Кабинет
Максим Гуреев

Пророк

Глава из книги «Коктебельцы»

«Перед началом припадка на несколько мгновений я испытывал такое счастье, какое невозможно ощутить в обычной жизни, такой восторг, который не понятен никому другому. Я чувствовал себя в полной гармонии с собой и со всем миром, и это чувство так сильно и сладко, что за пару секунд такого блаженства я бы отдал десять и более лет своей жизни, а может, и всю жизнь», — признавался Федор Михайлович в совершеннейшем умилении, после чего речь его внезапно прерывалась, уступая место бессмысленному и беспорядочному звукоизвержению, и он падал в обморок.

Будучи осведомленным, по его словам, во «всех типах ударов» (эпилептических, имеется в виду), писатель, подсознательно ожидая очередного припадка, не мог предвидеть его наступления и потому всякий раз ждал прихода «мгновений счастья» со страхом и восторгом одновременно.

Анна Григорьевна Достоевская (Сниткина) вспоминала: «Федор Михайлович разговаривал с моей сестрой и был крайне возбужден. Неожиданно он стал бледен, покачнулся к дивану и стал наклоняться в мою сторону. С величайшим удивлением я смотрела на изменения в его лице, как внезапно раздался крик, полный страха, крик, в котором не было ничего человеческого — почти вопль, и мой муж продолжил сгибаться все сильнее и сильнее».

Николай Николаевич Страхов (1828 — 1896), философ, литературный критик, первый биограф Ф. М. Достоевского, так описал события, имевшие место произойти в квартире писателя на Малой Мещанской улице в Петербурге:  Достоевский «ходил по комнате, а я сидел за столом. Он говорил о чем-то возвышенно и радостно; когда я поддержал его идею какими-то словами, он повернулся ко мне с восторженным лицом, чувства его были в полном разгаре. Он на мгновение остановился с отрытым ртом, словно искал слов, чтобы закончить мысль. Я же смотрел на него с интересом, чувствуя, что он хочет сказать нечто необычное, что я услышу что-то вроде откровения. Неожиданно из его рта вырвался странный, грудной, бессмысленный звук, после чего он без сознания рухнул на пол. Припадок был не сильный. Его судорога заключалась в том, что все его тело вытянулось, а изо рта шла пена. Через полчаса он пришел в сознание, и я пошел домой… Бывало, падая в припадке, он сильно ударялся. Его лицо становилось красным, а иногда покрывалось пятнами. Но самое важное, это то, что он терял память и два-три дня был абсолютно разбит. Его психическое состояние было ужасным: он едва справлялся с болью и повышенной чувствительностью. Эта тоска, по его словам, была похожа на чувство вины, словно он совершил нечто криминальное; ему казалось, что на нем лежит груз таинственной вины за великое преступление».

Однажды во время такого эпилептического эпизода Достоевский повредил себе правый глаз.

Сначала травма показалась незначительной, однако постепенно кровоизлияние обрело угрожающие размеры, зрение ухудшилось, глаз заплыл почти полностью, а острые болезненные ощущения прибавились к общему недомоганию писателя.

Решение посетить клинику при кафедре глазных болезней Императорской медико-хирургической академии пришло само собой. Именно это медицинское учреждение в начале 60-х годов XIX столетия получило в Санкт-Петербурге особую популярность, кафедру окулистики в нем тогда возглавлял имевший в столице Империи обширную частную практику доктор медицины, профессор, тайный советник Эдуард Андреевич Юнге[1].

Итак, визит к врачу состоялся…

Вне всякого сомнения, доктор Юнге знал, кем является его пациент и какова была этиология его недуга, речь шла о повреждениях, полученных во время эпилептического припадка. Порой подобные травмы носили весьма тяжелый характер.

Лечебный курс, назначенный Эдуардом Андреевичем, оказался протяженным и в конце концов возымел свое действие. Спустя несколько недель Федор Михайлович выглядел уже вполне здоровым. Другое дело, что невозможность гарантировать себя от приступов падучей и, соответственно, травм сблизили Достоевского с Юнге. Писатель стал часто посещать клинику, особенно после припадков, когда угроза его зрению становилась очевидной.

Из воспоминаний писателя Дмитрия Васильевича Григоровича (1822 — 1899):

«Раз, проходя вместе с ним (Достоевским — М. Г.) по Троицкому переулку, мы встретили похоронную процессию. Достоевский быстро отвернулся, хотел вернуться назад, но, прежде чем успели мы отойти несколько шагов, с ним сделался припадок настолько сильный, что я с помощью прохожих принужден был перенести его в ближайшую мелочную лавку; насилу могли привести его в чувство. После таких припадков наступало обыкновенно угнетенное состояние духа, продолжавшееся дня два или три».

По мысли Зигмунда Фрейда, «…эпилепсия, каковой страдал Достоевский, вероятно, была лишь симптомом его невроза и должна классифицироваться как истероэпилепсия… Приступы могли иметь психологическую основу…»

Вполне возможно, что Эдуард Андреевич оказывал Федору Михайловичу помощь не только в вопросах патологической анатомии и физиологии органов зрения, что было его профессиональным профилем, но и своего рода психологическую поддержку. Известно, что писатель делился с ним творческими и личными переживаниями, именно доктору Юнге Достоевский впервые поведал о своей предстоящей женитьбе на 20-летней Анне Сниткиной (Федору Михайловичу в то время было 45).

Реакция Эдуарда Андреевича на эту информацию произвела на писателя гнетущее впечатление — Юнге стал отговаривать его жениться, уверяя, по словам Анны Григорьевны, «что при такой разнице лет счастья в супружестве быть не может».

Впоследствии Достоевский назовет эту отповедь «препятствием a la Юнге», отношения их буду разрушены, а в его письмах появятся заметки следующего содержания: «Немцы и вся эта публика невыносимы… Немцы бесконечно глупы, они невероятно глупы».

Хотя до конца своей жизни Федор Михайлович не расставался с очками фирмы «Милькъ», выписанными ему именно доктором Юнге.

Но кто же был этот врач-офтальмолог Эдуард Юнге родом из города Митау Курляндской губернии (ныне Елгава, Латвия), появившийся на свет 12 ноября 1831 года в семье остзейских немцев Иоганна Генриха Юнге и Гертруды Вильгельмины Гейдель?

И почему именно с этого эпизода мы начинаем нашу книгу, которая называется «Коктебельцы»?

Итак, обо всем по порядку…

В один из дней 1861 года в палатку, расположенную в местности Эль-Кеф на северо-западе Туниса, вошел странник в одежде бедуина и произнес слова имама Абу Дауда: «Лечитесь, ибо Всемогущий и Великий Аллах, создав болезнь, создал и лекарство от нее».

По местной традиции любой чужеземец, войдя в жилище аборигенов, становился лицом неприкосновенным и почти священным.

Бедуин в образе мусульманского странника-целителя был строг и решителен.

Он приказал своему проводнику, чтобы тот собрал жителей селения и объявил им, что Всевышний сжалился над ними и прислал им своего пророка, который сейчас будет творить чудеса.

Никто из местных никогда раньше не видел именно этого пророка и не знал его имени, потому что не было его ни среди 25 наби («пророк» араб.), упомянутых в Коране, ни среди шести пророков из сборника хадисов (хадис — рассказ о делах и деяниях пророка Муххамеда — М. Г.). Что, впрочем, было и понятно, ведь им был выпускник медицинского факультета Московского  Императорского университета, ученик профессоров-офтальмологов Альбрехта Грефе и Германа Гельмгольца, доктор медицины, ординарный профессор кафедры офтальмологии Санкт-Петербургской медико-хирургической академии тридцатилетний Эдуард Андреевич Юнге, командированный в Северную Африку для изучения и лечения глазных болезней.

Из воспоминаний участника той экспедиции: «Все трудности и опасности путешествия были, пока они не попали в первое селение. Подъехав за несколько миль до этого селения к вечеру, они остановились и, спрятавшись, провели ночь. На рассвете, прежде чем бедуины успели подняться, они вскочили на коней и вскачь помчались в стоящую посредине селения палатку… (уже описанную нами выше — М. Г.) Собралось все селение и стало один за другим дефилировать перед входом в палатку, где стоял Юнге. Когда проходил больной катарактой, Юнге давал знак проводнику и тот отводил больного в сторону. Когда все прошли таким образом, проводник стал вводить выделенных одного за другим в палатку Юнге. Тот ожидал их уже с инструментами в руках и начал делать операцию и выпускать из палатки.

Как только появился первый прозревший слепой, вся толпа кинулась к нему с вопросами, как пророк исцелил его? И замечательно: пылкая восточная фантазия заставила их, с первого и до последнего, в один голос утверждать, что пророк исцелил их лишь прикосновением руки.

Дальнейшее путешествие Юнге было уже сплошным триумфом: слава о его чудесах далеко опередила его, и из всех следующих селений народ стремился навстречу ему, оказывая ему божеские почести и неся богатые дары (известно, что Тунисский Бей Туниса Хайраддин-паша пожаловал Эдуарду Андреевичу орден Нишана (Славы) 3-й степени).

Конечно, сам Юнге не принимал даров, но спутник „пророкаˮ (проводник из местных — М. Г.) вряд ли был слишком бескорыстен… Так что для того, чтобы окончить свое путешествие, Юнге пришлось воспользоваться своей физической силой, чтобы отделаться от проводника, никак не хотевшего его выпускать».

Можно предположить, что данная командировка в Северную Африку была предпринята столичным ученым неслучайно, ведь традиции врачевания именно глазных болезней мусульманскими врачами были хорошо известны в мире офтальмологов-профессионалов.

В частности, труд арабского ученого-изобретателя Ибн аль-Хасама (965 — 1039 гг.) «Книга оптики», в котором было проведено детальное исследование глазного яблока человека в соотнесении с оптическим инструментарием, позволяющим изучать поведение изображения и света, вне всякого сомнения, был настольной книгой Э. А. Юнге. Яркий контрастный свет, песок, высокие температуры, огромные физические нагрузки, минимальная гигиена неизбежно формировали уязвимость человеческого организма. Тут Эдуард Андреевич констатировал запредельно высокий процент заболевания инфекционной трахомой и катарактой (помутнение хрусталика), излечение которых было возможно лишь операбельным путем.

Первоначально запланированная полугодовая командировка в Северную Африку затянулась на год. Объем работ оказался столь велик, что, не выполнив его целиком, Юнге, в силу своего характера, не мог уехать домой.

В Петербург он вернулся только в апреле 1862 года. Но вернулся уже знаменитым врачом и маститым профессионалом.

Меж тем начало карьеры Эдуарда Андреевича не выглядело таким уж безоблачным и многообещающим.

Андрей Иванович Поль (1794 — 1864) — русский хирург, действительный статский советник, ординарный профессор госпитальной клиники Московского университета, заслуженный профессор Московского Императорского университета аттестовал Эдуарда Юнге следующим образом: «К числу самых отличных молодых людей, окончивших курс Медицинских наук в 1856 году, принадлежит доктор Юнге. В прошедшем году он на свой счет отправился за границу, дабы там в разных университетах усовершенствовать свои познания как вообще, так и в особенности в Офталмиатрии, к которой чувствует непреодолимое призвание. Знаменитый Грефе в Берлине, оценяя вполне его наклонность к этой науке, предложил ему быть его Ассистентом, и Э. Юнге, приехавший сюда в Москву на короткое время, на этих же днях отправляется обратно в Берлин, где он под руководством этого Профессора в качестве ассистента может достигнуть высокую степень теоретического и практического развития в Офталмиатрии. В частных после его возвращения свиданиях и беседах со мною я имел случай убедиться в том, что он с необыкновенным старанием и успехом занимается своим предметом, и потому я считаю долгом просить покорно Медицинской Факультет обратить свое внимание на этого достойного молодого человека, поощрить его, чтобы он мог посвятить себя и впредь с этим же рвением науке, к которой теперь направлены все его старания, и довести о нем до сведения Совета в той надежде, что и Совету угодно будет поручить ему продолжать заниматься упомянутым предметом, дабы по возвращению его из чужих краев в случае надобности воспользоваться приобретенными им познаниями для какой-либо ученой цели».

Казалось бы, столь внушительная рекомендация должна была освободить только что вернувшегося в Россию (7 января 1860 г.) молодого ученого от разного рода кадровых и административных коллизий. Но, как это принято сейчас говорить, что-то пошло не так.

Максимилиан Александрович Волошин вспоминал: «Мне хочется еще продолжить воспоминания о старике Юнге. Я помню, как он при мне рассказывал о том, как он кончал медицинский факультет. Ему было очень досадно терять лишний год или два на этом факультете. И он решил ускорить государственные экзамены. Формально это ему удалось довольно легко. Но он создал этим себе несколько смертельных врагов среди профессоров, которые не хотели ему простить его самоуверенности и дерзости. Среди них был один профессор, не помню какую читавший дисциплину, но очень отставший от хода своей науки. Юнге поставил условием, чтобы на его экзамене присутствовала целая комиссия, которая могла бы объективно ценить его ответы. Он основательно подготовился по курсам лекций, читанных во время учебного года. И на все задаваемые вопросы отвечал точно, почти наизусть, словами своего профессора, так что тому оставалось только подтверждать и говорить: „Да, да, совершенно верно, такˮ. Так что Юнге, когда кончил свой блестящий ответ на все заданные вопросы, остановился и сказал: „Это все так было до такого-то года. А теперь современная наука смотрит на это такˮ. И затем тут же блестяще прочел лекцию о современном состоянии науки по данному вопросу. Профессор был внутренне взбешен, но не мог не признать его ответ удовлетворительным. Таким образом, он окончил медицинский факультет не в 5, а в 3 года».

Естественно, что после такого начала профессиональная деятельность молодого офтальмолога не могла складываться безоблачно.

Из докладной записки Э. А. Юнге министру народного просвещения: «Многолетнее пребывание за границею, где я имел случай под руководством знаменитейших специалистов образовывать себя для ближайшего изучения Офтальмологии, налагает на меня теперь обязанность искать случая посвятить себя самым полезным образом на службу Отечеству… я имею в виду посвятить ближайшим и главнейшим образом свою деятельность не столько практике, сколько распространению в нашем обществе более точных познаний чрез специальное преподавание о глазе в полном его объеме, разумея под этим глазные болезни, рассматриваемые с физиологической и гистологической точки зрения… я, как специалист Офтальмологии, осмеливаюсь искать для себя специальной кафедры для этой науки . Только открытие специальной кафедры может доставить мне действительную возможность передать другим те познания, которые я приобрел в течение многолетнего труда… Офтальмология в настоящее время по своему характеру, по тем предварительным работам, которые вызываются ее изучением, приобрела уже давно свою самостоятельность в ряду прочих Медицинских наук, и даже можно сказать более, она по точности научных приемов сделалась для них образцом, достойным подражания».

6 сентября 1860 года последовало высочайшее повеление — «поручить доктору медицины Юнге отдельное от Кафедры Хирургии самостоятельное преподавание в Московском университете Теоретической Офталмиатрии… и с допущением его к практическим занятиям со студентами глазными болезнями в факультетской клинике».

Казалось бы, решение было принято, но непростые взаимоотношения университета и факультетской клиники поставили процесс «на паузу», затянувшуюся на год, что для практикующего врача и амбициозного ученого было совершенно немыслимо.

Неожиданно решение проблемы пришло из Петербурга.

В начале 1861 года по Указу Императора Александра II при кафедре глазных болезней Императорской медико-хирургической академии была вновь открыта глазная клиника (существовала с 1818-го по 1835 год — М. Г.), куда Эдуард Андреевич и был приглашен. В академию также были приглашены С. П. Боткин и И. М. Сеченов — однокашники Юнге по Московскому университету, а также его товарищи по научной практике в Германии.

Именно от медико-хирургической академии, как мы уже теперь знаем, он будет откомандирован в Северную Африку, где получит прозвище — «пророк».

В столице Империи Э. А. Юнге поселился на Сергиевской улице в доме архитектора Д. И. Висконти, впоследствии получившем название «доходный дом Рерберга». Затем он переехал на Фурштатскую улицу, а в доме на Сергиевской разместилась его Клиника глазных болезней, куда к нему на прием и наведывался часто Федор Михайлович Достоевский.

Об этом времени Анна Григорьевна Сниткина сохранила такие воспоминания: «Но что меня поразило, так это его глаза; они были разные: один — карий, в другом зрачок расширен во весь глаз и радужины незаметно. (Во время приступа эпилепсии Федор Михайлович, падая, наткнулся на какой-то острый предмет и сильно поранил свой правый глаз. Он стал лечиться у проф. Юнге, и тот предписал впускать в глаз капли атропина, благодаря чему зрачок сильно расширился.) Эта двойственность глаз придавала взгляду Достоевского какое-то загадочное выражение».

Нет, это не были «блестящие темно-серые широко расставленные глаза» Алеши Карамазова или «серые, маленькие, но огненные» глаза Парфена Семеновича Рогожина, не было в них ничего от «красивых темных» глаз Родиона Романовича Раскольникова или «больших, голубых и пристальных» глаз князя Льва Николаевича Мышкина, это были, по воспоминаниям литератора и мемуаристки Авдотьи Яковлевны Панаевой (1820 — 1893), «небольшие серые глаза… (которые) тревожно переходили с предмета на предмет».

И не было никакой возможности в них вглядеться, разве что Эдуарду Андреевичу удавалось это сделать при помощи офтальмоскопа.

Всякий раз после процедуры из правого глаза писателя начинали «выдавливаться» (как бы сказал Гоголь) слезы, его мучило жжение, и он в панике совершенно терялся в пространстве, его мутило, он хватался за все, что попадалось ему под руку, выпячивал подбородок и инстинктивно открывал рот, из которого вырывались нечленораздельные звуки.

Эдуард Андреевич бережно придерживал своего пациента и всячески успокаивал его, уверял, что это временное страдание и вскоре он забудет как о своих мучениях, так и о своих страхах. Будет вновь смотреть на мир широко открытыми глазами, не испытывая при этом никаких неудобств.

А ведь в таком плачевном состоянии Федора Михайловича наблюдала и Анна Григорьевна, то есть в то время, когда их отношения только завязывались, когда загадочность автора «Преступления и наказания», «Униженных и оскорбленных», «Белых ночей» и «Записок из подполья» казалась завораживающей и в то же время отталкивающей.

В самую пору было бояться этого человека, который, по словам прозаика, публициста и общественного деятеля Петра Кузьмича Мартьянова (1825 — 1899), «был неповоротлив, малоподвижен и молчалив. Его бледное, испитое, землистое лицо, испещренное темно-красными пятнами, никогда не оживлялось улыбкой, а рот открывался только для отрывистых и коротких ответов по делу или по службе».

И все это происходило на глазах у Э. А. Юнге, который, как известно, относился к этому союзу весьма скептически.

Конечно, как и было предсказано «пророком», вскоре зрачок величиной с глаз принял естественный размер, но память о разноглазом человеке осталась и потом еще долго преследовала всех участников этого инцидента…

Исчерпывающую картину столичной жизни 32-летнего ординарного профессора кафедры офтальмологии дал, что и понятно, в Первой главе своего «Евгения Онегина» Александр Сергеевич Пушкин:

 

Вошел. Полна народу зала;

Музыка уж греметь устала;

Толпа мазуркой занята;

Кругом и шум, и теснота;

Бренчат кавалергарда шпоры;

Летают ножки милых дам;

По их пленительным следам

Летают пламенные взоры,

И ревом скрыпок заглушен

Ревнивый шепот модных жен.

 

Хоть со времен, описанных поэтом, до событий, о которых идет речь в данной главе, и прошло более сорока лет, в «блистательном Санкт-Петербурге» мало что изменилось.

Екатерина Федоровна Толстая, дочь скульптора Федора Петровича Толстого (1783 — 1873), двоюродная сестра писателя и драматурга Алексея Константиновича Толстого (1817 — 1875) и троюродная сестра писателя Льва Николаевича Толстого (1828 — 1910), вспоминала: «В Петербурге пользовался большой известностью профессор медицинской академии Э. А. Юнге. Он был положительно кумиром петербургских дам. На его музыкальные вечера собиралась немалая часть петербургского общества. Один раз, узнав, что он любит цвет pense’e (анютины глазки, фр.), все дамы приехали к нему в платьях этого цвета. Мне так прожужжали уши рассказами о его красоте, уме, любезности, что мне сделалось противно, и я даже не нашла его красивым, когда мне его показали на концерте.

Когда мой отец, на обратном пути из-за границы, заехал к Грефе и не застал его в Берлине, один из ассистентов сказал:

— У вас есть свой Грефе в Петербруге — профессор Юнге.

По приезде папá сейчас же отправился к нему и всю зиму лечился у него. Мать моя иногда ездила с отцом в лечебницу и начала приставать ко мне, чтобы я поехала посоветоваться насчет увеличивавшейся у меня в последнее время близорукости. Так как мамá делала особенное ударение на слова: „Ты должна поехать, хотя бы чтоб посмотреть на негоˮ, я всю зиму отказывалась, но наконец, уже весной, как всегда, дала себя уговорить. Мы просидели с доктором, позабыв об остальных пациентах, более часа, говорили обо всем на свете, кроме моей близорукости, для лечения которой он только посоветовал мне употреблять глазные души; помню, что мы, между прочим, много говорили о только что вышедшем романе Чернышевского „Что делать?ˮ (роман был написан и опубликован в 1862 — 1863 гг. — М. Г.)».

Последнее обстоятельство видится неслучайным.

Деятельная, независимая, совестливая Екатерина Федоровна — чем не прототип Веры Павловны Розальской? А Эдуард Андреевич Юнге — чем не прообраз благородного студента медицины Дмитрия Сергеевича Лопухова (он же Чарльз Бьюмонт) и в то же время рыцарственного врача-психиатра Александра Матвеевича Кирсанова?

Любовный треугольник, выведенный Чернышевским на страницах романа, таинственным образом становится проекцией жизненных перипетий Екатерины Федоровны Толстой, о которых в своих воспоминаниях она писала следующим образом: «Я тогда как раз „интересоваласьˮ одним красивым молодым человеком… Не красотой увлеклась я — я не обращала никакого внимания на наружность, — а тем, что он показался мне очень умным. Мой друг Н. А. Северцев не одобрял моего расположения к этому человеку, но благоразумно молчал, что оно пройдет само собой. Так и вышло: узнав ближе N. N., я разочаровалась, это увлечение прошло так же быстро, как прежние, но оно оставило во мне неприятный след. Все, кем я интересовалась раньше, были прекрасные люди, здесь же я ошиблась в своей оценке. Это было обидно моему самолюбию… Странно было, что в самое время моего увлечения я постоянно думала о Юнге; при каждом моем поступке я говорила себе: „Если бы он это знал, он, верно, осудил бы меня„ или „А что бы он на это сказал?”»

Герои нашего повествования, скорее всего, узнали себя на страницах «Что делать?» и, вполне возможно, задавали этот традиционный русский вопрос самим себе. В поисках ответа на него Е. Ф. Толстая писала: «Мы проводили  (с Э. А. Юнге — М. Г.) в разговорах чуть не целые ночи; он рассказывал о совместных занятиях с Грефе и Гельмгольцем, об экскурсиях с последними по Швейцарии, о молодом задоре, заставлявшем его любить и искать опасность. Рассказывал об Африке, куда он был командирован для изучения постоянно свирепствующей на востоке офтальмиии, об опасностях, которым подвергался, решившись под видом араба и в сопровождении одного только проводника-спаиса проникнуть вглубь страны, где до него не бывала нога европейца. Описывал роскошные „фантазии”, ни с чем не сравнимое обаяние Египта, пунцовые закаты и зеленые тени пустыни…

Под свежим еще впечатлением недавно пережитого он говорил так жизненно, так колоритно, так красиво, что я слушала зачарованная… А днем мы ездили верхом со всем нашим обществом, но такие удивительные нам попадались лошади, что мы оставались вместе вдвоем и отставали от прочих!.. Рассказывать ли дальше? Я полюбила, полюбила настоящим образом, и весь мир показался мне краше, и все люди добрее, и родных моих я стала любить нежнее…»

Удивительным образом слова и мысли Екатерины Федоровны совпадают со словами и мыслями Веры Павловны Розальской из ее третьего сна: «Я… полюбила его. Я еще ни от кого не слышала таких благородных, утешительных слов. Как он сочувствует всему, что требует сочувствия, хочет помогать всему, что требует помощи; как он уверен, что счастье для людей возможно, что оно должно быть, что злоба и горе не вечно, что быстро идет к нам новая, светлая жизнь. Как у меня радостно расширялось сердце, когда я слышала эти уверения от человека ученого, серьезного: ведь ими подтверждались мои мысли… Как он умен, как он благороден, как он добр!»

Случайно ли это совпадение?

Едва ли.

Ведь Толстая и Юнге неоднократно перечитывали роман Чернышевского, буквально штудировали его, проникая в ткань текста, впитывая интонацию и стиль эпохи шестидесятников-разночинцев, времени нигилистического надрыва и предреволюционной эйфории, мастерски переданные автором.

Поскольку нам неизвестны дневниковые записи Эдуарда Андреевича о том периоде его жизни, мы можем смело наделить его словами Александра Матвеевича Кирсанова из четвертой главы романа: «Я чувствую, что я все еще расту, когда без тебя я давно бы уже перестал расти… Ты возвратила мне свежесть первой молодости, силу идти гораздо дальше того, на чем я остановился бы, на чем я уж и остановился было без тебя… Кто не испытывал, как возбуждает любовь все силы человека, тот не знает настоящей любви… Только тот любит, кто помогает любимой женщине возвышаться до независимости».

Развязку этой романтической истории Екатерина Федоровна описывает так: «После трех месяцев блаженства, необыкновенного мира душевного и счастья, я вышла замуж».

Это произошло 13 (15?) сентября 1863 года, а через год у Эдуарда Андреевича и Екатерины Федоровны родился их первый сын — Владимир Эдуардович Юнге…

Получив домашнее образование в семье профессора и вице-президента Императорской Академии художеств, медальера и живописца Федора Петровича Толстого, Екатерина Юнге видела свое будущее связанным, разумеется, с изобразительным искусством.

Избрав профессию живописца, что для России середины-второй половины XIX столетия было экзотикой (женщина-художник!), Екатерина Федоровна на этом поприще достигла значительных успехов — участница и автор многочисленных выставок живописи, почетный вольный слушатель Академии художеств, медалистка Всероссийской и Парижской Всемирной выставок, преподаватель Строгановского училища в Москве, член «Общества распространения между образованными женщинами практических знаний», руководитель первой бесплатной народной рисовальной школы для девочек в Киеве.

Девизом Екатерины Юнге стали слова, записанные ею в дневнике: «Дело, приносящее действительно пользу другим, может дать нам настоящее удовлетворение».

Во всех начинаниях свою супругу поддерживал Эдуард Андреевич. Так, вместе с Екатериной Федоровной они открыли в Петербурге художественный и музыкальный салон, ставший не только еще одной культурной точкой на карте столицы Империи, но и местом проведения дискуссий на общественно-политические темы, одной из которых неизменно была тема женской эмансипации, весьма популярная в 60-х — 80-х годах ХIХ века в России.

Из письма Е. Ф. Юнге: «Для женщин до сих пор существует не широкое поприще к труду: как исключение проникают они в мир науки, общественные должности закрыты для них, но прикладное искусство как будто существует, чтобы заполнить этот пробел. В нем нет ни одного из тех условий, которые делают недоступными для женщин другие специальные знания. Тут не требуется ни многолетнего курса учения, ни изнурительных для слабого организма трудов. Заниматься прикладным искусством можно дома, не отрываясь от семьи, и сама техника этого дела как нельзя более подходит к способностям среднего уровня женщин. Женщины терпеливы, усидчивы, аккуратны, у них есть большая доза врожденного вкуса, и руки их, приученные к рукоделиям, гибки и ловки. Дайте им художественное образование, и вы получите ряд художниц, которые, добывая себе посильным трудом средства к жизни, принесут богатую лепту в сокровищницу отечественного искусства».

Девятого ноября 1866 года в семье Юнге родился второй сын Федор Эдуардович.

Творческие успехи жены, счастливая семейная жизнь вдохновляли Эдуарда Андреевича на новые научные открытия и стремительное продвижение вверх по карьерной лестнице (как тут не вспомнить слова Кирсанова — «без тебя я давно бы уже перестал расти»).

В 1869 году он становится заведующим глазным отделением клинического военного госпиталя, в 1872-м его утверждают в звании академика, одновременно он читает лекции на высших медицинских общедоступных курсах (влияние Е. Ф. Юнге очевидно), принимает участие в международных офтальмологических конгрессах в Париже (1867), Лондоне (1872) и Нью-Йорке (1876), а в 1875 году получает должность окружного военного окулиста, в ведении которого оказываются десять военных округов Российской Империи, куда он совершает систематические командировки.

Во время войны с Турцией 1877 — 1878 годов профессор Э. А. Юнге откомандирован Главным управлением Красного Креста в Дунайскую армию, также он принимает участие в походах в Румынию и Северную Болгарию.

Можно предположить, что столь напряженный рабочий график, постоянное отсутствие дома не могли не сказаться на взаимоотношениях с Екатериной Федоровной, которая к тому времени стала мамой уже в третий раз — 5 июля 1872 года в семье Юнге родился Александр Эдуардович.

Надолго оставаясь одна, совершенно погруженная в домашние заботы молодая женщина все более и более приходила к осознанию того, что новомодные тенденции à la Вера Павловна Розальская остаются не более чем мечтаниями, теми самыми снами, не имеющими к реальной жизни, увы, никакого отношения. Ведь в конце концов ни на рукоделие, ни на живопись, ни на творчество элементарно не оставалось ни времени, ни сил.

Что же касается до Эдуарда Андреевича, то светская жизнь Петербурга интересовала его постольку поскольку, эпизодические посещения столицы, безусловно, волновали воображение и приводили в восторг, но Юнге влекли новые приключения и открытия, новые испытания и путешествия.

Так, оказавшись в 1878 году по своим профессиональным делам в Феодосии, Эдуард Андреевич, будучи наслышанным о древней и загадочной истории мифологической Киммерии, отправился в конную прогулку по окрестностям города, расположенного в предгорьях хребта Тепе-Оба (вершина горы, край горы — с крымско-татарского).

Иначе говоря, принял решение ступить за тот самый край горы, который на горизонте соединялся с небом.

После того, как обогнул генуэзскую башню Джованни ди Скаффа, расположенную на Карантине — древнейшем районе Феодосии, и миновал старое караимское кладбище, началось восхождение по пологому склону. При том, что раньше никогда не бывал здесь, местность казалась Эдуарду Андреевичу знакомой, было в ней что-то от пределов Аликанте в Валенсии и окрестностей Эль-Кеф на северо-запале Туниса с его полуразрушенными фортециями, затерянными в песчаных дюнах. Напоминала Тепе-Оба Э. А. Юнге неаполитанское среднегорье и одновременно баварские, заросшие кривым редколесьем холмы.

Смешение впечатлений, аллюзий, воспоминаний, о которых уже известный нам знакомец Эдуарда Андреевича говорил так: «...я вспоминал беспрерывно все мое прошедшее и, кажется, в воспоминаниях пережил всю мою прежнюю жизнь снова. Эти воспоминания вставали сами, я редко вызывал их по своей воле. Начиналось с какой-нибудь точки, черты, иногда неприметной, и потом мало-помалу вырастало в цельную картину, в какое-нибудь сильное и цельное впечатление. Я анализировал эти впечатления, придавал новые черты уже давно прожитому и, главное, поправлял его, поправлял беспрерывно, в этом состояла вся забава моя» (Ф. М. Достоевский).

Перевалив через хребет, на котором еще со времен античной Кафы (Феодосии) сохранились некрополь и погребальные курганы, ощетинившиеся кустами боярышника, всадник оказался на краю горы.

Придержал коня.

Видение Эдуарда Андреевича можно проиллюстрировать строками Максимилиана Александровича Волошина (которому на момент происходящих событий исполнился год), потому что никто кроме него не смог так проникновенно и глубоко описать Киммерийские дали, постичь их запредельную тайну:

 

Как в раковине малой — Океана

Великое дыхание гудит,

Как плоть ее мерцает и горит

Отливами и серебром тумана,

А выгибы ее повторены

В движении и завитке волны, —

Так вся душа моя в твоих заливах,

О, Киммери́и темная страна,

Заключена и преображена…

 

(«Коктебель», 1918)

 

«Раковина малая» была очерчена извилистой береговой линией Двуякорной бухты, горной грядой Кучук-Енишар и теряющимся за горизонтом потухшим вулканом Кара-Даг.

Тропа спускалась в долину, и вскоре наш путешественник оказался у подножья мыса Киик-Атлама, который у обитателей местного артиллерийского гарнизона пользовался дурной славой. Был опасен он для мореходства, да и весьма страшен на вид, потому как вершина его — Иван-Баба — с моря напоминала дракона, рептилию умопомрачительную, чьи красно-коричневые изогнутые лапы утесами уходили в прибой, скрежетали когтями в камнях, ревели на ветру, как и подобает сказочному земноводному.

Знал, конечно, Эдуард Андреевич, что 58 лет назад тут на корвете «Або» из Феодосии в Гурзуф проходил, пребывая в глубокой задумчивости, Александр Сергеевич Пушкин.

Мимо Киик-Атлама, мимо Кара-Дага проходил…

Стоял на борту корвета поэт, думал о том, что, увы, разочарован «развалинами Митридатова гроба» в Керчи, и Феодосией тоже разочарован, поскольку нашел ее невыносимо душной, пыльной и скучной. Искал ведь он своим пытливым взором в Киммерии нечто загадочное, пугающее, словно был сошедшее с полотен Юбера Робера или Уильяма Блейка, но ничего не находил.  И потому, скорее всего, увидев дракона Иван-Баба, его кривые когти, зубы, его хвост, насторожился, а когда вышел на траверз потухшего вулкана Кара-Даг, где под скалой Золотые Ворота, по преданию, обитал Карадагский змей, который всплывет в «Медном всаднике, «как тритон, по пояс в воду погружен», так и оживился совершенно.

Через три года на полях рукописи второй главы «Евгения Онегина» около наброска XLVI строфы Александр Сергеевич по памяти сделает рисунок этой скалы, стоящей в море. Стало быть, увидел все-таки с борта корвета «Або» нечто такое, что пронзило его воображение и запало в душу.

Эдуард Андреевич обогнул олицетворенного в глине, гальке и каменных глыбах дракона.

Недоуменно прислушался к грохоту морской стихии, шипению прибоя, при том что ветер отсутствовал и ничто не предвещало надвигающейся бури. И это уже потом он узнает, что на вершине Иван-Баба в XI веке находился армянский монастырь. Получалось так, что молитвы его насельников будоражили морских обитателей, читай, демонов глухонемых, о которых в 1917 году Волошин скажет так:

 

Собою бездны озаряя,

Они не видят ничего,

Они творят, не постигая

Предназначенья своего…

 

Вот уж точно сказано — «они не видят ничего», эти драконы, кроме самих себя, собственного беснования и собственных когтей, впившихся в прибрежный песок.

Все это напоминало путешественнику вхождение в сказку, как в детстве, когда зачин длился неспешно, возникал, как водится, издалека, а любопытство нарастало при этом, будоражило воображение и хотелось закричать от нетерпения — что же будет дальше? когда же наконец перелистнет чтец воображаемую страницу, на которой, скорее всего, и будут описаны события фантастические и реальные одновременно?

Но не пристало благовоспитанному господину, уже давно вышедшему из нежного возраста, нарушать течение времени и прерывать установленный порядок вещей. С тем и продолжал он свою (теперь уже затянувшуюся) прогулку по окрестностям древней Кафы.

Земля словно оживала под ногами, вздымалась, и начиналось новое восхождение теперь уже на горную гряду Кучук-Енишар. По мере того, как горизонт удалялся неотвратимо, простор распахивался, освобождаясь от лишних нагромождений и узловатых оврагов, словно бы выворачивался наизнанку, открывался рассохшейся на полуденном солнце раковиной, источавшей перламутровый с переливами голубого, зеленоватый с желтыми прожилками, золотистый с розовыми вкраплениями цвет. Всаднику казалось, что он передвигается среди перистых облаков, покрывающих скалистые отроги и заросшие иргой и жасмином увалы.

Вероятно, это и было то самое легендарное тридесятое королевство, мыслилось Эдуарду Андреевичу, в котором небыстро сказка сказывается и неспешно дело делается.

Спустившись к морю, всадник встретил старика, назвавшегося Искандером.

Тот сидел на перевернутом вверх дном ялике и курил трубку.

К выкрашенной голубой краской обшивке лодки был прислонен старой ручной выделки черешневый посох.

Юнге поинтересовался, как называется сия прекрасная местность.

Оторвавшись от своего занятия, Искандер ответил с известным достоинством, даже могло показаться, что по слогам произнес:

— Кок — те — бель.

— Не тот ли это Коктебель, о котором в своем путеводителе по Крыму мсье Монтадон отозвался весьма нелицеприятно — «жалкое селеньице в 20 домов»?

— Оно самое, — проговорил старик и, немного помолчав, добавил: — не знаю, кто таков этот месье, как вы изволили его назвать…

— Монтадон.

— Да, Монтадон, но подметил он точно.

— Помилуйте, как возможно в такой красоте влачить жалкое существование, это просто уму непостижимо!

— А вот и очень даже возможно, — усмехнулся старик. — Летом во время засухи тут пересыхают почти все источники пресной воды, а зимой стоят такие морозы и дуют такие ледяные ветры, что скрыться от них нет никакой возможности. Вот и живем здесь, уповая лишь на Всевышнего, да на нашего целителя и пророка Кемаля-Баба Азизи…

«Справа, со стороны моря, находится высокая лесистая гора Эзейс, на ней есть могила носившего то же имя святого и чудодейственный источник, к которому приходят помолиться, попить воды и получить исцеление от кожных болезней» — Эдуарду Андреевичу тут же и вспомнились эти слова Шарля Анри Монтадона (1795 — ок. 1845) из его «Путеводителя путешественника по Крыму».

Вот, стало быть, откуда это название Эзейс, переложение Азизи.

— Аль-Азиз — с арабского «могущественный», «великий», — подхватил мысль Юнге Искандер, — а известна ли вам история этого пророка?

— Нет, к сожалению, но буду признателен, если расскажете мне ее.

Старик встал и, опершись на посох, начал свое повествование:

— Жил в старинные времена у подножья Карадага один праведник по имени Кемаль-Баба, то есть, Кемаль-мудрец, Кемаль-наставник. Откуда он пришел сюда, никто не знал, и многие его называли суфием, человеком, целиком посвятившим себя Аллаху. Часто он восходил на гору к источнику для совершения омовения и молитвы. Однажды в этой местности приключилась сильная засуха — сгорела трава и листья на деревьях, пересохли ручьи, погибали животные. Люди пришли к мудрецу с просьбой спасти их и дать им воды. Ответ его поразил их: «Покажется месяц на небе, пойдет дождь, землю зальет, и придет великое горе».

С тем и ушли раздосадованные и озлобленные паломники. Однако, когда наступило новолуние, свершилось то, что предсказал Кемаль, — несколько дней и ночей шел проливной дождь, и с Карадага сошел сель, который унес в море многих местных жителей и утопил их. Оставшиеся в живых в страхе и отчаянии вновь пришли к отшельнику и стали умолять его вознести молитву к Всевышнему, и сами стали истово молиться вместе с ним. Вскоре страшная буря прекратилась, и подумал Кемаль-Баба, что в сердцах людей пробудилась вера и правда.

Однако на следующий день, когда снова вышло солнце и все испытания оказались позади, люди как ни в чем не бывало бросились делить хозяйство погибших соседей. Картина эта опечалила старца. Он стал стыдить односельчан, говоря, что не пристало правоверным так испытывать терпение Аллаха, но более всего Кемаль обличал одного коктебельского мурзака (помещика, представителя низшего татарского дворянства — М. Г.), который наживался на только что постигшей бедных крестьян трагедии. И тогда пришел мурзак к отшельнику, чтобы искать его расположения. Сразу понял Кемаль-мудрец, чем закончится этот визит к нему коварного помещика.

— Скоро умрешь, на всю деревню сделаю поминки, на могиле столб с чалмой поставлю; много денег дам имамам; скажут имамы: Кемаль-Баба был святой, Кемаль-Баба — азиз. Все сделаю, только похвали людям меня, — попросил мурзак.

— Нет, — прозвучало в ответ.

Но незваный гость не унимался, настаивал, требовал и, когда вновь услышал отказ, то в припадке ярости задушил старца.

Умирая, Кемаль попросил похоронить его там, куда упадет брошенный им посох. С этими словами он разжал ладонь. Его посох взвился к небу, полетев на Карадаг, и упал рядом с источником, где раньше аскет совершал свои омовения и молитвы. Там его и похоронили. Вскоре над его могилой появилось зеленое свечение, что дало повод имамам объявить Кемаля-мудреца Азизом, то есть «великим».

Вскоре к могиле странствующего суфия паломники стали совершать зиёрат, и многие из них получали исцеление на его гробе…

— Как это происходило? — рискнул прервать рассказ Искандера Эдуард Андреевич, ведь ему, как врачу, это было особенно интересно.

— По специально проторенной тропе больных в специальных носилках поднимали на вершину Святой горы, где вместе с муллой совершали намаз при заходе солнца. Потом у страждущего отрезали прядь волос и части одежды, в которую он был облачен, и привязывали их к деревьям и кустам, чтобы болезни остались на них. В наступившей темноте страдальца укладывали на могильную плиту Кемаля, покрытую овчинами и тканями, и оставляли на ночь. Из Коктебеля ночью на вершине горы можно было разглядеть десятки огней, то были горящие костры, вокруг которых сидели паломники в ожидании чуда.

Когда же больной засыпал, то во сне ему являлся дух святого Азиза и либо посылал исцеление, либо называл средство, которое могло исцелить недуг. Утром же, после пробуждения и молитвы, мулла толковал увиденный страждущим сон, но были и такие случаи, когда больной сам вставал с могильной плиты в полном здравии.

Завершив свой рассказ, Искандер поклонился Святой горе, где находилась могила Кемаля-Баба Азиза, затем поклонился своему благодарному слушателю и исчез.

Юнге огляделся — никого…

Только выкрашенный в цвет высокого голубого неба, перевернутый вверх дном ялик на самой кромке прибоя да оставшиеся на песке следы от посоха, на который опирался старик во время своего рассказа.

А ведь изначально, когда собрался совершить конную прогулку по окрестностям древней Кафы, и не предполагал Эдуард Андреевич, что окажется именно тут, в Коктебеле, в этом «жалком селеньице из 20-ти домов», как о нем некогда сказал французский любитель российской экзотики.

Солнце уже клонилось к закату.

Пришло время возвращаться в Феодосию.

Перевалив через Кучук-Енишар, всадник остановился и оглянулся назад — Коктебельская бухта медленно погружалась в вечерние сумерки, в туманном мороке которых едва угадывались очертания Святой горы, от которой исходило изумрудное сияние.

 



[1] Эдуард Андреевич Юнге (1831 — 1898) — врач-офтальмолог, путешественник, приобрел земли в Коктебеле, проводил в имении мелиоративные и сельскохозяйственные работы, заложил знаменитые коктебельские виноградники, строил дороги, облагораживал побережье, а также как профессиональный врач оказывал медицинскую помощь местному населению. Основатель знаменитого впоследствии дачного поселка Коктебель.

 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация