* * *
Поклон вечерним тихим силам,
Когда на фоне ранней мглы
Чуть слышно — чёрные на синем —
Покачиваются стволы.
И запах будущего лета
По воле будущей листвы
Витает где-то рядом, где-то,
Где существуем я и вы.
Мы выжили! Мы существуем.
Мы помудрели и — весьма!
Последним снежным поцелуем
Простилась с дачником зима.
Теперь он должен в межсезонье
С уходом чистой белизны,
Как фраер где-нибудь на зоне,
Покорно ждать причуд весны,
Ее внезапных дружелюбий
И, тут же, бешеных угроз —
Уж лучше б окрик вохры грубой
И унижение — до слёз.
Вон там, где ветер, как напиток,
К нам рвётся изо всех щелей,
Где вместо праведных калиток —
В заборах дыры — так быстрей! —
Так хочется обнять соседей,
Судьбу ли празднуя, весну ль…
А ведь у нас в запасе — эти:
И май, и август. И — июль.
* * *
Двадцатый век пролетел как кенийский спринтер,
Мы не успевали менять на ходу
Кроссовки на валенки,
Майку на вязаный свитер
И майский синяк на фингал, что получен на льду.
Но так же, как прежде, преследуя путь сизаря,
Лениво тянулась заря из-за монастыря.
Из окон убогих хором «Красной Розы», «Госзнака»
Хмельной Хаз-Булат превратился во что? В «Сан-Луи».
Но будни июльской жары и февральского мрака,
Конечно, имели старинные скрепы свои.
Заре этот блюз орлеанский, он был незнаком —
Заря начиналось привычным фабричным гудком.
Но что оно — утро! Ведь жизнь начиналась с заката,
С лиловых теней, с ожидаемых танцев, с катка.
Любовь-то осталась! Была как всегда! Как когда-то!
И локон, как у Гончаровой, спускался с виска.
О Господи, где Гончарова, а где Октябрина!
Неправда! Духи-то — «Наташа»! Не всё ли едино?
Поёт патефон из окна. Как ты добр, подоконник!
Танцуйте, ребята! Жизнь в ритме, счастливом и внятном,
Наташкин отец, раскрасавец, герой, подполковник,
Уехал шпионов ловить в переулке Гранатном,
И, значит, Наташке спешить с наших танцев не надо!
О, как же я счастлив! А ты-то, Наташа, ты рада?!
Махровые звёздочки, сёстры гвоздичек махровых,
За нами следят и, конечно, завидуют нам.
Ещё далеко до внезапных кровавых суровых
Военных времён, не известных былым временам.
Но близко: два шага — до сада вдали от строений складских,
До лип вековых, до фасада соседей — князей Трубецких.
* * *
У птиц весёлый уличный разбой.
Эй, воробей, меняемся с тобой:
ты мне — свою пленительную резвость,
которую с рождением ты обрёл,
а я тебе обрыдшую мне трезвость,
которой позавидует орёл,
когда его всевидящее око
не разглядит вдруг в деревце стрелка.
Да, друг, летать и быстро, и высоко —
ещё не всё. Пока что так. Пока.
Но всё-таки я человек, ты — птица.
Да, жизнь полна невзгод, полна преград.
Мне жаль, что наш контракт не состоится,
но в глубине души я даже рад.
* * *
Перламутровое небо предвесеннего дождя.
И февральской хмури небыль, и закат чуть погодя.
И начало карнавала, воскресенье всех тонов.
Всё — впервой, как не бывало — из забытых майских снов.
Всё-таки у этой жизни совесть есть. И чёрный снег,
спать мешающий Отчизне, и галдёж Медин и Мекк,
Римов и Ерусалимов, иже с ними ста столиц,
выпускает нас на волю без шарфов и рукавиц.
Мы стоим на перекрёстке двух сезонов. Тишина
разных бешеных озонов перед Пасхою полна.
Ветка над не в меру мутной, новорожденной водой
кажется счастливой, мудрой, хоть и очень молодой.
Что за листья соберутся на её живом пруте?
Те, что жалко, нище, куцо мокли осенью? Не те?
Сколько в жизни изменилось за осенне-зимний мрак.
Вон — чиграш, скажи на милость — это знак или не знак?
Этот воздух, это счастье полновесных двух глотков!
Он в твоей покуда власти, или сам ты не таков,
чтоб глотать тот ветер мглистый чистых мартовских кровей
над Пахрою, или Истрой, или Сетунью своей.
Закат
Вот опять этот миг:
не в кино, не во сне
пробирается солнце
от дуба к сосне.
Исчезает глава бытия.
Эпилог остаётся. И я.
Я пока ещё форму держу:
и театр посещаю, и ржу
над усильем цензуры унять
то, чего не дано ей понять,
и рождённую другом строку
от иных дураков берегу.
Но дорога от дуба к сосне
всё стремительней кажется мне.
И уж не успевают глаза
за светилом безудержным, за…
Завтра будет. А может, и нет.
У заката загадочный свет.
* * *
Утро стало прохладней. А ночь — холодней.
Туча смотрит сквозь крону, как дама виней
в этом мире, где пики — на пенсии.
Жизнь, ты стала короче на несколько дней.
Ничего… Я к тебе не в претензии.
Это что-то совсем непонятное — смерть…
Вон мой Кролик готовит домашнюю снедь,
я любуюсь весёлой повадкою.
В этих лапках любая кухонная медь —
гром победы над подлою схваткою.
Листья плавно слетают с вершины к земле.
А один — об одном сумасшедшем крыле —
вдруг рванул к завершинному небу.
Что он хочет? Продлить в голубом сентябре
молодую июньскую негу?
Я не спутник ему. Я трезвее листа.
Я вас видел и понял, родные места.
Всё, что прожито, — прожито. Баста.
Пусть кому девяносто дотянет до ста,
до весеннего шаткого наста.
* * *
Я умирал по-божески: без рвот,
Без ругани, без частых просьб о судне.
Смерть, как моя сокурсница, вот-вот
Войдёт, и праздником предстанут будни.
И то, что столько радости дало,
Моё натренированное тело,
Поняв, что упираться западло,
Вдруг отошло в сторонку — отлетело!
Но отлетело не оно — душа,
Наличие которой мнилось блефом,
Она летела вольно, не спеша,
Нагая, благо дело было летом.
И вот что веселило скорбный дух
И что его влекло и укрепляло:
Померкшие и зрение, и слух —
Опять со мной! Не так уж это мало!
Я был в сей жизни чуть потоньше пня,
Но я, как он, вцеплялся в эту землю!
Куда, зачем влечёт теперь меня:
Я вижу всё, но я к тому же внемлю.
Ответь мне, Боже, — ясно, что ты есть! —
«Еси на небеси» я помню с детства.
Но сказанное там — как звучно здесь,
Во всё поверю — дай мне оглядеться!
Но ты так славно всё устроил там,
Что позабыть земное я не в силах.
Вот я лечу к неведомым местам,
А те, кого любил, — в земных могилах?
Иль их душа свободна, как моя?
И к нашей встрече, как моя, готова?
И это слово дерзкое «друзья»
Для сущности моей воскреснет снова?
О, эти звёзды на моём пути —
Как фонари на нашей Пироговке…
Прости мою ей преданность, прости:
Мои слова от сердца, пусть неловки.
За жизнь земную мой тебе поклон,
И я — твой раб. Но ты скажи мне прямо:
Куда лечу я, есть там древний клён
Над синим прудом сада Мандельштама?
3 июня
