Настоящую архивную публикацию составляют неопубликованные письма Александра Сопровского Алексею Цветкову 80-х годов XX века. Пять писем из предлагаемой подборки любезно предоставлены фондом Цветкова («FSO 01-014 Cvetkov»). Они хранятся в архиве Исследовательского центра Восточной Европы при Бременском университете. А еще два письма взяты из домашнего архива А. Сопровского — Т. Полетаевой. Как и всегда, письма Сопровского несут в себе черты характера адресата и отношение к нему. Переписка двух поэтов в основном касается литературы и состоит из их стихов и бескомпромиссных, резких споров. Что не мешало Цветкову посвятить Сопровскому больше стихов, чем другим своим друзьям.
Журнал «Новый мир» и раньше печатал стихи Сопровского (2005, № 5), статью «О книге Иова» (1992, № 3), дневник 90-х годов (2010, № 12) и письма к Т. Полетаевой (2020, № 12). В письмах Цветкову наряду с друзьями-поэтами автор неоднократно упоминает представителей американской и европейской эмиграции, представляя, таким образом, широкий спектр взглядов литературного андеграунда.
В текстах писем сохранены некоторые особенности авторского написания.
*
6 января 1980
Привет, Алеша.
Настала пора поздравлений. Поэтому — с женитьбой тебя, с минувшим католическим Рождеством и Новым годом, с Рождеством православным (которое, впрочем, тоже минет, пока будет идти письмо) и с наступающим днем твоего рождения. Кажется, ничего не забыл.
С июня ждал твоего письма в ответ на мои. Не дождался. Зато Бахыту и Сереже ты почему-то отвечал на мои письма. Странно. Не возьму в толк, что ты имеешь в виду, утверждая, будто «даже» не можешь возразить на мою критику. Возражай хоть публично: можешь считать эти мои письма открытыми.
Я тронут был, когда ты (в письме к Бахыту) вспомнил, как мы валялись в тамбуре поезда Ленинград — Москва. Собственно, я и рассчитывал, когда начинал ругаться с тобой, на подобные воспоминания. Именно память о таких вещах, а вовсе не желание сделать из тебя «совесть русской литературы», заставила меня писать то, что я тебе написал. Именно потому, что здесь мы были близки, твои речи оттуда — столь непросто и редко до нас доходящие — должны быть более ответственны, ведь мы каждый раз их ожидаем со вниманием и с нетерпением. А о большем я и не просил.
Наконец познакомился с твоей книжкой[1]. Она чрезвычайно хороша. Восторги и упреки насчет содержания были бы примерно те же, что в моем длинном письме, так что я здесь их и опускаю. Составлена книга очень удачно. Заключительное стихотворение превосходно, и все здесь им потрясены. Для меня явилось откровением и стихотворение о тюменской бане, прежде не знакомое мне.
Досадно, что чья-то недобрая рука прошлась по страницам твоей книги, будто стремясь расправиться с памятью обо мне. Попало даже законам арифметики: в «Сердце по кругу» за номером 3 следует… 5![2] Не пойму, в чем тут дело. Или ты меня бережешь, как декабристы Пушкина?.. Зря.
У нас все протекает в прежнем ключе, хотя более мрачно, нежели прежде. Но, может быть, дело и к лучшему. Новый год отпраздновали у нас в Отрадном, без драки. Сережа сейчас лечится от укуса известной тебе змеи.
Таня[3] тебя приветствует и поздравляет. Как и еще целый ряд товарищей, e.g. башиловских[4].
Стихов тебе не посылаю, лучше при удобном случае отправлю разом побольше. Сейчас лень записывать, да они, по-моему, тебе и не по вкусу. О вкусе твоем это заставляет меня думать саркастически.
Вот такое очередное письмо Вышинского к Бабелю. Не обижайся на меня и все же пиши. А то я сам начну вспоминать зеленые вагоны юности нашей и, в свою очередь, обижаться на тебя.
P. S. Обсудили с Юрой[5] твои намеки на плагиат. Он уверяет, что там не плагиат, но полемика: ты — с кольца на радиальную, он — с радиальной на кольцо. Видишь, какие дела.
Саня
11 декабря 1980
Привет, Алеша.
Самолеты, которые возят мои письма, по пути следования никак не могут миновать Бермудского треугольника (предположение Тани). Из-за этой химии телега, отправленная тебе мною в конце мая или в начале июня, по назначению не прибыла. Сужу о том по твоим письмам Бахыту и др.
А это очень жаль, ибо, кроме подрыва двусторонних отношений, такая утрата лишает меня возможности своевременно ознакомить тебя с рядом моих суждений принципиального характера. Придется, как ни тупо это выглядит, извлечь из памяти и пересказать основные мысли того письма; для меня это существенно.
Некоторые пассажи из твоего последнего письма удивили меня. Например, ты пишешь — в ответ на мой упрек в адрес Л.[6] — будто выбираешь себе друзей, исходя не из политических соображений. И тут же признаёшься, что какое-то время был на меня обижен. Но за что же ты мог на меня обижаться, как не за эти самые (да плюс еще общекультурные) соображения?! Выходит, беспристрастность эта твоя имеет черты выборочные, по крайней мере — на твоего покорного слугу автоматически она не распространяется... Кроме того: помнится, в Выхино и других местах мы с тобой, касаясь некоторого особенного предмета, не решались эдак с плеча относить его к сфере исключительно политической; искали корни глубже. Видно, многое с той поры переменилось?
Далее. Защищая того же Л., замечаешь ты, что «пресса и молва» все делит на черное и белое. Разумеется, со стороны прессы (кстати, в сентябре к моей коллекции прибавилась забавная статейка на ту же тему в ЛГ) и молвы это ошибка. На мой, однако, взгляд — ничуть не меньшая ошибка происходит, если черное выдают за белое и наоборот...
Наконец, ты утверждаешь: у меня — своя правда, у тебя — своя, но ты, мол, мою понимаешь, а я твою — нет. Этот тезис заставил меня улыбнуться. Вообще-то я с детства был понятлив... и вовсе другое дело, приводит ли меня мое понимание к согласию с твоей точкой зрения.
Немного в общем об этой твоей точке зрения. Алеша, ради Бога не обижайся (ни из каких соображений!), — но вот что я хотел бы сказать. Ты — человек талантливый, умный и знающий. Но присущие всякому настоящему интеллигенту сомнения да еще повышенная чуткость ко мнению собеседника (особенно авторитетного) порой оборачиваются у тебя своими изнаночными сторонами и делают позицию твою недостаточно самостоятельной. Помнишь, например, как по пьянке в Ленинграде ты восторженно соглашался с юродствовавшим и кощунствовавшим Витей Топоровым[7] — лишь оттого, что он говорил очень громко и с полной уверенностью в себе? В трезвом виде подобной ошибки ты ни за что бы не допустил; но будь положение посложней, а собеседник — посильней, поумней да похитрей Топорова, — ты вполне можешь оказаться под влиянием, в общем тебе чуждым. Вот и в нашем споре от твоих пристрастий за версту несет веяниями, хорошо представленными, например, в одном журнальчике с языковедческим наименованием[8], хотя там речь идет об иных материях. Горше всего для меня, что это сказывается не только в отвлеченных твоих высказываниях. Недавно познакомился я с твоей подборкой (12 X 2). Увы... кроме этого «увы» ничего пока говорить не хочется. Кстати, об этих стихах: независимо от того, прав я или неправ по существу в своей двухлетней давности оценке[9], — очевидно теперь, что основную тенденцию твоего развития угадал я верно. С моей точки зрения, теперь это выглядит еще печальней, чем тогда.
Все это в моем представлении связано воедино: узкое пристрастие, маскируемое под беспристрастность, — и директивность, выдаваемая за либерализм; стихи без знаков препинания — и суждения без ответственности; роман Л. — и журнальчик с языковедческим наименованием... Но там, где у других я наблюдаю корысть, угодливую конформность с западной интеллигенцией и муки неудовлетворенного тщеславия, — там у тебя я вижу, так сказать, заблуждения свободного таланта в свободном поиске. А это вместе и печалит, и обнадеживает.
Ну а в целом я полностью разделяю твое мнение, что лучшее средство разрешить наши споры — это совместное распитие бутылки-другой виски за тонкой беседой. В ожидании каковой перспективы прошу еще раз ни за что на меня не обижаться. Искренность — лучшая гарантия доброжелательства.
Коли уж я позволил себе критически отозваться о твоем творчестве, нечестно было бы с моей стороны не дать тебе возможности отыграться.
(Далее следует стихотворение «Погода. Память. Боль...»)
Есть и кое-что еще, но для этой странички чересчур длинное и шумное… Между прочим, «земля, как я сказал, гордится пустырями» — автоцитата: в другом месте сказано: «Гордится земля пустырями».
Вот пока и всё. Надеюсь на восстановление и продолжение переписки.
12 февр. 1981
Привет, Алеша.
Только что получил твое послание. Хотя из нижеследующего явствует, что чрезмерного восторга я не испытал, радоваться все же есть чему. Наконец ты сподобился основательно высказаться по общеволнующим вопросам. Думаю, что это ценно — независимо от того, кто прав, кто виноват. Молчание — средство к непроизводительному накоплению недоразумений.
Постараюсь отправить это письмо с оказией. Ты же можешь отвечать в обычном порядке. В среднем, как я заметил, письма твои сюда поступают аккуратнее, нежели мои — тебе. Мостов сожжено достаточно, так что я беспокоюсь лишь за сохранность переписки.
Теперь по существу. Разделю свои мысли (в стиле Шестова)[10] на тематические отрывки.
О догме. — В догматизме ты прямо упрекаешь «Континент» и косвенно — меня. Ясно, что речь идет не о философском термине (в противопоставлении скептицизму), но о простой и грубой окаменелости взглядов. Вот парадокс: за последние десятилетия интеллигенты само неприятие догмы (в названном смысле) превратили в догму, поколебать которую — не хватит сил человеческих! Между тем эта новая догма глубоко фальшива в основе своей. Мое утверждение проще простого принять за трюк софистической диалектики. Поэтому тотчас же приведу пример — не насчет «Континента», но вовсе из другой эпохи. Как известно, неприятие догм интеллигенцией выражается ярко в огульном отвержении «деления на наших и ненаших». Ну так вот — пара образчиков: так сказать, информация к размышлению. — «М-mе Staёl наша — не тронь ее...» — «Ты уморительно критикуешь Крылова; молчи, то знаю я сама, да эта крыса мне кума. Я назвал его представителем духа русского народа — не ручаюсь, чтоб он отчасти не вонял... Дело в том, что...» — Как легко догадаться, отрывки эти — не из писем Максимова к Горбаневской[11], но — Пушкина к Вяземскому (соответственно, от 15 сентября и ок. 7 ноября 1825). Кто знает переписку и публицистику Пушкина, тому не приходится доказывать, что подобные установки — не случайность, но принцип пушкинской литературно-публицистической деятельности. Мне, правда, приходилось по этому поводу сталкиваться с таковской аргументацией типа «вы — не Пушкин» (— не Достоевский и мн. др.).
Однако аргументация эта представляется мне (помимо содержащегося в ней комического эффекта) вывернутой наизнанку. Я рассуждаю таким образом: если уж Пушкин (Достоевский и т. д.) при гениальности своей, позволявшей беззаботно обретаться в настежь распахнутой перед ними сфере чистейшего творчества, тем не менее находили нужным заботиться о текущих нуждах литературного процесса и даже политической борьбы, — то уж нам-то грешным и подавно не пристало элитарное высокомерие и олимпийское равнодушие. И, черт побери, никакие интеллигентские максимы, никакие липовые 2½2=4, — не заставят меня всерьез поверить, будто интеллигенты правы, а Пушкин неправ, будто Пушкин «не имел права» (помнишь дегенерата Бурдовского из «Идиота»?) оперировать со своими «дело в том, что». Будто пушкинское и, скажем, ленинское «деления на наших и не наших» суть в общем-то одно и то же. Вот тебе и догма.
Об интеллигенции. — Впрочем, что я говорю?.. Возможно ли сегодня высказывать подобные вещи, не рискуя быть осмеянным, ошельмованным решительно и бесповоротно? Интеллигенция давно уже разобралась с Пушкиным. Пока — и поскольку — он был ей нужен, она с ним носилась. Но Герцен позволил себе однажды так выразиться, что «уже в 30-е годы» интеллигенция не простила Пушкину двух его стихотворений; Герцен восхищается по этому поводу принципиальностью интеллигенции! А в 40-е годы Белинский позволил себе откровенно издеваться над публицистикой Пушкина, в то же время хваля снисходительно вещи типа «Графа Нулина» в качестве изящных штучек либо же выковыривая из «Евгения Онегина» малую энциклопедию домашнего хозяйства. Писареву же и «Граф Нулин» был ни к чему, а по части энциклопедий он имел уже за собой мощную традицию в лице Белинского и его школы. Поэтому Пушкин был отметен. Последующее «примирение» интеллигенции с Пушкиным лишь закрепило несерьезное к нему отношение, как умеренная контрреволюция закрепляет фактические завоевания революции. Ни XIX веком, ни рубежами России дело не ограничилось. Вот, например, каков тон профессора И. Берлина (известен как «углубитель английского либерализма»): «Pushkin’s snobbery… touched the social sensitive Belinsky[12]…» (Russian Thinkers[13], p. 160). Интеллигенция же — это «The largest single Russian contribution to social change in the world»[14] (т. же, p. 116). И как показательно, что, вслед за Анненковым, Берлин относит рождение русской интеллигенции к «замечательному десятилетию» 1838 — 1848. Еще бы! При жизни Пушкина небезопасно было открывать кампанию против него: Пушкин (как, например, и Дельвиг, желавший вызвать на поединок Булгарина[15]) был человеком такого закала, что мог и пулю в лоб пустить за издевательства над собой... Потребительское отношение интеллигенции к писателям коснулось отнюдь не одного Пушкина. Великие творцы оценивались сообразно «вкладу в социальное изменение мира», причем — не произвольному вкладу, но такому, какой был угоден и выгоден интеллигенции. Травили Гоголя, травили Достоевского — и так вплоть до нынешней травли Солженицына. К примеру, у мерзавца Янова (см. «Синтаксис» № 6) говорится о Солженицыне в таком тоне: Солженицын «был мне дорог» тем-то и тем-то; а другой Солженицын «нам» не нужен... Неприятие догмы порой куда агрессивнее, нежели то, что априорно считается догмой!
О непререкаемой правоте. — Вопрос о ней — оборотная сторона вопроса о «догме». Они соотносятся подобно форме и содержанию. Непререкаемая правота — как бы поэтика догмы. Правоты этой боятся все. Даже догматичка[16] Горбаневская (см. «Континент» № 25) упрекает некоего безумца Панина, будто он «знает, как надо»... при том что в целях полемики с этим Паниным довольно было бы тактично отметить его душевное нездоровье. Можно рассмотреть этот вопрос именно как вопрос поэтики (другие аспекты его уже, собственно, рассмотрены выше в связи с «догмами», а также в моих соображениях об иронии: см. письмо двухлетней давности). В русской литературе был Достоевский, который даже в статьях на политические темы был диалогичен и наводнял речь оговорками. После него дальше в этом направлении ступать некуда. Русская литература стосковалась по безоговорочному авторитарному слову. Тем более что в русской литературе есть мощная традиция, создававшаяся людьми, которые не слишком утруждали себя словечками вроде «на мой взгляд». Тем более что чрезвычайные сегодняшние обстоятельства — смертельная угроза миру, человечеству, культуре — не располагают к обинякам. Мой тон поэтому — не в поучение тебе или кому-то другому; просто я тороплюсь высказать вещи, которые, оставаясь невысказанными, не дают дышать.
О «Континенте». — Догма и литературная безвкусица, говоришь ты. Не зря я старался внушить тебе мысль об изначальной предвзятости интеллигентского неприятия догм. Именно такая предвзятость налицо в данном случае. Твое право — хулить издание, на страницах которого тебе за 5 лет отведено неизмеримо больше места, нежели за 10 предыдущих на родине. Но о каких догмах может идти речь, если даже ваш гениальный Лимонов, которого — судя по всему — в редакции терпеть не могут, печатается в этом журнале?! Если публицистика представлена в диапазоне от бывших власовцев до историков-марксистов?! Если, наконец, сами деятели «Синтаксиса» вылупились из континентовской скорлупы, высокомерно отвергнув (по признанию самого Синявского) корректное предложение Максимова[17] получить по 50 страниц на каждый будущий номер для их «фракции»?! Теперь о вкусе. Правда, художественная продукция журнала неравноценна. Однако этого не отрицают ни Максимов, ни Горбаневская; насколько могу судить, они объясняют это в первую очередь тактическими соображениями (а какая может быть журналистика без тактики? вспомним хоть того же Пушкина!). Но и при всем том: разве мало близких тебе авторов — печатаются в журнале? Бродский (неоднократно); Кенжеев (дважды); Цветков (дважды); Милославский; Лимонов. А уровень публицистики, по-моему, просто высок. Любая из публикаций Буковского[18], а в последних номерах, например, публицистика Парамонова или Мальцева — свидетельствуют о высоте этого уровня. Так что здесь ты наверняка попросту погорячился.
О литературе. Прости уж, но никак не могу счесть Лимонова гением. «Чужие люди, для которых мыла груди» — это что, гениально?.. Слишком уж я, надо полагать, отстал от века. То же и о романе[19]: демонстративная утрата чувства собственного достоинства так и выплескивается с его страниц; а стилистика его недурна — однако ж не более того. Рассказывают (я ссылаюсь на слухи, поэтому подчеркну, что в данном случае речь идет лишь о моих частных соображениях), как около 1969 года Лимонов посещал поэтический семинар Тарковского в ЦДЛ. Туда ходили Кублановский, Алейников и другие поэты того же круга[20]. Все слушали Тарковского, а затем расходились по буфетам. Лимонов же старался всякий раз не пропускать разного рода пленарных заседаний и прочих цэдээловских мероприятий. То есть он не просто приехал из Харькова в Москву, но — приехал завоевывать Москву. И в том числе — Москву официальную. Завоевал или нет, но вот открылась перед ним перспектива более блестящая: завоевание Запада. Объявился Лимонов на Западе — а завоевания-то и не вышло. Непризнание, бедность, безработица. Вот он и решил взять свое, не с черного хода. Есть такое средство снискания популярности: жопу всем показать. Так явился роман Лимонова. И ведь удалось! Ты все жалуешься на то, что его травят, — а мне кажется, что в смысле прессы все в порядке с его романом. Добился он того, чего хотел, на что со своим романом только и мог рассчитывать: скандала. А когда ненавидимый вами «Континент» публикует весьма дружелюбную (поскольку материал позволяет...) рецензию на этот роман — это что, травля?.. Так видится мне психологический портрет Лимонова; и художественные особенности его писаний не разубеждают меня, но лишь подкрепляют мою точку зрения. Кстати: ты столь желчно описываешь, как Максимов и его друзья сочиняют медоточивые рецензии друг на друга, — а ведь, судя по приведенной тобой помпезной цитате из Соколова о Лимонове, и в вашем стане дело не обходится без, мягко говоря, взаимовыручки! — Максимова я также гением не считаю. Но, в отличие от Лимонова, мне очень даже нравится то, что он пишет. У него встречаются слабости, происходящие из-за наивности; такого рода слабости, какие находим, к примеру, и в «Докторе Живаго». Но недостатки — продолжение достоинств, и система с такого рода недостатками и достоинствами много ближе мне, чем система с недостатками и достоинствами Лимонова. «Сага о носорогах» тоже мне по вкусу. Что же касается Зиновьева[21], то здесь мы, кажется, сходимся: я его терпеть не могу.
О нравственно-метафизическом принципе мироустройства. — Ты напрасно заподозрил, будто, вспоминая Выхино, я имел в виду спор «о маршале и майоре»[22]. Имел я в виду приблизительно то же, что и ты. Ну вот, насколько я понимаю, принцип мироустройства таков, что и человек, и человечество, и вселенная устроены (по крайней мере так задумано) иерархически. Поэтому мне трудно понять, чем же «верность Богу и себе», которой ты гордишься, противоречит «убеждениям». Убеждения — это не всегда мордобой. Человек, я думаю, достаточно богат духовно, чтобы, общаясь на одном уровне с Богом, на другом общаться с современниками; а кроме того, разве знаем мы наверняка, что в каждом отдельном случае угодно Богу? Чистое творчество — это прекрасно. Однако наши думающие соотечественники сродни деревенскому дурачку, плакавшему на свадьбе и рыдавшему на похоронах[23]. XIX век с его — случайным или нет, неважно — динамическим равновесием общественных сил давал писателям исключительную (по меркам истории!) социально-психологическую предпосылку для чистого творчества. Но писатели XIX века (после знаменитой «пушкинской гармонии», в которой и воплотилось названное динамическое равновесие) буквально помешались на общественной значимости собственного творчества. А сегодня русский и вслед за ним другие народы истреблены как культурные нации, две трети мира отравлены нервно-паралитическим газом коммунизма, ядерный взрыв и гибель природы грозят планете — и все это сопровождается равнодушным пожиманьем плечами да отрешенными разговорами о чистом искусстве! Соколов (в отличие, снова же, от Лимонова мне нравится этот писатель) уверен, будто от «политики» ничего не останется, а гениальные строчки останутся. Ты целиком солидаризуешься с ним. Да откуда вы взяли это?! Ars longa, vita brevis[24] — это эллинская истина, истина неподвижного мира. Ты говоришь о Боге — в каком месте Писания вычитал ты эту формулу безответственности?! Бог может сделать бывшее — небывшим. Поэт сказал, что если что и остается чрез звуки лиры и трубы, то вечности жерлом пожрется и общей не уйдет судьбы[25]. Нынешнеее положение в мире таково, что можно не быть ни пророком, ни Державиным, однако испытывать живой подкожный страх не только за материальные, но и за духовные ценности, в том числе — и за гениальные строки. Вот почему я полагаю, что «убеждения» — вовсе не пустое дело; вот почему позиция Максимова мне близка, позиция же Лимонова — отвратительна.
О конференциях, ФБР и водородной бомбе. — Прости уж, но твои слова о намерении выступить на конференции в Лос-Анджелесе «перед лицом Максимова, Зиновьева, Перельмана и прочих графоманов» откровенно меня позабавили. Сам я или же, к примеру, Гандлевский — располагаем возможностью присутствовать лишь на конференции сторожей СУ-206, да и то именно присутствовать, но не выступать. Вот какая вскрывается пропасть... Ваши горести — это горести нормального, нормально-несовершенного мира, во всяком случае — мира послеренессансного с его утилитаризмом, материализмом, техницизмом. И с этими горестями возможно было бы впрямь бороться средствами чистого искусства, да еще вот излиянием желчи на конференциях; возможно было бы, если бы не нависала над вами зловеще тень... наших горестей. Ну а наши горести… но здесь я помогать тебе не стану. Вспоминай сам.
О мордобое. — Нет, желания «встать из-за стола и дать в морду» у меня не возникло. Вообще ничего подобного и в схожем направлении не шевельнулось. А возникло — в первый момент — чувство тоски и апатии. Ты вот пишешь, чтобы я не причислял тебя к направлениям, группировкам и т. д. Но разве я говорю где-нибудь, будто все мысли вычитаны тобой из «Синтаксиса»? Я говорю другое: что это явления схожего порядка. Кто-то из группировок и направлений также своим, а не заёмным умом мог дойти до своих выводов. Дело в том, что мысли, близкие твоим, я что-то очень уж часто встречаю и в заграничных изданиях, и в московских, ленинградских и проч. беседах. Иногда я воспринимаю это как должное: люди такие, как ты выражаешься. А в твоем случае мне как-то обидно. Ведь когда я говорю о твоем таланте, это не такт и не деликатность, как тебе показалось, но искренняя констатация моего к тебе отношения.
Вот такие дела. Пиши.
Твой А.С.Саня
6 марта 1982
Привет, Алеша.
К лету мы вроде как рассорились, и я сперва намеревался держаться молчаливого статус кво — не столько из самолюбия, сколько из нежелания предстать навязчивым. Между тем осенью ты намекнул Бахыту и Сереже, что не против нашего примирения. Ну, и я не против. А что ты «готов взять все свои слова обратно» — звучит как будто преувеличением. Но того и не требуется.
Зачем вообще нужно что-то «брать обратно»? Меня ведь огорчало не столько твое со мной несогласие — сколько то, что ты не желал меня слушать. Ты определяешь мой тон как какой-то «снисходительно-полковничий», «не тон переписки с другом». Я, однако, вовсе не для проформы заклинал тебя многократно: не воспринимать мою принципиальную резкость на свой счет, не переходить на личности. Допустим, ты мне здесь не счел нужным доверять. Сам ты при этом изъясняешься таким образом: «затолкать... поглубже себе в жопу» (это еще не прямо ко мне, но близко); «выброшу, не читая» (уже впрямую о моем письме). Что ж, это вот и есть «тон переписки с другом»?
И когда ты в письме Бахыту с Сережей сетуешь: «Терпимости в нас не воспитали — а жаль», — то «нас» выглядит вовсе не формальною лишь вежливостью…
Вот передо мной лежит это письмо, с которым ребята любезно меня познакомили. Что не превращает моего ответа в какую-то общую платформу — я пишу лишь от себя, лежит передо мной и копия, которую грешным делом я снял с отправленного тебе обратно в июне послания. Сижу я, перечитываю твои письма, думаю. И решаюсь еще раз написать тебе. Ничтоже сумняшеся, просил бы тебя выбрасывать это письмо лишь после беглого ознакомления с ним. Хочу еще раз попытаться прояснить наши несогласия. Повторю не без настойчивости: я допускаю сохранение человеческих отношений вопреки несходству позиций. Более того: способность честно и неуступчиво спорить, не ссорясь, — есть, по-моему, неплохая мера дружбы, искренности ее и глубины.
Может быть, часть нашего спора основана на недоразумении: ты не вполне точно представляешь, каковы мы здесь теперь. Это редукция на время, на логику жизни. В твоей памяти мы как бы остались на уровне 1975 года, какими были, когда прощались с тобой. Основным содержанием нашего быта была тогда веселая пьянка — по возможности, с б..дками. Кто-то при этом еще рвался тогда в «большую» советскую литературу — а кто не рвался, не отвергал еще со всею принципиальностью этого пути. Не сознавалась еще прочность узла, в какой позже связались воедино как духовная, так и практическая невозможность этого пути — для нас. КГБ и его работа — душа советской власти — многократно обсуждались, но были предметом более теоретического размышления да шутливого фрондерства, нежели объективной реальностью, данной нам в ощущениях...
Если ты мысленно видишь нас по-прежнему таковыми, то проясняются некоторые странные мотивы в твоих письмах. Если мы — компания веселых забулдыг — то, скажем, вопрос эмиграции для нас — лишь легкомысленные, между делом, поиски: в каком из углов нашего просторного мира устроиться побезмятежней. И вот ты выражаешь полушутливое удовлетворение «...своим материальным положением, которое, бесспорно, превосходит все ваши упования (машина, квартира из пяти комнат, гардероб и пр.)». Как будто в наших «упованиях» есть эта, прямо скажем, мещанская направленность. Как будто есть у нас вообще досуг и здоровые нервы для раздумий о... «гардеробе».
Мы за эти годы стали жестче, проще и, смею предположить, серьезнее. Уж какие тут «гардеробы»... Если ты вправду вместо этой картинки представляешь себе прежнюю — тогда объяснимы твои «все помню», «не отшибло память» и проч. А в противном случае эти «все помню» прозвучали бы лишь голыми оговорочными декларациями, которые безнадежно противоречат действительному содержанию твоих писем.
В этом же духе следует, видимо, рассматривать некоторые показательные неточности, встречающиеся в твоих письмах. Неточности эти — весьма односторонни: ты отождествляешь между собой вещи, когда на деле имеет место лишь отдаленное их подобие. Накапливаясь, эти неточности приводят к изрядному искажению общей картины.
Пример из самых ярких: «Все это я к тому, ребята, чтобы вы не мнили, что совершаете там некий литературный подвиг. Совершить е г о (разрядка здесь, как и выше, моя. — А. С.) пытаемся мы здесь, но мне, кажется, это уже не под силу».
Ваш подвиг, наш подвиг... Ты ждешь, верно, что я начну здесь рядиться: кто же на деле свершает его. Но скажу я другое. Ты прав: это вы — там совершаете (или «в идее» должны совершать) подвиг. Это — многотысячелетняя норма культуры, что честный талант совершает подвиг в атмосфере бездуховности и корысти. Ну и плюс некоторая особенность последнего двухсотлетия, когда всё на свете ставится на промышленную основу. Настолько это — норма, что подвиг такой отчасти даже банален. «Не продается вдохновенье...» и т. д. Вот я только что читал Чендлера[26], про то, как частный сыщик Марло, эдакий современный рыцарь печального образа, борется с преступностью в коррумпированной среде. Вот и это — подвиг. У нас же здесь — не подвиг, но, с напряжением мышц, копание в говне. Или (возвышенно-самовлюбленно) — вопль Иова с его мусорной кучи. Так что не бей лежачего. Сопоставление твое некорректно именно потому, что подвиг — бесспорно — совершаете вы. Там.
Или вот ты с горечью излагаешь одиссею пятисот нераспроданных экземпляров твоей книжки. Тон изложения выдержан таким образом, дабы рассеять какие-то имеющиеся у нас иллюзии. Что ж, судьба твоего тиража впрямь горька. И — что ж, лет пять назад рассказ этот разочаровал бы кого-то из нас, в прикидке насчет собственных возможностей на Западе. Но теперь и другое приходит на ум. Во-первых: распроданные твои 500 — если пересчитать их на процентное отношение к числу русскоязычных жителей Запада, превосходят (и с двузначным коэффициентом) пастернаковские 5000 семнадцатилетней давности тут, на родине. Любой из нас тут — во-вторых — едва ли мог бы претендовать и на 50 экземпляров. Тебе — в-третьих — за твои 500 никто не крутил рук по ментовкам. И это вдохновляет. А в-четвертых — и это, я думаю, главное — твои публикации там несравненно умножают популярность Алексея Цветкова здесь — тому не одно свидетельство находил я и в Москве, и в Ленинграде. (Кстати, видное место заняли твои стихи в недавнем цикле чтений современной русской поэзии Би-би-си.) По поводу чего каждый из нас искренно за тебя рад.
Вот этого, боюсь, ни ты, ни твои друзья «там» не сознаёте. Не отсюда ли эмигрантские дрязги, которые подчас раздражают нас — не как «барская забава», но по существу. Тебе — вольно жаловаться на «духовное захолустье», кишащее «неандертальцами», «выживающими из ума в Париже». Может, деятели эмиграции не дают ответа на все волнующие вас духовные запросы. Но они, как раз они, строят мост, по которому вы — сами того не сознавая — возвращаетесь на родину и занимаете здесь достойное место. Для нас — они же представляют естественную — и единственную — материально-культурную базу, за право пользования которой мы ведем тут повседневную и почти безнадежную возню с превосходящими силами противника. Для нас эта брезжущая возможность — чудо, прорезь в тучах на исходе 60-летней непогоды. Чудо это сбывается порой: сегодня есть то, чего не было лет десять назад, — молодые авторы, с самого начала плюющие на советские редакции, с ходу пишущие без оглядки, то есть ориентирующиеся — естественно — на «тамиздат». Это — последняя надежда, светлый полюс, противостоящий упадку общества и культуры, которого я касался выше. «Эра тамиздата» для вас и для нас открывает путь единения русской культуры, насильственно рассеченной десятилетиями. Стоит ли удивляться, что нам не с руки присоединиться к плевкам в адрес «духовного захолустья»?
Плевки же твои весьма ядовиты. Вот ты пишешь: лишь Солженицына и Бродского западная пресса выделяет из числа русских писателей. Разумеется, журналистская приверженность «генералам» — непохвальна. Положа, однако, руку на сердце: стоит ли здесь Солженицыну и Бродскому завидовать? Можно к ним обоим иметь и претензии, с точки зрения таланта, с точки зрения направленности. Но разве масштабом личности два этих писателя на самом деле не выделяются среди прочих? Или ты жалуешься: поминают, излишне всерьез, Вознесенского с Евтушенкой. Но я предпочел бы общество и культуру, где поминание сих авторов кажется кому-то пошлостью — обществу и культуре, где поминание их кажется кому-то смелостью. Тому обществу, той культуре, где Вознесенский и Евтушенко — подчас и вправду смотрятся свежо на фоне бесчисленных Фирсовых, пользующихся режимом наибольшего благоприятствования...
Максимова ты именуешь «соцреалистическим неандертальцем». Очень похоже на «зоологического антикоммуниста», как его и его друзей именуют у нас. Или еще можно «динозавр холодной войны». Мало того, что пользуешься ты чисто советским приемом: навешиваешь ярлыки (к этой технике твоей я еще вернусь). Худо, что сам ярлык-то с червоточиной. Можно, будучи недоброжелателем Максимова (к коим я отнюдь не принадлежу), попрекать его реализм ограниченностью. Звать, однако, его реализм «социалистическим» — есть уже недоброжелательство злостное, — и вот почему. Соцреализм по определению — продажен, это есть метод откровенно-активного конформизма, идеологической конъюнктуры. Максимов же сумел не угодить не только лишившим его гражданства властям СССР, но и респектабельным буржуа с алыми гвоздиками детанта в петлицах, и эмигрантским их подпевалам (как Эткинд или Шрагин), и членам редколлегии собственного журнала (прежде — Синявский, ныне, скажем, Михайлов), и прекраснодушной части диссидентства (Копелев еще до отъезда), и даже собственным авторам (вроде вас с Лимоновым). Конъюнктура смотрится весьма проблематично... Да и вот что еще: вы, чистые художники для искусства, стоите выше подобных мелочей — но не стал бы я, на месте русского, эмигранта, смешивать в эпитете коммунизм с антикоммунизмом. Антикоммунизм, который честно и последовательно отстаивает Максимов, — и коммунизм, который день ото дня усерднее пику дрочит, дабы во все дырки отодрать ваш бездуховный Запад. То-то будет вам духовность, не говоря уж о просперити за…тельском.
И вот я думаю: когда ты клеймишь «духовным захолустьем» тех, у кого непрестанно в уме связь с утраченной родиной, — не грозит ли тебе (и твоим единомышленникам) опасность и родину утратить, и новой не обрести, превратиться в некий духовный лагерь перемещенных лиц? Ты пишешь об «американизации», о тенденции к ассимиляции как о единственном выходе для себя. Что ж, может, это и выход — но к чему тогда, столь яростно поносить людей, которые мыслят себе и другим — иные, более «русские» выходы из положения? Если поразмыслить об этом, нетрудно понять (если не разделить) горечь Максимова, которому слышится в недобром хоре бывших соотечественников подрывная носорожья поступь.
Ход мысли возвращает меня и к нашему спору о «Континенте». По этому вопросу ты — в истинно дружеском тоне переписки — мне пеняешь: «На том мелком уровне, на котором ты в данном случае ведешь аргументацию, мне с тобой тяжеловато спорить — пригибаться приходится». — Ладно, потерпи. — «Ну и что ж, что они Лимонова печатают — так то ж ведь кретин-читатель требует, а б….-редакторша прямо признаётся, что это все х….»[27] — Если, однако, сине ирэ[28] пересказать это ближе к моей точке зрения, то выйдет: «Ну и что ж, что редактор признаётся в нелюбви к Лимонову — в том выражается принципиальная позиция журнала; а что Лимонова, с учетом читательского спроса, все же печатают — в этом выражается демократическое внимание журнала к публике». «Право на собственное мнение», за которое ты ратуешь чуть выше, заключается не в том, чтобы все издания беспринципно печатали всё, что попало, но чтобы могли существовать разные издания, каждое из которых печатало бы принципиально то, что ему угодно (кстати, вот «Эхо»[29] и печатает в охотку Лимонова) — не говоря уж о праве высказывать собственное отношение к печатаемому или непечатаемому. На худой конец я бы не отказался напечататься даже в «Правде» — с ругательным комментарием: это было бы честно, познакомило бы со мной советского читателя, вполне соответствовало бы как возможному отношению «Правды» ко мне — так и моему к ней...
А что до искажений текста — твоя правда, нехорошо. Но и здесь советских рекордов ни одному вашему захолустному изданию не побить — и тебе это известно лучше, чем кому бы то ни было. Снова: отдаленное подобие представляется тебе тождеством. Дальняя перспектива искажает масштаб.
Дальше — больше: «...если и можно протащить в „Континенте” особое мнение, то лишь под красным фонарем рубрики „В порядке дискуссии”, с предостережением дежурного борца за права человека к лояльным читателям». — На том уровне, на котором ты в данном случае ведешь аргументацию, мне приходится высоко подпрыгнуть — от изумления. Под какой же рубрикой хотели бы видеть свои публикации господа плюралисты, сторонники терпимости и права на собственное мнение? Под рубрикой «Абсолютная Истина»?! Что позорного в рубрике «В порядке дискуссии»?.. Насчет же дежурного борца (разно как — в одном из предыдущих писем — насчет «лагерного бушлата», заменяющего кому-то не то совесть, не то талант, не припомню точно) — по-моему, это бестактно. Может быть, когда я сам посижу в лагере или дурдоме, то изменю свое мнение.
В заключение о «Континенте», Максимове, а заодно — и о «держиморде» Солженицыне, — хочу упомянуть удачное, на мой взгляд, высказывание одного нашего общего друга. Резкость, известная односторонность этого направления подобна гомеопатическим дозам тоталитаризма, используемым ради борьбы с тоталитаризмом, когда аллопатия бессильна. Может, мы чего-то в вашей жизни и недопонимаем — но вот подобные вещи, тоже очень может быть, нам отсюда виднее.
Последнее: о приемах полемики. Не стал бы таких мелочей касаться — но здесь сам ты мне бросаешь перчатку. Я говорил уже о навешиванье ярлыков. Социалистический неандерталец, духовное захолустье, болотный патриотизм, континентовская клика… Лучше всего, пожалуй, об Аксенове с Войновичем: «Пройдет немного времени, новизна сотрется, останется разочарование и поиски насущного куска. Это неизбежно как дважды два четыре». — Блестяще, только ты забыл еще «выжмут, как лимон». Ну, правда, нельзя же так. Подобные фразы, даже если есть под ними фактическое основание, нельзя оформлять так — и в точности так — как это делают авторы в совершенно другом контексте, вдохновленные совершенно другими... интенциями. Тебе ли, мастеру слова, объяснять подобные вещи. Ну а «Литературную газету» мы здесь и так читаем...
Или твой метод цитирования. Например, из Сопровского: «Мое утверждение проще простого принять за трюк софистической диалектики». И обрываешь цитату — хотя даже в оборванном виде за ней угадывается неизбежное «но» с последующей аргументацией. И мало тебе цитату оборвать, ты еще тут же, с ходу срываешься в риторическую руладу: «Не только проще простого, но ни за что другое его, этот дешевый софизм, и не примешь». — Ну что мне — крепить по-ленински цитаты вводными оговорками в запятых, дабы не рвали фраз, не ловили, словно злейшего врага, на словечках? И после этого ты винишь меня в недружественном ведении полемики...
(Кстати уж: и последующие мои размышления о Пушкине, может быть, не столь уж пусты, как это тебе представляется. «С тем же успехом ты мог взять Камышко[30] в качестве эталона нравственности», — мне жутко при мысли, что это высказывание поэта Цветкова может когда-нибудь украсить собою хрестоматии. И речь у меня шла не о «нравственности», но скорее о чести поэта — которая, подобно самой поэзии, «выше нравственности, или, по крайней мере, совсем другое дело». И думать, будто личность поэта, не в пример его «текстам», есть лишь жалкий пустяк — означает идти на поводу у исследователей типа Синявского, скрывающих за экстравагантной парадоксальностью злобную зависть, горечь по поводу собственного неудачничества, да ничтожность собственной творческой потенции.)
В общем, я теперь не в обиде, но коли уж свобода мнений — пусть она останется таковою для нас обоих. Без императивов насчет засовыванья в жопу и без «порву, не читая».
Не допускаю мысли, что твои личные резкости представляют собой сознательную или бессознательную реакцию на мои критические замечания в адрес твоей поэтики. Тем более что я не пытался посягать на твое дарование, но замечал лишь от себя, что определенная направленность, кажется, вредит ему.
Не решаюсь — после твоих отповедей — ходатайствовать о присылке образцов твоего творчества. Не смею даже просить о присылке стихов Асадова, хотя их утрату переживаю особенно болезненно, как ты сам понимаешь.
Надеюсь, однако, на возобновление переписки. Пусть девизом ее будет отныне: за вашу и нашу свободу. Пока.
Саня
2.V1.82
Привет, Алеша.
Не оказалось машинки под рукой — так что, как говорится в известном анекдоте, прошу прощения за дрожащий почерк.
Был несказанно рад получить от тебя последнюю депешу. Собственно, это именно то, на что я надеялся — верней, почти уж и не надеялся. Признателен тебе ото всей души — прежде всего за дружеский тон, и затем за косвенное признание моего права на собственное мнение. Чего нам еще надо? Что же до разногласий — то, как я уже неоднократно замечал, — отчего бы им и не быть?..
У нас по-прежнему нервно, вот именно нервно. Женя[31] все еще под следствием, а прочие тихо грызутся между собой и пребывают в состоянии перемежающейся паранойи. Даже воздух какой-то порченный, зелень не радует, весна похожа на осень, и у всех повышенное давление. Ходят экологические слухи. Это гады-физики на пари раскрутили шарик наоборот[32].
О том, как я, не успев помириться с тобой, разбранился с Сереней[33] — тебе, должно быть, Бахыт написал. А самому мне противно писать об этом.
О ценах на водку я, кажется, не сообщал тебе — за идеологической распрей недосуг было. Так вот, она чудовищна; конкретно ты можешь высчитать на основании нижеследующего, прошлой осенью сочиненного:
В Европе дождливо (смотрите футбольный обзор) неделю подряд — от Атлантики и до Урала. В такую погоду хороший хозяин на двор собаку не гонит. И курево подорожало.
В такую погоду сидит на игле взаперти прославленный сыщик — и пилит на скрипке по нервам. И водка уже вздорожала в два раза почти — на 2.43 по сравнению с семьдесят первым.
И общее мненье, что этого так бы не снес (ни цен этих, то есть, на водку, ни этой погоды) хороший хозяин — не тот, у которого пес, а тот, у кого посильнее, чем Фауст у Гете.
Над Лондоном, Осло, Москвой — облака будто щит, и мокрых деревьев разбросаны пестрые рати. Которые сутки подряд — моросит, моросит, — и в лужах холодных горят фонари на Арбате.
Сентябрь обрывается в небо. Глаза подыму — все те же над городом изжелта-серые тучи. Когда бы ты знала, как нехорошо одному. Когда бы не знал я, что вместе бывает не лучше.
Шаги на площадке. Нестоек наш жалкий уют. И сон на рассвете, как Божья последняя милость. И памяти столько хранит завалящий лоскут, а в памяти столько души, сколько нам и не снилось.
И я, не спеша, раскурю отсыревший табак и слово признанья вполголоса молвлю былому… В Европе дождливо. Хозяева кормят собак. И те, как хозяева, с важностью бродят по дому.
Вот такие дела. Если тебя интересуют также портвейны — то их нынешняя цена в основном колеблется на уровне 2.70—2.90. А если тебе интересно, что я пишу сейчас (не считая трактатов о Шестове, Галиче и об иронии — диапазон, как видишь, велик) — то вот лишь намек. Есть (может, ты знаешь) у Окуджавы такая песенка со словами «не оставляйте стараний, маэстро, не убирайте ладони со лба» и т. д. Так я сочинил антиокуджавовское стихотворение, которое начинается со слов: «Оставьте старанья, маэстро». Оно же показательно и для вышеописанного общего настроя.
Светлым пятном во всей этой мути была наша с Бахытом поездка в Михайловское, Псков и Ленинград. Было весело, дружно и предсмертно. В Святых Горах собирали землю с пушкинской могилы, а в Ленинграде пили с тамошними корешами мадеру (2.70, спирт 19% об., сахар 4%).
В порядке ложки дегтя, или как зарница уносящейся вдаль идейно-политической грозы: ты вот пишешь, что я свои суждения основываю на показаниях малообразованных людей — а я грешным делом подумал, — ведь и Христа осуждали отнюдь не выпускники Платоновой Академии. (Я это знаю точно, т. к. только что написал курсовую работу о политических взглядах Платона и сдал зачет по древнегреческому языку.)
Ну, все. Кажется, я был исчерпывающ. Таня шлет тебе нежные приветы и надеется на встречу. Огромное спасибо за ваймановские хлопоты. Пиши мне — и, ради Бога, не будем больше ругаться. Пока.
Твой Саня
(Вложено в письмо Б. Кенжеева)
12 января 1983
Привет, Алеша.
В последнем из посланий Серёне ты констатируешь отсутствие писем от меня. Если ты решил, будто здесь замешаны опять какие-то дискуссионные мотивы — то нет ничего, что было бы столь же далеко от истины. Доказательством этого могут послужить извинения, которые и приношу с охотой тебе за свое молчание.
Жить так тошно, перспективы столь темны, что даже не соображу, о чем и писать-то. Некоторые подробности ты можешь почерпнуть из моих писем Бахыту, с которым мы как бы по инерции продолжаем нетрезвую беседу на его затянувшихся проводах.
Узнал от Бахыта, что вы с ним собирались повстречаться в Нью-Йорке под Новый год. Состоялась ли эта встреча? Как ты вообще находишь Бахыта и как ладятся ваши отношения на американской почве? Последние месяцы в Москве был он издерган и грустен; судя по письмам, подобное настроение владеет им и теперь.
Не знаю, познакомил ли он тебя с моими летними упражнениями в области безнадежно устаревшей силлабо-тоники. Вот на всякий случай сочинение в трех частях под названием «Признание в любви, или начало прощания».
(Далее следуют стихотворения «Мокрый ветер — на том берегу…», «Мостовыми горизонт распорот…», «Белёсые сумерки в Летнем саду…»)
Ленинград в лице своего КГБ за эти стихи со мной уже рассчитался. А сам я только что побывал там (под Новый год, навроде как вы в Нью-Йорке) и даже ночью в пьяном виде перелез через известную решетку в Летний сад. Поскольку в Ленинграде я, как правило, просиживаю неделями в трех-четырех коммуналках, а до Эрмитажа, Русского музея и Летнего сада руки не доходят (ноги то есть) — постольку свое посещение этого места я счел исполнением предсказания. А так как товарищ твой по-прежнему верит в стихи, как в примету[34], — то, Бог даст, и прочие образы триптиха сбудутся. Так что, глядишь — посидим еще в тени статуи Свободы за бутылкой портвейна. Присланная Бахытом этикетка «порто кэнейдьен» и приложенное им описание цены и достоинств напитка сильно успокаивает меня на этот счет.
Остаюсь неизменно любящим тебя
САНЕЙ.
(забыл: поздравляю со всеми праздниками, от дня рождения Лауры[35] по старый новый год включительно — и с твоим наступающим рождением!)
18 августа 1985
Алеша, привет.
Ото всей души рад вести от тебя. Рад и сам нарушить наконец затянувшийся перерыв в нашем общении. Особенно рад и тронут твоим подарком.
Книга именно трогательная[36]. Это, разумеется, вовсе не моя поэтика — ну и с какой стати ей быть моей? Ты ведь уже большой мальчик и самостоятельный. Ты лучше прочих знаешь, что тебе нужно и чего ты хочешь, — и в добрый час! По этой самой причине у меня не шевельнулось ни малейшего желания критиковать, анализировать, разбирать; я просто прочел целиком эту книгу, и ее собственная несомненная целостность была мне в том подмогой. Я согласен с Бахытом, что, собранные воедино, твои стихи последних лет производят иное, новое — и притом усиленное впечатление. Еще раз спасибо.
Сам я живу в данный момент неплохо. Даю кое-какие уроки, так что на выпивку-опохмелку хватает. Хотя с этим делом теперь тяжко. Прямо какой-то анекдот или щедринский сюжет: лет двадцать все прогрессивное доброй воли человечество ждало омоложения советского руководства — и вот явился долгожданный богатырь и свершил деяние[37]. Закрыл две трети винных отделов, ликвидировал (почти) бормотуху и дешевую (4.70) андроповку, какую посылал я вам с Бахытом в прошлом году; продажа при этом осуществляется с 14 до 19 часов. Т. е. единственный непосредственный результат — пухлые пыльные очереди, от часа до трех в длину, видом напоминающие блуждание евреев в пустыне — подует ветерок, и медленно клубится пыль из-под ног жаждущих. Милиция братается с народом, она тактична и грустна, советует гражданам жаловаться в Моссовет на несправедливость нового порядка.
У меня дочка Катерина, ей год; на лето я их с Таней отправил к теще за город и лето провожу по-холостяцки. Девка родилась спокойная и веселая, регочет вроде папы и хлопот за год доставила мне несравненно меньше, нежели я, страстный защитник поэтической свободы, предполагал. На том спасибо.
Из плодов воображения последних лет могу предложить для ознакомления следующее (это, опять же, будет совсем не твоя поэтика — но, опять же, я тоже уже большой мальчик).
(Далее следует стихотворение «Что есть душа? Не спрашивай, пойдем…»)
Ну вот. О тебе я высказался, о себе тоже, о стране тоже. Что еще? Несколько слов о дружбе. Нашу с тобой я настоящим письмом подтверждаю и укрепляю; с Бахытом, несмотря на ворох безнадежной полемики, мы всегда оставались близки. Хуже обстоит дело на родине. Сережа год уж как не пьет — и это, несмотря на его искренние старания оставаться человеком, неизбежно создает дистанцию отчуждения. К тому же он чрезвычайно усердно занят семейством, строительством дач, доставанием асбестовых труб и т. п. мало доступными мне материями. Так что и видимся нечасто. Правда сильно сдружился я с молодым Виктором Санчуком. Очень хорошие стихи и совершенно наш человек. Благодаря ему я наконец перестал быть самым юным в компании.
Теперь, кажется, все. Напиши мне: 127566 Москва, Юрловский проезд 25, кв. 94. Лучше пиши заказным, а то много писем пропадает.
Пока.
[1] Цветков Алексей. Сборник пьес для жизни соло. Анн Арбор, «Ардис», 1978.
[2] Четвертое стихотворение из этого цикла было посвящено Сопровскому.
[3] Татьяна Полетаева.
[4] Казинцев и Лукичев жили недалеко от Башиловской улицы.
[5] Кублановским.
[6] Лимонова.
[7] Виктор Топоров, ленинградский критик и переводчик.
[8] «Синтаксис» — журнал, выходивший в Париже в 1978 — 2001 годах под редакцией Андрея Синявского (до № 10, 1982), а затем Марии Розановой.
[9] Сопровский имеет в виду свое письмо от 10 сентября 1978 о творчестве Цветкова и об иронии на 8 машинописных страницах.
[10] Лев Шестов (1866 — 1938) — русский религиозный писатель.
[11] Сотрудники литературного журнала «Континент», выходившего в Париже в 1974 — 1992, в Москве 1993 — 2013.
[12] «Снобизм Пушкина... затронул социально чувствительного Белинского...» (англ.)
[13] Книга Исайи Берлина «Русские мыслители». Первое издание: Isaiah Berlin. Russian Thinkers. New York, «Viking Press», 1978.
[14] И там же: «крупнейший исключительно русский вклад в социальные перемены в мире».
[15] Фаддей Булгарин, писатель и журналист, за которым после эпиграмм Пушкина и его друзей закрепилась репутация доносчика.
[16] Здесь Сопровский имитирует полемический стиль Цветкова.
[17] Владимир Максимов, главный редактор журнала «Континент».
[18] Буковский, Парамонов и Мальцев — авторы «Континента».
[19] Роман Лимонова «Это я — Эдичка».
[20] Поэты группы «СМОГ».
[21] Александр Зиновьев (1922 — 2006) — русский философ, писатель.
[22] Сопровский имеет в виду свое стихотворение «Судьба опростается в марте».
[23] Видимо, оговорка, имелось в виду «смеявшемуся на похоронах».
[24] «Жизнь коротка, искусство долговечно»... (лат.)
[25] Г. Державин. «Река времен в своем стремленьи…»
[26] Рэймонд Чандлер (1888 — 1959) — американский автор детективных романов.
[27] Сопровский цитирует письмо Цветкова.
[28] Без гнева и пристрастия — Sine ira et studio (лат.).
[29] Эмигрантский литературный журнал «Эхо», существовавший с 1978-го по 1986 год.
[30] Хозяин квартиры в Выхино, которую снимали Сопровский и Цветков в 1974 году.
[31] Козловский.
[32] Цитата из песни А. Галича «Про маляров, истопника и теорию относительности».
[33] Гандлевским.
[34] «Товарищ мой верил в стихи, как в примету…» — строки стихотворения А. Цветкова о Сопровском.
[35] Лаура Бераха — в то время жена Бахыта.
[36] Книга А. Цветкова «Эдем», вышедшая в Мичигане в 1985 году.
[37] Новый генеральный секретарь КПСС Михаил Горбачев.