Кабинет
Михаил Горелик

«Лавр»: фрагментарные маргиналии

«Лавр» — увенчанный премиями филологический роман, наполненный магическим реализмом. Трагический роман. Тридцать переводов. Наверняка еще будут. По версии газеты «Гардиан», входит в список десяти лучших романов о Боге в мировой литературе. На самом деле роман о человеке, впрочем, понятно, что газета имела в виду. Архиепископ Кентерберийский посвятил «Лавру» доклад «Удивительный (curious) роман: постмодернизм и священное безумие» — русское юродство для Запада действительно curious. Что касается постмодернизма, Водолазкин вряд ли бы с этим согласился — вопрос в том, как понимать «постмодернизм».

Мои краткие соображения не о содержании — об инструментальной стороне дела.

Действие романа происходит в XV — XVI веке. Водолазкин специалист по древнерусской литературе: ему и карты в руки, мог бы украсить текст последовательной стилизацией, однако ставит себе иные задачи, демонстративно смешивая разновременные пласты языка. Своего рода волапюк. Стилизация наличествует, все-таки без нее никак, но только — в том числе и только в персонажной речи или письме, или мысли, притом крайне, крайне дозированно. Характерный пример. Монахини видят праведника, лежащего на земле. Настоятельница говорит:

 

Зде живущий имеет себе одр землю, а покров небо.

Да, такое строительство нельзя назвать полноценным, подтвердили сестры.

 

По всему роману диалог последовательно строится таким вот неконвенциональным образом.

Архаизм первой реплики противопоставлен современной речи второй, прилагательное «полноценный» повышает градус контраста.

Или вот еще из того же ряда:

 

Что сие, спрашивает новая настоятельница… Результат ли терапевтических мероприятий брата нашего Устина или чудо Господне, явленное помимо человеческого воздействия?

 

В «Улиссе» есть глава с исторической динамикой языка, но там последовательная смена форм — в «Лавре» сталкивается лексика, относящаяся к разным, далеко отстоящим друг от друга эпохам.

Водолазкин настаивает, что его роман неисторический, даже на обложку выносит, чтобы сразу в глаза бросалось, и уж тем паче, добавлю я, — не этнографический, хотя встречал я читателей, которые смотрели на дело именно так.

По существу, «Лавр» построен на игре с интертекстом: главным образом это средневековая русская литература — агиография и переводы, что естественно и понятно.

Далее о том, что к «главным образом» не относится: в роман парадоксально и демонстративно включается внешний текст, отнюдь не идущий к фабульному хронотопу, — то же смешение исторических времен, что и в языке: «Мы в ответе за тех, кого приручили», «Русский человек… бессмыслен и беспощаден», «Поверил гармонией алгебру», «Они ленивы и нелюбопытны». Совсем из иной корзины. Естественно, у Водолазкина без кавычек. «Средневековый» роман — живем контрастами. Добавляет головной боли переводчикам. Обычно это не самоценная игра ради игры — речь идет о чем-то большем. Я привел примеры мимолетных дискретных забав, но есть и большие фрагменты текста, представляющие собой аллюзии на западную литературу.

 Ученичество Арсения — апелляция к «Игре в бисер»: к «Заклинателю дождя» — первому из трех житийных сочинений, написанных Йозефом Кнехтом.

В обоих случаях мальчик учится у своего наставника, постигая под его руководством мудрость леса и неба.

В обоих случаях — история служения.

В обоих случаях — история конфликта между героем и народом, завершающаяся трагически: у Гессе — казнью, у Водолазкина — моральным развенчанием в глазах народа, правда, с посмертной реабилитацией.

А вот еще один параллельный сюжет: та же «Игра в бисер», тоже сочинение Йозефа Кнехта, на сей раз второе: «Исповедник».

 

То был дар слушания. Стоило какому-нибудь отшельнику или гонимому совестью мирянину явиться к Иосифу и рассказать о своих поступках, страданиях, искушениях и ошибках, рассказать о своей жизни, о своем стремлении к добру и своем поражении, или о своих утратах, о горе своем и печали, как Иосиф открывал кающемуся слух и сердце, словно хотел вобрать в себя все горе его и заботы, скрыть их в себе и отпустить его уже освобожденным и успокоенным.

 

А вот «Лавр»:

 

Глядя в голубые глаза юродивого, они рассказывают ему о себе. Они чувствуют, как в этих глазах тонут их беды. Арсений ничего не говорит и даже не кивает. Он внимательно их выслушивает. Им кажется, что его внимание особое, ибо тот, кто отказывается от речи, выражает себя через слух.

 

Обращение Водолазкина к сочинению Йозефа Кнехта весьма вероятно, хотя безоговорочно утверждать это все же нельзя: возможно, оба они держали под левым локтем один и тот же агиографический текст.

Чума в «Лавре», даже и повторенная, — апелляция к «Чуме» Камю, а через него — к «Дневнику чумного города», впрочем, почему «через», и непосредственно, надо полагать, тоже.

«Лавр» — в определенном смысле экзистенциальный роман. Принципиальное отличие от «Чумы»: у Камю экзистенциализм атеистический, или, если быть более точным, агностический, у Водолазкина — религиозный. Для доктора Риэ, главного героя Камю, его служение — личный выбор, лишенный каких бы то ни было трансцендентных предпосылок. Для героя Водолазкина — столь же личный выбор, но определяемый плотным религиозным контекстом. Их общий императив — служение, действия их похожи; интенции, размышления, переживания, надежды — принципиально разные.

Вот характерный диалог доктора Риэ со своим другом.

 

— … раз порядок вещей определяется смертью, может быть, для Господа Бога вообще лучше, чтобы в него не верили и всеми силами боролись против смерти, не обращая взоры к небесам, где царит молчание.

— Да, — подтвердил Тарру, — понимаю. Но любые ваши победы всегда были и будут только преходящими, вот в чем дело.

Риэ помрачнел.

— Знаю, так всегда будет. Но это еще не довод, чтобы бросать борьбу.

— Верно, не довод. Но представляю себе, что же в таком случае для вас эта чума.

— Да, — сказал Риэ. — Нескончаемое поражение.

 

У доктора Риэ мужество перед лицом абсурда, в его мире категории греха, спасения, жизни будущего века нерелевантны, но эти категории — фундаментальные основы мира, в котором живет герой «Лавра».

Иными словами, Водолазкин создает повествование, апеллирующее к мировой литературе, действие происходит на фоне готовых образцов, автор вступает с ними в сложные отношения подобия и различия.

Хронотоп романа разомкнут.

Настоящее время подпитывается будущим. Сложным образом: языком и аллюзиями. И более простым: взглядом визионеров, для коих будущее, как открытая книга. Таковых визионеров несколько, начиная с Христофора — деда протагониста, который вселяясь в дом, отчетливо представляет судьбу места, на котором построен дом, на протяжении последующих пятисот с лишним лет, включая под конец уездную ЧК, реквизировавшую здание больницы для бедных, пилота Хайнриха фон Айнзиделя, разрушившего здание точным бомбометанием, полигон 7-й Краснознаменной танковой бригады им. К. Е. Ворошилова и венчающее историю садоводство «Белые ночи». Для Христофора важно, что избранный им дом простоит 54 года в целости, прочее же: фантомный Хайнрих фон Айнзидель с уездной чекой и иными событиями и институциями к делу не идут, но Христофор как чукча: видит дерево, выросшее через пятьсот лет, его и поет. Таковы и прочие визионеры, видения которых обыкновенно лишены практического смысла.

Один эпизод расскажу. Главный романный провидец итальянец Амброджио созерцает в своем XV веке во Флоренции очередное будущее событие, наиболее загадочное и «наименее им понятое». В 1977 году некий аспирант едет из Ленинграда во Псков на раскопки: копают там, где некогда подвизался Арсений, о котором Амброджио в момент своего видения не имел никакого представления. Аспирант снимает комнату у молодой женщины с сыном. Отношения этих троих — та же, хотя и варьированная история, что у Арсения с другой женщиной и ее сыном, но как бы в параллельной вселенной. Правда, у Арсения не во Пскове, а рядом — в Белогорске. Я же говорю: и история не вполне та, и место не вполне то, но все же. И Арсений, и аспирант не дают любви осуществиться: Арсений — потому, что его миссия в мире исключает женскую любовь и семейное счастье, у аспиранта — да непонятно почему, все как-то провисает у него в воздухе, исчезновение женщины с мальчиком — плод его несчастливой, на грани сна, фантазии, а дальнейшее из видения Амброджио ускользает.

Читатель видит зыбкую взаимосвязь событий, Амброджио — нет: вперед видит отчетливо, назад ничего не видит, фрагмент чужой ни к чему не идущей жизни остается для него совершенно бессмысленным и тем не менее заслуживающим внимания. Интересно, как он понимал слово «аспирант»? Да никак не понимал.

Юродивый Фома говорит герою:

 

Возвращайся в Завеличье, где на будущей Комсомольской площади стоит монастырь Иоанна Предтечи.

 

Интересно говорит — как бы из будущего, инвертирует время: ведь ежели глядеть из XV века, то это на месте монастыря должна «стоять» Комсомольская площадь. Созерцание прозорливцем Комсомольской площади пополняет ряд бессмысленных пророчеств, которыми полон роман. Зачем герою знать про Комсомольскую площадь? Все так. Но через полсотни с лишним страниц заместившая монастырь Комсомольская площадь обнаруживается на том берегу океана времени. Аспирант Строев пьет чай с хозяйкой квартиры Александрой и ее сыном:

 

При Иоанновом монастыре жил юродивый Арсений, называвший себя Устином, сказала Александра. У кладбищенской стены.

Сейчас там нет стены.

Нет даже кладбища. Александра подлила Строеву чая. Кладбище стало Комсомольской площадью.

А как же покойники, спросил мальчик. Они что ли стали комсомольцами?

Строев наклонился к самому уху ребенка:

Это выяснится в ходе раскопок.

 

Пару слов о пространстве. Действие происходит главным образом в северо-западном углу средневековой Руси. Но пространство столь же разомкнуто, как и время. Оно вдруг распахивается и включает в себя широким охватом, по существу, всю тогдашнюю ойкумену: лес и реку, гору и море, запад и восток.

Подобно тому, как Водолазкин разыгрывает тему места в истории, он разыгрывает тему разбойников в пространстве — в разных географических и, соответственно, культурных декорациях: Северо-Западная Русь, Польша, Италия, Палестина. Палестина: разбойники, мамелюки в кооперации с арабами, являются при восхождении в Иерусалим из Яффы, которая ожидаемо зовется в романе Иоппией.

Еще об одном литературном приеме, который последовательно практикует Водолазкин. «Лавр» написан главным образом в прошедшем времени, но по ходу дела автор в избранных, порой обширных, эпизодах переключает регистр: прошедшее время замещается настоящим. Один такой эпизод уже процитирован: как Арсений выслушивал приходящих к нему. Вот еще один красивый визуальный фрагмент — готовое кино, каждое предложение — кадр, монтажные стыки:

 

Арсений кладет Евпраксии ладонь на лоб.

Губы его шевелятся.

Евпраксия открывает глаза.

Она видит Арсения и обступивших ее сестер.

Стоит теплый летний день.

Тени деревьев резки.

Они перемещаются в такт движению солнца.

Листья лип клейки и дрожат на ветру.

 

У Водолазкина текст в подбор. Я переформатировал для обнажения приема.

Один мелкий, на мой взгляд, прокол: «клейки» не из визуального ряда.

Для читателя с культурным любопытством «Лавр» требует обширных комментариев. Когда-нибудь такое издание появится, и объем комментариев будет уж никак не меньше самого романа, культурная насыщенность его вполне это позволяет. Приведу пример, набросок к статье будущего комментаторского корпуса, где не столько проясняю написанное, сколько ставлю вопросы.

Дед и учитель протагониста — травник Христофор, в романе много чего о травках писано. В частности:

 

Больше всего Христофор любил красную, высотой с иголку траву царевы очи. Он всегда держал ее у себя. Знал, что, начиная каждое дело хорошо иметь ее за пазухой. Брать, например, на суд, дабы не быти осужденну. Или сидеть с ней на пиру, не боясь еретика, подстерегающего каждого расслабившегося.

Еретиков Христофор не любил. Он выявлял их посредством адамовой главы. Собирая эту траву у болот, осенял себя крестным знамением со словами: помилуй мя, Боже. Затем, дав траву освятить, Христофор просил священника положить ее на алтарь и держать там сорок дней. Нося ее по истечение сорока дней с собой, даже в толпе мог он безошибочно угадать еретика или беса.

 

Как сообщает знающий человек Христофор, еретики, от коих защищали царевы очи и адамова глава, встречались повсеместно в таком количестве и такого духовного напора, что необходимо было тщательно, что он и делает, предохраняться. И даже в глухомани, где живет Христофор, от них было не скрыться.

Естественно спросить: о каких еретиках речь?

Сознание думающих людей того времени занимали протестантские идеи, вошедшие в историю русской мысли как ересь жидовствующих. Брожение умов, религиозная борьба, с легкостью переросшая в политическую, два собора (1490 и 1504 годов), костры русской инквизиции. Географические центры борьбы — Москва и Великий Новгород, герой романа подвизается рукой подать от Новгорода, не должно бы мимо него пролететь. Фрагмент об антиеретических травках — самое начало романа, что дает основание предположить, что и не пролетит.

 Повешенное в первом акте ружье, должно бы выстрелить во втором, а если по закону жанра, то в третьем, но оно так и не выстреливает, выданный вексель оказывается неоплаченным. Почему? В качестве предположения: поначалу у Водолазкина были на сей счет планы, богатая тема, но затем решил, что богатая тема слишком тянула бы одеяло на себя, не сообразил, как пристроить к сюжету, плохо вязалась с тканью неисторического романа. Пришлось пожертвовать. А Христофоровы страхи, предохранительные травки и мистические технологии остались в качестве рудимента. Кстати, главный гонитель еретиков, новгородский архиепископ Геннадий, по крайней мере однажды в романе все-таки помянут, но не как русский инквизитор, а как просветитель — составитель первого на Руси полного библейского корпуса, носящего его имя.

Не скрою, однако, что травник и прозорливец Христофор умер в конце 50-х годов (роман не дает возможности определить более точно), а ересь жидовствующих пошла не ранее, чем на два десятка лет позже. Ну так что, роман ведь неисторический, сдвиг времени вполне возможен, и, что более важно, житие главного героя романа, Христофорова внука, по времени как раз совпадает с расцветом ереси и ее решительным подавлением. И вообще, ума не приложу, ежели не жидовствующие, то кто? от каких еретиков ковал броню Христофор? Стригольники? Эти-то как раз родом из Пскова. Но со стригольниками покончено было к 1430-му — еще до рождения главного героя. Надо бы проконсультироваться с Флоровским.

Возвращаясь к интертексту. Вот завершающий роман серебряный гвоздик. На похоронах главного героя купец Зигфрид из Данцига с немецким, то бишь евклидовым, умом беседует с деревенским кузнецом Аверкием, представителем местного мировидения. Опять, кстати, настоящее время.

 

Что вы за народ такой, говорит купец Зигфрид. Человек вас исцеляет, посвящает вам свою жизнь, вы же его всю жизнь мучаете. А когда он умирает, привязываете ему к ногам веревку и тащите его, обливаясь слезами.

Ты в нашей земле уже год и восемь месяцев, отвечает кузнец Аверкий, а так ничего в ней и не понял.

А сами вы ее понимаете, спрашивает Зигфрид. Мы? Кузнец задумывается и смотрит на Зигфрида. Сами мы ее, конечно, тоже не понимаем.

 

В процессе падения занавеса успевают еще 25-м кадром явиться собеседник всеблагих Федор Тютчев и, надо полагать, без согласия Водолазкина, любезный народу Игорь Губерман, собеседник Федора Тютчева.

Чеширская улыбка Водолазкина.

Не без горечи.

Его прощальное Vale.


 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация