамары Демьяновны) ей удалось возвести едва ли не в стиль. Собственно, чувство стиля, было, пожалуй, самой заметной и яркой ее чертой. Она прекрасно шила и даже много позже, когда ее возможности заметно возросли, предпочитала готовым вещам заграничного производства сшитые по мерке в лучшем ателье.

Для поддержания формы Наталья Григорьевна каждое утро практиковала гимнастику. Возвратившись в Москву, дважды в неделю ходила в бассейн. В семидесятые годы освоила йогу и перестала есть мясо. По этим причинам ее гардероб от сезона к сезону не столько обновлялся, сколько дополнялся качественными вещами классического покроя. Когда они жили в Джакарте, обувь, перчатки и сумочки из натуральной кожи Наталья Григорьевна со свойственной ей рациональностью заказывала комплектами у мастеров из Гонконга, составив за несколько лет коллекцию на любой случай.

 

11

 

С категорией образцовости счастье, как и любовь, имеет не много общего. Семейная жизнь Василия Ивановича протекала как бы помимо него, успокоительно обволакивая снаружи, но не достигая потаенных душевных закоулков. За тридцать лет брака не было дня, чтобы он хотя бы мимолетно не подумал о Ларисе, и чем непоправимее расходились их жизненные пути, чем менее реальным становился ее образ, тем тверже он убеждался, что память об этой любви останется в нем навеки.

Найти ее при желании было задачей пусть и не легкой — Лариса могла изменить фамилию, — но выполнимой. При необходимости он мог прибегнуть к оперативным возможностям. Сделать это мешало отчасти подспудное чувство вины перед ней, в котором он упрямо себе не признавался. Да и, положим, встреться они через столько лет — что изменилось бы? Время — вещь беспощадная. Оба они люди в возрасте. Он человек семейный. Она… В глубине души он и опасался этого, и желал, надеясь, что ей удалось каким-то чудесным способом выправить покалеченную судьбу.  А что, если нет? Прошлого назад не промотаешь, неудачных кадров из жизни не вырежешь и не заменишь их на другие. Вместе с этим горьким пониманием в сердце у Василия Ивановича зрело бунтовское несогласие с таким необратимым положением вещей.

Сменить одну жизнь на другую ему, говоря по правде, не очень хотелось бы. Карьера сложилась так, что лучшего — да и просто иного — он и желать не мог. Иван и Василий выросли. Старший пошел по его стопам. Младший, их общий с Натальей любимец, заканчивал Институт военных переводчиков по специальности «арабистика». О том, чтобы даже представить себе возможность другой судьбы ценой подобных утрат, Василий Иванович старался не думать из суеверия. Вот если бы можно было вернуть то, что утрачено, не отказавшись от взамен ему обретенного… Так, среди раздумий, в голове у Василия Ивановича рос и развивался художественный замысел.

Работа над повестью, основанной на собственных дневниках и тщательно изученных архивных документах, началась в 1979 году и заняла немногим меньше двух лет. По истечении этого срока Василий Иванович представил ее на суд человека, которому мог с уверенностью доверять — старого и доброго своего приятеля, признанного мастера политического детектива, с которым его связывали годы дружбы и увлекательного сотрудничества по работе в архивах. К удовольствию Витрука, тот не только одобрил рукопись, но и взялся, сопроводив своим предисловием, рекомендовать ее в печать.

Повесть о работе советского подполья в период гитлеровской оккупации Украины вышла в крупном издательстве в 1982 году тиражом 100 000 экземпляров и позднее выдержала два переиздания. Сумма гонораров на сберкнижке Василия Ивановича составила внушительную цифру с четырьмя нулями. По чистому совпадению, книге он предпослал эпиграф, который полвека назад эмигрантский писатель Гайто Газданов выбрал для своего самого известного романа. И в том, и в другом случае цитата из письма пушкинской Татьяны прозрачно предсказывала сюжетную фабулу.

В литературной версии жизни Василь уберег Ларису от самого страшного, с тем чтобы в финале, через много лет встретиться с ней в их родном городе.

Гордость — живая, жаркая гордость за мужа, за ненапрасность их общих усилий, за собственную мудрость и долготерпение — переполняла сердце Натальи Григорьевны. В главной героине она небезосновательно видела многие собственные черты. Кроме того, Василий Иванович — к месту и деликатно — использовал некоторые из ее харьковских воспоминаний. Что тут сказать!.. Если она не была совершенно счастлива в браке, его писательский труд сполна вознаградил ее за все ее лишения.

Книга увидела свет в середине зимы, а в июне в редакцию издательства «Молодая гвардия» на имя тов. Витрука В. И. пришло письмо от читательницы из Львова. Твердым учительским почерком, без красот и затей Лариса Алексеевна Крайнова писала автору о своей жизни после войны. Сыну еще не было четырех, когда она вышла замуж за очень порядочного человека, тоже учителя, фронтовика, на восемнадцать лет старше нее. Он усыновил Алешу, дал ему фамилию и отчество. Других детей у них не родилось. Брак был недолгим: через семь лет Константин Николаевич умер от последствий полученного ранения. Алеша его помнит и считает своим родным отцом. Как и родители, он стал учителем, преподает математику в школе, и она гордится, что смогла вырастить его хорошим человеком. Он счастливо женат, у нее два внука. Точнее, внук и внучка. Раз в год в конце июля, в день рождения матери она приезжает в Лубны на несколько дней проведать могилу. Может быть, и Василь сможет приехать нынешним летом? Отчего бы им не повидаться в городе их юности, когда все обиды и горести позади?

В Лубны Василий Иванович, снедаемый волнением, прибыл вдвоем с супругой. Встретиться с Ларисой условились у школы. Василь узнал ее сразу — и поразился тому, как точно смог описать в последнем абзаце повести. Особенно глаза. Как источник света, притягивая взгляд, они отвлекали внимание от признаков возраста, размывая их в мягкую дымку и уводя незаметно в тень. С первых минут их тройного свидания Наталья Григорьевна, вовсе не склонная к мнительности, почувствовала себя непоправимо лишней.

Бархатный сезон Лариса Алексеевна и Василий Иванович провели в сочинском санатории имени Дзержинского. Загодя ставить в известность жену о своих намерениях он не торопился, хотя, возвращаясь из отпуска, имел в голове взвешенное решение.

Через год, доведя до конца дела, начатые в архиве, он напишет рапорт об увольнении с формулировкой «по возрасту» и, как только приказ вступит в силу, подаст на развод. Квартиру и дачу оставит Наталье. В том, что она не любит его — и никогда по-настоящему не любила, — Витрук был уверен. Рана, которую он готовился ей нанести, будет несмертельной. Она молода, самостоятельна и еще сможет устроить жизнь по собственному разумению и желанию. Остаток своей он посвятит литературной деятельности. Денег им с Ларисой хватит за глаза.

Глядя в окно скорого поезда на золотым галуном тянувшиеся леса, он размышлял о том, какую совершенную в своей симметрии фигуру способна описать линия судьбы. Она напоминала символ бесконечности — трехмерную восьмерку, продуманно не перехваченную в середине, чтобы все события, не подменяя собой друг друга, остались на неизменных позициях, в полном согласии с замыслом, который невозможно было заранее разгадать. Долг и судьба — пара распахнутых крыльев — как птицу в полете удерживали композицию жизни в выверенном равновесии.

С точки зрения жизни композиция виделась по-другому.

 

 

ЧАСТЬ III. МЕТАМОРФОЗЫ

 

1

 

Сполох за окном сделал снимок, и огненный клуб с ревом вкатился внутрь. Буравящий гул вспорол слуховые мембраны и зубчатым жалом беззвучно внедрился в мозг, дробя сознание в прах, в первобытную пыль.

Аня открыла глаза. Было темно и тихо. Молочный рассвет едва замутил щель между штор. Покрытый налетом язык цеплялся к мягкому небу, не позволяя сглотнуть. В горле першило и неразборчиво, по-немецки, царапало что-то на стенках …кхаагхмагхагхытха… За секунду до пробуждения Аня успела почувствовать, как атомный взрыв мгновенно вытянул влагу из ее тела, оставив в постели мумию, сухую, как пустая хитиновая оболочка.

Сердцебиение, вызванное паническим приступом, мало-помалу стихло. Очень хотелось пить. Ничего страшного, просто заложен нос, успокоила себя Аня. Обычно, когда был насморк, ей снились змеи. И раз уж она проснулась живая и невредимая, надо собраться с духом, выпростаться из нагретого кокона и добрести до ванной.

Хотя это утро впечаталось в ее память по совершенно другой причине, червячок одышки зародился именно тогда. Нос, отказавшись дышать, отвечал теперь только за обоняние, всю носоглотку ниже словно забили на зиму паклей от сквозняков. Позже, в Москве, уже после их возвращения из Германии, у Ани начались затяжные гаймориты с изнурительной головной болью, и опытный детский лор сказала, выписывая рецепт, что хорошо бы летом отправить девочку в Крым, а через год — что, наверное, придется прокалывать пазухи, но сперва удалим аденоиды и посмотрим. Пообещала, что будет не больно и быстро, просто чуть-чуть неприятно, зато потом сразу можно мороженое, сколько хочешь, хоть сразу две порции.

В детскую ведомственную поликлинику на Солянке Аня с мамой ездили, как на работу, до «Кировской» на метро, потом на гремучем трамвае, от памятника Грибоедову три остановки и после немного пешком, мимо баптистской церкви, на церковь совсем не похожей — просто старинный дом, — про которую мама сказала, что там шпионаж, связи с Западом и запрещенные книги, провезенные контрабандой. Обычная церковь тоже скрывала в себе страшную тайну, но совершенно другого сорта, связанную со смертью: перед похоронами туда привозили покойников. В остальном такой уж зловещей угрозы, как Аня со временем поняла, она, вроде бы, не представляла. Может быть, потому что дядя Валера Мовчан, папин лучший друг и вылитый Жан Габен, «курировал патриарха». Что это значит, «курировал», Аня толком не знала, но слово внушало уверенность, что источник опасности находится под контролем. 

 

2

 

Очередь на операцию двигалась медленно, было не страшно, и хорошо, что медленно, потому что с собой была книжка, «Джен Эйр», и хотелось успеть закончить, пока не вызовут. Дочитала, а все не звали, и теперь уже хотелось, чтобы поскорее. Шуметь было нельзя и заняться нечем, так что приходилось вполуха слушать, как очередь обсуждает какую-то дочку — позорит отца, когда у него должность такая ответственная, а она с фарцовщиками якшается и ходит в лебяжьем манто даже летом, «как на шарнирах» — сравнение было не очень понятное, но интересное. Аня представила, как при ходьбе шарниры немного потрескивают и скрипят. Из кабинета тем временем вышел в слезах бледный как смерть мальчик в джинсах и свитере с Микки-Маусом, и внутри у Ани все похолодело. Женщина с пышно уложенной сединой под газовой, с люрексом, сиреневатой косынкой, явно ему неродная и до того просидевшая неподвижно, отдельно от всех, с вещами в руках, молча его одела и увела. Ишь какой модник… мидовский интернат… — зашипела им вслед компетентная очередь. Вспыхнул фонарь.

Сперва пристегнули ремнями, как в самолете, к жесткому креслу. Потом к подлокотникам примотали запястья. Лодыжки привязали к деревянным ножкам. Закапали в нос новокаин, но все равно было больно, и слышно, как с треском, стягивая петлей из упругого тросика, рвут по кусочкам живое мясо.

Женщина-врач оказалась другая. Мороженое она запретила, только ангин не хватало, и Аня с мамой пошли в кафетерий, в доме с фигурами, пить молочный коктейль. Талый пломбир глотался тугими солоноватыми сгустками, и долгожданный ноябрьский снег за витриной шел по бульвару, как скучный бессмысленный фильм для взрослых, не вызывая ни радости, ни волнения. От большого глотка вдруг заложило уши. В глазах потемнело, и небо, и снег, и молочный коктейль стали черными, а силуэты деревьев, уже облетевших, вспыхнули белым. Аня сморгнула, мотнув головой, и все стало, как было.

Зимняя одышка отступила, но проклятый насморк, изменив стратегию, вернулся к Ане летом под видом сенной лихорадки. 

 

3

 

Жизнь их семьи отчетливо разделилась на «до» и «после» отъезда из ГДР. Анино гарнизонное детство было чем-то похоже на дачное. Забранный проволокой участок мира легко обнимался мысленным жестом, включая в себя столько приключения, сколько было нужно, чтобы не оставить места скуке и продолжительной грусти.

Вереница невзгод, цеплявшихся друг за друга с упорством клопов-солдатиков, повилась с того дня, когда перед самым отъездом в Союз обе девочки Витруков заболели ветрянкой. Температура у младшей метнулась к отметке 40. От зуда она не могла уснуть. Ее рвало и знобило. У измученной матери все валилось из рук. Отец, с отвращением глядя на груды разнокалиберного багажа и кисло-вареных детей в зеленую крапинку, багровел, угрожая взорваться. В разоренной квартире сгущалось предчувствие катастрофы. В свой срок оно разрядилось, хотя и иначе, чем ждали притихшие домочадцы. Перед погрузкой в старенький «газик», поданный, чтобы везти Витруков на «русский вокзал» в Вюнсдорфе, на имя отца пришла телеграмма с известием о гибели младшего брата. Автомобиль с двумя офицерами и рядовым-шофером попал под ракетный обстрел на пути в Кандагар. Все трое «скончались мгновено вследствие прямого попадания». Смысл этих слов Аня поняла сама, без объяснений.

Первый месяц-другой в Москве предполагали пожить у родителей, но теперь все планы висели на волоске. Старый Витрук свалился с инфарктом, и только железная воля Натальи Григорьевны удерживала ее саму на грани нервного срыва. Решили, что будет лучше, если Ирина, вдова Василия-младшего, временно к ним переедет, и предстояло понять, как теперь всем в двух комнатах разместиться.

Пока там у них все образуется, Тонина мать забрала Аню в Ригу. Чтобы не пропустить половину четверти, в школу пришлось пойти по соседству, на той же улице Упиша, в старом красивом доме, вплотную притиснутом к желтой цэковской пятиэтажке из кирпича, в которой жили Коханчики.

Среди кучевых облаков голубого школьного потолка реяли полуприкрытые тогами ампутанты: этот с обрубком крыла, тот без руки, этот без ног, или, того хуже, обезглавленный варварской позднейшей перепланировкой. Вместо коричневых, как у Ани, ученицы носили под фартуком синие платья, а октябрятские звездочки — цвета сухой мандариновой корки. Чтобы не выделяться, она тоже купила себе такую в газетном киоске, но все было без толку. В столовой Анина миска с холодной медузой из теста, плававшей в молоке, оставалась стоять нетронутой. На уроках латышского ее пересаживали на «камчатку», пока весь класс хором читал с доски, переливая из склянки в склянку дзинькающее наречие. К концу урока склонения, словно аптечные пузырьки, выстраивались шеренгой где-то на дальней полке сознания, рядом с немецкими фразами и словами, которым отец научил ее, чтобы могла сама вежливо сделать в кафе несложный заказ или в каком-нибудь экстренном случае выпалить, как пулемет: ихь бин гхуззн! ихь бин ди токхта! айнэс! советишен! официгхе! — хотя худо-бедно могли объясниться по-русски почти все восточные немцы.

В доме у Коханчиков царило непривычное уныние. У Ильи Леонидовича были служебные неприятности и, приходя с работы, он машинально съедал свой ужин и запирался в спальне. Тамара Демьяновна тоже была сама не своя. Анино сердце рвалось к маме в Москву, но на вокзальной площади, после маленькой Риги, похожей на уютные немецкие городки, обреченно притихло и сжалось в зябкий комочек. Окружающее пространство безудержно разбегалось сразу во всех направлениях, словно кто-то снаружи его надувал, как шарик. Ростом с кузнечика, посередине, вцепившись в мамину руку, понуро стояла девятилетняя Аня, охваченная чувством экзистенциального одиночества.

В первый день в новой школе у 3-го «В» проверяли технику чтения. Аня вошла в число лучших и получила в дневник пятерку. На математике вызвалась выйти к доске и получила еще одну. После второго урока был завтрак: сырки в шоколаде. Настроение у Ани уже почти наладилось, когда на перемене к ней подошел одноклассник в очках и пионерском галстуке, тоже попавший в тройку лучших чтецов. Ткнув указательным пальцем в Анину звездочку, он во всеуслышание сказал, что она фальшивая, после чего повалился на пол и громко заверещал. Удар пришелся в челюсть, как учил отец. Мальчика подняли с пола и повели к врачу. Ане красной ручкой написали замечание в дневник и велели маме завтра прийти в школу.

Дома Ане здорово влетело. Мама ей сказала, что в Москве так себя ведут только дикари, которые привыкли жить в лесу. Как можно быть такой грубой? Ты же девочка!.. — Ты зе девотька! — поддакнула в тон маме младшая сестра, которой только что поставили пластинку для исправления прикуса. От этих скучных слов на Аню накатила душная тоска, и она подумала, что с превеликой радостью вернулась бы Германию и жила в лесу в полном одиночестве, добывая себе пропитание охотой и собирательством. Как индейцы.

Спасибо хоть отец ее не отругал, когда пришел с работы: только усмехнулся.

Выслушав все стороны, завуч постановила, что, хотя мальчик не прав и должен признать это перед всем классом, Анина вина гораздо тяжелее. Красного галстука Аня Витрук пока не достойна. Поэтому в пионеры ее примут в последнюю очередь, при условии, что она успеет ко дню рождения Владимира Ильича исправить свое поведение. А до тех пор пионерская организация будет за ней пристально наблюдать.

Наказание было суровым: весной в Музее Ленина в пионеры принимали только отстающих. Лучшим из лучших галстуки уже повязали перед 7 ноября в Мавзолее. Всего через месяц, в День образования Советского Союза, на ВДНХ, та же процедура предстояла хорошистам.

На следующий день пионерская организация благополучно забыла об Анином существовании и не вспоминала о нем больше до самого апреля. В числе отстающих она хором прочла наизусть торжественное обещание и, как предписывал протокол, оставила октябрятскую звездочку в общей насыпи в центре музейного вестибюля. С тех пор, приходя туда каждый год на обязательную экскурсию, Аня, единственная из класса, с первого взгляда могла распознать в этом кургане из звездочек — единственную свою.

 

4

 

В первое время в чужом сером городе, чья огромность никак не вмещалась воображением, к Ане отовсюду, будто многоножки, сползались слухи о детях, пропавших и найденных после с удавкой на шее и почему-то в ботинках с отрезанными мысками. Некоторые возвращались, немые и обескровленные, со свежим швом ниже ребер или повязкой поверх пустой глазницы. В шоколадной конфете, предложенной в скверике ласковым незнакомцем, могла оказаться бритва, в яблоке иголка, в монпансье снотворное. Псих с зараженным шприцем подстерегал в троллейбусе. Вагоны метро кишмя кишели проказой.

Приступы тоскливого страха случались и в предыдущей Аниной жизни, но ими ей удавалось почти безболезненно пренебречь — как скользящими в поле зрения мушками, неустранимыми, но и не искажающими сколько-нибудь заметно картину мира, в целом скорее благополучного.

Было, например, очень обидно услышать вдогонку: Russische Schweine! Но это, во-первых, случалось не так уж часто, а во-вторых, никогда не имело к тебе личного отношения: при более близком контакте неприязнь моментально сменялась доброжелательным любопытством. До одури жутко бывало вдруг обнаружить фашистский крест на могиле русского кладбища рядом со школой: каждый ведь знал, что чертить их нельзя, потому что опять начнется война, и, когда видели на асфальте, старались скорее стереть и нацарапать кирпичным осколком звездочку поверх — не отрывая руки! — а если крест не стирался, то запереть его, как за решетку, в квадрат из четырех клеточек. И все же, глумление над могилами относилось к случаям вопиющим: своих Neonazis немцы и сами стыдились и ненавидели их едва ли не больше, чем русские. Как, должно быть, стыдился Анин отец, две ночи не спавший дома и вернувшийся только к полудню третьего дня, двух рядовых-дезертиров, напавших в ближнем лесу на девочку-немку, которых он только что арестовал и отправил под трибунал. И как ненавидела сама Аня, наткнувшись в эти же дни за детской площадкой на Беньку, пропавшую накануне. В дом ее взяли подростком, диким и еще долго не позволявшим брать себя на руки, так что узнать ее пол им удалось не сразу. Мама, приняв за кота, назвала ее Бегемотом. В конце концов кошка сбежала, и Аня нашла ее уже мертвой. Бенька валялась на пустыре среди кустиков молочая с открытыми стеклянными глазами и глубоким следом на боку, безошибочно узнаваемым — от солдатского кирзача.

 

5

 

После случая с Бенькой ей окончательно запретили одной выходить за ограду, и стало нельзя сбегать ни на поле через дорогу за молодой кукурузой, ни за земляникой в перелесок, ни навестить знакомую, Хельгу, жившую с родителями недалеко от их части в старом маленьком доме у заброшенной мельницы. Так ее Аня с тех пор и не видела.

Дел, впрочем, было по горло и без того. В сосняке за домами солдаты построили вышку с лестницей, а напротив, метрах в пятидесяти, вкопали что-то похожее на турник, и всем было ужасно интересно, что же это будет. Натянув трос, приладили блок с двумя рукоятками, и наконец стало понятно: крепко схватившись, прыгаешь с вышки и плавно съезжаешь, а кажется, что летишь над землей все эти метров полста, — вроде «тарзанки», но еще лучше. Летом катали на пустыре ролики и шарики от подшипников, заодно служившие и внутренней валютой: кто больше загонит в лунку чужих, в конце забирает весь выигрыш. Вместо рогаток делали самострелы, пулявшие, по уговору, только пайковым горохом — к брусочку из дерева приколачивалась с одного конца резиночная петля, с другого прищепка; специально для нужд вроде этой отец подарил Ане маленький молоточек. На валявшиеся повсюду пустые гильзы польстился бы разве кто-нибудь из мелюзги, да еще девчонки делали из них вазы для букетиков, когда играли в куклы. Нерасстрелянные патроны, настрого запрещенные, очень ценились, особенно трассирующие, за которыми при стрельбе тянулся, как за кометой, искристый хвост. Анин одноклассник на ее глазах бросил такой в огонь и потерял два пальца.

Поначалу, повиснув на рабице, было занятно следить за учениями на полигоне. По кромке его окаймляли кряжистые березы, и по причине такого соседства их кривизна как-то нарочно бросалась в глаза — кора в природных подпалах казалась обугленной, а изъяны, которые можно было бы счесть чертами прелестного своеобразия, наводили на мысли об инвалидности. Всякий объект цилиндрической формы на территории части неукоснительно красился и штриховался под бересту: настойчивая примета советских гарнизонов, вне всякой связи с географией. Так же неистребимы были размалеванные покрышки в роли цветочного палисада — но никогда и нигде, как за ним, не встречались Ане больше в таком упоительном множестве великолепные ирисы-шпажники, в семьях ее подруг до обидного простенько именуемые петушками. Их дивная живопись была быстротечна до слез, и сезонная перемена в прозрачности воздуха и преломлении света казалась итогом согласного увядания — тени теряли свою глубину, тускнели рефлексы, краски теплели и делались более очевидными. Сразу после ирисов зацветали розы и правили бал, сменяя друг друга, до самого октября. Ближе к концу июля одна от другой зажигались тигровые лилии с бдительной парой пожарников в каждой горящей чашке, но буйство их было недолгим, пыл угасал, а следом и лето катилось под горку.

Пылящие по грунтовке бэтээры и БМП не привлекали внимания в силу рутинности звука и зрелища, рокот учебной стрельбы не отзывался испугом ни в мыслях, ни в мускулах. Редкостной птицей был вертолет со звездой на боку — сбегались смотреть. Мечтали, чтоб сел.

И сел! В точности посередине футбольного поля, где Аня золотыми от жучьего сока пальцами собирала в бутылку, уже до половины полную, божьих коровок. Что приземлится, не верилось до последнего, но вертолет, замерев, повисел стрекозой — и пошел на снижение.

Аня увидела его первой. Это был праздник! Грохочущий ураган чуть не сбил ее с ног. Щетинку короткой травы в клеверном крапе пригладило, как утюгом. По трапу спустился прибывший с инспекцией генерал — звание она определила издалека по его широким лампасам, стоя с разинутым ртом, пока на траву из бутылки лилось на свободу живое пятно… растекалось… росло… испарялось жужжащими брызгами…

Все шло по плану до вечера, когда ни с того ни с сего старый Дик, добрейший седой немецкий овчар, позволявший трепать себя за уши и седлать, общий баловень и любимец, которого — не в пример молодому задире Топу — не опасались даже двухлетние, с яростным рыком бросился на прилетевшего ревизора. Пса пристрелили на месте.

 

6

 

Быстро светало. Щель между штор сияла холодным блеском. Во рту было сухо и солоно. Свесив с дивана босые ноги, она размышляла, как бы, открывая дверь, не выпустить котят, чтобы не расползлись по темному коридору. Катька, обустроившись в гостиной, где ночевала Аня, принесла второй за год помет — восемь мокрых комочков. Кошки у них в городке были почти у всех, а вот держать собак было не принято. Две немецкие овчарки, сторожившие свинарник в паре километров от городка, жили в будках, но забегали дважды в неделю, когда выдавали пайки, — проведать друзей и разузнать, как там дела на складе.

Жилистую говядину для пайков привозили с большими костями. Свинина была своя. Черствый хлеб для свиней собирали отдельно от мусора в чистые баки. В обязанности школьников входил ежегодный сентябрьский сбор желудей. Собирать уходили в глубь леса. Дело было азартное: шло состязание по командам. Леса в Саксонии, в окрестностях города Рагуна, где Анин отец прослужил последние два с половиной года, преобладали широколиственные, с орешником, старыми вязами и дубами, поэтому дикие кабаны, у которых они забирали часть корма, были вполне реальной угрозой, которая, впрочем, только подстегивала их партизанский задор. Между лесными деревьями часто встречались плодовые — сливы, черешни, груши — остатки садов на месте сметенных войной деревень. На полянах случалось наткнуться на куст со спелой смородиной или высокие, с Аню ростом, махровые маки, пурпурные и голубые, с глубокими черными донцами. Изредка набредали на старые блиндажи.

Ближе к концу весны, едва отцветали яблони, начинался лет майских жуков. Перед закатом, когда удлинялись тени и силуэт мухомора в центре песочницы стрелкой тянулся в сторону общежития, гул нарастал раздробленным эхом пролетающего «кукурузника», сопровождая огненный диск в его ритуальном отходе ко сну. С наступлением темноты он постепенно сходил на нет. В один год хрущей народилось так много, что даже казалось — темнеет не в срок. С частым настойчивым стуком они врезались в оконные стекла и попадали в глаза, влетали в квартиры и рты, путались в волосах.

Как-то вечером, после службы, майор Лебедев… кажется, это был он[5] — высокий и ладный красавец с каракулевой сединой, единственный в части носивший погоны с голубыми просветами — выстроил всех на детской площадке и отдал приказ собирать майских жуков в мешок от картошки. Зачем, никто не спросил. Это было как желуди, только еще интересней — не на корточках шарить в траве, а ловить на лету. Общими усилиями дотемна успели насобирать почти две трети мешка. Завязав его наглухо, Лебедев бросил мешок на лист толя, которым стелили крыши, плеснул из канистры соляркой — и поджег. От неожиданности у Ани перехватило дыхание, но Лебедев объяснил спокойно, потормошив рогатиной горящую мешковину с еще шевелившимися насекомыми, что это вредители и что они губят посевы.

Следующим утром пришли два солдата и молча убрали горелых жуков. На этом борьба с вредительством прекратилась.

 

7

 

Тем же летом майор Лебедев, первоклассный пловец и ныряльщик, прыгнув с растущей у озера ивы, сломал позвоночник.

Как часто бывает, истинный смысл происшествия стал понятен не сразу. Не поднимая лишнего шума, его увезли в Центральный военный госпиталь ГСВГ. День стоял жаркий, и весь городок собрался на берегу, обметав водоем, как перед штопкой, подвижным прерывистым швом — загорали, рыбачили, жарили шашлыки, шарили под корягами в поисках раков. Небольшое детское общество, растянувшись на травке, возилось с колодой карт, кем-то забытой в прошлый приезд, разбухшей от влаги и, как выяснялось, мало к чему пригодной — ввиду отсутствия в ней валета червей. Разве в «колдунью»? Или, теперь выходило, в «колдуна».

Госпиталь в Белице, знаменитый в прошлом немецкий санаторий для больных чахоткой, окружен был старинным парком, усердно теперь обихоженным в советском армейском стиле. Группа из нескольких зданий, увитых ползучей розой, больших и поменьше, с башнями, круглыми окнами в форме цветка и арочными галерейками, производила волшебное впечатление замка из сказки, почти безупречно вневременное, если бы не коренастая, в плащ-палатке, гипсовая фигура солдата-освободителя с фляжкой на поясе. Зачарованной странности этого места споспешествовали слухи, передаваемые только шепотом — что, мол, в войну, еще Первую мировую, когда санаторий был отдан под лазарет, там проходил лечение раненый Гитлер, и что в 50-е, в день его рождения, вервольфы сожгли хирургический корпус вместе со всеми русскими пациентами.

Аню туда тоже чуть было не уложили, когда педиатр из медсанчасти заподозрила аппендицит. Сильная резь в животе отдавала в правую ногу, и Аня два дня ковыляла, как утка. До Белица они с мамой доехали на «буханке», защитной, с крестом, а лучше сказать — доскакали, сидя бочком в тесноте на жесткой продольной лавке, — и боль по дороге прошла, как будто болезнь на кочках сама собой растряслась. Врач, потрогав живот, сделал в карточке росчерк и предписал принимать настой зверобоя, которым мама и так поила ее без всяких рекомендаций: лекарственные травы они с Аней собирали сами, каждый год.

Про Лебедева вскоре выяснилось, что теперь он будет прикован к постели, и так это буквально и представлялось: цепями к кровати. Его комиссовали и с семьей отправили в Союз, о чем Аня ужасно жалела. Лебедев ей нравился — он был не только красивый, но и веселый, и очень добрый, поэтому дни, на которые выпадала его очередь сопровождать их школьный автобус, всегда обещали что-нибудь интересное.

 

8

 

До русской школы в Росслау от городка езды было минут сорок — через карликовые деревни и городишки, особенно нарядные по весне, когда, следуя здешнему ритму, у каждого дома зацветали, еще до листьев, желтые форзиции, белые и розовые вишни, после них магнолии, а потом сирень. Мерные пропуски между селений застланы были салфетками миниатюрных полей. Их разделяли рощицы, чаще смешанные. Реже — небольшие буковые леса, с упругим ковром пожухлой листвы у подножья, не пропускавшим на свет ни единого стебелька.

Если «товарищ старший» (так полагалось обращаться к сопровождающему офицеру) попадался не очень строгий, можно было рассчитывать, что на обратном пути школьный автобус где-нибудь остановится. Чаще всего тормозили у углового, на пару столиков, кафе с мороженым, редким, двухцветным, лившимся из трескучей машины в хрупкий рожок. Ассортимент составляли два вида, сливочно-шоколадное и сливочное с малиной, яркого вырви-глаз розового оттенка кхимбигхэ фю ди фюнфцихь феннигэ биттэ! После него в рту еще долго стоял малиновый вкус.

Изредка, в мае или апреле, им разрешали нарвать в перелеске цветов — светлых фиалок с лимонной в полосочку серединкой, солнечно-желтой калужницы и купальницы, звездного птицемлечника. Всем этим названиям Аню учила мама, когда они разбирали с ней вместе ее трофеи.

Другими секретными пунктами, у которых солдат-шофер, при условии, что позволит «товарищ старший», мог сбавить скорость, были два частных дома. Первый, очень занятный, имел форму бочки, этим и был примечателен. Во втором, у окна с геранью, всегда сидел в кресле один человек, бледный, безбровый и лысый, с синим ввалившимся ртом и темными кощеевыми глазницами. Старым он не был, но выглядел слабым и истощенным. Завидев автобус издали, он счастливо улыбался, словно давно его ждал, так, что видны становились зубы, и тихо — поднимая ее с видимым усилием — помахивал рукой, по-рачьи шевеля кривыми пальцами. Школьники дружно махали ему в ответ — не столько из сочувствия, сколько из любопытства, вызываемого его жуткой наружностью: это давало право поглазеть немножечко дольше, чем позволяли приличия. Кличку ему дали Скелет, но про себя Аня звала его Герцогом.

 

9

 

Новость о том, что по западногерманскому телевидению будут показывать «Верного Герцога[6]», отец сообщил маме за неделю, вдобавок таким таинственным тоном, что Аня моментально навострила уши.

Трехчасовая программа на русском вещала во вторник и в пятницу, в прочие дни передачи шли по-немецки, но интересные фильмы — особенно про индейцев, производства обеих Германий — отлично смотрелись и без перевода. Индейский вопрос в разделенной стране стоял крайне остро.  С коварным наследием Карла Фридриха Мая студия DEFA соперничала на заведомо проигрышных условиях. По итогам усилий хватило ровно на то, чтобы безвозвратно размыть границу благонадежности. Все поголовно детское население ГДР, от двух до пятнадцати лет, обутое, не исключая Аню, в одинаковые мокасины или резиновые сапоги с индейцем на голенище, собирало гибкие пластиковые фигурки. Карликовые войска вождя Виннету, выдуманного любимым писателем Гитлера, исчислялись десятками, если не сотнями миллионов.

На улице тоже играли в индейцев — как «казаки-разбойники», только в перьях. Виннету выбирали по жребию. Мама, ощипывая фазанов, очень старалась быть аккуратной. Рулевые перья, пестрые или с радужным переливом, ценились почти наравне с чистыми скелетиками мышей и лягушек, добытых из муравейника, и много дороже, чем заячьи лапки и хвостики. Из оставшихся голых тушек мама варила бульон, такой изумительно желтый, словно со дна кастрюли светило солнце.

Дичь приносил с охоты отец. При виде его ножей с продольными желобками для стока крови сердце у Ани екало, как от витка разгоняющейся карусели. Первый, острый как бритва, был выкидной, с узким лезвием и характерной для финок «щучкой». Второй, подаренный дедом Ильей, — тяжелый, широкий, в ножнах из шкуры северного оленя, с резными по кости медведями на рукоятке — снимал с ногтя стружку одним легким касанием. Больше всего на свете Аня мечтала иметь охотничий нож, но, к сожалению, девочке ни о чем подобном думать не полагалось.

Для игры в индейцев Аня сочиняла шифры и на листках из тетради в клетку чертила подробные карты военного городка. Один из таких чертежей случайно попал в руки к отцу. Он, возвращая, велел уничтожить, поставив ее в известность, что составление схем размещения войск строго запрещено, и тут же взглянув неожиданно весело, предложил пострелять из воздушной винтовки. Эти уроки, довольно частые на протяжении некоторого времени, стали просветами чистого неба в их далеко не безоблачных отношениях. Моменты, когда взаимное неудобство, привычное для обоих, растворялось в общей увлеченности, случались нечасто, всегда оставляя после себя будоражащий привкус опасности — как та октябрьская ночь, когда в немецкой больнице в Лейпциге родилась Анина сестра, и они с отцом залезли в чужой сад за астрами для мамы. Мама на них очень обиделась — в утреннем свете букет обернулся охапкой календулы, выдранной вместе с корнями в черных комьях земли.

 

10

 

Индейские кличи попеременно с тирольскими йодлями булькали и клокотали по обе стороны Берлинской стены, как чайники в коммуналке; в остальном две эфирные сетки были различны во всем.

По DDF шагали в затылок дни черно-белой рабочей недели.

На ZDF Том и Джерри крутились смертельными вихрями и восставали из праха в следующем выпуске. Серое поле взрывалось великолепной рекламой. Как поезда баснословных маршрутов, мчали, глотаясь без перевода, многосерийные ленты — «Лэсси» — «Тарзан» — «Стар Трек» — «Вавилон» («Деррик», медлительный и многословный, вставал в горле комом). Вечером в выходные, когда Аня уже спала, родители, приглушив звук, смотрели в гостиной кино для взрослых — классику и премьеры.

«Верного Герцога» ждали заблаговременно. Очень хотелось взглянуть, что за Герцог, только поди дотерпи: все равно, что не спать и ждать в новогоднюю ночь Деда Мороза. Герцога, однако, Аня дождалась — и совсем не зря! После немного дремотного и затянутого начала выяснилось, что это фильм-сказка. Отдельные фразы отец переводил маме с немецкого громким шепотом, но в основном было понятно и так.

Герцог был женат на бледной темноволосой красавице с грустными и мечтательными, обведенными тенью глазами. Жили они в небольшом старом городе, в собственном доме — не то чтобы замок, но, в общем, уютно. В вазе стояли цветы — издали трудно определить, телевизор был маленький, «Юность» — но, судя по всем признакам, сон-трава: такие немного мохнатые колокольчики, как на обложке журнала «Юный натуралист».

По заведенному в сказках правилу, Герцог, вскочив на коня, умчал по делам, оставив жену в одиночестве дома: к Графу Дракуле, — сказал папа, но это звучало ясно и по-немецки. До замка он добрался на другой день поздно вечером, заночевав перед тем на постоялом дворе. Граф оказался лысый и бледный как смерть, в черном плаще с острым высоким воротником, и обладал способностью превращаться в летучую мышь. Из особых примет — два змеиных резца под верхней губой; длинные ногти, немного прозрачные; уши большие и заостренные, как у Спока. Когда Герцог порезал за ужином палец, Граф не на шутку разволновался и предложил ему сам слизать кровь. Потом он увидел портрет жены в медальоне и сразу ее узнал, хотя и не подал виду. Сказал только, что у нее красивая шея. Тут-то и стало ясно, что эта жена — его, а не Герцога: такая же бледная, и синяки под глазами. Пока Герцог спал, Граф укусил его в шею и запер, а сам поплыл за женой, в гробу, помещенном в черный корабль под темными парусами — вполне возможно, что алыми, этого на черно-белом экране было не разобрать.

Граф был с большими странностями: слишком ужасен, чтобы быть страшным, — сказала мама, и Ане показалось, что она уловила в ее словах некую загадочную суть. Что-то когда-то с ним произошло не до конца объяснимое, вроде тех мутаций, которые происходили с японцами после атомной бомбардировки. Лекарства от них не помогали, и Аня, как все дети, немецкие и русские, складывала журавликов из бумаги — в надежде хоть немного уменьшить масштаб эпидемии.

То, что ужасный Граф так сильно любил свою потерянную жену, трогало сердце — как в волшебной сказке «Аленький цветочек»,к тому же он вызывал естественное сочувствие по причине его хронического заболевания. Днем, когда гроб открывали, Граф превращался в крыс и в песок, поскольку боялся дневного света. Этим, похоже, и объяснялась его мертвецкая бледность, как у травы, растущей под камнем, куда не способны проникнуть солнечные лучи. Жена его, правда, света не боялась и вполне спокойно гуляла по берегу моря — но ведь она была молода, и, вероятно, болезнь у нее находилась пока что на самой начальной стадии. Кроме того, Граф боялся креста — не фашистского, просто церковного — при виде его он ежился и закрывался руками, но в этом Аня как раз ничего странного не находила.

Когда ее подруга Лена из соседнего подъезда, дочка прапорщика Нетесова, вся в конопушках, как у отца, призналась, что крещеная, и показала зеленый эмалевый крестик на шелковой ленте, который хранила в коробочке, Аня, между прочим, тоже испугалась. Как раз перед этим они втроем обсуждали один очень сложный вопрос: кто главнее, мама или Ленин, — и затруднились прийти к однозначному мнению. В споре участвовала Милана, Ленина соседка по подъезду, папа которой тоже был прапорщик, по фамилии Лазарян, и они поклялись, что никому не выдадут Ленкину тайну. Семья Лазарянов была из Баку, а Нетесовых из Самарканда. Обе девочки учились с Аней в одном классе.

До этого дня Аня еще никогда не видела вблизи церковных крестиков, если не считать брелочков крест-якорь-сердце на цепочке, как у Миланки: они продавались в галантерее. Такие брелочки были у многих, и Ане тоже хотелось, но мама ей сказала, что это неприлично, и подарила просто цепочку с сердечком из серебра.

К своей прекрасной жене Граф и Герцог прибыли почти одновременно. Герцог уже заразился от Графа светобоязнью и с утра до вечера просиживал теперь в кресле у окна, отгородившись от него шторой. Увидев Графа впервые, жена испугалась — от неожиданности, потому что не сразу его заметила: он, войдя в ванную, не отразился в зеркале, — но постепенно привыкла и разрешила ему выпить у нее кровь, хотя это грозило ей смертью. Граф сперва выпил, а после совершил самоубийство при помощи дневного света, и теперь уже стало больше похоже на «Ромео и Джульетту». Врач, проводивший осмотр, для верности всадил ему в сердце заточенное полено: осиновый кол, — сказал папа; — а Герцог вскричал: он убил человека! — и вызвал полицию. Ногти его уже отросли, он очевидным образом перенимал черты Графа, — только волосы еще не все выпали. Тут, наконец-таки, Аня сообразила, что и жена их не умерла, а спит летаргическим сном. Теперь было ясно, зачем Граф прихватил с собой запасные гробы — чтобы незаметно вывезти ее в замок и разбудить, когда превращение окончательно завершится

 

11

 

Выскользнув из комнаты, Аня захлопнула дверь и наступила в лужу. Бордовый линолеум, непохоже, хотя и старательно изображавший паркет, весь был заставлен тазами и ведрами. Даже детскую ванночку вытащили с антресоли. Емкости были заполнены крупными рыбами. Многие шевелились, две или три, поспешившие выпрыгнуть за борт, валялись теперь без движения. Ночью отец, под хмельком, вернулся с рыбалки, дальней и важной, с немцами. Некоторых из них Аня знала в лицо — они приходили к ним в гости, и мама пекла пирожки и варила солянку. Больше никто в городке немцев в гости не принимал, и Аня знала, что, несмотря на молодость и совсем недавнее звание майора, в части отец занимал особое положение — даже мог сам выбирать, какие носить знаки различия. К ним на обед немцы всегда приходили в штатском, охотничьих шляпах и светлых плащах, а в клуб, на концерт 9 мая — в парадной военной форме. Аня хорошенько рассмотрела их фуражки красивого цвета осин на ветру, оставленные в гардеробе, с серебряными кокардами из дубовых листьев. Потом, в тот же день, стоя в строю на фоне солдата с девочкой на руках, она вместе со всеми читала со сцены стихи в «монтаже», пела в хоре военные песни и танцевала с грехом пополам матросское «яблочко».

Судя по ночному хлюпанью и взволнованным голосам, улов был порядочный. Но чтобы такое! Позже, когда подсчитали, карпов оказалось ровно девяносто — с теми двумя, начинавшими тухнуть, которых отец выбросил следующим вечером из мотоциклетной коляски. Плюс пара большущих щук. Одна была живая и до крови цапнула маму за палец. Их и с десяток карпов оставили на уху с расстегаями, жарку и фаршировку, а остальных раздали соседям.

Когда Аня встала, все еще спали. Чтобы добраться до ванной, пришлось маневрировать — из гостиной по длинному коридору, после налево в коротенький, где стоял папин верстак. Облезлая дверь — та, что прямо, скрывавшая струпья под синим матерчатым календарем с олимпийским мишкой, — вела на кухню. Клеенчатая лазурь на стенах имитировала голландские изразцы: мельница, ваза с букетом, мельница, снова букет. Во многих местах обои отклеивались, обнажая изнанку, засиженную тараканами. Над косяком кухонной двери висел на гвозде спаянный из гнутых пробок от пива вареный рак: род сувенира, чрезвычайно популярный в ГСВГ, наряду с самодельными кружками и макраме из больничных капельниц.

Раков, живых, ловили руками в ручье, впадавшем в лесное озеро — бывший песчаный карьер в нескольких километрах от части. Если на велике, то по шоссе получалось минут пятнадцать, между обочиной полигона и полем лиловых люпинов. Велик у Ани был сборный, как и у многих, с рамой, переваренной из мужской. Их из деталей, подобранных на свалке, за несколько марок монтировали солдаты. Пойманных раков чаще варили на месте, в большом котле на костре. Когда привозили домой, грудой ссыпали в ванну, залив на четверть водой — но не выше, чтобы не разбежались. Один, с голубым мягким панцирем, все-таки изловчился. Он был не такой, как все: думали, может, отравленный, и сомневались, можно ли его есть, — а он разрешил все сомнения, просто исчезнув к утру, ускользнув сквозь таинственную прореху, и не напомнил о себе больше ни шебуршанием под ванной, ни тухлой вонью. Вряд ли он был отравлен, его поймали в том же ручье, к тому же известно, что в грязной воде раки не водятся. Опасения, однако, не выглядели совсем уж безосновательными — многие водоемы Восточной Германии были сильно загрязнены отходами химического производства. Пасхальная безмятежность окружающего ландшафта не выдавала подвоха, и странно было следить, как скользят по зеркальной глади кудрявые, чуть розоватые клубы токсичной пены, невинные и сияющие, словно райские облака.

Объемом улова легко объяснялось плескание, доносившееся из ванной. Нажав выключатель, она вошла внутрь, толкнув скрипучую дверь — и в ту же секунду ослепла от веера брызг. Нечто, зашипевшее ядовито и непонятно захлопотавшее, переполняло ванну… это был лебедь. Живой, настоящий, с крыльями, скрученными веревкой — он, как змея, резко выбрасывал длинную шею и, щелкнув коралловым клювом с черным наростом у основания, тут же упруго, зигзагом сгибал обратно. Пораженная этим немыслимым зрелищем, Аня почти захлебнулась — испугом скорей, чем восторгом. Потом он сменился взволнованным любопытством, но ненадолго — лебедя было жаль. Отца, который привез его, тоже.

Когда все проснулись, папа сказал — виновато, как показалось Ане, — что лебедь был ранен. Его зовут Гоша, сказала мама и сразу же после завтрака занялась рыбой, с которой нужно было как-то управляться и чем скорее, тем лучше. Аня понимала, что лебедь — это подарок, что папа привез его для нее, но не заслужив такого чуда, не знала, как ей быть. Сказочная птица, будто проклюнув случайно канву, из мира чудес вынырнула на изнанку, всю перепутанную, как лихорадочный сон.

К облегчению Ани, оторопь и неловкость скрадывались суетой. К полудню все в городке уже знали про Гошу и целый день ходили глазеть, уходя с рыбинами в авоськах. К вечеру Аня с отцом погрузили его в коляску служебного мотоцикла и отвезли на озеро. Он — а может, она — заскользил по воде, поджимая правую лапу. Крыло над ней тоже выглядело примятым. Аня видела Гошу еще два-три раза, когда приезжала на озеро в выходные. Он заметно окреп. Казалось, даже подрос — после осенней линьки. Потом куда-то исчез.

 

 

ЧАСТЬ IV. ДАДА И NET NET

 

1

 

Низкое солнце, почти не рисуя теней, брезжило сквозь канву мутного неба. Хороший свет для живописи, машинально отметила Анна, поймав себя на том, что по привычке думает мыслями мужа. Снов терпеть не мог яркого солнца. Он любил осень и зиму. Особенно снег.

На столе под навесом — айфон, кофейная чашка и томик стихов. Все как всегда: натюрморт «Утро на даче». Только вместо елки над тобой кокосовая пальма. Бриз, не читая, треплет страницы. Кириллическая строфа сигнальным флажком отмечает промашку стиля. Снов бы немедленно высказался, но он встает позже.

За семь с половиной лет не насчитать было недели, которую они провели бы порознь, и этой парой часов утреннего одиночества Анна научилась дорожить. Не потому, что брак тяготил ее, вот уж нет. Ей нравилось быть замужем за Сновым. Она давно привыкла жить его идеями, почти без сожалений заперев предшествующий опыт где-то в архиве памяти. Вся ее жизнь до встречи с ним словно была подготовкой, сделавшей из нее ту Анну, которая именно Снову была интересна и необходима. Другого он не искал, и небольшая доза утреннего одиночества требовалась ей, скорее, для поддержания в должном порядке источника интереса. Чтобы фонарь не коптил, нужно снимать нагар. При этой мысли Анна снова усмехнулась: муж обожал керосиновые фонари.

Предательской моде сбегать от русской зимы к экватору они поддались, оправдавшись ее практичным соображением: месяц на вилле у горячего океана обходился дешевле, чем переделкинский дачный, прошитый леденящими сквозняками. Минус ее с сыном бронхит. Снову в этой идее мерещился дух измены, подозреваемой им во всякой миграции, но его утонченный протест слабел с каждым днем под напором здравого смысла. Ее. В практических вопросах он всегда охотно, если не сказать, с облегчением, уступал ей первенство. Остатки его сомнений, надеялась Анна, сметет без следа стремительность перемещения.

Только взрастила. Вдобавок посеяв новые. Смена сезона, реформа ландшафта — без положенного ожидания; торопливость, никак не идущая к его пониманию Путешествия. Старомодная вескость этого слова обесценивалась суетой, которая грубо расшатывала привычную сопряженность времени и пространства. Экзотика его не раздражала — она развлекает ум, никак не угрожая отработанному за жизнь навыку восприятия мира. Опасность Снову чудилась в другом: чужеродный контекст угрожал изменить смысл самых простых, будничных образов и понятий. Снов не любил двусмысленностей.

Приняв во внимание все его аргументы, Анна предложила расценить их зимнюю вылазку как ироничный курьез — скажем, визит к антиподам. Это-то Снов и ценил в ней больше всего: с любым его внутренним страхом Анна справлялась, переключая стрелку путей, — и вместо беспросветного тупика они уже неслись навстречу приключению. Нехотя он согласился, оставив за собой право, если найдутся причины, открыто выражать ей свое неудовольствие.

Что всю дорогу исправно и делал. Но хочешь не хочешь, после восьми часов перелета из душной Дохи, похожей на лакшери-гипермаркет, а до того пяти с лишним из Шереметьева-2, трехчасовая стыковка в Сингапурском аэропорту покажется преддверием рая даже такому снобу, как Снов. Не говоря уж про пятилетнего Александра.

На ватных ногах они доплелись до бара с бассейном. Ангел в ошейнике-чокере, маскирующем острый кадык, спешно снабдил Александра кормом для рыбок, пока мать с отцом из последних сил пришвартовались к стойке. Снов расстегнул острый ворот и промокнул салфеткой лысую голову. Ангел, качнув атласными бедрами (сумочка через плечо, каблуки, микрошорты), прогарцевал к рабочему месту и в срочном порядке смешал пару божественных сингапур-слингов. Наполнив до края стаканы со льдом, он подкрутил пустой шейкер, поймал последнюю каплю исподом запястья, слизнул свою долю раскроенным надвое кончиком языка и, сложив у ключиц ладони, отвесил поклон. Весь его скетч занял от силы пару минут.

Снов восхищенно похлопал и, прикурив сигарету, признал про себя, что если и возможно на этой планете что-либо в своем роде непогрешимое — то это архитектура Сингапурского аэропорта, посланная ему в утешение после безникотиновой ночи в неудобном кресле самолета. Ее как бы не было вовсе — только простор, прохлада, зелень, естественный свет, вода. Все необходимое или желаемое, стоило подумать, тут же возникало на пути или подворачивалось под руку, точно ты сам движением мысли повелевал этим пространством бессоновской галлюцинации. Сделав глоток, он одобрительно полюбовался профилем молодой рыжеволосой женщины, сидевшей рядом с ним на высоком стуле.

Странно, что до кучи здесь не открыли еще и музей современного искусства. Впрочем, слава Богу. Надо же, в самом деле, когда-нибудь отдыхать. Снов повторил заказ, и они с Анной принялись изучать окруживший их новый мир.

Этот по-своему дивный футуристический Вавилон, от недосыпа казавшийся иллюзорным, был средоточием всех основных магистралей азиатско-тихоокеанского региона. Здесь ходили банкноты из мягкого пластика с птицами и тропическими цветами, и гибкие женщины-орхидеи сопровождали солидных господ, часто вполне европейского вида. Фуксия / лайм / абрикос / гренадин / голубой кюрасао, приталенный крой, ручная отделка — табу шариата юго-восточные азиатки сумели дистиллировать в чистую, бескомпромиссную прелесть. Ислам в эксклюзивных подарочных упаковках, на выбор — мягкий / ароматизированный / облегченный. Крепкая «черная классика» тоже была представлена, в ассортименте от плотных хиджабов до кованых масок — рядом с индийскими сари и разноцветными «дикобразами» на головах пассажиров с лэптопами, ожидающих рейса в Токио или Сеул. 

 

2

 

К облегчению Анны, Бали не вызвал у Снова того неприятия, поводом для которого могла стать самая безобидная визуальная неурядица. Его раздражение было чревато депрессией. Стоило ей начаться, она бы продлилась до самого их отъезда. Но — пронесло.

В прошлое воскресенье Хенрик и Джоан, новые знакомцы, пригласили их послушать заезжего пианиста, и Снов с большой охотой воспользовался шансом поучаствовать в туземной светской жизни. Знаменитый отель «Тугу», где проходил концерт, нисколько не оскорбил его эстетических чувств. Он оказался рад даже тому, что, по неловкой ошибке Анны, они туда приехали раньше всех — чего вообще-то терпеть не мог — и, пока не стемнело, как следует все осмотрели. Анна уже успела здесь побывать и теперь как бы преподносила мужу в подарок очаровательную диковину. Туча прошла стороной. На вилле родителей ждал маленький Александр, оставшийся под присмотром няни-балийки. Впереди у них был беспечный, теплый месяц втроем — кажется, не омраченный вспышками гнева. Для счастья этого было более чем достаточно.

Осенью Снову должно было исполниться пятьдесят пять. Анна была моложе на девятнадцать лет, но роль оберегающего родителя в их эксцентричном браке принадлежала ей. При первом знакомстве она тепло и болезненно напомнила ему мать, которую он десять лет назад похоронил на немецком кладбище в Лефортове. И, как это ни странно было при их разнице, в любви Анны к мужу действительно возобладал материнский инстинкт, которого, как ей казалось раньше, она была начисто лишена. На нем главным образом и держался их не вполне образцовый, но крепкий и плодотворный брак.

После экскурсии Снов, одетый в широкие, черного льна штаны и белую рубашку из матового шелка с подвернутым рукавом, упругой походкой проследовал к бару, где подавали шампанское, как он любил — в бокалах шале. Других цветов в одежде он не признавал, и на его сухощавой сутулой фигуре, пружинистой, как рессора, вещи сидели безукоризненно. Что-что, но элегантность Снов умел сохранять в любом состоянии и при любых обстоятельствах.

Анна гордилась им. Ее восхищало его чувство стиля, нетривиальный талант художника, его ироничный консерватизм и безошибочный глаз галериста. Гордилась и знала, что он тоже гордится ею — ее красотой, остроумием, непринужденной оригинальностью. А главное — умом, настроенным, как радар, в его направлении. Он без тени ревности признавал за ней превосходство в умении выразить в слове его удачную мысль. Финансовые дела он тоже доверил ей и никогда с тех пор не думал о деньгах.

Снов прикурил сигарету и с удовольствием затянулся. Погладил жену по плечу и, вторя ее мыслям, благодушно промурлыкал:

— Вернемся сюда на днях, м? Хочу показать Александру.

Кисти у него были хрупкие, не крупнее, чем у нее, но суставы пальцев стали набухать. У Снова начинался ревматоидный артрит, унаследованный от матери. Анна склонила голову и скулой, как кошка, потерлась о его руку.

Пирамидальная кровля из пальмовых листьев над их головами, очень высокая, то ли взлетала в небо, то ли спускалась мягко, образуя под собой просторный павильон. В прошлом китайский храм, он по частям привезен был с северного побережья острова. Балки с узорной резьбой покоились поверх таких же колонн темного дерева, барная стойка, тоже резная, тянулась вдоль стены. Стены напротив нее и справа были разбиты проемами. Плотная зелень сада полускрывала подсвеченные витражными фонарями особнячки, каждый из которых представлял здесь тот или другой индонезийский регион.

Четвертую стену, напротив входа, подменила собой воздушная диорама. Живой театральный задник один за другим выводил планы ландшафтного парка, шаг за шагом тускнеющего — до полного исчезания. Невидимый океан по ту сторону полупрозрачной завесы напоминал о себе приглушенным рокотом. По редким зеркальным осколкам между деревьев угадывалось застывшее, в дремлющих лотосах озерцо. Система ажурных мостиков словно удерживала над водой резные бунгало, спроектированные по мотивам санурского дома художника Адриена Жана ле Майера. Он был женат на Ни Поллок, известной исполнительнице легонга — танца, жестом и взглядом рисующего сюжет из древнего эпоса.

Словом, «Тугу» успешно тянул на заслуживающий внимания культурный аттракцион. Построенный на окраине рыбацкой деревни Чанггу несколько десятков лет назад, он представлял собой ассамбляж ар-деко и традиционного стиля, с кропотливо подобранной обстановкой и занимательной коллекцией антиквариата: музыкальных инструментов, марионеток для кукольного и теневого театра, ручного текстиля, старинных костюмов, обрядовых масок и украшений. Свое название этот насмешливый Памятник колониальному шику оправдывал превосходно, хотя не вполне буквально. Память, обзаведшаяся плотью — франкенштейн утраченного времени, наново собранный из обломков, частью уцелевших, частью стилизованных.

Гости, лоснясь золотым, бронзовым и розоватым загаром, с шиком полуодетые, слетались, как крупные бражники, парами и небольшими подвыпившими компаниями. С улицы внутрь павильона вел крытый подиум, сопровожденный шеренгой каменных идолов, задрапированных в ткань поленг. Анна успела выяснить, что этот сакральный орнамент предсказуемо отвечает за равновесие темных и светлых сил. На каждую черно-белую приходится пара серых квадратов: издержка переплетения нитей. Из этого наблюдения следовало наглядно, что воплощение чистых идей имеет кое-какой побочный эффект. Вернее, продукт — стружки, обломки, обрезки. Не осмысленный до поры, неотсортированный мусор, претендующий на свою половину мира.

Уорхол считал, что в итоге стать мусором — чем-то, что следует выбросить или отправить подальше в чулан, разложив по коробкам из коричневого картона, — это удел любой рукотворной вещи[7]. Чем раньше ее таковой назначить, тем, выходило, и лучше: только пустое пространство, считал он, «не пропадает зря». То же относится к воспоминаниям. И, надо отдать ему должное, собственное искусство он с легкостью признавал таким же ненужным хламом, загромождающим понапрасну роскошную пустоту. Возможно, этот конфликт, однажды осознанный, сделал его художником. Искусство рождается из противоречий. Правда и то, что до некоторого момента оно честно старалось их разрешать, пока дадаисты не объявили, что «можно одновременно предпринимать противоположные действия на одном свежем дыхании[8]». И тогда искусство словно впало в детство.

В каком-то смысле поленг — картина сосуществующих в творческо-детском сознании антагонизмов, с огромной серой зоной неясности и недоговоренности. Это пространство «серого шума» — вместилище тайны, где среди сора могут отыскаться лучезарные сюрпризы, которые художник извлечет из неизвестности со смешанным чувством ужаса и восторга.

Дома в шкафу у Анны висела рубашка в такую же черно-бело-серую клетку, с острым высоким воротником и золотой державкой в колечке, как у Сатурна, — эмблема британского панк-монархизма. Снов обожал Вивьен Вествуд, носил ее вещи сам и одевал в них Анну. На вечеринку в «Тугу» она тоже пришла в одном из подаренных им кособоких платьев, которые всегда ей очень шли. Это, светло-серое, собрано было из лоскутов, угловато торчавших в стороны продуманными лохмотьями.

Посреди павильона, оскалив клыки, навис над концертным роялем крылатый демон. Стайки гостей, чирикая, рассаживались по местам. Наконец появился сам исполнитель, одетый во фрак. Поклонившись, он храбро уселся в точности под распахнутой пастью. Тут же, быстро, как в театре, стало темнеть. Ночь окутала зал сплошной пеленой, приглушая журчание разноязыкой речи. Стихая, она сливалась с дальним гудением океана, затопляющим паузы между нот. Поляк-пианист заиграл Шопена. Под высоким куполом, как вспугнутые ласточки, заметались летучие мыши.

Первое, кстати, что изумило Анну на Бали — множество ласточек.  С виду как подмосковные, словно ты где-нибудь под Можайском, — и осеняет: те же! Сезонная миграция, на дворе январь. Снов хохотал от радости, как ребенок.

 

3

 

С Хенриком и Джоан они познакомились через несколько дней после приезда. Хенрик был dutch painter, голландский живописец, как он сам себя c достоинством представил, c русо-седой косичкой и бирюзовыми северными глазами. В его работах в самом деле чувствовалась школа, старая и добротная. Как и привитое с детства уважение к ремеслу: Хенрик был сыном потомственного стеклодува. Живописи он учился в Бельгии, зарабатывая на учебу ручным производством досок для серфинга. Джоан занималась скульптурой и ювелирным делом. Серьга у нее в правом ухе — сырой аметист на длинной подвеске — потрафила бы «дикарскому» вкусу завсегдатаек позднесоветского Коктебеля. Впрочем, на жизнь она в основном зарабатывала съемкой для модных журналов, которые, как бабочки-поденки, во множестве здесь открывались и почти сразу же закрывались. Их непрерывный круговорот служил Джоан стабильным источником гонораров.

So tired of Asian models, if you only knew![9] — сходу взяла она быка за рога.

Saga, мимолетное издание с эпическим прицелом в бесконечность, заказало Джоан съемку очередной модной коллекции. Бали — рай для дизайнеров средней руки. Климат ровный и мягкий, хлопок и шелк стоят копейки, ручные промыслы — роспись, вышивка, кружево — тоже почти ничего, поэтому даже недорогая повседневная одежда местного производства выглядит затейливо и нарядно. Она приятна на ощупь, не мнется, живет не дольше цветов, осыпаясь и быстро линяя, и мало где еще могла бы быть уместна. Иными словами, полностью отвечает разлитой в воздухе праздничной беззаботности — похоже, исключающей возможность чего-то большего, не говоря о ВЕЛИКОМ.

Автор коллекции, Мило, седой итальянец с повадками тигра не то дрессировщика, очень похожий на Лагерфельда, зачем-то не бреющего усы, встретил их в ателье в Семиньяке. Приподнял очки: то ли выстрелил, то ли щелкнул хлыстом. Криво осклабясь, сверкнул бриллиантом, вправленным в клык. Наотмашь распахнул какую-то дверцу — и свет, проникавший сквозь жалюзи, озарил помещение целиком — шкаф оказался доверху полон хрустальными босоножками. Взглядом велел примерить. Сдернул, не глядя, с вешалки платья, длинные, в пол — с контрастной набивкой и черное с крупными стразами, к ним пару шарфов — звезды-колючки и шкура зебры, просто колючки и перья страуса. Бросил — и шарфы дымкой повисли в воздухе, медленно оседая. Сдернул еще одно платье, покроя baby-doll — из розовой парчи, с кукольным болеро поверх недетского декольте. Замер на секунду и добавил красный комплект с рисунком jungle: штаны-афгани и топ с голым плечом. Походя выудил из сундука гроздь ожерелий, швырнул поверх платьев — и, хлопнув дверью, исчез.

Джоан, смешно морща лоб, пояснила:

— This is the Cactus collection[10].

Съемка была в «Тугу». Так Анна в первый раз там и очутилась.

— We spent our honeymoon here, twenty five years ago — can you imagine? Henrik was always crazy about Asia, unlike me. I’m looking like Asian, but mentally I am totally European. Far more than Henrik, trust me[11].

Анна почуяла, что Джоан пытается этим что-то ей сообщить. Та между тем попросила зажмуриться и припудрила Анне лицо рисовым тальком. Флейцем смела излишек. Анна надела первое платье. Бретели, казавшиеся перепутанными, сошлись на спине греческой буквой гамма, оставив лопатки открытыми.

— Henrik and I, we’re partners. Like you and your husband.

Of course[12].

Снимали у океана, в газебо, в бунгало, в парке, в гостиных, в чайных и сигарных салонах. Калейдоскоп наращивал обороты, на каждом витке предъявляя свежий аттракцион: вольер с райскими птицами, доставленными с Ломбока; собрание крошечных туфелек, заключенных в стеклянный гроб; веерную мастерскую, полную шелковых сквознячков. К вечеру у Анны голова шла кругом. В глазах все разбегалось и рябило, как от ЛСД. Джоан осталась очень довольна, и они вместе здорово напились за счет заведения. Вроде бы даже потом целовались, но этот момент Анна помнила смутно.

 

4

 

Большое семейство Джоан происходило из Сингапура, но позже перебралось в австралийский Перт. Ее утонченная красота стала итогом сложной селекции. В ней текла помесь китайской, английской, немецкой и португальской кровей. В юности Джоан работала моделью и приобрела заметную известность в регионе. В свои пятьдесят она оставалась все еще чертовски хороша, а кроме того — легка на подъем и как-то по-мальчишески естественна. Это был пятнадцатый их с Хенриком год жизни на Бали. До этого они довольно долго прожили в Бургундии, в собственном замке с круглыми башнями, с XIII века несколько раз перестроенном. Реставрацию, год за годом, делали сами, с азартом тратя на это почти весь доход. Их целью было вернуть осязательную достоверность каждой поверхности; каждой сломанной ручке двери, карнизу, потерянной вилке найти возмещение, сообразное форме пустот, еще берегущих память о материальном присутствии. После отъезда на остров в замке открылся отель, вся прибыль от которого уходила теперь на содержание в должном порядке зданий и прилегающих к ним угодий, сказочных и по меркам французской провинции.

Хенрик и Джоан вели свой веб-сайт — цифровой дубликат счастливого брака, рискованно выставленный на витрину. Цветущая круглый год Азия с хорошо продуманным балансом приправ и специй в равной пропорции к старой доброй Европе, связанные воедино продуманным эротизмом. Просмотр странички оставил у Анны привкус не очень пристойного искусительного любопытства, как если бы она читала чужое письмо, зная вдобавок, что адресат об этом узнает.

Имидж красивой артистической пары, похоже, пользовался успехом на рынке. Отметив это, Анна ощутила легкий укольчик совести, от которого сразу же отмахнулась. Выставить на обозрение свой образ жизни ни Снову, ни ей и в голову не пришло бы. В том, что касалось public relations, Снов соблюдал старомодное целомудрие — как, впрочем, почти во всем.

С другой стороны, было похоже, что Хенрик и Джоан в самом деле счастливы. Он сделал сотни ее портретов и тысячи ню. Они вырастили двух сыновей. Старший, Киприан, почти не перенял резных китайских черт матери и выглядел скорее уроженцем Пиренейского полуострова. Младший, Антуан, был ниже ростом, заметно смуглее и мало что унаследовал от отца, кроме мимики и характерной смягченной пластики. Сходство мальчиков было скорее в том, что в обоих успела себя проявить в равной степени новая человеческая порода, не скованная национальными особенностями и предрассудками. Оба носили французские имена и, кроме этого языка, свободно владели голландским, разговорным индонезийским и местным балийским наречием. Для внутренних нужд пользовались семейном койне — английским с примесью слов и выражений на всех перечисленных языках. Mother tongue, объяснила Анне Джоан. Родной — тот язык, который усвоен от матери.

 

5

 

Плотно сжимая маленький рот, мальчик-метис со старательным ожиданием вглядывался в прохожих. Лицо на темном фоне, с бликами, яркими, как на иконах, подсвечено было сбоку, из-за чего половина, ближняя по ходу здешнего движения (правостороннем при левом руле) оставалась в тени почти целиком. Портрет на огромном холсте перекрывал собой всю видимую с улицы часть стены. Черепичный гребень постройки, ничем, кроме бара на нижнем из двух этажей не приметной, пришелся бы гигантскому ребенку по колено.

Было начало шестого. Созревшее солнце сочилось горячим золотом. Цепляясь за дреды пальм, по-хозяйски заглядывало под навес, чтобы лизнуть напоследок цветной мармелад витражных светильников, выставленных на продажу перед кустарной лавкой. Одергивало родительским жестом саронги каменных монстров. Слушая предзакатные песнопения, гладило по затылкам участников сиримони, сверчковым оркестриком расположившихся тут же на тротуаре. На полпути из Чанггу в Семиньяк, куда они направлялись, Снов попросил таксиста затормозить.

У стойки было свободно, и они с Анной без всяких помех заняли позиции, позволяющие отслеживать хаотические перемещения Александра. Взвесив все выгоды детского культа, царствующего на острове, он наслаждался приливом свободы и только что едва не сбил с ног пару стройных созданий, пока те с медлительной грацией цокали к выходу, перемежая девический щебет забористым матерком.

В ответ на вопрос, занимавший Снова, бармен в тюрбане, сливая из джиггера водку в стакан со льдом, кивнул на конопатого тощего голландца, сидевшего точно с таким же, кристальной честности роксом. Череп его, как у Снова, выстрижен был машинкой почти под ноль, в мочке левого уха торчала сережка-гвоздик.

— No, I’m an absractionist. Yes, he’s my friend… that’s Antoine, his younger son. Let me call[13]

Александр, сопя от натуги, ползал между стальных мебельных ножек, пытаясь сгрести в охапку своих пластмассовых чудищ, которые то и дело выпрыгивали из рук, препятствуя сборке в чудовище следующего порядка. Коснувшись металла, они с треском вскрывались, вроде цветов-мутантов, грозя захватить всю территорию бара.

Тощий с серьгой, ожидая ответа по телефону, разглядывал Анну, шаря по ней глазами, будто искал что-то в справочнике, пролистывая страницы. Спросил деловито, с видом матерого профи:

Are you Ukranian?

WellWe are from Moscow actually.

— I used to have a girlfriend from Ukraine. Two years ago. Also had Russian one. Russians are beautiful, too. They have lots of money, buy art. Used to have Polish as well. Czech. Balinese. But I’ve never seen[14]Hi Henrik, dit is Vincent[15].

Он был здорово пьян — as always[16], махнул рукой автор большого портрета, когда спустя сутки, за той же стойкой они познакомились. На другой день Хенрик и Джоан ждали их у себя на вилле в Сануре.

 

6

 

Дребезг стакана на тумбочке у кровати, не разбудив, проник в ее сон. Лето, Москва, старый дом. Силуэты предметов, сновидчески странных. Сухое крыло. Лошадиный череп. Размытые утренним маревом, их очертания колебались. Зыбь отзывалась в теле вибрацией, не находившей себе надежного объяснения и прорастающей, как побег, готовый вот-вот разрешиться панической вспышкой.

Метро! Первый состав, зеленая ветка: пять тридцать. С этой уютной мыслью Анна забылась, чтобы в начале седьмого очнуться счастливой от стрекота бамбуковой трещотки.

На западной окраине Чанггу в зимний сезон было немноголюдно. Крестьянские хижины огибали маленькое рисовое поле, расчерченное на участки и, кроме главной цели, служившее выгоном для домашних уток. Пара десятков вилл под сдачу заняты были дай Бог через одну, отель на берегу стоял почти пустой. Синие в узорах лодочки-прау с продольными балансирами из бамбука, вынесенными по обе стороны от бортов на изогнутых лапах, сохли на пляже стайками по три-четыре. Не как в Джимбаране — густой многоярусной бахромой. Рынка здесь не было, скудный улов гадов и рыбы в налипшем песке еще на рассвете скупали на вес соседние рестораны.

Забит был только зеленый гестхаус в три этажа, уныло торчавший из-за деревьев на второй линии — пристанище серферов из Австралии. Ради стабильной волны некоторые летали туда-обратно каждые выходные. Для остальных поселенцев волны представляли скорее неудобство. Бурный прибой поднимает серую взвесь, и никогда не знаешь заранее, чем он намерен хлестнуть тебя со всей дури — пальмовой веткой или доской с торчащим гвоздем.

Лучшие места для плавания были на востоке, в бухтах Чандидасы, названной по имени тамошнего храма Шивы и Харити, заступницы детей. Невысокие волны переливались на солнце — словно ади пуруша, нетленный и вечный, пересыпал в синих ладонях оттенки холодной гаммы, от хризолита до аметиста. Вода там была прозрачная до того, что, спускаясь тропинкой между черных утесов, ты видел, как дрейфует по всей ее глубине вечный нетленный пластик самых горластых ярмарочных расцветок — буквально цитирующий «подводную» серию Виноградова и Дубосарского.

Смысла в уборке пляжей балийцы не видели. Маленькие плетенки для подношений или кульки из банановых листьев, сотнями лет заменявшие одноразовую посуду, рассыпа́лись в прах, не успев стать мусором, в тот момент, когда муравей, кентавр своего драконьего мира, утаскивал на себе последнее зернышко риса. Пластиковая штамповка вторглась в чудесный порядок с коварством инопланетного паразита. Когда Александр и Анна вылавливали из воды всю эту яркую дрянь, сваливая ее в кучки на берегу, местные жители рассаживались вокруг, наблюдая за ними с таким уважительным любопытством, словно они выкладывали на песке тибетские мандалы.

Надо было вставать. Успеть, пока солнце низкое, выпить кофе в саду.

Снов еще спал. Поднявшись, Анна заметила на освещенной стене тонкую тень от ветки. Утиное треньканье за приоткрытой дверью балкона дергало-настраивало струнки будущего дня. Окна обеих спален смотрели в поле, ласкаемое теплым ветром. Она обернулась и, близоруко прищурившись, снова увидела очерк на белой стене. Тень неподвижно лежала на прежнем месте.

 

7

 

Вечером, после долгих бестолковых плутаний по переулкам Санура тот же таксист оставил их возле старинных резных ворот с плашкой 35/30. Снов был на взводе — к назначенной встрече они опоздали почти на час.

Ворота открыл знакомый на вид подросток лет шестнадцати, одетый во что-то черное и мешковатое. На ходу обуваясь, он мотнул сырыми вихрами в сторону узкой гравийной дорожки:

Hello, that way, please[17].

Складность разнонаправленных жестов напоминала повадку мангуста.

У них за спиной скрипнула створка. Скутер закашлялся, заурчал и стих за невидимым поворотом.

Свернув от бассейна, тропинка нырнула в дебри. В конце коридора, раздвинув цветущую зелень, возникла терраса традиционного, в два этажа, дома с пальмовой кровлей. Мелькнули, одно за другим, ванильное платье с голой спиной и мужская рубашка цвета барвинка. Два балидога, черный и белый, встретили Сновых радушным лаем.

На низком стеклянном столике высилась башня из толстых, дорого изданных каталогов, призванная, по всей видимости, сигнализировать об успехе. Хенрик, как старых друзей, приобнял по очереди всех троих — и, сразу же посерьезнев, придвинул ближе к столу два бамбуковых кресла:

Business is first[18].

Снов положил на колени тяжелый альбом в зеленой суперобложке, похоже, не без умысла водруженный сверху. Два-три портрета, мужских, потрепетав на ветру, не подкрепили, но и не опровергли исходного впечатления. Серия Billiards — с десяток страниц колебаний над самым обрывом в порно, с потерянной Джоан, окруженной равнодушными игроками, кольнула Анну жалостью, одновременно включив у обоих мужчин гримасы брезгливого пренебрежения. Хенрик дернул плечом:

Sex is always good for sales[19].

Серия Bulls дала кроткую передышку — просто быки, без постановочных измышлений. Множество породистых быков-производителей. В них было что-то от рембрандтовских офортов. Женские ню в ужасающем разнообразии Снов, начинавший злиться, пролистал не глядя, словно боялся позволить глазу увязнуть в этой густой живописной массе из плоти и лиц раньше, чем выудит из нее то, что искал.

Их оказалось немного, особенно если принять во внимание индустриальную Хенрикову плодовитость. Наверно, чуть больше десятка — портретов сыновей, отроческих и детских, дублей и вариантов при разном свете, мгновенно притягивающих внимание отраженным в них взглядом отца-художника — увлеченным, взволнованным, творящим и разгадывающим в то же время собственное творение, в котором он то узнавал себя, то удивлялся его отдельности, самоценности. Лучшим был оригинал того самого, первого из увиденных Сновым, портрета серьезного мальчика лет семи. Net net: финальное сальдо, крупица чистого золота, которую он извлек из глинистого пласта сопутствующей породы. Все остальное тянуло разве на то, что дилеры зовут на своем жаргоне «крепким салоном»: редкие взлеты, провалы, инерция, несомненное мастерство, — но ни одна из этих работ не смогла бы заставить Снова застыть посреди дороги.

Сканируя ревниво Сновские предпочтения, Хенрик принялся расставлять большие портреты вдоль длинных перил террасы, пока Александр, примостившийся на полу у стеклянного столика, потянулся к маленьким, темперой написанным на морской гальке. Джоан, едва заметив, ловко пресекла его поползновение: dear, look[20]— в маленьком бассейне у крыльца кто-то громко чавкал — золотые рыбки! Величиной, между прочим, с хорошего карпа — hey, naughty boy, shall we feed them?[21]

Хенрик, видимо, тоже проголодавшись, спросил, умеет ли Анна готовить борщ:

— I’d love to try it once. It must be green, right?[22]

С неба упал тропический вечер, прошитый зуммерами комаров. Джоан их предупредила, что комариный укус может быть очень опасен: где-то в Сануре тлеет очаг лихорадки денге. Опутывая стену живым узором, на ночное дежурство стягивались гекконы. Стоило отвлечься или моргнуть, неподвижный рисунок менялся, как между вспышками стробоскопа.

Хенрик вернулся из дома с парой ракеток для бадминтона и протянул одну Анне. Щелкнул кнопкой на рукоятке и сделал широкий взмах. Слабый разряд пробежал по сетке, и в темном воздухе вспыхнуло и погасло крохотное созвездие.

— Would you like to go to piano concert? In «Tugu», next Sunday.

— Who’s playing?

— Well, I don’t expect any big stars here in Bali… Don’t know, really. Some Polish guy.

— That’s fine then. He’ll probably play Chopin.

— Let me check the program… Chopin and Chaikovsky — you guessed it. Оne more Smirnoff on the rocks, Nikita?[23]

Он разделил со Сновым остаток водки. Куантро тоже кончился, а вместе с ним замороженная маргарита, которую пили Джоан и Анна. Хенрик предложил пройтись до ресторана на пляже.

It might be windy dearest[24], — проворковала Джоан, набросив Анне на плечи пашмину из белого кашемира.

Хенрик, наблюдавший эту сцену, улыбнулся ей с явным поощрением. Собственно, для него она и была разыграна. Взглядом он осторожно дал Анне понять, что их с Джоан брак многое допускает. Снов разговаривал с Александром и ничего не заметил. И слава Богу. Она его любит, и он ее муж. А это всего лишь флирт. Вполне безобидный — они же светские люди. 

 

8

 

Столик для них накрыли у самой воды, но океан, скраденный темнотой, напоминал о себе только гулом и напитанным солью ветром. Поежившись, Джоан призналась Анне, что предпочла бы для жизни Убуд — как все коренные жители региона, она питала мистический страх перед цунами. Каких-то пять лет назад на Суматре разом погибло 180 тысяч человек; на Анну, ожидавшую тогда рождения Александра, эта трагедия произвела сильное впечатление. Вот почему изо дня в день, половину времени жизни, балийцы, следуя идее видимого и невидимого, чествуют своих бесчисленных богов и заклинают демонов смирить нрав, поочередно преподнося тем и другим пищу и подарки в маленьких корзинках. Темных прибрежных духов кормят и одаривают щедрее, подкладывая в плетенки деньги и сигареты.

Хенрик сделал общий заказ — ассорти местных блюд на подносе и четыре пиалы супа buntut. Очень пряный, да и вообще превосходный, он был приготовлен на крепком бульоне из обожженных бычьих хвостов. Александр сам заказал себе шашлычки в соусе из арахиса. Порции были большие, остатков еды хватило на пару увесистых догги-бэгов. Обе собаки в разное время были подобраны Хенриком тут же на пляже. К объедкам, щедро приправленным чили, они были привычны с младенческого возраста.

Ресторан закрывался, пора было расходиться. Александр Никитич, похорохорившись, мирно заснул на руках у отца. Они проводили друзей до виллы, и перед тем, как расстаться, Хенрик сунул в холщовую сумку Анны продолговатый цилиндр, обернутый серой бумагой.

Утром, развернув подарок, Сновы нашли под оберткой маленький холст с белым быком. В знак благодарности Анна сварила для Хенрика борщ, объездив перед тем половину острова в поисках нужных ингредиентов. Свекла обнаружилась в Семиньяке, в модном веганском баре, где из нее выжимали сок, стоивший вдвое дороже, чем манговый. Вместо сметаны в Сануре, в лавке у австралийцев Анна взяла упаковку crème fraîche. Фасованный по дюжине в конверты лавровый лист нашелся во французском супермаркете, рядом с бурбонской ванилью в стеклянных патрончиках — и по такой же цене.

9

 

Ровно в девять утра привычно звякнул айфон: сообщение от Джоан. Пожелание доброго дня и живописный этюд в духе кватроченто — Анна с Александром на коленях. Хенрик написал его по фото, неделю назад сделанному в Убуде.

Поездку замышляли как серьезный культпоход, но оказалось, что к самым интересным индуистским храмам на машине не подобраться, а лестницы в несколько сот ступенек — испытание не для Снова с его артритом. Осмотрев по-быстрому те, что поближе к центру, отправились прямиком в Обезьяний лес, обещанный Александру. Очки, кошельки, телефоны и украшения Хенрик и Джоан посоветовали оставить в машине — здешние обезьяны были профессионально натасканы на воровство.

That’s kind of local business[25], — пояснил Хенрик: краденые вещи можно было вернуть на следующий день, оплатив услугу по тарифу, указанному при входе.

Бананы и мангустины, купленные у ворот, макаки-крабоеды принимали без всякой благодарности, зато были не прочь пообщаться по душам. Стоило Снову присесть закурить у храма Пралжапати, как справа приземлился на скамейку крупный самец с розовым личиком, явно намереваясь стрельнуть сигаретку. Снов протянул ему пачку, и длиннопалая ручка с узкими ноготками проворно выудила из нее сразу две штуки. Одну обезьян оставил себе, вторую сунул подружке, спрыгнувшей с ветки и тоже усевшейся рядом, закинув ногу на ногу в точности, как Снов. Самец повертел сигарету в пальцах и, глядя на оторопевшего Снова, поднес ее белым концом ко рту. Еще раз повторив за Сновым его жест, он повернул ее фильтром к себе, и, делая вид, что курит, рассеянно заозирался вокруг. Кисть его левой задней тем временем, действуя как бы по собственному почину, затеребила клапан кармана на правом колене Снова. К досаде воришек, там оказалось пусто, и, побросав сигареты, парочка заодно с другими сородичами переключила внимание на сногсшибательную блондинку в платье с обнаженными плечами. Дружный бросок — и богиня, к восторгу приматов обоего пола и вида, осталась в прозрачных стрингах. Громче всех аплодировал, само собой, Александр.

— Looks like we’ve already seen all the most interesting things, — сказал Хенрик. — Isn’t it time for a drink?[26]

С виду обычный варунг у обочины с грубо сколоченными столами и длинными лавками, Naughty Nuri’s[27], названный в честь балийской жены хозяина-американца, твердо держал нью-йоркский барный стандарт. Нури — Попугай — было скорее прозвищем. У касты шудра, которая составляет девять десятых от населения острова, детям вместо имен принято давать номера от одного до четырех. С пятого счет открывают заново, а при рождении близнецов традиционно впадают в мистическую растерянность.

Снов попросил два джина и тоник отдельно, Анна и Джоан заказали по маргарите, Хенрик — сухой мартини, который немедленно повторил, еще и еще. Это не помешало ему удачно поймать момент, когда Александр догрыз свои bbq ribs[28] и забрался, весь по уши перемазанный, к Анне на колени.

Послав Джоан ответное сердечко, Анна заварила свежий кофе — по обыкновению, ровно за минуту до того, как уловила запах парфюма, известный ей наизусть до последней молекулы. Нотки сандала и махагона на «кожаном» фоне мерцали в нем попеременно с гвоздикой, корицей и мандариновой коркой. Черный классический Egoiste давно был снят с производства. Последний флакон чудом дождался Снова в Сингапурском duty-free.

— Привет. Не скучаешь один?

Обращение к ней в мужском роде было приметой нежности. Снов налил себе кофе, который как раз успел завариться, и закурил сигарету. На нем была винтажная белая рубашка с широкой встречной складкой на спине. Снов ее носил, как было принято в начале 50-х, заправив в широкие брюки с ремнем.

— Смотри, что Джоан прислала.

Она подтолкнула к нему телефон с надкушенным яблочком.

— Фото мне нравилось больше. Но ты, как всегда, красавица.

Снов отложил сигарету и потянулся за книгой, которая по-прежнему лежала на столе.

Не сменить ли пластинку? Но родина снится опять. Подходящее чтение в тропиках, прямо в точку. Перспектива из снов — сон во сне, сон во сне, сон во сне… — На этих словах он усмехнулся.Вызовешь мне такси? Кончается джин, пора пополнить запасы

— Ты в Семиньяк? Возьми с собой камеру, вдруг поснимаешь.

— Свет слишком мутный, неинтересно. Просто проветрюсь. Кстати, забыл. У меня для тебя подарок.

Снов пошарил в кармане и протянул ей флакон черно-синего лака. Странно. Анна не красила ногти и находила в этом свой шик. Кажется, Снов разделял ее мнение… Боже, еще и с блестками. А!..

Ночь и снежинки-звезды. Это его фетиш. Скорее всего, покупая себе парфюм, Снов не смог пройти мимо — как никогда не мог пройти мимо стеклянных шаров со снегом. Она рассмеялась и подняла взгляд на мужа, но тот оставался серьезным, молча наблюдая за ее реакцией. Анна взглянула на этикетку в надежде найти на ней объяснение.

LE VERNIS

NAIL COLOUR

357

NUIT DE RUSSIE

CHANEL

Русская ночь. Остроумно. И совершенно в его, Снова, стиле.

Он продолжал за ней наблюдать, не подавая знаков.

Она встряхнула флакон. Изнутри русской ночи настойчиво постучали.

Снова проверила этикетку — и все поняла: ВЕРНИСЬ. Это была сцена ревности.

Из-за забора донесся сигнал такси. Анна проводила мужа до машины, обняла за шею и поцеловала за ухом, по-кобыльи втянув ноздрями знакомый запах, успевший смешаться с кофе и сигаретным дымом. Она никогда от него не уйдет. Никогда. 

 

10

 

Стоило бризу усилиться, в рисовом поле за домом вступила в права замысловатая местная полифония: чавканье, хлюпанье, дребезг. Сухой перестук ветряков, собранных из жестянок, проволоки и бамбука. Хлопки длиннохвостого змея-пугала из разноцветных пластиковых пакетов. За полем щетинилась рощица из кокосовых пальм, и продолжалась деревня, на краю которой, прямо у океана обосновалась уютная маленькая гостиница с просторным бассейном и рестораном, где Сновы обычно обедали, когда ходили на пляж.

— Мама! Смотри!

У Анны в груди рассыпалась радость: проснулся! Чмокнул ее в ложбинку под носом — новый вид поцелуя, который он сам изобрел — и с торжеством распахнул грязный кулак. На ладошке лежала монетка с квадратным отверстием в центре, щербатая и заметно позеленевшая. Только что выковырял между плит садовой дорожки. Садовник Вайян, взглянув на находку, всей своей мимикой выразил изумление. Жестом он показал, что монетку нужно надеть на шею: 

Chinese coin! Very old! Very very luck![29]

Вряд ли она была такая уж старая, но Анна всегда доверяла счастливым знакам и помогла Александру подвесить ее на шнурок рядом с крестильным крестиком.

— Что тебе сделать на завтрак — яичницу или омлет?

— Яичницу. А где папа?

— В город поехал, скоро вернется. Заварить тебе чай?

— Я сам!

Чайная ложка чая, три куска сахара, два колесика лайма — рецепт Снова-старшего. Снов-младший добавляет, как только чай заварится, три кубика льда, а перед тем поднимает в стакане френч-пресса чайную вьюгу. 

— Ложкой снег меша-ааая, ночь идет БОЛЬША-АААЯ…

И этот туда же. Сговорились они, что ли, эти Сновы?

Спой про соседей, просил он, когда был маленький. Голос у него звонкий. И слух хороший. 

— Мы плывем на льди-ииине, как на бриганти-ииине, по седым суровым моря-ааам

— Давай-ка за стол, все готово.

— Пойдем сегодня на пляж?

— Да что-то ветер поднялся. Давай переждем.

— Тогда я пойду в наш бассейн.

— Замерзнешь — смотри, как дует.

Маа-маа! Я же буду под водой. Где мои очки и ласты?

— Сначала убери тарелку. Эй! И чашку тоже.

Едва научившись плавать, Снов-младший учинил диверсию в гостиничном бассейне: подплыл незаметно к двум девушкам и, как макак-крабоед, сдернул с них лифчики. Monkey see, monkey do[30].

— Мама! Ну посмотри на меня! Я же сейчас прыгну «ласточкой»!

Шлепая ластами и на ходу натягивая очки, Александр просеменил к дальнему бортику. Плюхнулся на глубину и, несказанно гордый, вынырнул у ближнего, где мелко. А ведь в первые дни боялся войти по колено. Трусишка! — сказала ему Анна. Уложила спать после обеда и сама тоже прикорнула с книжкой у себя. Уже задремала, когда перед ней распахнулась балконная дверь. Прошел по карнизу со своего балкона к родительскому. Перелез через перила и шагнул в комнату. Лег рядом с ней и молча прижался. А ей ни вдохнуть, ни выдохнуть, как удавка на шее. 

— Я не трусишка.

— Прости меня.

— Я тебя лю.

— Я больше не буду. Я никогда так больше не буду.

Лю.

Коснулся пальцем ее ключицы, потом своей. Двумя руками в воздухе нарисовал сердечко и обвел в кружок. Это значит — «вместе навсегда».  И помрачнел.

— Что такое, малыш?

— Не навсегда…

— Что с тобой?

Как будто вспомнил что-то ужасное. 

— Что с тобой, милый?

— Мама… я попаду в АД!

— Что?.. Ты что говоришь такое? Ну-ка давай, расскажи мне.

Не может сказать и заплакать не может.  

— На ушко…

— Давай на ушко.

Прижался. Дрожит. Шепчет в ухо:  

— Мама… Я — вор!

Хлынули слезы. 

— Ну-ка, давай, расскажи мне. Попробуем все исправить. Что ты взял? У кого? Не бойся, малыш.

— У Ярослава с соседней дачи… Две монетки… иностранные. И цепочку.

— Какую цепочку?

— Пластмассовую. Для человечка из лего

Милый глупый мальчик.  

— Чепуха какая. Приедем — все вернем.

— Мама! Я сам хотел вернуть! Но я избавился от этих предметов!

«Избавился от этих предметов». Так и сказал.  

— Я их в речку бросил с моста.

— Ну и фиг бы с ними. Подарим Ярославу новое лего, целый набор.  И монетки привезешь индонезийские.

— Я не буду в аду?

— Нет, конечно, мой милый. Откуда ты это взял?

— Мне Валентина Семеновна говорила…

Валентина Семеновна, няня из Невинномысска, жила с ними с самого дня рождения Александра.  

— Ты не будешь в аду. Не бойся. Я тебе обещаю. Давно это было?

— Да. Еще снег не пошел.

— Почему не сказал? Ты же мне все рассказываешь. 

— Я все тебе рассказываю, только я думал, что ничего уже не исправить.

— Все можно попробовать исправить. Просто в следующий раз сразу мне расскажи. Хорошо?

— Да. Я всегда тебе все рассказываю, просто я не знал. Мама, а ты воровала, когда была маленькая?

— Погоди, дай подумать. Мне нужно вспомнить.

Наплакавшись, он уткнулся в ее плечо. 

— Ничего, потом расскажешь. Лучше расскажи, как я родился…

Слушая, он засыпал, и она обнимала его горячее тельце, гладя по мягким взлохмаченным волосам. У меня-то и мысли не было. А когда узналачуть не взлетела от радости к потолку. Врач мне сказала, что у ребенка очень большие уши. Будет, наверное, музыкантом. Все лето, длинная осень, начало зимы и все, что было потом — я и представить себе не могла, что счастье бывает сплошным, ежедневным и может длиться так долго. Собиралась на встречу с тобой, как на свидание. Синеглазый анестезиолог, спрятавший в карман мои очки и, пока шла операция, все время меня смешивший, положил тебя мне на лицо. Как если бы небо опустилось на меня сверху — так это было. Ты-то, наверное, видел только размытое огненное пятно рыжих волос. Страшно, и весело, и тепло — гонь! Помнишь, как ты голосил, когда у нас на даче отключили свет? Гонь! Давай зажжем свечки — сделаем праздник! И так я была счастлива, мой милый, что на ноги вскочила на следующий день. Еще через день с фляжкой виски в кармане приехал папа. Он жутко нервничал, как мы с тобой его встретим, и мы разрешили ему покурить у окна, чтобы он не боялся.

Ты меня не подвел — ни тогда, ни потом. Плакал всего-то раз или два, когда зубки резались. И не плакал, а пел — ля! ля! ля! ля! ля! Все было так, как я ему обещала, и я была такая же, как прежде. Только, наверное, лучше — благодаря тебе. В общем, мы с тобой все это здорово провернули. Когда возвращались — да-да, ты спал и не помнишь — над Минским шоссе загорелась зимняя радуга.

Александр сопел, обхватив обезьяньей лапкой ее запястье. 

 

11

 

— АААА! Пойди вытрись сначала! Потом обнимайся.

— Я тебя лю. Можно банан?

Бананы, заодно с лазурными лобстерами-богомолами, Вайян привез рано утром с денпасарского рынка. Плоды были коротенькие и пузатые, как лимоны. И пахли тоже лимоном, немного. По эту сторону мира все и в самом деле было по-другому. Даже сваренный Анной борщ отдавал ананасом. 

— Ой! Смотри, мама: ласточка! Ой, и еще одна!

Птицы, одна за другой, промчались над подстриженным газоном. 

— Мама, а почему ласточек иногда называют касатки?

— Потому что хвост, как две косички.

Неееет… Дельфин же не поэтому касатка. 

— А почему? Он, кстати, окрасом похож на ласточку. 

— Потому что плавник на спине похож на косу. Он очень острый! Касатки — самые смертоносные хищники в океане.

В их небольшом научном сообществе Александр по праву считался ведущим специалистом по морским млекопитающим. 

— Ну, у слова коса есть несколько разных значений. Это называется омонимия. Или омофония, если не все буквы совпадают. Слова-двойники. Наплавался? Ласты сними. И давай-ка в дом, сейчас дождь начнется. 

— А! Теперь все понятно. Забыл тебе сказать еще про ласточек. Они ласточки называются знаешь почему?

— Говори и быстро в дом. 

— Потому что у них хвост раздвоен, как у тюленя задние ласты.

Отличный ход мысли. Птицы мы, рыбы… В ответ на цитату, с неба грохнулся ливень. Как там Снов, интересно? Анна схватила айфон со стола и кинулась в дом, за пару секунд успев промокнуть до нитки.

Во всем регионе балийский климат считается самым мягким. На протяжении года температура стабильно колеблется у отметки +28°С. Формально зима — дождливый сезон, но бывает, дождя нет неделями. Небо почти всегда затянуто облаками, поэтому солнце не обжигает, поддерживая влажный воздух одинаково теплым в течение всего дня. Если польет, то всегда внезапно. Тропический дождь никогда не собирается — падает моментально. Ливень стоит стеной, и не знаешь, когда прекратится — через десять минут, через час, через сутки… 

— Похоже, мы с тобой ушли под воду. Придется заказать обед по телефону. До ресторана нам не доплыть.

— У меня есть очки и ласты. Шучу! Мне чур картошку фри и жареного цыпленка.

Анна сняла трубку стационарного телефона. Ayam goreng и два nasi goreng. Ayam — это курица, nasiрис, а про goreng все понятно без перевода: индоевропейский корень слышен и через толщу времен.

Стоило повесить трубку, ливень тотчас прекратился. Снов, скорее всего, сидит в каком-нибудь баре и подключен к вайфаю. А у нее опять пустой сектор без рисок… Роутер подмигнул красным глазком. И так по сто раз на дню. Все-таки ей придется сходить к хозяину и обсудить это лично. Вайян слишком вежливый. 

— Милый, побудешь с Вайяном, ладно? Я ненадолго. Скоро должны привезти еду.

— Купишь мороженого?

— Куплю.

 

12

 

Из дома до ворот вела дорожка, вымощенная кремовым кирпичом. Вертикальный участок стены над крыльцом был застеклен по всей высоте. С обеих сторон от него на втором этаже тянулись балконы спален, соединенные узким карнизом. Над ним на стекле все еще видны были отпечатки детских ладоней.

Тропинка до главной дороги отчеркивала рисовое поле от лужайки, где всегда паслись не очень крупные, очень элегантные коровки. На Бали они удивительно стройные и длинноногие, с большущими раскосыми глазами.

Сновы снимали виллу у старого серфингиста. Сам он жил прямо у океана, в традиционном доме из дерева с пальмовой кровлей, спрятанном от посторонних глаз за индуистским храмом. Проходя мимо, Анна привычно вздрагивала от свастики на воротах. Хотя что это за ворота, одно название — просто двустворчатая калитка без всякого намека на забор. Левее, чуть в глубине, виднелся неясного назначения крытый подиум. Двор Господа полон чудес, право слово. У входа сидел под зонтом в черно-белую клетку слон из бетона, мхом превращенный в мамонта. Почва под ногами Анны покачнулась.

Она остановилась у ворот с номером 21. Очко. Звонка при входе не было, о ее визите хозяина оповестил лай балидога. Пес встретил Анну клыкастой улыбкой и акробатическими прыжками, явно норовя заключить ее в объятия и от всей души расцеловать.

Хозяин ограничился приветливой улыбкой. Крепкие желтые зубы, оливковая смуглота. Нос немного приплюснут, как у боксера. Драные джинсы и выгоревшая гавайка. Анна никогда не видела его в церемониальном облачении — похоже, он все-таки был не из местных. Беглый, уверенный международный английский, но в чертах лица ничего китайского: значит не Сингапур. Может быть, Латинская Америка. Или Португалия.

Cold drink? It’s getting hot[31].

О да! Спасибо. Жарковато, в самом деле; надо не забыть купить мороженого… Тут она вспомнила, что вышла из дома с пустыми руками.

Усадив ее под газебо, хозяин кого-то окликнул, уже по-французски, и пояснил на английском:

We’re not from here.

— I see[32].

В садике словно из-под земли выросла барышня с расписным деревянным подносом. Фигурка, прямая, как столбик, на вид лет пятнадцать. На маечке стразами выложен вензель D&G. Саронг в желтоватых звездочках по кумачовому полю. Пластиковый ободок из тех же цветочков поддерживает длинные черные волосы. Точно такие живые цветы покрывали изящное деревце у крыльца. Франжипани: фикус по-нашему. Рядом торчало огромное, почти до конька, алоэ.

Фамильное сходство не вызывало сомнений. Впрочем, не только фамильное.

Через мгновение из дому выглянула вторая девчонка, постарше, с цветком в волосах — удваивая дежавю. 

My daughters. We are from French Polynesia,— разъяснил наконец хозяин, разлив по стаканам какую-то желтую жидкость: — Try[33].

Напиток был сладковатый, совсем незнакомый, с приятной кислинкой, чуть газированный.

— What’s this? I like it.

— You’ll never guess! Wanna see?[34]

Жестом он пригласил Анну на кухню. Перед окном стоял стол, застеленный черно-белой клетчатой скатертью, а на столе — стеклянный кувшин с чайным грибом. Кто-то невидимый снова сделал прыжок с одного лилипутского острова на другой. Вода с тяжелым шлепком приподнялась над краем бассейна, образовав аккуратное маленькое цунами. От океана вдруг потянуло тухлыми водорослями… 

This is Kombucha![35]— провозгласил хозяин, рукой помовая в сторону гриба, словно представлял их с Анной друг другу на королевском обеде.

Комбуча, блин… трах тибидох.

 

 

ЧАСТЬ V. ОДЕКОЛОН

 

1

 

Если считать от метро, 21-й подъезд дома №35/30 по Кутузовскому проспекту был самым дальним, в тихой части двора за баскетбольной площадкой. Отцовский приказ предписывал топать на третий этаж пешком, но раз уж никто не видит, можно ведь и на лифте, спустившись коротким пролетом в цокольный вестибюль с нарядной двустворчатой дверью черного хода, задуманной как парадная и по необъяснимому советскому обыкновению запертой на висячий замок. Когда они здесь поселились, Ане уже исполнилось девять, но ее птичий вес все еще списывался лифтом на погрешность, и, нажимая в темноте кнопку с номером этажа, ей приходилось одновременно резко подпрыгивать.

Двери квартир в подъезде — кроме отдельных, обитых стеганым дерматином, — выкрашены были в один некрасивый цвет. Не умбра, не сурик, не сепия — скучная, старая ржавь, тоскливый оттенок охры, поселявший в душе то безысходное чувство, которое возникает от полного отсутствия в жизни возможности приключения. У охры есть дивные, солнечные оттенки — тягучие, виолончельные, пахнущие медом и кедровой древесиной, — но в этом, подъездном, их гулкая нота звучала фальшиво, словно разболтанная струна, и нагоняла только уныние и почему-то тревогу, напоминавшие Ане о неизбежности взросления, сопровождаемого постыдными телесными переменами и неумолимым разрастанием обыденности, угрожавшим вытеснить из жизни все ее хрупкое волшебство.

Волшебство было радостной тайной — гремящей и радужной, как водопад, горячей и яркой, как ворох трескучих искр от ночного костра на пляже, и как, вперемешку с морскими брызгами, ветер. Тайна было щекотно-дразнящей, собравшей от многого лучшее, сладкой, запретной, опасной и трепетной, как высота, как восторг — или, может быть, как свобода — но только такая, какой все равно не бывает, своенравная, не признающая ущемлений, даром что объективных, как, например, гравитация: только оттолкнись ногами посильней — и полетишь… Невозможная и неуместная, непозволительная подноготная, не совместимая с повседневностью, в которой есть паспорта, пропуска и свидетельства о рождении в коленкоровых корочках, и собственно процесс деторождения, грязный, болезненный, непонятный и противоестественный. Повседневностью, где стрекочут на стенах черные счетчики расхода электрической энергии и существуют зачем-то такие вещи, как старость, угроза ядерной войны, место работы, прописка, давка в троллейбусе и Официальные Лица с орденскими планками на пиджаках, чьи гиперреалистические портреты тянутся нескончаемой галереей вдоль Кутузовского проспекта.

 

2

 

Ключи от дверей коммунальной квартиры № 357 Аня носила на шее под школьным платьем. Иногда в суете утренних сборов они оказывались забыты, но, в принципе, если дверь не была заперта на нижний замок, верхний легко открывался и пятаком. Нижним пользовались редко, только когда все уходили из дому, и, если он был заперт, это значило, что дверь ей открыть некому, кроме Деда, как звали за глаза соседи по коммуналке самого старого квартиросъемщика. Михаил Николаевич Кикоин жил в дальнем конце коридора, но на дверной звонок исполнительно отзывался, хотя передвигаться ему было трудно, и ждать приходилось мучительно долго, аукаясь с ним через дверь каждые несколько шаркающих шагов.

Дед был одет всегда одинаково, в синие растянутые треники, заправленные в носки, рабочую спецовку с приколотым значком «Отличник соцсоревнований», тоже темно-синюю, и войлочный берет. Такие же треники, только потолще, с начесом внутри, носила и Аня: в их комнате, подвешенной над аркой, часто бывало промозгло. Когда ее за чем-нибудь посылали, она, оставшись в штанах, набрасывала пальтишко с цигейковым воротником, прыгала в «луноходы» и без оглядки мчалась по родительскому поручению.

Раз перед ужином мама отправила Аню за развесной сметаной и сахаром-рафинадом, велев поспешить, чтобы успеть к приходу отца. Рафинад продавался в ближайшей булочной, а сметана — напротив через проспект, в магазине «Молоко», но практичнее было все взять в угловом «Гастрономе» на той стороне, купив сметану похуже, в пачке, запечатанной фольгой, а маме соврать, что развесная кончилась, и избежать таким образом длинной очереди.

План провалился; вернее, сработал частично: сахар Аня купила, а вот сметану в пачках не завезли — так что пришлось все равно бежать в «Молоко», редкий по тем временам «магазин самообслуживания». Отстояв положенную очередь «на завес», с банкой в корзине и купленным сахаром в сумке, Аня направилась к кассе, как вдруг, вопреки всякому здравому смыслу, ей преградил дорогу сахарный мавзолей, сложенный из таких же килограммовых пачек. Сердце ее трепыхнулось, как пойманный воробей, и испуганно замерло. Значит, кассир потребует заплатить за уже купленный сахар еще 1 рубль и 04 копейки — огромные деньги, которых, вдобавок, не было. Чек из «Гастронома», наколотый на спицу, тоже остался у продавца в бакалейном отделе. Трезво взвесив все обстоятельства, Аня сочла за лучшее спрятать коробку под серым пальто, в своих широких штанах. Уже получив сдачу на кассе, она поспешила к стеклянной двери, когда за спиной завыли сиреной:

— Милиция! Позовите милицию! Воровка! Она сахар украла! — И цепкие когти схватили ее за шиворот.

Голос и когти принадлежали женщине-контролеру, дежурившей возле касс. Инстинкт подсказывал Ане вырваться и со всех ног бежать, но подоспел краснощекий милиционер, и на пару с визгливой теткой они затащили Аню в «Служебное помещение». Вдоль его стен громоздились секции откидных, как в кинозале, кресел. Единственное окно забрано было решеткой в форме четверти солнца с прутьями вместо лучей. Ткнув толстым пальцем в кресло, румяный служитель порядка рявкнул Ане «сидеть!» и уселся за стол писать протокол.

Тэээк… На учете в детской комнате милиции состоим? Год рождения? Фамилия родителей? Номер школы? Класс?

Ужас захлестнул Аню с головой, как черная холодная вода. Выдать свою фамилию было нельзя даже под пытками. Самое страшное в жизни — если отцу сообщат на работу и у него из-за Ани будут служебные неприятности. Или даже выговор по партийной линии! И ему придется подавать в отставку.

Аня что есть силы вжалась в кресло и приготовилась к обороне, пока контролерша в несвежем белом халате отправилась за главным товароведом, чтобы поскорее собрать подписи на обвинительном заключении.

Аня успела припомнить подвиги всех пионеров-героев, когда привели недостающего третьего члена суда. Без всякого расчета на успех она предприняла последнюю попытку оправдаться. Красивая женщина с гладким каре, как ни странно, велела ей успокоиться и внимательно выслушала спотыкливые Анины показания.

— Что же ты плачешь, раз ничего не украла? Сверим сейчас номера серий по накладной и выясним.

И, затеплив надежду, куда-то ушла вместе с Аниным рафинадом.

Страх слегка попятился, но не отступил. Вдруг в накладной ошибка? — подкрался он с другой стороны. — Мало ли случается злосчастных стечений обстоятельств? Вдруг отцу на работу все равно сообщат? Или все равно поставят на учет, в целях профилактики дальнейших правонарушений?

Хищная контролерша, упершись в бока остро отточенным, с блестками, маникюром, как цербер, встала у двери, пока капитан продолжал допрос, тошнотворно растягивая слова:

Кэ-аэк фамиилиэ рэ-аэдиителей, я спрэ-аэшеээваюнэ-эмер шкэ-элы... нэа уч-эээте состээиим...

Аня, сжав зубы, хранила молчание в ожидании главного товароведа. Вскоре она вернулась и совершенно спокойно сказала:

— Серии не совпадают, сахар не наш. А ты не реви! Не виновата — так и скажи. Никто тебя здесь не съест.

— Да как же!.. Да я же своими глазами!.. Да я же видела, как она воровала!..

— Оставьте ребенка в покое. Вот тебе твой сахар и беги домой. Тебя уже, наверное, потеряли.

В дом она влетела, опередив отца, ждавшего лифта внизу в вестибюле, на считанные секунды, а маме сказала, что просто очередь за сметаной была в этот раз очень длинная.

 

3

 

Угрызения совести были обычным, как бормотание радиоточки, настроенной на «Маяк», фоном Аниной внутренней жизни. Она, как-никак, уже разменяла первый десяток, и много чего скопилось за прожитые годы в ее душе, о чем невозможно было ни забыть, ни признаться маме, не говоря об отце. Иногда ей казалось, что вся ее жизнь чуть ли не целиком состоит из одних только стыдных мучительных эпизодов, жгучих, как непогашенные угли. Горючие, они теснились ниже горла, привычно припекая изнутри, и ноющий хронический ожог стихал ненадолго только когда, оставшись дома одна и свернувшись калачиком в кресле, Аня читала книжку. Или когда ей случалось выплакаться — хорошенько, до самого донышка. Или с облегчением вынырнуть из кошмара, проснувшись в своей постели. Или каким-то чудом найти выход из безнадежной, казалось бы, ситуации.

Тот самый большой «Гастроном», занимавший целый угол тридцатого дома по Кутузовскому проспекту, с обеих сторон заканчивался арками во двор — одна выходила к проезжей части, другая к бульвару перед станцией метро «Кутузовская». За развесными товарами — сливочным маслом, к примеру — приходилось отстаивать в трех очередях. Сперва в самой долгой, «завесить» и получить клочок оберточной бумаги с нацарапанной карандашом суммой на оплату. Потом выбрать хвост покороче, тянувшийся в одну из разбросанных по торговому залу касс. И наконец прибиться к самой быстрой очереди «на отпуск», с другого края прилавка.

Чтобы ускорить процесс, хитрецы вроде Ани старались прибегнуть к простой уловке: пробьешь в кассе чек, скажем, на 350 г, посчитав в уме стоимость, и примыкаешь сразу к самой короткой очереди. Усталая продавщица, понятное дело, злится — ровно 350 пробитых граммов сливочного масла суровой ниткой на глаз попробуй отрежь. Но делать-то нечего, деньги уплачены — так что, примерившись, отрезает, стараясь чуть-чуть с избытком. За лишние граммы берет доплату монетками, которые сдаст после закрытия в кассу, выбив чек на скопившуюся за день сумму и не позабыв о личном интересе.

Ясно, что ловкачей, желающих выкроить время для личных нужд за счет нарушения правил торговли, хватало без Ани. Собранные продавщицей монетки складывались под весы, искушая соблазном легкой наживы, и как-то раз Аня не удержалась. Для взрослой руки щель под весами была узковата, а детская с легкостью проскользнула. Главное было не жадничать, чтобы с тем же проворством выскользнуть, не застряв.

Улов был не то чтобы крупный: две белых монетки по 20 копеек, три по 15 и несколько медяков, — но в ту же секунду чувство непоправимости совершенного рухнуло на Аню, как скобка мышеловки. Что теперь делать? Вернуть? Убежать? Лучше всего было подбросить деньги на место, но очередь успела продвинуться, и вернуть незаметно уже бы не вышло, — так что против воли ей пришлось смываться. Однажды нарушив закон, ты потихоньку скатываешься по наклонной. Одно преступление тут же влечет за собой следующее, утаскивая тебя на дно преступного мира.

Жить с таким грузом на совести было нельзя. Мозг закипел в поисках выхода. Деньги срочно вернуть. Как? И кому? Тому, у кого они были украдены. Продавщице?!.. Лучше уж прыгнуть в реку с моста… — и озарило! Это ведь и не ее монеты — не продавщицыны… Чьи же тогда? Кому эти деньги принадлежат? Вот именно — Государству! Значит, и вернуть их надо — в Государство. В любом из его воплощений — неважно. У нас в Государстве все общее!

Стараясь не оглядываться на киоск с мороженым, Аня свернула в противоположном от проспекта направлении и, скользнув в одну арку, незаметно вышла через другую, прямо напротив троллейбусной остановки.  У подземного перехода как раз тормозил бело-синий троллейбус. Если как следует поторопиться, можно успеть.

На протяжении трех с половиной секунд немногочисленные в дневное время пассажиры троллейбуса № 39, следующего по маршруту «Киевский вокзал — Площадь Победы», могли недоуменно наблюдать, как девочка лет десяти, без особых примет, в полушубке цвета искусственной елки, стремительно влетев в салон, высыпала в кассу горстку мелочи и тут же, как бумеранг, вылетела обратно — за миг до того, как захлопнулись двери.

 

4

 

Заслышав звонок, Михаил Николаевич пускался в нелегкий путь из своего далека, постукивая палкой и держась за стенку. Аня за дверью переминалась с ноги на ногу от нетерпения и неловкости, происходившей не только из-за понятного нежелания беспокоить немощного человека, но и потому что лишний раз с ним встречаться лицом к лицу совсем не хотелось. Ко всем своим бедам, Дед был туг на ухо, а после инсульта еще и не очень понятно произносил некоторые слова. Простое взаимное приветствие, не говоря об извинениях и изъявлениях благодарности, томительно затягивалось во времени, с каждой секундой преумножая стесненность. Кишку коридора хотелось скорее преодолеть, но двоим там было не разминуться, так что приходилось неуклюже обгонять, оставляя отзывчивого старика далеко позади — только бы добежать до освещенной площадки и, свернув направо, спрятаться за гардинами, отделявшими дверь в комнату Витруков от мест общего пользования. Или запереться в туалете, что часто не терпело отлагательства после особенно длительных ожиданий.

Санузел в коммуналке был раздельный: слева уборная, справа ванная, с полом, выстланным плиткой, горчичной в мелкую крапинку, а по краям терракотовой. Стены, сантехника, трубы — все было в ржавых потеках, с въевшейся в трещины грязью, неуязвимой для хлорки. Из подвесного ящика для туалетной бумаги торчала рваная в клочья «Правда». Там же лежал фиолетовый коробок спичек, которые жгли от запаха. Свет не включали, хватало того, что проникал через окно наверху, смотревшее в кухню.

Еле живая лампочка в ванной подмаргивала сквозь пыльный плафон, полный засохших мух. Вместо задвижки болтался хлипкий крючок, так что сквозь щель можно было увидеть чугунный, с оббитой эмалью бортик, локоть и часть плеча очередного купальщика, оценив таким образом, сколько придется ждать. В целях гигиены на дно ванны следовало ставить деревянную решетку, чтобы, подождав, пока вода нагреется, прильнуть, наконец, сидя на корточках, к теплой бьющей струе.

 

5

 

Деда соседи не обижали, но, ввиду безответности, все свои пакости по умолчанию сваливали на него. Сам он, вернее всего, и не знал, что служит громоотводом, так что большого вреда никому, получается, не выходило. Хозяйственных дел с ним старались лишний раз не иметь, но в помощи не отказывали, хотя с повседневными нуждами он чаще всего управлялся сам, а то и другим старался помочь, как в случае с забытыми ключами.  К счастью, неловкая сцена требовала стечения нескольких обстоятельств, а потому случалась нечасто. Обычно и за ключом не надо было лезть под воротник, дело обходилось пятаком. Прознав об открытии Ани, взрослые затеяли вялый спор на тему смены замков, но вместо дела, сами того не заметив, внедрили его в свой обиход.

Вход в коммуналку похож был на узкий тоннель, окутанный мраком, густые клубы которого, стоило образоваться зазору, казалось, проникали на лестничную клетку, отдавая приторным рыбным душком, словно присущим самой темной материи. Вонь исходила из логова Лизаветы, чья дверь по левую сторону коридора, имевшего метров пятнадцать в длину, была первой из трех. Иногда к застоялому запаху рыбы примешивался дальний отголосок Одеколона, распознаваемый Аней еще на пороге.

Одеколон был арабский, в высоком флаконе с квадратным сечением, из поддельного хрусталя. В их служебной комнате он был чем-то вроде злого духа, которые иногда заводятся сами собой в жилых помещениях. О том, чтобы его откупорить, страшно было подумать. Тяжелый и грубый запах, цитрусово-древесный, с забористой ноткой лавра не то цианида, морозившей ноздри, мгновенно заполнил бы комнату целиком, вытеснив под потолок остатки сгущенного воздуха, так что пришлось бы, наверное, лезть на стенку, чтобы глотнуть кислорода. Из-под притертой пробки одеколон испарялся медленно, хватило бы на годы, если не десятилетия медленного удушья. Бывало, запах усиливался, а иногда почти пропадал — случалось, что на неделю и дольше. В эти всегда неравные паузы жизнь была вполне сносной. Пожалуй, даже счастливой, особенно ближе к лету, когда впереди, как в плоской лоханке, все ярче и отчетливей проявлялся скорый отъезд на море.

 

6

 

Первый раз в жизни Аня попала в лагерь в июне 1984 года. Отстроенный несколько лет назад на западном побережье Крымского полуострова, с новыми трехэтажными корпусами и душевыми на этажах, «Дзержинец» имел репутацию самого комфортабельного и престижного среди летних детских учреждений, имевшихся в распоряжении ведомства Аниного отца.

Прежде у Черного моря она была только однажды, в Гагре, с родителями и младшей сестрой. Эта, хотя и праздничная, версия семейной рутины, не совсем заурядная (пальмы — лимонная роща — сеном набитый медведь у гремучего водопада, в синих горах по пути к ледяному озеру Рица), все же была по-семейному предсказуемой. Нынешняя самостоятельность переводила поездку в разряд Путешествий, меняя характер жанра на приключенческий. Мама, собирая ее в дорогу, подстегивала любопытство рассказами о баснословной таврической флоре. Живой интерес к естествознанию она прививала дочери с раннего детства, и этой добавочной связью между ними Аня особенно дорожила. Их общая увлеченность природой похожа была на секретный заговор против скучного быта. Отец, исключенный из этих особенных отношений, вносил в них тактичный вклад, бесперебойно снабжая Аню книгами по зоологии и ботанике, а заодно популярной физике, химии и астрономии. Этим пособиям, даже при их стесненных жилищных условиях, отведена была целая книжная полка. Кроме нее имелся тайник, скрытый за плоскими ящиками с разобранной «стенкой», купленной впрок. Пожалуй, в их комнате это было самое безопасное и надежное место — если не брать в расчет семейство мышей, которое там проживало как у Христа за пазухой.

В желтой коробке из-под конфет «Пьяная вишня» с осоловелой синицей на крышке Аня хранила открытки с видами советских ботанических садов. Коллекция пополнялась при каждой возможности, на карманные сбережения (дотошливая совесть ловит на́ слове, помахивая трешкой из кармана маминого пальто, отправленного на лето в глубь гардероба). Целью коллекции было составить возможно более полное представление о том, как должен быть устроен Идеальный Сад, который Аня тайно создавала в своем воображении. И если, к примеру, устройство Батумского или Никитского не было самым убедительными приближением к идеалу, то потому лишь, что из других, достоверно существовавших — то есть, подтвержденных семейным фотоальбомом — с ними состязалась Индонезия. О ландшафтах столь отдаленных, впрочем, думать всерьез было бессмысленно, а точнее, нецелесообразно, тогда как сады, изученные по открыткам, могли быть доступны хотя бы теоретически.

Десятилетней девочке было еще невдомек, что умозрительный сад — это пока не осознанная попытка вернуть утраченный Рай: безошибочный импульс, определяющий склонность личности к творчеству. Взрощенный целиком, сразу во всех подробностях — до привиденьица веточки, вдруг обернувшейся палочником, — его отличала та жизнеспособная в каждой мелочи цельность, которая доступна только детскому дару вымысла. С возрастом он лишь оттенялся подлинными впечатлениями — бледными репликами фантазий, опередивших опыт.

 

7

 

По прибытии в лагерь выяснилось, что расположен он хоть и на самом морском берегу, но посреди голой степи. На дальнем отшибе, за брошенной площадкой для волейбола, где ветер гонял от скуки ржавые мячи перекати-поля, пустошь граничила с авиачастью. Военные самолеты, как чайки, всегда готовые к взлету, смотрели в одном направлении, вглядываясь в горизонт. Ночью по кромке моря скользили лучи пограничных прожекторов. О ведомственной принадлежности детского учреждения напоминал ненавязчиво бронзовый бюстик основателя ВЧК. В самом младшем отряде числился однофамильный пионер с инициалами Ф. Ф. В этих местах солнце садилось за море — лагерь был разбит в окрестностях города Саки. Вполне вероятно, что где-то поблизости недоверчивая Томирис, царица Сакская, прекрасная жестокая владычица степей, обезглавила в VI веке до нашей эры персидского царя Кира.

Вдоль пыльной, прямой как струнка дороги, протянутой из ниоткуда к воротам лагеря, выстроились в две шеренги пирамидальные тополя. Молоденькие кипарисы и стайки акаций изображали собой подобие парка. Кусты в ярко-желтых мелких цветах почти не имели запаха. Деревья с поникшими гроздьями белых и покрупнее благоухали мучительно, так что хотелось плакать. Цветки у тех и других были похожи на мотыльков, прятавших в шелковых недрах упругую сахарную сердцевинку.

Номинальную скудость лагерной флоры с лихвой возмещало небывалое разнообразие сортовых роз. От их загущенного зноем запаха тяжко ныли виски. Ане казалось, что она видит, как душное масло, дрожа, испаряется в воздух, преобразуя его в плотную, непроницаемую для сквозняка субстанцию. Спасала лишь близость моря, полуденные часы было приятно пережидать, лежа в тени на песке под пляжным навесом. Песок в этой части западного побережья был образован бесчисленным множеством крохотных, с лунку на ногте, спиральных раковин. Преобладали коричневатые, твердые и ребристые, в форме длинного конуса. Гладкие и каплевидные, отлитые из молочно-лилового перламутра, нужно было выискивать. Эти было легко проколоть тонкой иголкой для вышивания, и набранное ожерелье получалось похожим на нить мелкого жемчуга. Склонность к уединенным занятиям не встретила понимания в коллективе: к началу второй недели, с формулировкой «единоличница», Анин отряд объявил ей бойкот.

Что до пионерской лагерной романтики, обряды ее, как и в школе, давно уже выродились в формальность, обычный повод для легкого иронического раздражения — за исключением одного, выпадавшего на конец первой смены, 22 июня, когда утренний горн — Подъем! Подъем! Кто спит, того убьем! — вспарывал сонную пустоту не в половине восьмого, а затемно, около четырех. Еле успев застегнуть сандалии и повязать кое-как мятые галстуки, сонные постояльцы высыпа́ли из корпусов и под мощной раскат Александровского многоголосья, с зажженными факелами и замирающими сердцами маршировали к морю, пускать по волнам горящие кипарисовые венки, перевитые черными лентами с клятвой-девизом — Никто не забыт. Ничто не забыто.

ДАДИМ! ОТПОР ДУШИ! ТЕЛЯМ!

ВСЕХ ПРА! ВЕДНЫХ ИДЕЙ! —

— вливаясь всем существом в этот трагический хор и без оглядки, по-детски вторя его обреченной решимости, Аня, забыв о себе, плакала от обжигающей горечи, смешанной с гордостью и восторгом, так искренне и светло, как бывает только во сне.

 

8

 

В обычные дни рыбный душок, витавший у двери в квартиру, бывал безо всяких примесей. Происхождение он имел без сомнения кулинарное и, что бы Лизавета ни стряпала — чаще всего это были блины, — всегда получался один и тот же, что вынуждало часто проветривать кухню. Через дверную щель из ее жилища сочилось зеленоватое, мутное сияние. Она самозабвенно культивировала комнатные цветы, и, если бы не губительная для фотосинтеза тьма коридора, разведенные ею джунгли сами собой расползлись бы по всей квартире. Предпринятая Лизаветой попытка озеленить общую кухню была остальными жильцами твердо пресечена. Не считая фикуса в Дедовом углу у мусоропровода, в порядке исключения и с учетом полезных свойств, под амнистию попали только столетник с толстянкой, делившие по-соседски общественный подоконник.

Древний чайный гриб под бурой марлей, густонаселенной дрозофилами, был в своем праве, единолично царствуя на территории Лизаветиного стола. Однако уличить их в многолетней связи не составляло труда и не вдаваясь в подробности кухонной топографии. Достаточно было взглянуть на ее многослойные туалеты, составленные из обтрепанных лоскутов всех представимых оттенков земельной гаммы. С медными космами и резким голосом сойки, на этаже Лизавета имела годами проверенную репутацию склочницы. Словом, была совершенная ведьма, невнятного возраста и подозрительно неочевидных занятий. И все же в ней был свой макабрический шарм.

Словно нарочно изматывая терпение соседей, Томильская Е. А., как значилось в приходящих на ее имя квитанциях на оплату междугородних переговоров, без перерыва трепалась по телефону. В доме говорили, что она из бывших комитетских (как, впрочем, каждый третий ответственный квартиросъемщик), но в каком именно качестве могла ее особа, при таком наборе свойств и характеристик, быть востребована упомянутой организацией, было совершенно непонятно.

По мере удаления от ее берлоги рыбное эхо стихало. Вдоль правой стены толпились объятые сумраком малознакомые вещи. Свет зажигался редко ввиду экономии электричества, и рассмотреть их толком Ане не удавалось. Лишняя мебель, комоды и стулья, лыжи, велосипеды, ведра, большие бутылки, тазы, коробки и банки, между которых взблескивал вдруг пыльный трельяж. В комнате против него сперва была прописана молодая пара. У пары был мальчик чуть младше Ани, но на глаза он показывался нечасто: скорее всего, жил у бабушки, а может быть, в интернате. Муж Витя, загорелый и кудрявый, как цыган, но русый, с золотистыми перышками усов, которые тоже кудрявились, жарил по выходным бараньи люля. Из-под его голубой застиранной майки на лямках выглядывали синие наколки. Пил он несильно, поскольку работал шофером. К его очень толстой жене Марине, шатенке с красивым лицом и большими, как у коровы, глазами, наведывалась сестра, в точности такая же, только еще более пухлая от слез. Муж у нее часто пропивал зарплату, так что случалось, что в доме нечего было есть. Мальчик, как вскоре выяснилось, был ее сыном, которого Марина брала к себе из жалости. Сестру она любила и, тоже всхлипывая, доставала из синей кастрюли вареную курицу, чтобы отрезать ей половину. Так продолжалось, пока однажды ночью в коридоре не случился переполох — кажется, кого-то принесли, натыкаясь с грохотом на притаившуюся в засаде мебель; он громко стонал. Сначала по телефону вызвали скорую, потом женским голосом прокричали истошно «умер!» На следующее утро Аня пошла в школу, так и не узнав, кто это был, а потом выветрилось из памяти и само происшествие.

Комната освободилась, и начальник ЖЭКа предложил Витрукам присвоить ее себе, улучшив таким образом жилищные условия. Те отказались, чтобы не потерять очередь на квартиру, поэтому комнату временно присвоила себе Аня. Пустая, она оказалась большой, неожиданно светлой и гулко отзывалась на каждый звук. В углу валялся будильник с разбитым стеклом, который можно было разобрать на шестеренки, и целая бобина медной проволоки, видимо, забытая в суете отъезда.

Вскоре в комнату подселили женщину с новым мальчиком. Женщину звали Нина. Нина носила длинный халат с большими цветами по красному полю и делала стрижку с химией, напоминавшей овечью шкуру. К ней приходил бывший муж, вежливый и тихий человек с потупленными глазами. Он все еще любил Нину и даже писал ей стихи, но Аня слышала, как она призналась на кухне маме, что отец мальчика болен шизофренией и чуть не зарубил их обоих топором, а врач сказал, что это наследственное, и с тех пор она очень боится за сына.

 

9

 

Коридор, завершавшийся комнатой Деда, впадал в небольшой тамбур. Справа был вход к Витрукам, а перед ним предбанник, отгороженный гобеленовыми гардинами. Его ширины хватило как раз, чтобы разместить холодильник «Бирюса» и таким образом выиграть в площади. Слева от предбанника стоял на этажерке серый телефон с трубкой, перемотанной синей изолентой. К темным обоям над ним была прикноплена репродукция из «Огонька» с двумя таитянками, исписанная по полям телефонными номерами. Аниному отцу, курившему за гардинами, приходилось выслушивать все Лизаветины разговоры.

Больше всего на свете она боялась прозевать звонок, ответив на который, ленивые и мстительные соседи наврут, что ее нет дома. Когда Лизавете стало казаться, что она глохнет, навязчивый страх превратился в кошмар. Сперва она придумала дежурить в коридоре, сидя в потемках на стуле и пугая возвращавшуюся из школы Аню, но вскоре нашла идею получше — выскандалить инвалидность и провести к себе в комнату на ее основании параллельный телефон. Смекнув, куда ветер дует, соседи решительно воспротивились, и притязания ей пришлось снизить до сигнального фонаря, который собес рад был установить ей вне очереди, лишь бы угомонилась. С тех пор, опережая скорость звука, она в любое время успевала первой домчаться до телефона и то и дело являлась из мрака в своих драпировках и огненно-рыжих трясущихся кудельках.

Правда, случались и паузы. Не находя понимания по месту прописки, за его пределами Лизавета все же имела свою долю успеха. Живя в коммуналке, где многое из того, что хотелось бы скрыть, просачивается наружу, со временем находишь специфическое удобство в том, чтобы считать, будто делишь жилплощадь с исчадием ада. Это обстоятельство довольно широко тебя оправдывает, даже возвышает в собственных глазах. Так что не приходит в голову задуматься: откуда у одинокого и нелепого существа, практично наделенного инфернальной сущностью, столько абонентов? В числе которых, страшно подумать, есть даже поклонники? А между тем недостатка в поклонниках у Елизаветы Александровны действительно не наблюдалось, поскольку, помимо владения светской беседой, она обладала еще и хорошо поставленным сопрано. Дома она, правда, никогда не пела, разве что одна на кухне изредка мяукала под нос какой-нибудь романс. Чуя постороннее вторжение, Лизавета немедленно умолкала, приберегая талант для публики поблагодарнее — из числа постояльцев курортных учреждений, пустующих в несезон, куда то и дело срывалась по льготным путевкам. Согласно доходившим до соседей слухам, в санаторных конкурсах художественной самодеятельности Лизавета всегда брала первый приз. Сама она, впрочем, об этом высокомерно умалчивала.

 

10

 

Ключ от комнаты Витруков прятался слева от двери, в навесном пластмассовом шкафчике для туалетных принадлежностей. Справа, над холодильником отец прибил полку для инструментов и разных технических мелочей. Холодильник служил заодно высоким рабочим столом, сообщая крошечному помещению функции мастерской, кабинета и курительной комнаты. Здесь он читал в одиночестве или паял радиосхемы, выбирая нужные из множества деталей, рассортированных по специальным депо из спичечных коробков.

Ненужные он часто дарил Ане, уча различать их между собой. Подарки хранились в жестянке, расписанной баядерками, вместе с золотыми звездочками, танками и общевойсковыми лавровыми веночками, которых отец давно не носил, поскольку в Москве ходил только в штатском. Там же она держала магниты и линзы, подаренные дядей Сашей, еще одним школьным другом отца, работавшим на секретном военном заводе.

Оба они были страстные рыбаки и второй год собирались махнуть на пару недель в Карпаты, где мамин брат служил замполитом на пограничной заставе. Немецкие блесны отца для ловли форели и хариуса не годились, поэтому он основательно изучил по Аниным атласам этнофауну Закарпатья и, заполнив блокнот зарисовками, приступил к изготовлению мух. Искусственные приманки он мастерил из крючков, перышек, Аниной медной проволоки, бисера и разноцветных шелковых ниток. На производство в необходимом количестве этой красивой хрупкой наживки ушло много месяцев, и когда они с дядей Сашей поехали на рыбалку, Аня уже перешла в шестой класс.

 

11

 

До школы № 711 пешего хода было минут пятнадцать — одна троллейбусная остановка до перекрестка с улицей Дунаевского. Типовое кирпичное здание пятидесятых годов во дворе 24-го дома пряталось в небольшом яблоневом саду, озарявшим в мае темноватый двор праздничным цветением.

Следом шел «брежневский» 26-й, отмеченный парой мемориальных табличек. Вначале табличка была одна, вторую установили уже при Ане. Потом обе сняли, оставив на фасаде два недоуменных затемнения, но ближе к середине 90-х таблички вернулись на прежнее место, словно кто-то огромный, гадая на будущее, опять разложил пасьянс, и тот сошелся иначе. За «брежневским» домом стояла английская школа, построенная на месте старого кладбища — факт, открывшийся в ходе ремонтных работ, когда экскаватор вывалил на обозрение груду земли с человеческими черепами.

Дома по четной стороне выходили задворками к набережной Тараса Шевченко. Московский район, начинавшийся одноименным вокзалом, носил название Киевский, и большинство топонимов здесь выказывали уважение к украинской культуре, что Аня не без гордости принимала и на свой собственный счет. Этот идейный вектор уверенно продвигался до станции метро «Кутузовская», после чего плавно менял ориентир на память о войне двенадцатого года, как бы чередуя в продуманном движении оси пространства и времени.

Из школы домой вели два пути. По проспекту, пешком или троллейбусом: двойкой, семеркой и 39-м, которые останавливались у подземного перехода, обратным концом выходившего к дому Ани. Другой пролегал по набережной и в обиходе звался «москварикой».

Ныне к зданию школы приткнулся почти вплотную пешеходный мост «Багратион», ведущий в Сити, а в восьмидесятые отрезок набережной от гостиницы «Украина» до станции «Кутузовская» был погружен в золотую дрему московского захолустья. Изнанка проспекта окутывала уютом, как полосатый домашний плед. Начиналась она тротуаром со старыми тополями перед проезжей частью, служившей стоянкой для редкого личного автотранспорта. Вдоль нее проползала заброшенная узкоколейка. Только однажды на Аниной памяти по ней протащился, гремя костями, заблудший во времени товарняк. За полотном, отороченным узким лохматым газоном с канавой посередине, следовал ряд старых лип, отделявший траву от грунтовой дорожки. Кромка ее обрывалась высоким спуском к реке. Зимой здесь катались с горок.

Как и любая московская набережная, эта была облицована серым гранитом с ампирной решеткой внахлест из чугунных колец, которые, чертыхаясь из года в год, в ракурсе вычерчивают тушью первокурсники МАРХИ. Нестандартной в ней была только незаконченность. Напротив угла тридцатого дома она завершалась неаккуратным обломком, и сход к реке в этом месте оказывался предоставлен собственному произволу. Празднуя реванш над урбанизмом, этот одичалый пятачок городской природы охотно предлагал убежище всем неприкаянным, от алкашей и бездомных собак до одиноких эксгибиционистов.

На углу тридцатого дома, последнего перед метро, располагался центральный вход кинотеатра «Киев», а перед ним парикмахерская, где Аню время от времени стригли под жалкий бобик, из-за чего, пока волосы снова не отрастали, ее то и дело путали с мальчиком. За тропинкой, сбегавшей к воде порывистыми прыжками, высился старый уродливый мост, припрятанный в зарослях и никому не нужный. За ним шел второй, железнодорожный, используемый иногда для каких-то неведомых индустриальных нужд. Теперь они оба стали частями Третьего транспортного кольца. Берег в этом месте выгибался крутой дугой, образуя маленькую бухту. Перед ближним мостом разворачивалось заграждение из колючей проволоки. Словно лоскут к ежевике, к ней прицепилась табличка с самым обольстительным во Вселенной титром: «ЗАПРЕТНАЯ ЗОНА».

В этом местечке Аня даже рискнула разок искупаться вместе с другими девочками. Вода в красивых радужных разводах оставляла на коже масляные потеки, пахнущие мазутом. В другой раз, весной, когда начался ледоход, их с одноклассницей Катей Кошкиной посетила отважная мысль обойти на льдине залив по воде вдоль береговой линии.

От обрыва до ближней опоры моста было всего-то каких-нибудь метров тридцать. Льдину покрепче пришвартовали к берегу с помощью длинных палок и тщательно проверили на прочность. Теперь им предстояло позаботиться об устойчивом равновесии, грамотно распределив вес своих тел по поверхности, что они и сделали, соблюдая всю необходимую осторожность.

Едва баланс был достигнут, лед раскололся, и малорослая Катя в огромной, на вырост, искусственной шубе канула в воду.

До берега было рукой подать, но при невеликом кошкинском росточке шубе-убийце хватило бы и меньшей глубины. Аня была выше почти на голову, но на свою и кошкинскую беду совсем не умела плавать.

Кошкина умела, да что толку; словом, дела были худы. Предпринимая попытку спасти утопающего товарища и в то же время стараясь держаться подальше от края, Аня протянула Кате свою палку. Льдина дала крен, Аня поскользнулась и разжала пальцы. Лежа ничком, она видела Катину голову в синей, огромной, косицами вязанной шапке, из-под которой торчала мокрая челка. Вода доходила Кате до самого носа. Из правой ноздри свисала сопля. При виде ее вопреки всякой логике Аня расхохоталась.

Тот же чудовищный смех подбросил ее, как пинок, и резко поставил на ноги. В полной тишине она увидела, как высоко-высоко-высоко медленно-медленно-медленно движется по тротуару прилично одетый прохожий с красными розами в целлофане, как неторопливо оборачивается он в их сторону и как неспешным вихрем летит с ледяной горы, почти не касаясь ее ногами, разматывая в полете мохеровый шарф, как его руки высвобождаются из рукавов дубленки, и как взлетает в воздух пыжиковая шапка, и темно-синим флагом реет пиджак в полоску, и как, оставшись в жилете, прохожий бросается в воду, беззвучно поднимая сноп леденящих брызг.

В ушах зазвенело, и только тогда Аня вдруг поняла, что кричит, и их заложило от крика.

Сперва он вытащил Катю, велел ей раздеться, а Ане замолчать и не шевелиться.

Как под гипнозом, Аня смотрела, не шевелясь, на совершенно голую Катю, босыми ногами стоявшую на снегу. Компактное тельце, спрятанное обычно под слишком большим для нее школьным платьем, которое Катя донашивала за старшими сестрами, вдруг оказалось сверх ожиданий оформленным, почти женским. Коричневые соски, сморщенные от холода, напоминали сухой инжир и были такими большими, что делалось стыдно. Не вспомнив прикрыться, Катя дрожала и тонко, обрывисто выла. Плечи ее инстинктивно ссутулились. Мускулистые руки, покрытые темным пушком, длинные по-обезьяньи, свисали вдоль тела беспомощно и покорно. Курчавая, очень густая шерсть внизу живота зябко нахохлилась. Аня смотрела, как, отводя глаза, прохожий накинул Кате на шею шарф, надел на нее пиджак и завернул в дубленку. Потом осторожно, стараясь не замочить, снял со льдины Аню и бережно, как вазу, поставил на берег рядом с подружкой. Чувствуя вину, Аня собрала разбросанные цветы и связала узлом мокрую кошкинскую одежду. Пионерский галстук так и не нашелся.

Кошкину, упакованную в дубленку, прохожий, как ковер после зимней чистки, взвалил к себе на плечо и потащил домой к матери — собственной, поскольку сообщить свой адрес Катя отказалась наотрез. У мамы прохожего был день рождения, как он сам пояснил немного растерянно. Он, собственно, шел к ней в гости.

А тут Аня с Катей. Терпят крушение.

Пока ее несли, Кошкина обеими руками держала розы, свисая с плеча вниз головой. Словом, вышло так, что в этот день она с корабля попала на бал, натурально.

Аня, немного завидуя, шла по пятам чуть поодаль, пока кровавый след из лепестков не свернул налево в подворотню дома № 30. Ей было нужно дальше — мимо ларька с мороженым, к подземному переходу, но у арки Аня вдруг остановилась. Назойливое чувство, что она что-то упустила из внимания, словно пригвоздило ее к месту.

Аня полезла проверить карманы — мокрые варежки были на месте. Шапка на голове. В одной руке портфель, в другой мешок со сменкой. Ключи висели на шее. Аня огляделась, но не обнаружила вокруг ничего достойного внимания. Подняла глаза — в мутном белом небе было пусто. Посмотрела под ноги. Прямо перед ней, между лепестков лежала на подтаявшем снегу тусклая монетка. Двадцать копеек — целое эскимо!

Все-таки ей тоже повезло в тот день — а не только Кошкиной.

 

12

 

Незадолго до этих событий, в начале зимы, тем же составом участников в заграждении Зоны была обнаружена брешь. Взвесив, как обычно, за и против, решили, что стоит рискнуть: в полусотне метров, за вторым мостом, дразня воображение, стояла на приколе списанная баржа.

Целью экспедиции был трюм. Он состоял, как оказалось, из нескольких, узенькими коридорами связанных помещений с круглыми иллюминаторами. Можно сказать, даже залов: тогдашний их рост, особенно Кошкиной, вполне мог допустить подобную гиперболу. Увиденное в трюме их ошеломило, и, в каком-то смысле, определило Анину дальнейшую судьбу. Аня твердо решила, что станет писателем. Или, в самом крайнем случае, художником — если для описаний не хватит слов.

Когда тебе одиннадцать и ты, захлебываясь вдохновением, пишешь в секретной тетрадке правдивый рассказ о том, как, одолев все преграды, попал в ледяные чертоги, то можешь без мук выбрать подходящие к такому случаю слова, самые звонкие и ослепительные, нисколько не стесняясь своего бесстыжего восторга. Ничто тебя не страшит! Ты переполнен могуществом, ты безгранично свободен, азартен, весел и прав — как Бог, говорящий, чтобы стал Свет. Ты просто сидишь с ногами на стуле и пишешь как есть — Алмазный каскад! Лучезарный дворец! Радужное сияние! — потому что каких-то пару часов назад видел все это собственными глазами.

Единственным домыслом в этом правдивом рассказе была рыбка с алыми плавниками (Scardinius erythrophthalumus[36], описанная Аней по маминому «Атласу пресноводных рыб Средней полосы»), которая вмерзла «в хрустальный пол» — иначе как объяснить, что пол был прозрачный до самого дна? Прочее, как-то: «ледяные сталактиты, свисающие с потолка волшебными сводами», «покрытые искристой изморозью стены» и тому подобное, — было чистейшей правдой. Потому что потолок у трюма был — дырявый, как решето; бесснежный декабрьский день — по-московски солнечный и морозный; зона — Запретная. И оттого там сама по себе народилась на свет, самовозникла ни для кого не предназначенная Красота, и не забреди они туда с двоечницей Кошкиной, у которой были две старшие сестры и мать-уборщица, пьяница-отец и всегда сухие, в кровавых трещинках губы, руки все в царапинах и цыпках, вязаная шапка, сползавшая на глаза, но зато САМЫЕ ДЛИННЫЕ В КЛАССЕ РЕСНИЦЫ — возможно, Ее вообще никто никогда бы не обнаружил.

Из дальнего конца Запретной зоны донесся одинокий собачий брех, с готовностью подхваченный другими задорными голосами. Сощурившись от удовольствия, маленькая Кошкина, еле различимая в своей огромной шубе, тянулась языком к свисающей сосульке. На щеке у нее отблеском чуда дрожал разноцветный блик. У Ани дрогнуло сердце, и спазм пробежал от горла до живота. Этот всегда одинаковый позывной мог предвещать и острое счастье, и подступающую опасность. И то, и другое она ощущала как разновидность тревоги. Не говоря ни слова, Аня схватила Кошкину за пустой манжет и потащила к выходу.

 

13

 

В тот самый день она завела тетрадь. Главное теперь было ее не бросить. Ты никогда ничего не можешь довести до конца, — говорила Анина мама. Эти слова звучали, как приговор, и, увы, похожи были на правду. Аню интересовало едва ли не все на свете, но ничто не могло поглотить целиком надолго. Она прекрасно училась. Ей доставляло особенное удовольствие первой найти решение сложной задачи, но не доставало прилежания, чтобы стать круглой отличницей. Учителя, относившиеся к ней хорошо, хвалили ее за способности. Те, кто недолюбливал, — ругали за чрезмерные амбиции. Все они были по-своему правы, но для нее самой важно было другое. Ане страстно хотелось иметь настоящий талант, и его поисками заняты были все ее мысли.

Секретную тетрадку в клеточку на 36 листов Аня держала на полке между другими. Надпись зеленым фломастером ПЕСЕННИК на обложке должна была пустить нечаянного преследователя, если такой найдется, по ложному следу. Подобные тетрадки были почти у всех ее одноклассниц, и первые десять страниц оправдывали заглавие. После них, переваливая разворот в середине, на котором тетрадь открывалась сама собой, осмотрительно следовали пустые листы. Под их прикрытием притаились стихи и рассказы Аниного сочинения.

На мировую славу в ближайшие несколько лет Аня не уповала, вполне отдавая себе отчет, что мастерство придет только с опытом. Главное было не прерываться, чтобы день за днем, страница за страницей двигаться к обложке. Тетрадь она поклялась довести до конца, вменив себе писательство в обязанность — как уроки.

Стихотворения о природе или погоде давались Ане легко, даже слишком. Рассказы писались туго, но именно рассказы — интересные! — ей и хотелось писать. Стихов, ни своих, ни чужих, она не любила. Слова в них безропотно как по команде «стройся!» вставали в шеренги в строгом порядке, который диктовали ритм и рифма. Этот порядок навязывался извне, из общего сонма стихов, написанных до нее.

Как устроена проза, Аня не понимала, но очень надеялась научиться строить ее так же прочно, как строят стихотворение, и обязалась писать по рассказу в день, отмечая с радостью, как множатся заполненные страницы. Писать она старалась аккуратным почерком, без ошибок и исправлений, и, опасаясь разочарования, записей своих никогда не перечитывала. Занятие быстро вошло в привычку. Следя за стрелкой настенных часов, Аня одергивала себя от длиннот, стараясь поскорее закруглить рассказ, чтобы успеть заранее спрятать тетрадку и замести следы.

Но рок, как известно, неотвратим. Скрип половицы впрыснул ей в кровь дозу испуга, и вниз от груди пробежался трусливый морозец. В комнате резко и сильно запахло Одеколоном. У Ани взмокли ладони, и инстинктивный порыв — спрятать тетрадь под учебники — выдал ее с головой. Слишком поспешный жест не мог не привлечь внимание — и наступил абсолютный, универсальный, вселенский позор.

«Души-иии — ха-ха-ха! Прекрасные! Поры-ыыывы — ха-ха-ха!» — демонический смех сотрясал спертый воздух, перенасыщенный едкими испарениями. Анины слезы только усугубляли ее отчаянное положение: «О-хо-хо-хо-хо-хо-хо!!!! А-ха-ха-ха-ха-ха-ха!!! Трагедия!.. Молодого!.. Дарова-ааания!!!» Одеколон клокотал и плевался, давясь издевательским хохотом.

Стиснув в охапке порванную тетрадку, Аня стремглав вылетела в коридор и заперлась в уборной, опередив горемычного Деда, в том же направлении шаркавшего из комнаты. Спички были на месте.

Несколько дней спустя кошмар без следа стерся из памяти. Были ведь и другие занятия — чтение, гербарий, рисование. Посовещавшись, родители приобрели для Ани гитару. Несколько раз она посетила воскресные курсы — по объявлению, размноженному на ротапринте и обещавшему обучить основам игры за десять уроков, три рубля каждый. Через месяц Аня исполняла, почти не спотыкаясь, «Во саду ли, в огороде» и «Ваше благородие, госпожа Удача» и на этом бросила. Гитара в черном чехле из искусственной кожи так и осталась висеть на рукоятке стенного шкафа — немым доказательством маминой правоты.

 

14

 

Анина решимость отыскать в себе талант, который, по всей видимости, был надежно спрятан, отдавала горечью. Другой бы давно отчаялся, принял как неизбежность дорожную карту судьбы, размноженной под копирку. Пять дней в неделю в обмен на зарплату, согласно штатному расписанию, очередь на типовое жилье в новостройке, сопливые дети, душный автобус и заурядные горести и болезни — жизнь, как у всех — от которой хотелось выть.

Будь Аня младше, от опустошительных приливов безысходности спасалась бы на Острове, где у нее была крепкая хижина у ручья, с окнами на запад и отлаженным хозяйством. За ней простирался Сад, растущий сам по себе в полном с собой согласии. Сообразуясь с естественной внутренней иерархией, он дополнялся новыми диковинными видами по мере того, как расширялся Анин природоведческий кругозор.

Плато над самым обрывом она отвела под аптекарский огород. От него к Океану сходили плавной гиперболой высеченные в мягкой породе ступеньки. Следуя вечному ритму гекзаметра, Он с терпеливой силой, как рис между мозолистых ладоней, шлифовал день за днем бесцветную гальку. Спускаясь перед закатом к пляжу, Аня вспоминала, что давно пора обзавестись «Атласом горных пород и минералов», чтобы допридумать наконец побережье в цвете. Впрочем, он мог отыскаться и среди книг корабельной библиотеки, спасенной ею от гибели на океанском дне.

Универсальная Библиотека тоже осталась на Острове, который даже теперь Аня украдкой изредка навещала, чтобы проведать Сад, проверить сохранность припасов и поваляться с книжкой в веревочном гамаке под тенью столетнего эвкалипта, в два счета исцеляющего насморк. Но с каждым, все более редким ее визитом тропинки сужались, хижина под пальмовой кровлей все глубже врастала в землю, пока не достигла размеров ящика для овощей. Сад замыкался в себе самодостаточной экосистемой, тактично давая Ане понять, что наступило время найти себе новое дело, способное скрасить грусть прощания с детством.

 

15

 

В школу нередко наведывались работники киностудий, искавшие для съемок юных исполнителей. Сниматься хотелось всем. И Ане тоже хотелось (очень). Случалось, опытный взгляд какого-нибудь ассистента задерживался на ней чуть дольше, чем нужно, чтобы отвергнуть фактуру, заведомо не подходившую к замыслу режиссера, но дальше коротких вопросов дело не шло.

В августе 87-го в их школьном дворе снимали эпизоды к фильму «Шут», но завершились они в тот день, когда Аня вернулась из Риги. Все одноклассницы, бывшие в городе, переодетые в белые фартуки, участвовали в массовке — и даже получили гонорар. Это происшествие пылко обсуждалось всю первую неделю сентября; ждали продолжения. Очередной киноработник, взятый в оцепление девчонками на школьной перемене, дал им дельный совет — сходить в ближайший четверг на просмотр в театральную студию Дворца пионеров:

— Только имейте в виду: девчонок всегда пруд пруди. Берут только самых талантливых. Или очень красивых.

Последнее к Ане не относилось. Но вдруг у нее обнаружат актерский талант?

Ехать решили все вместе и разбежались ровно на час, чтобы принарядиться. Аня надела новые джинсы Milton’s, ушитые мамой вдвое — как все покупные штаны, подходившие ей по росту. И свой любимый, маминой вязки свитер из сероватой меланжевой пряжи с модными синими вставками на плечах. Слева на груди мама по Аниной просьбе пришила маленький лейбл, споротый с подкладки ее японского кожаного пальто.

К просмотру было велено подготовить басню. Анина любимая была про насекомых — конечно, «Стрекоза и Муравей». Чтение девочек слушали двое. Один, пожилой, был похож на Альберта Эйнштейна и без перерыва курил трубку, словно она приводила в движение зубчатые колеса его режиссерской мысли. Второй был совсем молодой, с «дипломатом», в очках-«хамелеонах» и джемпере в полоску. После прослушивания Эйнштейн обвел всех измученным взглядом и, смачно откашлявшись, прохрипел:

— Спасибо, что зашли к нам, все свободны.

Отвергнутые все, не зная, что сказать, растерянно притихли.

И тут молодой-полосатый, делавший во время просмотра какие-то пометки на листах бумаги, веером разложенных на столе, придвинулся к Эйнштейну и указал авторучкой в сторону Ани:

— Владлен Семеныч, взгляните, вон та кучерявая в джинсах, а?.. Вроде ничего…

— Кучерявое ничего… Из ничего — выйдет ничего. В ней не хватает…

Аня, натянувшись, как леска за поклевкой, вцепилась взглядом в трубку, которой Эйнштейн плавно проделывал в воздухе кругообразный жест, изображавший, должно быть, недостающее нечто. Выдохнув дым через ноздри, он снова откашлялся и закруглил наконец свою туманную мысль:

— Сам же видишь.

— Может быть, попробуем ее? Пусть она попробует. Девочка, попробуй изобразить слона.

— Костя. Не надо слона. Умоляю!..

Эйнштейн приложил трубку к груди, и у Ани сразу отлегло от сердца: необходимость изображать слона обошла ее стороной.

— Так вы бы ей объяснили, чего не хватает. Владлен Семеныч, а?

Эйнштейн внезапно взбодрился, привстал и даже замахнулся было, как будто собирался ударить что есть силы по столу, но вспомнил про трубку, опять затянулся и прохрипел:

— А вот и нет — сама! Должна. Понять. Сама. — Каждое из трех последних слов он сопроводил коротким стуком трубки по столешнице. — Девочки, спасибо! Все свободны.

И покинул зал, оставив дверь открытой. Дым потянулся за ним в коридор, длинным концом кашне перекинутый за плечо.

Дипломат-хамелеон сгреб свои бумажки и равнодушно сунул их скопом в мусорную корзину. Махнув на прощание, он направился к двери. Невыбранные все, несолоно хлебавши, тоже засобирались. У двери он оглянулся, как будто что-то забыл, вернулся за своей заграничной ручкой, оставленной на столе, опять попрощался, но снова остановился и, отыскав Аню взглядом, сказал:

— Попробуй прийти на следующий год. Когда подрастешь. 

 

16

 

С Ленинских гор почему-то поехали в школу. Никто не грустил — раз никого все равно не выбрали, значит никому и не обидно — но Аня все равно почувствовала, что на этот раз все ей хоть немножко, но завидуют. Включая не кого-нибудь, а первую красавицу, отличницу, модницу и председателя совета отряда Вику Победину. Кажется, все же был шанс, что какой-никакой, а зачаток таланта у Ани есть. Только покамест скрытый и, видимо, недоразвитый. Но почему не выбрали Вику, было не очень понятно — и красота при ней, и петь она умеет (даже по-французски), и танцевать бальные танцы, к тому же играет на фортепиано…

Школьный вестибюль был отмыт до блеска техничкой бабой Симой, жившей в каморке при школе со дня ее открытия. Посреди него в полном одиночестве, в белом плаще нараспашку стоял высокий мужчина. В руке он держал английское кепи в клетку и точно такой же шарф. На вид ему было немного за сорок, в его аккуратных черных усах просверкивала седина. Лоб у незнакомца был высокий, с большими залысинами, взгляд из-под густых бровей — улыбчивый и добрый. Он словно ждал их, заняв наблюдательный пункт у кабинета директора, рядом с витриной, откуда победно сияли спортивные кубки и вышитые золотом бархатные вымпелы. Это было явно неспроста. Струнка тревоги у Ани в груди тренькнула, распространяя вибрацию к животу. Живот отозвался звонко, точно пустой фужер, и Аня некстати подумала, что второпях даже не вспомнила про обед.

— Девочки… Здравствуйте. Найдется у вас минутка? Я бы хотел с вами поговорить.

— Минутка?.. Найдется.

— Вы из какого класса?

— Из 7-го «В».

Он оживился, как будто все складывалось именно так, как ему было нужно, и начал задавать вежливые вопросы. Голос у него был бархатистый, а глаза блестящие, как на старых отретушированных фотокарточках. Он с интересом слушал, чем они увлекаются, какие читают книжки. Какое смотрели кино… Это был Режиссер, сомнений уже осталось.

Девочки переглянулись, дав друг другу понять, что нужно как следует постараться произвести на него благоприятное впечатление. Разговаривал он сразу со всеми, однако поглядывал чаще на Аню. Она бы еще усомнилась, но Викин ревнивый взгляд это достоверно подтверждал. Да и остальные все заметили. Только вот с чего бы? Если красотой она не выделялась — может быть, умом? Или… талантом?

Покуда Аня билась в догадках, Режиссер, в своей теплой манере, вдруг обратился к ней напрямую:

— Как вас зовут? 

Других он об этом не спрашивал. Аня ответила.

— Анна. Какое красивое имя. Вы, наверное, балетом занимаетесь.

— Нет… Не занимаюсь.

— И не поете? У вас мелодичный голос. 

— Не пою…

Она пришла в отчаяние. Главный — возможно, и вовсе единственный шанс — утекал, как вода между пальцев. На что она потратила годы своей жизни?! Дожив до тринадцати лет, она ничего, ничего не умеет. Даже слона не может изобразить. А девочек — пруд пруди! И в этом стоячем пруду она проведет, как лягушка, остаток жизни.

— Анна, скажите мне, пожалуйста, вашу фамилию. Это не секрет, надеюсь?

В данном конкретном случае это был, пожалуй, не секрет. Режиссер улыбнулся немного задумчиво, даже склонил голову набок, словно в одном из ее полушарий начал зарождаться художественный замысел.

— Анна Витрук… Хорошо. Я вас запомню.

На этом Режиссер с ними попрощался и, стукнув два раза в дверь, будто так было условлено, скрылся в кабинете Марь-Феддны, директора школы. Аня, затаив дыхание, ждала, что же будет дальше, но ни на следующий день, ни через неделю никто про нее не вспомнил и никуда не вызвал и не пригласил. А мама сказала:

— Анюта, детка, послушай меня. Выброси это из головы. Не выйдет из тебя актриса. Подумай сама, ты же умная девочка. Для этого нужен талант. Или красота по крайней мере. Взгляни на себя, ты такая неловкая… Тебе, с твоей головой, одна дорога — в науку. Нужно делать ставку на интеллект.

И они с мамой сделали ставку на интеллект.

 

17

 

Под наукой имелась в виду биология. С начала учебного года каждую среду и пятницу в шесть часов вечера Аня втискивалась в троллейбус, следующий маршрутом № 7. За 44 минуты он отвозил ее без пересадок к послевоенной постройки зданию биофака, где мама защитила десять лет назад студенческий диплом по теме «Закономерности потребления кислорода икрой трески в процессе ее развития». Той же широкой лестницей Аня поднималась теперь на второй этаж в угловую аудиторию с черной роликовой доской и массивными партами темного дерева. Вечерние лекции и практические семинары для школьников вел молодой доцент кафедры энтомологии. Он говорил им «вы» и называл «коллегами». В своих дальнозорких очках застенчивый ученый походил на утративший крылья гигантский реликт отряда Odonata[37] и отчаянно боролся с заиканием.

Группа состояла в основном из старшеклассников, которые готовились к поступлению в МГУ. Аня была самой младшей, если не брать в расчет рыжеволосого мальчика, который никогда не вел конспектов, а чернильной ручкой все полтора часа рисовал в тетрадке изумительные химеры. За основу он брал тех насекомых, о которых шла речь на занятии, и заново их переизобретал, снабжая то хитрой системой поршней и передач, позволявшей наращивать скорость или выносливость, то дополнительной парой конечностей повышенной функциональности, то улучшал геометрию крыльев или совершенствовал конструкцию жвал и хоботков. К сяжкам он подключал микроскопические передатчики, с помощью которых повышалось качество внутривидовой коммуникации. Для пчелиной семьи разработал принципиально новую версию транспортных пчел, призванных освободить рабочее время сборщиц от грузовых перелетов.

Аня взялась за учебу с огромным энтузиазмом. Академическая обстановка настраивала на научно-исследовательский лад. Духмяная смесь формалина с паркетной мастикой и книжной пылью пьянила предчувствием фундаментальных открытий. Ей нравилось копировать с доски надписи на латыни и делать схематические зарисовки, разглядывая насекомых в бинокуляр, тем более что выходило очень похоже. Кроме того, она могла, наконец, получить ответы на некоторые вопросы, давно ее занимавшие:

— Возможно ли — теоретически, разумеется, — уменьшить человека до масштабов насекомого?

Что встряла, она пожалела, еще не успев закончить. Дружно к ней обернувшись, коллеги разглядывали ее с таким ироническим любопытством, словно одна из мышей, шуршавших где-то за плинтусом, вдруг влезла на стол и вторгалась в ученый диспут. Аня втянула голову в плечи и съежилась от смущения — так себя, должно быть, чувствовал Гулливер под насмешливым взглядом жителей Бробдингнега. Но преподаватель, как ни удивительно, не стал ее одергивать, а наоборот, задумался и чуть погодя ответил со всей научной серьезностью:

ЭээЗдд-десь есть, о чем пп-подумать. Пп-по зрелом ра-аа-аазмышлении, бб-боюсь, что ответ на этот вопрос дд-должен ба-быть отт-трицательным. Кк-ка-аа-ак минимум, бб-без критических пп-потерь, это, скорее всего, нн-невозможно. И пп-по вполне обб-бъективным пп-причинам. Дд-дело в том, что сложность организма опп-пределяется, в тт-том числе, и кк-количеством клеток. А ра-аа-аазмер их — чтт-то у человека, чтт-тоо у нн-на-аа-аасекомогопп-примерно одд-динаковый, пп-поскольку упп-пирается, в кк-конечном итоге, в ра-аа-аазмеры мм-молекул… Нн-но дд-да-аа-аавайте вернемся к нашим ммм-метаморфозам.

Темой занятия были метаморфозы у Locusta migratoria[38]: разбирались гипотезы о причинах внезапного перехода от одиночной фазы к стадной. Две эти стадии были описаны Карлом Линнеем как два разных вида внутри семейства Acrididae[39], и данное заблуждение оставалось в силе до 1921 года. Как выяснилось позднее, триггером финального превращения становится возрастание плотности популяции, обусловленное недостатком пищи в засушливые годы. Решающая роль гормона серотонина, который запускает этот процесс, будет установлена только в первом десятилетии XXI века.

Больше никаких вопросов Аня не задавала. Азарт ее вскоре стих. Применить на практике полученные сведения ей не позволяли жилищные условия. Не станешь же возиться с эфирными морилками и расправилками, живя вчетвером в одной душной комнате. Да и материалы — энтомологические булавки, химикаты, коллекционные ящики с пробковым дном и стеклянной крышкой — стоили недешево и были дефицитом. Ловля насекомых без всякой возможности правильно их сохранить оборачивалась бессмысленным истреблением.

Осень катилась привычным маршрутом, дни давали усадку и становились малы, как свитера после стирки. Усталая после занятий, она почти засыпала в холодном троллейбусе, прислонившись виском к стеклу и перебирая в дреме чернильные химеры рыжего коллеги, которых она в своем сне должна была сотворить из шелковых ниток, транзисторов, бисера и шестеренок и обязательно дать им латинские имена.

 

18

 

В конце сентября в 7 «В» привели нового ученика с неслыханным доселе именем Аристарх. Живого Аристарха все видели впервые и, понятное дело, хотели побольше о нем разузнать, тем более что для него специально освободили первую парту в среднем ряду. В пару к нему посадили Аню, и Аристарх пояснил:

— Это мой отец попросил директора. Вот уж не знаю, что он в тебе нашел.

У Ани внутри снова тренькнуло и, как тогда, в вестибюле, тонко задребезжало. Новый сосед по парте был сыном известной певицы и того самого Режиссера, который работал в театре и никакого кино не снимал.

Не проявив ни малейшей оригинальности, Аристарх по уши втрескался в Вику Победину. И даже вопреки отцовскому совету не пригласил Аню на день рождения, о чем ей сам сообщил, честно признавшись, что Вика в таком случае не придет. На уроках французского он сидел с ней: Аня учила английский. Заверив его, что ей все равно, она сообщила, что скоро переезжает: хотя самолюбие Ани точил червячок, виду она не подавала.

По итогам четверти, как обычно, было родительское собрание, на котором Алла Сергеевна, классный руководитель, сделала Аниной маме публичный выговор. Из ее слов выходило, что Аня — трудный подросток. Она то и дело себе позволяет спорить с учителями. В среду демонстративно ушла с репетиции смотра строя и песни. В пятницу прогуляла субботник. Коллектив она в грош не ставит, для нее это пустой звук. Единоличница!

Анина мама сидела на Анином месте, краснея как рак, когда ее сосед по парте поднял руку и, извинившись перед Аллой Сергеевной, попросил слова. Откашлявшись, он сказал своим бархатистым голосом:

— Если бы меня кто-нибудь назвал единоличником, я бы ходил счастливый до самого вечера. Лучший комплимент Аниным родителям. Кстати, вы в курсе, что Аня Витрук дважды в неделю посещает занятия при биофаке? Странно, что вам это неизвестно, Алла Сергеевна. Вы ведь биологию преподаете? Анин любимый предмет? А что до дискуссии на уроках, то именно для этого они и существуют — с моей единоличной точки зрения.

На этом собрание кончилось. Мамин сосед по парте спросил разрешения проводить ее, поскольку шел дождь. У него был огромный зонт, а она свой оставила на работе. По дороге он пригласил Анину маму зайти в кафетерий, взял им два кофе и предложил выбрать пирожных, спросив заодно, какие нравятся Ане. Аня любила трубочки и миндальные. Дождь перестал. У троллейбусной остановки они попрощались:

— У вас прекрасная девочка. Теперь я вижу, в кого. И знаете, у нее ваш голос. Я его сразу узнал.

— Я вам благодарна за поддержку.

— Надеюсь, они подружатся с Аристархом. Я буду рад, если Аня будет бывать у нас дома. Если, вы не против, разумеется. Знаете, мы иногда устраиваем вечера, где собираются дети наших друзей, такие же яркие… единоличники, одним словом.

— Я посоветуюсь с мужем.

— У Ани… строгий отец?

— Военный контрразведчик.

Больше он ничего не сказал.

Хотя в тот вечер Ане и влетело, она все равно заметила, что у мамы хорошее настроение. Потом она ела трубочку с кремом и думала, что никаких приглашений на званые вечера, увы, все равно не получит, потому что Победина этого не потерпит. И вообще они скоро переезжают. Ей было грустно, и к грусти примешивалось что-то еще. Это еще было ревностью. Но Вика Победина здесь была не при чем.

 

19

 

В семье Витруков назревали серьезные перемены. Родители со дня на день ждали ордера на трехкомнатную квартиру в новом районе на дальней восточной окраине города и были по-весеннему взволнованы предвкушением скорого переезда. Аню он печалил, но она помалкивала — ей было жаль разочаровывать маму. Она научилась быть скрытной и втайне давно отделила жизнь внутри семьи от настоящей жизни, хотя по-прежнему продолжала с покорностью следовать внутреннему распорядку. Вернее, набору запретов и ограничений, которые, по сути, его и составляли.

Пьянящая тревога, охватившая ее незадолго до четырнадцатилетия, связана была с предчувствием свободы, но вместе с тем в ней присутствовал страх перед собственной новизной. Больше всего это было похоже на ожидание путешествия, причем в один конец, от которого нельзя было отказаться, в последний момент передумав и сдав билет в кассу. Волнение усугублялось стремительными переменами, происходившими в это время в стране. Иногда Ане чудилось, что эти большие внешние перемены — следствие внутренних, словно она находилась в самом их эпицентре.

На весенних каникулах они с классом поехали на экскурсию в Ярославль. Добираться пришлось ночным поездом в грязноватом плацкартном вагоне. Встали в шестом часу, в темноте. В девять утра, после бессонной ночи, толком не позавтракав, всей гурьбой ввалились в музей «Митрополичьи палаты». Зевая, вполуха слушали про Зубова, Никитина и чудом сохраненную бесценную коллекцию.

— Перед нами Спас Вседержитель, гордость собрания, старейшая икона в Ярославле, подлинный шедевр древнерусского искусства начала XIII столетия… — нудно бубнила экскурсовод.

Аня, встряхнувшись и рассудив, что все эти прессованные кирпичи академических знаний ее отупевшая от недосыпа чугунная голова все равно не усвоит, решила, что нужно попробовать сосредоточиться на самом главном. И — постараться проникнуться, что ли. Стоя перед Спасом, убранным под стекло, она по-честному, изо всех сил старалась почувствовать важность момента. Текста в раскрытой книге, которую Он держал на сгибе левого локтя, было не разобрать. Икона была сильно повреждена, но Аню удивило выражение лица изображенного на ней Человека. А именно — Его взгляд. Уверенность и покой, которые он излучал, не имели ничего общего с отрешенностью. Наоборот, эти глаза были полны вниманием. Он словно изучал ее, с не меньшим интересом, чем она Его, как будто незнакомая девочка-подросток была Ему не вовсе безразлична.

От странного открытия Аню отвлек шум мужских голосов. В зал завалилась компания, шесть или семь человек возраста ее родителей. Вид они имели, говоря словами мамы, неблагонадежный. Мама терпеть не могла длинных волос и бород у мужчин; у некоторых в наличии было и то, и другое. Один, с большой бородой, был совершенно лысый. Другой, безбородый, стянул отросшие волосы в хвост. Он был в жилете, вроде того, в котором отец ездил на рыбалку, но ее отцу не пришло бы в голову одеться таким образом в музей.

От Ани их отделял только дверной проем. Краешком глаза она следила, как, о чем-то споря, неблагонадежные столпились у одной большой иконы. Их любопытство привлек фрагмент в правом нижнем углу, на который указывал лысый с большой бородой, что-то всем объяснявший высоким скрипучим голосом. Ни с того ни с сего они громко расхохотались, так что экскурсоводу пришлось сделать им замечание. Спорщики извинились и послушно притихли, а Аня, застыв на месте, старалась расслышать, о чем они говорят. В эту минуту она поняла предельно отчетливо, что ей нужно к ним. К этим незнакомым странным людям. Потому что с ними — интересно.

Домой вернулись утром следующего дня, и от усталости Аня свалилась без задних ног. Проснувшись уже днем, она включила телевизор и, к своему изумлению, увидела на экране тех самых неблагонадежных. Не всех, но в том, что это они, Аня была уверена. Тот, что с хвостом, пел под гитару песню про Сад. И не простой — а Анин! Песня — вне всяких сомнений — была адресована лично ей.

Потом говорили про фильм с непонятным названием, и появился юноша, похожий на индейца. Видимо, казах. Когда он скинул пальто, стали видны красные гвоздики, приколотые к его черной одежде. Нахмурившись и вскинув руку с микрофоном, он стал бросать, как дротики, резкие и ритмичные строчки. Каждая — о сгорающем дотла солнце, дыме вместо огня, страхе, надежде, горящем синем цветке — без единого промаха била в цель. Его узкоглазый взгляд гипнотизировал и непроизвольно приводил все мускулы в радостное напряжение. Под его взглядом Анино тело напитывалось пружинистой силой, а сердце — веселой храбростью. По экрану уже поползли финальные титры, а он все метал вспышки огненных слов, пока совсем не стемнело и черно-синяя ночь не засверкала, как звездами, тысячами зажигалок.

Аня сидела с открытым ртом. То, что случилось, требовало от нее незамедлительных действий. Она поднялась с дивана, чувствуя, как от ступней побежали к коленям электрические разряды и, обогнув гардероб, схватила пыльный флакон с верхнего ящика у стены. Желтая жидкость что-то сердито буркнула, и Аня еще крепче сжала горлышко, туго перетянутое золотым жгутом.

На кухне, слева от раковины, в дальнем углу, из которого вечно разило гнилью и замогильным холодом, мертвенно зеленела дверца мусоропровода. Как и всегда, когда приходилось выбрасывать мусор, она задержала дыхание и, потянув на себя откидной мусорный ковш, опустила в него флакон. Толкнула ногой, и дверца вернулась на место. Прощальный надтреснутый дребезг слышен был еще несколько секунд.

Аня вымыла руки хозяйственным мылом — и с облегчением выдохнула.



[1]  Павлиноглазка грушевая (лат.). Имя Saturnia указывает на Персефону-Прозерпину, богиню плодородия, внучку бога Кроноса-Сатурна, покровителя земледелия. По своей функции Прозерпина — «высший Сатурн».

 

[2] Паук-крестовик, буквально: паук с диадемой (лат.). Сценка с павлиноглазкой — проекция мифа о похищении Персефоны богом подземного царства Аидом. Его канонический атрибут — венец-«невидимка». Это видение станет для Айкиной мамы пророческим.

 

[3] Любимчик (укр.).

 

[4] Главки 5-7 части II написаны по мотивам военной повести моего деда И. В. Кононенко «Не вернуться назад…» (М., 1982). Оттуда же заимствованы имена героев, Василя Витрука и Ларисы Ярининой (примеч. автора).

 

[5] Аня близорука.

 

[6] Неправильно понятое Аней имя немецкого режиссёра Вернера Херцога, автора картины «Носферату — призрак ночи».

 

[7]  «Философия Энди Уорхола (от А до Б и наоборот)».

 

[8] Цитата из «Манифеста ДАДА 1918 года» Тристана Тцара.

 

[9] Если бы ты знала, как мне надоели модели-азиатки! (англ.)

 

[10]  Это его коллекция «Кактус» (англ.).

 

[11] Мы провели здесь медовый месяц, двадцать пять лет назад — представляешь? Хенрик всегда без ума был от Азии, в отличие от меня. Я выгляжу, как азиатка, но менталитет у меня полностью европейский. Куда больше, чем у Хенрика, уж поверь мне (англ.).

 

[12] — Хенрик и я, мы партнеры. Как ты и твой муж. — Конечно (англ.).

 

[13]    Нет, я абстракционист. Да, он мой друг… это Антуан, его младший сын. Давайте, я ему позвоню… (англ.)

 

[14]   — Ты украинка? — Ну… Вообще говоря, мы из Москвы. — У меня была подружка из Украины. Два года назад. И русская была. Русские тоже красивые. И при деньгах, покупают искусство. Ещё была полька. Чешка. Балийка. Но я никогда не видел… (англ.)

 

[15]  Привет, Хенрик, это Винсент (голл.).

 

[16] как обычно (англ.)

 

[17]  Привет, туда, пожалуйста (англ.).

 

[18] Сначала про бизнес (англ.).

 

[19]    Секс всегда помогает продажам (англ.).

 

[20]   милый, посмотри (англ.).

 

[21]  эй, шалунишка, давай их покормим? (англ.)

 

[22] Я бы хотел раз в жизни его попробовать. Он же зеленый, да? (англ.)

 

[23]  — Хотите сходить на фортепианный концерт? В Тугу, в будущую субботу. — Кто играет? — Ну, я бы не ждал больших звезд тут, на Бали… Не знаю, если честно. Какой-то поляк. — Отлично, если так. Наверное, будет играть Шопена. — Давай посмотрим прогрммку… Шопен и Чайковский — ты угадала. Еще по Смирнову со льдом, Никита? (англ.)

 

[24] Там может быть ветрено, милая (англ.).

 

[25]    Это разновидность местного предпринимательства (англ.).

 

[26]   Похоже, все самое интересное мы уже посмотрели. Не время ли выпить? (англ.)

 

[27]  У Шаловливого Попугая (англ.).

 

[28] ребрышки барбекю (англ.)

 

[29]  Китайский монета! Очень старинный! Очень очень удача! (пиджин)

 

[30] Буквально: Обезьяна видит, обезьяна делает (пиджин) — идиома, означающая бездумное повторение чужих действий.

 

[31]  Выпьешь холодненького? Становится жарко (англ.).

 

[32]Мы не отсюда. — Я вижу (англ.).

 

[33]   Мои дочки. Мы из Французской Полинезии. Попробуй (англ.).

 

[34]  — Что это? Мне это нравится. — Ты ни за что не угадаешь. Хочешь, покажу? (англ.)

 

[35] Это Комбуча! (англ.)

 

[36] Красноперка (лат.)

 

[37] Стрекозы (лат.)

 

[38]  Саранча перелетная (лат.)

 

[39] Настоящие саранчовые (лат.)

 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация