Сын: с какой стороны сердце
Шестнадцать лет. Конечно, а вы как думали? В голове вспыхивают не только страстные поцелуи. Хочется чего-то большего. Это большее преследует его в наваждениях и снах, висит над ним как облако в безветренную погоду и… Ладно.
Он мечтал и кусал ногти. А когда ногти заканчивались, вырывал своими белокаменными зубами куски кожи вокруг них. «Кутикула — тонкая полоска кожи у основания ногтя. Существует два вида кутикулы: истинная и ложная», — прочитал он. После вырванной кожи на фалангах появлялись раны с кровью, которая, впрочем, быстро останавливалась — слизанная и проглоченная. «Получается, у меня не осталось ни истинных, ни ложных кутикул, — думал он. — Или кутикула всегда одна, и множественное число запрещено?»
Дом наводнили тараканы. От старших он слышал, что тараканы когда-то были домашними питомцами каждой семьи. Ну, не совсем так. Люди боролись с ними как могли, но никакие средства не помогали вытравить этих гостей. А потом, чуть ли не в одночасье, усатые исчезли отовсюду, будто тараканий бог приказал им покинуть насиженные места, чтобы отправиться на поиски лучшей доли. Земляне связывали это с эрой мобильных телефонов. Мол, магнитные (или какие они там?) волны сбили у тараканов внутренние настройки. Ага. Но вот случилось второе пришествие. На этот раз тараканы заявились в челябинские квартиры в другом обличье: они больше походили на декоративных аквариумных насекомых, чем на одичалых попрошаек. Во-первых, размеры. Крупный экземпляр мог быть длиной с мизинец взрослого человека. Во-вторых, степенные повадки. Эти тараканы знали намерения человека — они срывались с места за долю секунды до того, как их должны были размазать по поверхности тупым твердым предметом. В-третьих… Ладно, достаточно.
Он включил свет в комнате и увидел неподвижного таракана на полу. Таракан был размером с конфету «Маска» фабрики «Южуралкондитер». Откуда и зачем юноша знал о фабрике сладостей и ее продукции? Неважно. Да, таракан стоял (или тараканы лежат?) на полу. Пол представлял собой ламинат (сделанный в Елабуге, фирма «Квикстеп») цвета горного клена. Откуда и зачем юноша это знал? Не важно. Враги встретились лицом к лицу, схватка была неизбежна. Нет, пожалуй, эту встречу не стоит описывать красками рыцарского романа. «Если мяса с ножа ты не ел ни куска…» — сказал юноша. Откуда и зачем он знал слова из «Баллады о борьбе» Высоцкого? Неважно. В левой руке героя была тарелка с, допустим, котлетой и пюре. В правой — вилка. Ох уж эта постыдная привычка уносить еду в свою комнату и насыщаться там. Ладно. Юноша запустил вилкой в таракана с расстояния трех метров, будто играл в городки или блинчики на озере Смолино. Запустил — и попал. Таракан влепился в плинтус, отрикошетил от него, перевернулся и замер. «Снайпер!» — похвалил себя юноша. Он стал искать глазами подходящий предмет, которым можно было бы прихлопнуть зверя, пока тот не перевернулся обратно на ноги (или у тараканов это все же лапы?). Пришлось метнуться в коридор за тапочкой. Уже через секунду он склонялся над жертвой с оружием в руках. Таракан махал всеми возможными конечностями, но не мог перевернуться со спины. Тогда герой заменил убийство на эксперимент.
Через час усатый зверь отчаянно крутил своими ногами (или лапами?), через пять — настало время сна героя, и таракан тоже будто готовился к отдыху, сменив резкие гребки ленивыми и редкими взмахами. Утром показалось, что насекомое одеревенело, но стоило коснуться его грифелем карандаша, как оно возобновило тренировку рук (или ног? или лап?). После колледжа… Ладно, подробности этой борьбы за существование можно и опустить. Итог: таракан околел только спустя трое суток. Вот тогда к юноше пришло запоздалое раскаяние: враг люто сопротивлялся горькой участи, надо было спасти ему жизнь и переселить… ээээээ… в подъезд. Но — что уж теперь.
Она была сумасшедше красивой и рыжеволосой. Да, рыжесть ее волос вдохновляла, волновала и манила. А глаза? Их цвет все время переливался, меняясь от карего к бирюзовому. Он пропал. Он сошел с ума. «Так не бывает, глаза всегда одного цвета, — сказала ему однажды сестра. — Просто ты влюбленный осел». — «Пусть так», — почему-то добродушно ответил он, хотя случалось, что отвешивал ей подзатыльники. А еще она (любимая, а не сестра) постоянно улыбалась и хохотала без повода, но это выглядело не как «признак дурачины», а как… Ладно.
В тот субботний вечер они пошли в кино. Он безостановочно пересказывал все свои знания о динозаврах, которыми был увлечен в младшей школе. О велоцирапторах, игуанодонах и аброзаврах с длиннющими шеями. Она думала, какой же он глупый, надменный, родной, добрый, бесполезный, самый важный. И хохотала. Город накрывал ноябрьский вечер — еще не промозглый, но уже холодный, еще не безоглядно черный, но уже необратимый, еще не ледяной, но уже снежный. Он вспомнил о своем таракане, предки которого наверняка ходили по челябинской земле бок о бок с динозаврами. История трехдневной борьбы за жизнь показалась ему веселой, и даже героической, и даже чувственной, и даже — соответствующей текущему моменту. Он начал рассказ и уже не мог уняться, хотя чуть ли не в самом начале она перестала смеяться, а позже отклеила свою ладонь от его ладони, спрятала руки в карманы, уткнулась носом в шарф и просто шла. Но вот — остановилась. «Садист», — сказала она в шарф. «Что?» — продолжая улыбаться, спросил он. Это была инерция улыбки. На самом деле он понял, что произошел какой-то надлом или даже слом — его судьба разрушена до последнего кирпича, а мир перестал быть прежним. Или просто — перестал быть.
Она повернула на обратный курс, сразу пошла быстрым шагом, а потом и вовсе побежала, крикнув не в его сторону, а перед собой: «Убийца!» — «Темно же. Я провожу». — Он понял, что его спасение только в этом: не отпустить. Она остановилась, повернулась к юноше, и ее глаза (мерцающие то карим цветом, то бирюзовым, да?) были влажными и ненавидящими. Это прочитывалось и в темноте. «Не смей подходить ко мне, подон…» — захлебнулась она. «Подонок?» — Его рот растянулся до ушей, которым он не поверил. Она не могла такое сказать. Не могла. Не могла. Или могла? Или — сказала?
Конечно, он не уснул. Конечно, он не стал приставать к ней с сообщениями и звонками, а придумал выждать хотя бы день, чтобы пожар превратился в золу. Конечно, он не прекращал изводить себя из-за этого бесчеловечного (бесчеловечного?) эксперимента с тараканом. «Как ты?» — не выдержав, написал он значительно раньше намеченного времени. Ему моментально прилетела ссылка на какой-то сайт, где живодеров всех мастей выводили на чистую воду. А еще через час он получил уведомление: «Сообщество „Животные и их люди, люди и их животные” упомянуло вас»... Пост ничего не говорил по существу. Был портрет нашего героя с клеймом на лбу — живодер. Еще через час он позвонил, и в голове вертелась только начальная фраза их будущего диалога (давай поговорим), но она не ответила.
Через день он решил, что надо подкараулить ее после колледжа (они учились в разных местах): встреча, скорее всего, растопит этот лед. Он придумал списать все на недоразумение, на то, что его неправильно поняли, что он лишь придумал мучительную смерть, что таракан умер сам по себе, что не было никакого таракана, что вот-вот наступит декабрь, и уже надо бы соображать о праздновании (совместном!) Нового года. Он улыбался, потому что представлял себе, как засмеется девушка. Она волшебно смеется! «Не подходи!» — прошипела она, завидев его на ближних подступах. Но он не остановился. «Помогите!» — заорала она каким-то чужим голосом. Он поскользнулся, но устоял и замер. Машины, собаки и люди тоже замерли в бездействии: никто не спешил на помощь, потому что никакой помощи пока не требовалось. «Дура», — сказал он без обиды и злобы.
Он страдал. Было несколько звонков от неравнодушных товарищей, а какие-то упоминания, какие-то ленивые комментарии продолжали наполнять мировую паутину, но история с тараканом так и не стала вирусной. Где-то через пять дней он понял, что разлюбил ее. «Дура и есть», — подытожил он историю их недолгих отношений. Трагедия замученного насекомого вызывала у него улыбку, а еще через пару дней — зевоту.
В самом конце ноября он пошел за наушниками. Дверь квартиры, открывавшаяся наружу, явно встретила какое-то препятствие — почти незаметное, но все же… Да, на лестничной площадке стояла картонная коробка (примерно как от наушников), полная дохлых тараканов. А на двери красовалась жирная белая угроза: «Мы отомстим!» Юноше почему-то стало очень плохо — до боли в сердце (раньше он даже не знал, с какой оно стороны). Он вернулся домой, смочил кухонную тряпку и попытался стереть надпись. Ничего не получилось. Ему не хватало воздуха, он жадно задышал, а потом бросил тряпку у порога, забыл закрыть дверь и вызвал лифт.
Пошел мокрый снег. Каждая снежинка была — размером с футбольный мяч. И небо с землей поменялись не местами, а цветами. Небо стало асфальтированным и лужистым, а земля — мглистой и унылой. Юноша шел, разгребая руками (или лапами?) падающие футбольные мячи, перед ним мелькали тени игуанодонов и велоцирапторов, в окрестных домах зажигались огни, но было почему-то светло и жарко. Он спугнул голубей, клевавших свой нехитрый ужин на колодезной крышке. Птицы шумно взлетели, но один голубь остался неподвижен. Он выглядел взлохмаченным, ощипанным, бескрылым. «Тебе плохо?» — спросил юноша. «Ты болен?» — спросил юноша. «Ты не можешь перевернуться на живот?» — спросил юноша. Он взял птицу, которая и не думала сопротивляться, спрятал ее за пазуху и пошел куда-то вперед, а потом свернул направо. Дышалось уже легче. Голуби вернулись к своему хлебу, а снег — прекратился.
Миша: что-то типа стокгольмского синдрома
Никто не ронял меня на пол. Никто не отрывал мне лапу. Я в этой семье уже двенадцать лет живу. Накануне четвертого дня рождения мальчика (который теперь юноша) меня купили на рынке. Он (мальчик, а не рынок) завопил от испуга или… Забыл, отчего он завопил, но помню эти содрогания и ручьи до сих пор. А потом как-то наладилось у нас. Как это говорится? Не разлей вода. Ага. Ладно.
Сначала про рынок на пересечении Руставели и Гагарина, который был тогда центром вселенной. Мой ларек наводняли игрушки всех мастей — раскидистые, узловатые, исполинские. Справа стоял павильон косметики и прочей вкусной химии: стиральный порошок, мыло и шампуни — певучие, нескончаемые, живописные, клейкие. Слева торговали цветами — многоэтажными, хрусткими, пряничными, необитаемыми. Напротив и сбоку люди толпились за мясом — ослепительным, новоявленным, неведомым. Сзади моего ларька шла вторая галерея, и там продавали хлеб — слепящий, зыбкий, воспаленный. Еще стоял павильон канцтоваров — избалованных и бестолковых. И парикмахерская. Да, простая такая стеклянная будка с двумя зеркалами. Ладно. Было и еще кое-что. В этом сновании покупателей и мельтешении товаров я видел только ее — пепельницу. Она торжествовала на витрине противоположного ларька, была янтарной, массивной и язвительной, словом, я влюбился. А что? А ничего такого — межвидовая любовь. Продавец расколотила ее одним ярким июньским утром. Я убивался со всех ног (или как о таком говорят?) несколько дней, пока на месте пепельницы не оказалась изысканная кружка топорной работы: ее края были кривыми, фигура — безобразной, по всему телу торчали застывшие и запеченные куски глины. Ясно: замысел гончара. Удачный замысел: сквозь это несовершенство и даже уродство проступала какая-то наивная и волшебная душа… Ладно.
Тогда, можно сказать, я жил в настоящем мире и видел все. Видел, как люди пьют и ведут тары-бары, только чтоб поговорить по душам; как протягивают руку робко или смело, на радость или на муку, черный или белый; как на вершинах рассвет разрезает своими ножами ночь; как чистый, прозрачный, живой голос надежды звенит над землей; как всякая плоть становится хрупкой, если ее хлестать и колоть; как видна голубая кровь под летним загаром; как ползут повозки чередой скрипучей через топь и слякоть… Ладно.
Но вот меня купили, и я, дурачина, радовался новым открытиям и новым чувствам. «Смотри, — говорила мать мальчика, — у Миши глаза светятся от счастья». — «У него нет никаких глаз — это пуговицы», — отвечал малыш. И всем было весело, даже мне. Кстати, почему Миша? Миша — как-то избито и скучно. Я хотел бы быть Эдуардом. Или Артуром. Или Максом. Так нарекают королей и… Только вот кто меня послушает? Ладно. Ага. Лет десять я жил на кресле в углу комнаты — сначала как лучший друг мальчика, потом как память о счастливом детстве. Но однажды кто-то придумал, что я грязный, меня сунули в стиральную машинку и провернули вместе с носовыми платками и наволочками. Захлебнулся ли я? Не мне вам объяснять, что игрушки не умеют дышать, да и писать рассказы — тоже. За меня это делает один человек, впрочем, примем это замечание за несущественное. Так что я не умер, но кое-что серьезное все же произошло: я поломался. Мое тело перестало держать голову, она потеряла форму и постоянно клонилась к левому плечу. А еще порвалась кожа (кожзам, конечно) на пятках обеих ног (или лап?), и в барабан высыпалась какая-то поролоновая стружка, а я остался с пустыми ступнями. Но и это не все. После стирки мой просто белый мех не стал ослепительно белым, а приобрел цвет молодого миндаля. Да, я позеленел, хоть и не радикально, но все же… Вероятно, черные соки вытекли из древней начинки и окрасили древнюю оболочку. Почему в зеленый? Не знаю. Поскольку я потерял первозданный вид, то меня решили выбросить без лишних слез, но что-то екнуло в мальчике (который теперь никакой не мальчик, а почти мужчина), и он посадил меня в чулан на гжельский поднос под кротовой шубой.
Теперь во мне живет семья тараканов и жрет поролоновые почки, поролоновую печень, подбираясь к поролоновому сердцу. Я понимаю: это паразиты, сводящие с ума моего мальчика и всю его семью. Но с другой стороны — это ж родные существа. Ведь никто-никто последние годы не обращал на Мишу внимания. Я о себе уже в третьем лице заговорил? Получается. Ладно.
Это что-то типа стокгольмского синдрома. Я привязался к тем, кто издевается надо мной, кто взял меня в заложники. Или — я похож на муравья, в котором прорастают обитатели леса. Есть такие грибы: они сбрасывают свои споры на ничего не подозревающих насекомых. Гриб растет в голове муравья, который мучается адскими болями (или нервная система муравья такова, что никаких болей не бывает?), но тащит свою соломинку (а хотелось сказать: свой крест) дальше и дальше, чтобы внедрить новый вид жизни на новой далекой земле. Муравей сходит с ума, а потом и вовсе умирает, становясь плодородной подушкой для переселенца. Муравей — это я, хоть и не бегу никуда, да и бежать мне некуда и не на чем — стопы превратились в полые тряпки, говорил же уже. Муравей — это я, только споры-тараканы еще не проросли в моей голове.
Зачем весь этот монолог? Незачем. Иногда не нужны ни утешения, ни вмешательство — достаточно выплеснуть то, что на сердце. Но временами я думаю: все пройдет. Обо мне вспомнят. Меня вернут на кресло. Временами я думаю: во мне столько жизни, что ее хватит на десятерых!
Вранье. На десятерых тараканов ее хватит, а вот на меня — одиннадцатого, уже нет. Жизнь во мне тает. Я умираю каждую минуту и секунду, но никто не замечает этого. Здесь темно. Здесь так темно, что не надо даже жмуриться, когда на тебя со всех сторон света налетает ужас. Но когда я закрываю глаза перед сном, то вижу звезды — доломитовые, трескучие, падкие, соленые. Настоящие звезды, которые когда-то светили в витрину моего игрушечного ларька.
Бабушка: за этого черного канадца
Да, решено. Она выходит замуж. И никто ей тут не указ. Шестьдесят пять лет. Ну и что? Да, ему сорок четыре — чуть старше сына. А кто сказал, что ей нужен старик, одной ногой провалившийся в могилу? Никто не говорил. Говорили другое: он же канадец! И еще кое-что: он же негр. Вот так здрасьте — канадские негры, что, не люди, так? Не так. Она вообще всю свою жизнь света белого не видела. Муж уснул за рулем и погиб еще при царе горохе. Одна растила сына с трех лет. Всем ухажерам давала безоговорочный от ворот поворот. Не было никаких ухажеров — она их на дальних подступах распознавала и перемалывала в муку: не лезьте. А все почему? А потому что сын — не дай бог травмируешь ребенка. Ребенку самому уже сорок, своих детей нарожал, но все такой же инфантильный и безмозглый: аферисты и альфонсы мерещатся ему на каждом шагу.
Она и говорит, мол, ты просто набери в поисковике «выйти замуж за канадца», на тебя столько обрушится — за сто лет не разберешься. Но одно понятно: в Канаде признают браки, зарегистрированные у нас. А мы заявление уже подали. Регистрация через неделю. Что еще нужно? Нужно только одно, чтоб канадцы эти как-то поделикатнее были. Браки-то признают, а вот самих супругов-иностранцев как бы и нет. Какую-то заявку надо писать, что муж будет спонсором русской жены. И много чего еще. (А сын стоит, холодильник плечом подпирает, майка на нем заляпанная вся какая-то, будто у него не только русской, но и вообще никакой жены не имеется. Волосатый весь, как шимпанзе, — вот в кого такой? И бровями двигает. Так двигает, что на лбу три морщины или даже рытвины между ними — бровями то есть — вспыхивают. Раз. Два. Три. И все — вертикальные.) Она и говорит, мол, да, вся эта возня денег стоит. Поэтому и дала Венсану четыреста тысяч. И больше даст, если потребуется. (А сын только глазами сверкает, как филин в ночи. Вот в кого такие глаза — сиротливые и злые одновременно? Ни в кого. Видите ли, жалко ему материных денег, мол, лучше бы на внуков своих тратила. А она не тратила? Были месяцы и даже годы, когда вся эта свора на ее шее сидела. И ничего. Хорошее быстро забывается. И квартира ей, кстати, в наследство досталась. Четырехкомнатная. И все в ней живут, в ус не дуют. Внуки взрослые уже. Здесь родились, здесь первые шаги сделали и в школу двинули. Да она и не против, если честно, хоть и надоели они ей порядком.)
Но у сына только всякое плохое на уме. А может, у этого черного канадца есть семья в Канаде? Что тогда? Нет никакой семьи. Для этого и надо в консульстве сделать запрос. И Венсан туда поедет завтра. Да, она ему верит. Они уже три года знакомы из тех десяти, что он в Челябинске обитает. Он учитель французского, между прочим. Его тут одна частная школа за большие деньги держит, потому что он — носитель языка. Это вам не дырка от бублика. Но сын не унимается. Может, говорит, он уже и квартиру на себя успел оформить? Ха! Нужна ему эта ваша квартира — у него в Ванкувере их две. Он и фото показывал — стиль и шик. Ну да, сомневается сын, снимков надергать с какого-нибудь сайта дизайнерского журнала — это мы все мастаки. И потом — где все эти его большие деньги? Помолвочное кольцо невесте подарил — фуфло, а не кольцо. Конфеты один раз принес, так от них чесноком перло. Почему он деньги с нее тянет безостановочно, раз работа приличная? Она вообще была в этой частной школе? Проверяла? Эта школа действительно существует? Почему — в конце концов — она не живет у него? Конечно, контракт! Фирма сняла негру квартиру с условием не приводить гостей и не заводить животных. Может, он ее за животное и держит? За собаку какую-нибудь, а? Ладно, с собакой перегнул. Но почему бы ему не поселиться у невесты? Только пусть эта невеста не говорит, что у них ничего такого интимного не происходит. Не происходит? (Сын отлипает от холодильника, садится напротив и доверчиво так спрашивает: «Тебе самой это не кажется подозрительным? А почему он прячется? Кто-нибудь его видел хоть раз? Ну, кроме тебя».)
Достали ее эти наезды. Поэтому и давление скачет как чокнутое. Поэтому и в кружок «Уральские мастерицы» перестала ходить. А ведь коврики и половики вязать — это ж распрекрасное занятие. Плюс — общение. Плюс — новые навыки. А эти навыки хоть где пригодятся, даже в Канаде. Ладно. Но тут (не на нервной ли почве?) стало кое-что происходить. Сначала она потеряла лекарство. Последние примерно сто лет таблетки лежали в ящике тумбочки у кровати. И вот — исчезли. Всю комнату перерыла. Да, нашла в ванной. Это как понимать? По рассеянности? Какая еще рассеянность? Есть вещи, которые человек делает на автомате. Не пойдет она таблетки пить в ванную ни за что и никогда — будь хоть трижды рассеянной. Потом замок заклинило в комнате. Ну да, народу много, всюду замки врезаны. Только она никогда изнутри не закрывалась. И, уходя, не закрывала. А тут вернулась из магазина — в комнату не попасть. Думала, внук сдуру бесится. Ну, так уже не ребенок, чтоб такие шутки шутить. Словом, выяснилось: замок сам закрылся. Да, сам. Как такое возможно?
Потом какое-то шебуршанье появилось по ночам. Ну, это бог с ним, это, наверное, мыши. Хотя какие мыши на третьем этаже? Ну и — наконец — сон. Снится ей Венсан. Он будто с детского утренника сбежал — в накидке какой-то, что-то типа панциря на нем. Вроде бы, накидка — это ж ткань, значит, легкой должна быть. А она — нет: как панцирь, как доспехи. И усы в потолок топорщатся. Жука изображает, что ли? Или таракана? Снится, значит, и без всякого там акцента говорит: «Ты мне не верь. Я аферист. Я альфонс. Я завтра у тебя еще двести тысяч попрошу, а потом пропаду. И наше заявление мне по барабану». И дальше что-то говорил, только уже не разобрать было. Вроде, Венсан свой монолог произносил в каком-то уютном помещении (своей ванкуверской квартире?), но ветер налетел. Засвистел, заглушил слова. Во сне всякое бывает. Еще и не такое бывает.
Утром, как договаривались, она пришла на вокзал провожать. Дорога, можно сказать, не впечатляющая, всего-то двести километров. Да, дорога короткая, но миссия — самая важная. Электричка в Екатеринбург. Там консульство. Там — справка, что у жениха нет другой семьи нигде в мире. «Ты мне еще двести тысяч обещала подкинуть», — сказал он, расплывшись в улыбке и пытаясь ее приобнять. Она оттолкнула его и побежала без оглядки. Но долго бежать не могла: сердце (которое — она доподлинно это знала — находилось с левой стороны) почти сразу зашлось от бешеного ритма.
Дома нашла сайт этой частной школы. «Новый день» называется. Дозвониться не получилось — поехала на трамвае. И стоило по дороге взглянуть в окно, как тут же ей чудился Венсан — шоколадный и горький на фоне свежего ноябрьского снега. Казалось, жених шел не по земле, а по воздуху, над всеми — он был шире и выше других прохожих, и люди расступались перед ним. Снег летел, падал, лежал совсем чуть-чуть и превращался в воду — цвета шоколада и горечи, как ее канадский негр. «Такого сотрудника у нас нет и никогда не было», — сказал встревоженный директор, к которому она с трудом пробилась.
Вечером ее, совсем ослабшую и замерзшую, заметил наряд полиции. Шли в одну сторону по Гагарина — сидит. Шли в другую — сидит. Ноль градусов на улице. Ну, может, плюс один. Все равно — чего сидеть часами? Приличная, вроде, женщина — что с ней? Подошли. «Я его придумала, — сказала она юным (да-да, им было лет по двадцать: один с усами, другой безусый, а еще — девушка) стражам порядка. — Сначала это было смешное развлечение. Я фантазировала, как мы гуляем по берегу Ванкувера и кормим хлебными корками белых лебедей. И много другого придумывала. А потом — поверила в его существование. И сегодня… сегодня я встретила его на вокзале. И — испугалась. Ведь не может прийти на встречу человек, которого нет? Или может?»
Стражи переглядывались и пожимали плечами. «Сейчас мы вызовем машину, и вас отвезут домой. Вы слышите меня? Вы помните адрес? Назовите его мне», — сказал тот, который с усами.
Дочь: созданы друг для друга
Кошка носилась по детской площадке во дворе. Лихо перескакивала песочницу, пыталась поймать свой хвост, взбиралась по тополю на нижние ветки и спрыгивала вниз, играла с ворохом прелых листьев, которые собрал и почему-то оставил дворник. На лету кошка мяукала с каким-то остервенением, будто у нее болели зубы или она сошла с ума. «С жиру бесится», — проходя мимо, сказала женщина с коляской. «Не приведи господь», — проходя мимо, сказала женщина без коляски. «Шкуру с таких сдирать надо», — проходя мимо, сказала женщина то ли с коляской, то ли нет.
Через десять минут кошка встала на две ноги (или все же лапы?), подошла к подъезду и открыла дверь домофонным ключом. «Изгваздалась вся. А ведь отец это за такие деньжищи купил! И зачем купил?» — разговорилась бабушка, едва кошка зашла домой. «Это называется квадробикой», — ответила кошка. «Целый год не видела тебя в этом наряде. С чего это ты? — спросила бабушка. — Не слишком ли глупо для пятнадцатилетней девочки?» — спросила бабушка. «У меня горе», — ответила кошка, скрылась в своей комнате и с силой захлопнула дверь. «Горе у нее. Ты хоть знаешь, что это такое?» — повысила голос бабушка, но вряд ли ее кто-то слушал и слышал. «Где ты? — выманивала кого-то кошка из-под кровати. — Я принесла тебе угощение. Выходи». Но никто не выходил.
Да, в доме поселились тараканы. Они обживали не только кухню, но и другие пространства и однажды объявились в ее комнате. Кошка не боялась их и не пыталась убивать. Она подумала, что места здесь хватит всем, и даже предложила мирный план: «Вы не залезаете в мою постель, а я не ловлю вас по углам». Как-то раз кошка приметила особенного таракана. Его панцирь был не коричневым или даже не черным, как у других, а — золотым. Ну, может, не совсем золотым — скорее, рыжим, но его хитин блестел в темной комнате среди темных предметов чистым золотом. Она подманила таракана кусочком печенья, которое было у нее в руке. Насекомое не повелось, не побежало к девочке со всех ног (или лап), но и не спряталось. «Ладно. Оставлю здесь. Вот здесь», — сказала она, положила печенье на пол у кровати и вышла из комнаты. А когда вернулась — печенье исчезло. Вот так дела! Таракан не смог бы съесть столько! А утащить этот груз к себе за плинтус — тем более. Чудеса. С тех пор она постоянно подкармливала «золотого» то листом капусты, то перед сном горкой сахара, и эти огромные (по тараканьим меркам) дары бесследно исчезали к моменту ее пробуждения. Она помнила какие-то обрывки снов, в которых «золотой» говорил ей: «Мы здесь надолго. Вы скоро исчезнете с лица земли, а мы останемся навсегда. Настоящий хозяин этой комнаты — я. Так сказал тараканий бог». Факт собственного скорого исчезновения ее почему-то не волновал — волновало другое. «Ты его видел? — спрашивала она. — Ну, этого, своего тараканьего бога? — спрашивала она. — А выглядит он как таракан или… Как он выглядит?» — спрашивала она. «Ты не видела своего бога, а я — своего. Так уж повелось у нас и у вас», — отвечал «золотой». А еще она помнила другие обрывки снов, в которых они стояли с дзюдоистом под козырьком подъезда каким-то промозглым вечером и целовались до изжоги.
Да, дзюдоист. Учился с братом и был, получается, на год старше ее. Сначала она просто влюбилась, тихо вздыхала и посвящала своим чувствам длинные слезливые письма, которыми наводняла дневник. Но в один прекрасный день кошку просветил герой дорамы «Вместе или порознь». В кадре были цветущие деревья и вихрастые облака (или наоборот). «Если ты не скажешь ему, то никогда не узнаешь его ответа, — советовал с экрана компьютера кому-то или самому себе этот герой. — Глупо просто ждать. Надо действовать». И она решала действовать. Но как?
Дзюдоист иногда приходил в гости к брату, они прятались в комнате и сидели там несколько часов. Играли в стрелялки? Строили космический корабль? Временами она слышала, как они выходят на кухню пить чай или жевать колбасу, и тут же оказывалась рядом, будто цветы на подоконнике требовали срочной поливки, или надо было поправить минутную стрелку настенных часов. Дзюдоист все время разглагольствовал или проповедовал. Он мог сказать что-нибудь типа: «Лосось живет в океане, но на нерест идет в пресную воду». Или: «Люблю такие моменты, когда до звезд рукой подать». Она не понимала, какой такой глубинный смысл может нести эта чушь, но ее сердце начинало бешено колотиться, ноги подкашивались, а голова кружилась как детский калейдоскоп, в котором разные треугольники и квадраты смыкались в причудливые геометрические фигуры жуткой красоты.
Сегодня она не выдержала и написала ему сообщение Вконтакте, простое и всеобъемлющее, исчерпывающее и короткое, крылатое и постыдное: «Я тебя люблю». Небо не упало на землю, и вообще ничего не произошло. До самого утра она не сомкнула глаз, но ответ запаздывал. Какой еще ответ? С чего она вообще решила, что он ей ответит? Но тут на его стене появился мем, который разгадывался без усилий. На картинке кошка (не девушка, а обыкновенная серая кошка) заискивающе смотрела на дзюдоиста, который держал в руке мелкую рыбешку. «Я тебя люблю», — было написано в облаке, вылетевшем из пасти (или все же рта?) кошки. «Окак!» — отвечало облако дзюдоиста. Все закончилось, не успев начаться.
Прошло два или три дня. Нет, она нисколько не хотела умирать. Но жить она не хотела тоже. Просто чувствовала себя какой-то разобранной и… старой, будто у нее истек срок хранения, как у колбасы. Стояла у окна и смотрела на черные деревья, черное небо и черный снег. На подоконник с внешней стороны села крупная заморская птица (почему это заморская?) с огромными плоскими глазищами и седым оперением. Ничего себе! Сова? Филин? Или это одно и то же? Птица вспорхнула через пять секунд и скрылась за черными гаражами. Что это? Знак? Следуй за мной? «Если нет сил идти, расправь крылья и взлетай. Это одна из его тупых и завораживающих поговорок. Где он их только берет?» — сказала себе кошка и захотела расплакаться, но заиграл смартфон. Звонил он. И как-то без лишних предисловий сразу выпалил, что он дурак, что он свинья, что нельзя было так играть с чувствами кошки, что она ему всегда нравилась, что… «Я в аэропорту. Самолет через час. Буду тренироваться и учиться в Москве, в школе олимпийского резерва. Полный пансион и еще приличная стипендия. Прости за все-все-все», — сказал он. «Я люблю тебя!» — хотела крикнуть она, но не крикнула. «Не улетай!» — хотела крикнуть она, но не крикнула. «Мы созданы друг для друга!» — хотела крикнуть она, но не крикнула. «Я постараюсь забыть тебя», — сказала она спокойным голосом и отключилась.
Она должна была его проводить. Проводить свою первую любовь. Отпустить навсегда. Поставить точку. Убедиться, что будущего у них нет. Она спешила. Но, как назло, плюс поменялся на минус, дороги заледенели, машины и автобусы еле ковыляли по скользким колеям. То справа, то слева появлялись вывороченные ограждения, смятые до неузнаваемости легковушки, съехавшие в кювет фуры и завывающие кареты «скорой». Ей казалось, что это вспыхивают картины из далекого или близкого будущего, когда мрак поразит землю и настанет время ненависти и страданий. Время тараканьего бога. Или оно уже наступило?
Она опоздала. Самолет на Москву улетел десять минут назад. Теперь торопиться было некуда, но и оставаться здесь — незачем. Клоун в рыжем вихрастом парике подскочил и нагло вложил ей в ладонь флаер с приглашением в цирк. «Зачем людям, улетающим в другие края, знать, что происходит в здешнем цирке? — подумала она, пожав плечами. — Зачем я сюда приперлась? Что бы это решило? Какая же я дура».
Он стоял у ее подъезда — с этой огромной походной сумкой — съежившись и перетаптываясь. Конечно. Еще бы. Минус к вечеру только усилился. Она заметила его издалека, но поверить в такое не могла. «Давно ждешь?» — от растерянности спросила она. «Да так, часа полтора. Или — нет. Как отвечают в твоих корейских сериалах? Наверное: всю жизнь. Вот, я ждал тебя всю свою жизнь», — улыбнулся он. «Ты не похож на корейца», — сказала она. «Ты тоже не тянешь на корейку», — сказал он. «Кореянку. Правильно: кореянку. — улыбнулась она, но мгновенно опять стала серьезной: — А как же дзюдо?» — «Пока не знаю», — ответил он. «А родители?» — спросила она. «Пока не знают», — ответил он. «Я хочу в цирк», — почему-то сказала она. «Мы будем вместе всю жизнь, мы сходим в цирк сто раз», — ответил он. «Я не хочу сто раз, я хочу завтра», — сказала она. Он притянул девушку и прикоснулся губами к ее губам. Огромная сумка соскользнула с плеча парня и приземлилась с таким грохотом, что могло показаться, будто асфальт под ней треснул. Но это не испугало и не остановило влюбленных.
Через месяц он улетел в Москву. Навсегда. Или — ненадолго. Никто ничего не знал. Кошка рассчитывала на пророчества «золотого», но он перестал появляться и у ее кровати, и в ее снах.
Отец: на Гагарина много чего
Когда он очнулся, первым делом в голове пронеслось (нет, медленно проковыляло): надо купить главу Ленинского района (сейчас это женщина, нет, мужчина, нет, женщина) и записаться на прием к шортам. Вторым делом в голове пронеслось (нет, прошлось, что ли, то есть уже быстрее предыдущего ковыляния): это какие-то тараканы в извилинах — нельзя записаться на прием к верхней одежде. Или шорты — не верхняя? Или… Ладно.
А теперь — по порядку. День был ноябрьский и субботний. Таяло. Линяло. Пестрело. Трамваи шли в депо, люди — за пивом, а он — по Гагарина. Седой, стройный, лысый, несколько располневший. Шел по Гагарина и никак не мог понять, зачем на Гагарина столько ларьков мороженого. На Гагарина много чего: и аптек, и цветочных лавок, и парикмахерских (как же они теперь называются… эээ… барбершопы, да?), и пивных точек. Но ларьков мороженого на Гагарина — больше всего. Зачем? Челябинск, знаете ли, не Сочи, солнце прилично греет два месяца в году, вот тогда люди и раскупают всякое холодное. Но ларьки мороженого на Гагарина стоят все двенадцать месяцев. Чем они (ларьки) заняты большую часть года? Ничем не заняты. Одобрил бы Гагарин такое положение дел? Вряд ли.
Дальше: опять этот нищий между магазином обуви (написано импортными буквами, шиш поймешь, то ли «бумель», то ли «бигиль», а еще говорили, что наш город — передовик по части вывесок: все — по стандарту, все — по закону) и «Галантереей» (а чуть ниже значится «Культтовары» — это, стало быть, одно и то же, да?). Нищий, ага. Бездомный? А по будням он тоже здесь стоит? Вот по выходным — всегда. Всегда — и в зной, и в холод. Глаза у него — красные, потому что воспаленные. Какой-то вечный конъюнктивит. Как у морской свинки. Или у плотвы. Откуда он знает, что у этих существ красные глаза? Не знает он, откуда знает, а — знает. Всегда хочется подойти к старику-нищему. Именно поэтому никогда не подходит. Потому что подойти, сунуть сторублевку и испариться — это проще пареной репы. Это ничего не решит. Надо подойти, спросить, узнать и — спасти. Взять в охапку и отвезти в приют, например. Но он знает, что все пойдет наперекосяк. Например, в приюте скажут: «С чего вы решили, что он бездомный? Чего вы тут воду мутите?» Или вообще этот приют на замке окажется. И что тогда делать? Бросать старика? Вести его к себе домой? Да уж. Может, записаться на прием к главе Ленинского района? Сейчас это, кажется, женщина. Или мужчина. Так, мол, и так. Да, завтра найду сайт администрации. И… ничего себе — это же сова на фонарном столбе. Крупная. Среди бела дня. Ей там в лесу жрать нечего, что ли. А здесь — крысы помойные, голуби… ээээ… тоже помойные.
Дальше — витрина конфиската. Нет, теперь эти магазины так не называются. Неважно. Парень в витрине стоит. Манекен в летнем прикиде. А мы ведь с женой уже три года как на море летаем. Да, я немного преуспел. Ничего я не преуспел — контора преуспела: делает полезные штуки, а я электриком там тружусь. Деньги сын с дочерью только так слизывают, но я успеваю кое-что прикладывать в дальний ящик. Ну и вот, я вдруг вспомнил, что каждый год летаю в Сочи в новых шортах. И все складывается благополучно. Значит, и нынче по весне, наверное, надо такое себе прикупить. Черные — были. И синие. И серые. В этом году куплю себе шорты цвета хаки. Камуфляжные то есть. По колено.
Додумал он про шорты или нет, неважно. Важно, что здесь, у самого «Андреевского» (это торговый комплекс такой), в него врезается разносчик пиццы на электросамокате. Все трое — он, разносчик, самокат — разлетаются в разные стороны. Разносчик поднимается быстро. Бежит к пицце, причитает (или громко и даже гневно что-то кричит), еле машет крыльями — растерянный и неловкий. Или — злой и резкий. А герой лежит в луже. Потому что день был ноябрьский и субботний. Потому что таяло. Линяло. Потому что пестрело.
Когда он очнулся, первым делом в голове пронеслось (нет, медленно проковыляло): надо купить главу Ленинского района (сейчас это женщина, нет, мужчина, нет, женщина) и записаться на прием к шортам. Вторым делом в голове пронеслось (нет, прошлось, что ли, то есть уже быстрее предыдущего ковыляния): это какие-то тараканы в извилинах — нельзя записаться на прием к одежде.
«Папа, хочешь пить?» — спросили откуда-то слева и сверху. Над ним мигала люминесцентная лампа, потолок казался грязным, а жизнь — пустой. На вид потолок был пупырчатым, и его хотелось лизнуть, а жизнь — переписать заново. Я несчастен, подумал он. Я стал не тем, кем был задуман при рождении. Я не люблю жену. Я достаю мать. Я постоянно чего-то боюсь. Я не могу вдохнуть полной грудью. Я все и всегда откладываю на потом. Я оправдываю жестокость. Я терпеть не могу спортивные передачи. Я двадцать лет не был в театре.
«Папа, хочешь воды?» — опять спросили откуда-то слева и сверху. Он повернул голову. Они: сын и дочь. Его свет в конце тоннеля. Нет, не то. Его лучи света в темном царстве. Нет, не то. Просто: его лучи, сомкнувшиеся в один непрерывный свет. Он был счастлив. Счастлив и почти здоров. Наверное. Или — не совсем. Это не так уж и важно. «Хочу вареную курицу, — сказал он. — Хочу в Сочи. Хочу посвятить вашей маме стихотворение. Хочу каждое утро делать зарядку. А этой вашей воды — не хочу».
Мать: диапазон в три октавы
«А у меня, между прочим, диапазон был — три октавы, как у этой, как ее, Хиблы, фамилию вот забыла», — говорит она. «А что я делаю? Что я делаю, скажите мне?» — говорит она. «Я на конкурсе „Краса Чувашии” вице-мисс была. И что? Где это все?» — говорит она. «У меня стихи в журнале „Ровесник” печатали. Куда все подевалось? Что происходит?» — говорит она. Вода продолжает хлестать. Телевизор со стены показывает какие-то кровавые новости. Фиалки на подоконнике беззастенчиво цветут во всех шести горшках. За окном — конец ноября: вчерашний снег растаял, став лужами, лужи успели высохнуть. Почти солнце. «Да ладно тебе, мама, — говорит юноша, — ты всего лишь разбила тарелку. Ничего, считай, не произошло». Он хватает яблоко со стола, кусает на весь диапазон своих беломраморных зубов (сок брызжет изо рта во все четыре стороны), и проваливает из кухни.
«Да разве ж дело в тарелке», — вздыхает она. «А в чем тогда? — это вернулся сын. Он держит телефон и зачитывает с экрана: — Хибла Герзмава. Лирико-колоратурное сопрано с диапазоном в две октавы». Сын зависает на какое-то время, а потом присвистывает: «Это ж получается, что ты круче, да? Три октавы круче двух, да? Или как там у вас считается?» — «Да отстань ты со своими октавами», — говорит она, сдергивает с плеча полотенце и как бы лениво замахивается на сына. Звонит телефон.
Он лежит в травматологии на Смолино. (Смолино — это такое озеро. На берегу — несколько больничных корпусов. «Где он лежит?» — «На Смолино». Все в Челябинске так и говорят.) Талдычила же ему, мол, не ходи в этот «Андреевский». Что ты там забыл? Нет, отвечал, мне надо. Мол, такого чесночного хлеба во всем городе не сыщешь. Ну что, сыскал? Срочно теперь снаряжаться надо. Бежать к нему, поломанному.
Они и познакомились когда-то на дороге. Сто лет назад уже, получается. Она шагнула на зеленый, но тут случился лихач за рулем, пьяный, конечно. И все бы закончилось для нее навсегда, если б не он, будущий муж. Схватил за руку, вывернул как-то, прикрыл, его и задело. Ну, как сказать — задело: раздробленное плечо — это все-таки не шутки. Вот и познакомились. Вот и поженились. Он уберег ее тогда, а она его сегодня — нет. А как она могла его сегодня уберечь? Просто. Последнее время на нее какой-то морок нападает посреди дня. Вот занята она чем-то, думает о чем-то своем, вдруг — бам! — будто облако в голову влетает, застит все, и она — прозревает. Ну, редко такое случается, да и картины приходят какие-то непрозрачные: понять невозможно — пророчество это или хреновина на постном масле. Пыталась мужу об этом рассказать перед сном (а кому еще?), но он ухмыльнулся, что ли, обозвал ее Вангой и захрапел.
Приехала в больницу вместе с детьми. Лампа мигала и раздражала. Так мигают лампы в голливудских экшенах перед тем, как на больницу набросится стая головорезов и перестреляет все живое. Потолок был каким-то пупырчатым и, казалось, колючим. Его хотелось лизнуть. Врачи запретили оставаться у больного. И действительно — какой от них здесь прок? Поплелись домой по Гагарина. Дети всю дорогу не вылезали из телефонов, ей это не нравилось, но она молчала. Она смотрела на окна и придумывала судьбы тех, кто за ними спрятан. Но интересных историй не получалось, все сводилось к двум словам — счастливы и нет. В нескольких окнах она заметила мерцающие гирлянды. Боже, месяц до нового года. Кажется, только-только все началось, и вот... Ладно.
В спальню она заходит на цыпочках, будто там кто-то спит и его нельзя тревожить. Эти твари жутко проворные, даже свет она зажигает не щелчком, а плавным нажатием выключателя. В руке — мухобойка: в чулане валялась, надо же, сейчас вообще кто-нибудь знает, как выглядит мухобойка? А еще в чулане выискались кротовая шуба, гжельский поднос, плюшевый медведь, которого когда-то подарили совсем маленькому сыну, и… Ладно. Везет не всегда. Возможно, даже ее робкие шаги (чуть ли не на пуантах) ощущаются тараканами как землетрясение в семь баллов по шкале Рихтера. Или Рихтер придумал какую-то другую шкалу? Ладно. Тихо зашла в комнату и увидела: таракан. Зазевался прямо по центру. Застыл. Стоит сделать шаг — и драпанет как Усэйн Болт к олимпийскому золоту. Ох ты ж, таракан и сам золотой. Или это свет здесь такой? Или это царь всех квартирных тараканов? Или Усэйн был гимнастом, а не бегуном? Ладно.
Прихлопнула. Так всадила, что все белое тараканье нутро вылезло наружу. Почему белое? Кровь — она ведь у всех красная. Или не у всех? Натянула медицинскую перчатку и, кривясь, бросила труп в аквариум. Мотя тут как тут. Он сразу начинает ощипывать жертву. Потом теряет к ней интерес. Потом возвращается к трапезе. На следующий день в воде не найти ни одного усика, ни одной лапки — Мотя работает без отходов. «Надо бы тебе живого подбросить, да? Чтоб ты устроил с ним смертельные игры, да? Чтоб веселее жизнь казалась, а?» — Она постукивает по стенке аквариума ногтями с облупленным лаком и вздыхает. «Может, я живодерка?» — говорит она сама себе. «Может, я… эээээ… гадина?» — говорит она сама себе. «Может, это желание видеть, как одно живое существо поедает другое живое существо — мой приговор?» — говорит она сама себе. «Мотя, ответь, я плохая?» — спрашивает она саму себя. Или — спрашивает Мотю. Но он заплывает за густые водоросли, пропадая из поля зрения, и ничего не отвечает. Как всегда — ничего. Тут на нее «нападает» то, что она прозвала облаком. Она слышит крик «Тону!», видит какую-то суету на сочинском побережье, бездыханного мужчину на шезлонге, таракана на водной глади аквариума, крутящего всеми руками (или ногами, или лапами), Мотю, который заглатывает насекомое целиком, лишь кончик уса торчит изо рта. В кадр возвращается сцена на пляже. Мужчина не дышит. Камера будто приближается к нему, наезжает, беря в фокус мертвое лицо. Это же… Это же… Это…
Мотя: а все оттуда же
И знаю я, кстати, почему эта тетка меня Мотей зовет. Она ж фанатка фигурного катания. Назвала меня в честь Матвея Янченкова. Парень он, конечно, хоть куда: прыгает, партнершу таскает по всему катку, крутится в либеле как бешеный. А за добрый нрав и открытость все его Мотей зовут. Откуда я про фигурное катание знаю? А все оттуда же. От верблюда. Ага, Янченкова все Мотей зовут. И меня, получается, тоже. Не все, правда, а она одна. Только я против. Я хочу по-прежнему Изольдой быть — больно уж красиво.
Вот говорят, что я по природе своей не должен людей запоминать и узнавать. Да и вообще, что моя память — это черная дыра размером с… ээээ… эту комнату. Что я помню то ли пять предыдущих секунд своей жизни, то ли — тридцать. А дальше, ну, туда, назад — пустота. Вранье это все. Прекрасно я узнаю эту тетку, которая мне тараканов подсовывает, по стеклу стучит и все приговаривает: «Мотя… Мотя…». А что Мотя? Какой я ей Мотя? Меня при рождении Изольдой назвали. Да, было дело. Это уж потом обстоятельства так сложились, что я поменял пол. А что, все как у людей. «Другой пол. Человек тот же». Откуда это? От верблюда. Эх, неучи. Вирджиния Вулф, «Орландо». Там, правда, мужчина стал женщиной, а в моем случае — наоборот, но сочтем это примечание несущественным. Откуда я про Вулф знаю? А все оттуда же — от верблюда.
А тараканы эти — противные, кстати. Я их только с голодухи жру. Потому что ничего другого не предлагают. И ведь знает эта тетка, что специальный корм продается в зоомагазинах, и ведь когда-то сыпала она его много-премного, а теперь… Что происходит — не пойму. Да, мертвые тараканы — противные. А вот живого я бы с удовольствием расчленил. Сначала оторвал бы то, что у него из тела торчит (руки там всякие и ноги), а потом и за остальное бы принялся. И не надо мне тут про гуманизм. Тараканы сами хороши: поедают родственников без зазрения совести — старых, больных, малых. За мной тоже такое водилось раньше, когда в аквариуме народу было — не протолкнуться. Рожает кто-нибудь — ну, мы всем сбродом давай мальков глотать. Иногда тетка была на страже: сразу молодняк отсаживала. Но чаще — зевала. Да, а теперь? Посдыхали все. Все до единого. Один я остался. Потому что тетке не до аквариума — она теперь будущее видит. Только не настоящее это будущее, а… ээээ… сквозь кривую призму. Что это значит? Не скажу.
Я еще много чего знаю. Что бывает время смерзшихся губ, бормотанья, недомолвок, оглядок на углу; что грудь моя, как колокол зеленый, гудела бронзой, гулко и светло; что ты во мне, как любовь, которая только притворилась умершей; что ветер приносит твой запах через многие мили разлуки; что один петух не может выткать утро; что сгинут куда-то жестокие боги в очках, все лохмачи плотоядные с книгой под мышкой; что не вернется твой голос окаменелый; что ночь нисходит, поэт одинокий слышит осени конский топот; что была лишь скорбь, как серые панели на улице пустынной; что каждый день надзиратель отмеряет нам ломтики солнца; что к утру простыня сбивается и оголяются ноги; что нас встречают смешные люди, ни лица не знаем, ни имени; что закружатся черные тучи и неторопливо обволокут мое тело; что старые кедры вздымают стволы, как прародители воды и тени; что по улицам смерть недавно бродила в вечерний час… Достаточно? Откуда знаю? Да все оттуда же.
Вообще-то мне шесть лет уже. Для меченосца — не просто старость, а… Ладно. Так что прощайте, хоть я вас ни разу и не видел. И не хочу видеть. Спокойной ночи. Чтоб вы все околели (случайно вырвалось). До новых встреч. Хотя — какие встречи? Я вас ни разу не видел. И не хочу видеть. Спокойной ночи. Чтоб вы все… Оборвав речь, Мотя уплывает в дальний угол и прячется за буйными водорослями. Потом появляется вновь: Вот говорят, что я по природе своей не должен людей запоминать и узнавать. Да и вообще, что моя память — это черная дыра размером с… ээээ… эту комнату. Что я помню то ли предыдущие пять секунд своей жизни, то ли — тридцать. А дальше, ну, туда, назад — пустота. Вранье это все. Прекрасно я узнаю эту тетку, которая мне тараканов подсовывает, по стеклу стучит и все приговаривает: «Мотя… Мотя…» А что Мотя?..
