Мед
Теплая осень. Но день и другой дохнула утренняя стылость с белым куржаком инея, и разом пожухла огородная зелень, а во дворе, от ворот до порога поникли и почернели пышные кусты душистой зорьки, астры, «бархотки». Пришлось все убирать.
Но, слава богу, что уже зацвели хризантемы. Все долгое лето они ждали своей поры: теперь настал их час. Утренний холод им не страшен. До самого снега будут цвести. А у хороших хозяек — всю зиму. Выкопают цветы с корнем, в горшок посадят и — в дом. На долгую радость.
Но нынче цветы — на воле. Красуются друг перед другом.
Низкие, бордюрные — в россыпи малых желтых корзинок — словно цыплята. А рядом, на тонких высоких стеблях — большие снежно-розовые, иглистые шары. Дальше — темного бархата цвет, густой, словно костер угасающий, угли его. А еще — розовые, с переходом в светлую лазурь, самые пахучие, с махровым блюдцем ярко-желтых тычинок, в щедрой пыльце.
В день пасмурный цветы светят и теплят душу. А в день ясный, солнечный, дворовое затишье тонет в их сладком аромате. Гудливые пчелы золотистой сетью висят над цветами, собирая пахучую дань. У них это последний праздник перед долгой зимой, в заточеньи.
И для нас эти дни последние перед тягучей слякотной осенью и нашей зябкой ненастной зимой.
Но останется память, которая порой оживает в час чаепития, когда ставишь на стол и открываешь баночку с медом — долгого лета привет: его цветущих садов, троицких трав, белых полей гречишных, золотистых — подсолнуха и даже осенних цветов из моего двора. Это мед — долгого лета память.
Нынче, наверное, от сытости, катит по стране медовый вал: башкирский да алтайский мед, кавказский, горный и даже северный, якутский. И не столько он, видимо, в сладость, которой нынче хватает, а более — мода пошла — «для здоровья».
Рынок ли, базар, медовая ярмарка — глаза разбегаются. Банки, баночки, иная посудина… Радуга цвета: белый, желтый, коричневый, вовсе темный и красный. Все расписано: акация, липа, донник, чабрец, гречиха, шиповник, боярышник. И тут же рецепты: от горла, от сердца, от желудка, простуда, кашель, туберкулез, «иммунитет» и даже «онкология».
Рынок интернетный тоже не дремлет. Картинки — одна пригляднее другой. Недавно угостили меня медом из северного района нашей области. А впридачу показали видеозапись, где жена пчеловода — красивая молодая женщина — держит в руке ломоть пчелиных сот с медом. А потом пробует его, причмокивая от удовольствия, жмурится и восклицает: «Как сладко!»
Сладко-то, конечно, сладко, но соты посверкивают медом, незапечатанным. Думается, что эта «сладость» на треть с водой.
Зная мое пристрастие, подарили мне баночку с красочной этикеткой: «Мед алтайцвет горный. Избранное. Коллекция отборного меда» даже с названием горных хребтов и рек, где находится пасека.
Открыл банку, ложечкой зачерпнул на пробу: коричневая каша с отдушкой, но не мед. И через год отстоя — все та же жидковатая каша.
А ведь мед настоящий должен «сесть», то есть загустеть до твердости. Он порою — как камень с белой коркой «забруса». Ломаются деревянные: вязовые и дубовые ложечки-лопатки, а железные — гнутся.
Меда нынче много, но хорошего трудно сыскать. Третий год привозят мне мед с Хопра. Там цветут травы богаче. И пчеловод, вроде, надежный. Так что медом запасся, но позднее вспомнил, что надо рамку печатного меда найти. Печатный — это когда вся рамка, соты ее, медом заполнены и прикрыты восковой крышечкой — забрусом. Там под укрывом не только зрелый мед, но цветочная пыльца-обножка, перга — хлеб пчелиный, прополис — словом, кладезь полезного.
Зимой запершит в горле: первое лекарство — печатный мед. Пожуешь, пососешь, проглотишь и сразу легчает.
Вот и нынче вспомнил, позвонил хорошему человеку. Не вдруг, но привезли мне тяжелую рамку меда печатного.
Подержал я ее в руках, к лицу поднес, глубоко вдохнул раз и другой, почуяв чуть щекочущий не только медовый, но полевой и цветочный дух жаркого лета.
И вспомнилось…
Летний день, гречишное поле, которое издали сначала почуял, а потом увидел, проезжая полевой дорогой.
Остановился, из машины вышел.
Гречиха цвела. Густая, ветвистая, рослая — чуть не в пояс. Малые цветочные белые кисти ее сплетались, сливаясь в живой ковер. Вскипало и пенилось просторное поле.
Легкий полуденный вей раз за разом волнами пробегал по нему, тревожа и полоняя округу сладким духом нектара, прозрачные капли которого сияли в белых чашечках цвета.
Полдень. Июльского неба синева. Стрекотанье кузнечиков. Белое поле, словно белое облако…
Забывая о времени, стоишь и стоишь. Голову кружит, пьянит; и вот уже чуешь на губах сладость густого темного гречишного меда.
В давние времена моего детства пчелами у нас в поселке всерьез никто не занимался. Много работали для хлеба, для жизни. А пчелы — это вроде баловство, забава. Но кое у кого в огородах стояла парочка ульев. Не для прибытка, а для душевного отдыха от непростых забот послевоенной жизни.
Пчелиный покойный гул — уже отрада. Крышку улья поднять и легкий полотняный укрыв. Вдохнуть и почуять теплый дух пчелиного жилья. Вынуть рамку-другую. Проверить матку, расплод, корм. Поглядеть, чем-то помочь гудливой семье.
В нашем дворе тоже недолго стояли два улика, но быстро ушли. Был ли от них мед, я не помню.
А вот у соседей наших — Шкленников была невеликая, но пасека. Из года в год, в конце июля, они откачивали мед. Это был праздник для уличной ребятни. Нас приглашали вроде бы на подмогу: крутить ручку медогонки. Сам Шкленник и старший сын его — Эдик занимались основной работой: вынимали тяжелые запечатанные рамки, срезали забрус, в медогонку ставили. А мы — ребятня, сменяясь, ручку медогонки крутили.
Как теперь понимаю, Шкленники обошлись бы и без помощников, тем более, таких как мы. Но они из года в год устраивали праздник меда для детворы. Потом они уехали к себе, в Польшу. И праздник кончился.
По-настоящему пристрастился я к меду и пчелам в возрасте зрелом, познакомившись, а потом и ближе сойдясь с Василием Андреевичем Рукосуевым. Старый учитель, заядлый рыбак, он и пчелами занимался. Десяток ульев держал для себя, для родных, для невеликой продажи.
Со своей пасекой он далеко не ездил, обходился ближним Задоньем.
Это нынче серьезные пчеловоды кочуют от майского Предкавказья, его садов по всей России, отыскивая в свою пору цветущие акацию, липу, степное разнотравье, подсолнух, гречиху, качая и качая порою незрелый мед. Начиная с первого так называемого «майского», которого вообще быть не может, потому что первый взяток хороший хозяин не трогает, оставляя его пчелиным семьям, ослабевшим за зиму. Пчелы должны окрепнуть после долгого заточенья и перед летней нелегкой работой.
Шкленник ли, Василий Андреевич качали мед один раз за сезон, где-то в конце июля, когда соты были закрыты и приходилось срезать специальным ножом их восковые крышечки. Этот съем называется забрус. Его собирают отдельно, для целей лечебных. Под забрусом в сотах мед густой, качать его трудно. Но это — настоящий печатный мед, который теперь сыскать нелегко.
Нынешние пчеловоды порою по три и более качек за сезон проводят, собирая сладкую жижу.
А в памяти моей — давнее.
Пологий склон высокого холма в Задонье. Далеко внизу — донские воды: тягучий темный быстряк у крутого берега и просторный разлив низкого, лугового, с озерами, протоками, старицами. Чистая синева малых вод в солнечных ослепительных бликах; и высокий небесный свод, спокойный, безбрежный.
Опушка невеликой дубравы да разнолесья; десяток ульев в ее укрыве; просторная поляна в зелени трав. И старый пасечник — Василий Андреевич Рукосуев. Здесь его дощатая будка, в которой он порой ночует. Здесь его летние заботы после школьных, учительских, от ранней весны, когда пчелы начинают свой труд на полянах первоцветья: гусиный лук, одуванчики, сиреневые хохлатки. Потом приходит пора нарядного татарского клена, душистых акаций и колючего лоха. Все это — здесь, на пологом склоне, возле донской воды.
Потом — первый переезд: в Грушевую балку, к цветущему разнотравью.
Просторный распах огромной Грушевой балки, пологие склоны ее в июньскую, троицкую пору словно вскипают и пенятся радужным многоцветьем: сиреневые кисти шалфея, алые, фиолетовые волны плетучего горошка и чины, розовые озера кашек; ручьи и плесы золотистых цветов зверобоя, праздничные шары «железняка» — донского чая.
Летний июньский день в полуденной зрелости. Безветрие — в укрыве просторной балки. Сладкий и терпкий пьянящий дух кружит голову. Это — праздник лета.
А для пчел — время работы на весь долгий день, от зари да зари.
Возле ульев — слитный гул ли, звон. На входе, у летков — толчея. Чуть выше — живая, золотистая в солнце, сеть. Улетают и возвращаются с тяжелой ношей пыльцы и нектара.
Осенним ли, зимним днем откроешь баночку меда и, почуяв дух его, словно вернешься в ушедшее лето. Закружит перед взором мысленным: алое, розовое, кипенно-белое, голубое, из края в край полыхающее под солнцем, и живая золотистая сеть гудливых пчел-тварей божьих, которые трудились в помощь и радость нам.
Последние дни уже не лета, но теплой погожей осени.
Вечереет. Солнце уходит к задонским холмам в пелену протяжных дымчатых облаков.
А в просторном высоком небе из края в край плывут неторопко малые облачка-кораблики с темным подбоем и сияющей белизны вершинами-парусами.
Их много и много. Беззвучно, высоко, неспешно, за рядом ряд они плывут, полоняя просторное небо.
Это — долгое лето, прощаясь, уходит в иные края.
Скоро стемнеет, и лишь березовый лампадный свет не гаснет долго.
Время вечернего чая. И меда к нему.
Горлица улетела
Ранним утром, по давней привычке, выхожу я из дома, на волю, чтобы прогуляться, провеяться.
Нынче лето; жизнь поселковая: тишина и покой вокруг. Здесь — не город. Если и поднимается народ спозаранку, то для дел дворовых да огородных. И потому хожу да брожу одиноко в своих переулках, где дремлет летний зеленый мир.
И лишь тяжелый гул самолетный, а порою — грохот рвут небесную тишину, долго не позволяя сомкнуться.
Второе лето такая у нас беда. Но до поры думалось, что это лишь в небе. Думалось…
А теперь вот горлица моя улетела. Утром нынешним я снова ждал легкого трепетанья крыл, голоса: «Ур-лур-лу… Ур-лур-лу…» Но не было горлицы. Не прилетела.
Погулял я, вернулся. А во дворе своем услышал иное: негромкое гуденье, слитное, какое бывает по весне, когда деревья стоят в белом цвету и тихом звоне пчел, шмелей, ос и прочей крылатой живности.
Но нынче — не весна, а знойное лето. Не цветы, но плоды на кустах и деревьях.
Постоял, прислушался, огляделся. На цветах дворовых: петуньях, розах да мальвах — особой суеты не бывает. Наконец понял, что это гудит зеленый ковер клевера: белого, не больно высокого да красного, вовсе ползучего. После недавней стрижки клевер быстро поднялся и зацвел неброским, под стать зелени цветом. Крылатое племя враз учуяло сладкий дух. И теперь, понизу, над зеленым рядном висит живая гудливая сеть золотистых пчелок. Они собирают нектар да пыльцу. С тяжелым грузом — обножкой да сытью улетают и вновь возвращаются за новой добычей. Утренняя пора недолгая. Солнце поднимется быстро, и придет жара. Тогда нектара не будет. Вот и спешат, от цветка к цветку.
Слитный дремотный гул полоняет двор, не тревожа, но словно покоя земную тишь.
Бедный мой двор: зелень деревьев, кустов и трав, алая россыпь ягод малины, черная смородина, румяные яблоки, цветы…
Чистое синее небо с высокими белыми облаками.
Слава богу, сегодня самолетов не слышно. Но горлица не прилетела.
Который уже год, от весны до осени, утром и вечером она прилетала, садилась на провода и заводила покойное: «Ур-лур-лу… Ур-лур-лу…» Изящная головка, точеная высокая шейка с темным ожерельем, светлое бежевое оперенье, опрятное — перо к перу. Красивая птица. Я к ней привык. И особенно вечерами так впору был голос ее: «Ур-лур-лу… Ур-лур-лу… Все спокойно… Все хорошо… Ур-лур-лу… Ур-лур-лу…»
Неделю назад в наш малый поселок пришла беда: на рассвете, в четыре часа прогремели пять ли, шесть мощных взрывов. Раз за разом малые самолетики-дроны врезались в огромные цистерны нефтебазы.
Оглушительный взрыв и — пламя, взрыв и — высокое, вполнеба пламя. Огромные факелы и черная занавесь маслянистого дыма. Взрыв за взрывом.
В недалеких от нефтебазы «пятиэтажках» звенели стекла и сотрясались стены. Испуганные полураздетые люди выбегали во двор. А увидев, поняв, спешили детей и стариков вывести на волю. Заводили машины и уезжали в соседние селенья, от беды подальше.
Нефтебаза горела двое суток. Черный, густой, плотный дым закрывал небо.
С людьми, слава богу, ничего не случилось. Но вроде бы на лету горели и падали птицы.
Обычно ранним утром, на рассвете дикие голуби да воронье большими стаями летят от лесного ночевья в поселок.
Тихое утро, неторопливый полет и вдруг — пламя в полнеба. Птицы гибли, падая черным пеплом.
Вот и горлицы моей нет: день и другой, третий. Разве не горько…
Но все же кажется, верится мне, что горлица моя не погибла. Просто она улетела в иные, мирные края. И может быть, она еще вернется.
Бедный мой двор… Простые цветы, деревья, сияющие в солнце стрекозы да бабочки. Смородина, малина, огуречные гряды. Алые помидоры да перец…
Кому мы мешаем? Разве просим другой судьбы, земли или чужого неба? Своего, слава богу, хватает, из века в век.
Но гудят и гудят самолеты. Днем, а особенно — ночью: тяжело, угрюмо, доброго не обещая.
Процедуры
Нынешней осенью довелось мне недолго пожить в местном санатории, на окраине города. Знакомые санаторий хвалили. Там — вода минеральная, лечебные ванны, грязи и прочее для поддержки здоровья.
Поверил, приехал, расположился. Но в первый же день увидел, почуял не больно ладное. Завтрак ли, обед — все одинаково: толпа, текучее многолюдье. Всплыла в памяти картина когда-то виденная: сайгаки к водопою спешат такой же лавой. А здесь — людское.
И дело вовсе не в еде. Голодных, слава богу, нынче немного. Подгоняет людей иная забота — лечебные процедуры, которые назначены и расписаны в санаторной книжке по часам и минутам. Потому и спешат, чтобы не опоздать. Ведь столько много всего: минеральные, жемчужные ванны и даже кислородные, углекислые; лечебные грязи, магнитотерапия. И, конечно, врачи, к которым в обычной жизни трудно добраться. А здесь они — рядом.
Так что с едой надо побыстрее управиться. Еды и дома хватает. А вот процедуры… Нередко их приходится у врача требовать ли, выпрашивать: «Я знаю, что это мне поможет… Это и это тоже… Мне лечиться надо!»
Вспоминаю, как моя родственница, собираясь в санаторий, загодя грозила: «Я с них потребую! Чтобы все процедуры! Все до одной!»
Приятель, ранее побывавший в этом санатории, хвалил его: «Хорошо подлечили… За двенадцать дней я на улицу ни разу не вышел. Набегаюсь по кабинетам, и сил нет».
Людей понять можно. Медицина у нас для народа простого, как говорится, аховая. Да и не будешь всякий день в поликлинику бегать, в очередях стоять. А здесь рядом все: врачи, медсестры, аппаратура всякая. Провериться можно: не объявилась ли какая хворь. И сразу подлечиться. Даже если назначат что-нибудь не больно понятное: механо-терапию или дарсонвализацию.
К таким подвигам, даже ради собственного здоровья, я не был готов. Но свои порядки на чужом дворе устанавливать не будешь. И потому на другой день по приезде отправился я к врачу в указанные кабинет и время. Доктор просмотрела список хворей моих и спросила:
— Чего бы вы хотели?
— Вам виднее, — ответил я.
Последовал вздох облегчения. Но процедуры мне были назначены: массаж, «магниты», какие-то «малые токи» и что-то еще.
В санаторной книжке расписали мою жизнь по часам и минутам: куда и когда…
И началось: лечебный корпус, его этажи, длинные коридоры, кабинеты, возле них мягкие диванчики, которые не пустовали. Часы и минуты приема на процедуры были точно указаны. Но гладко бывает лишь на бумаге. Кто-то из персонала зайдет. Какой-нибудь очень хворый или «свой» человек с эскортом в белом халате прошествуют.
— Я — повторная! — вызывающе гордо сообщит серьезная дама. — Мне — без очереди.
Попробуй ей возрази. Последнего здоровья лишишься.
Потому и сидим, ждем. На мягком диванчике, в тишине и покое, внимая чьим-то повестям все о тех же хворях.
И вот посидел я, заскучал с непривычки и, поднявшись, прошелся по узкому коридору, который упирался в большое, чисто промытое окно.
За окном, на воле гуляла теплая осень. Желтели березы. Развесистый клен, теряя листву, не отпускал ее, ярким кругом устилая подножье.
А далее — зелень сосновой рощи, глазам отрада. И малая рябинка — в алых гроздьях под самым окном.
И вдруг почудилось мне, что я не здесь, в санатории, а снова в больничном затворе как месяц назад, — и могу лишь издали, через оконное стекло глядеть. А воли нет и не скоро будет. И будет ли…
Почудилось на миг. Но я тут же, без раздумий поспешил прочь: коридором, а потом — пролетами лестницы и через какой-то ход выбрался на волю.
Больница была позади. День осенний сегодняшний — рядом.
Когда-то раньше я приезжал в этот санаторий, навещая приятеля. Было это давно и мельком, но остался в памяти здешний парк, не больно великий, но редкостный для нашего города, в котором знойное сухое лето, бесснежные ветреные зимы, редкие дожди, скупая земля.
В годы прежние, порою летней ли, зимней, нередко уезжал я из своего не больно приютного города, спасаясь от долгого зноя или от зимней переменчивой слякоти.
Зеленое Подмосковье, где свежий дух соснового бора или березовой рощи; долгие вечера с прохладой и зябкие утренники с белой росой; теплые дожди, грохочущие яркие дневные и угрюмые ночные грозы с багровыми сполохами.
Снежная бель зимы с морозцем, хрустким настом на лыжных прогулках.
Или Кисловодск, где даже на перроне, выйдя из вагона, вдохнешь полной грудью и словно оживаешь. А впереди…
А впереди — долгие дни в огромном парке, который смыкается с горным лесом: утренние прогулки на Красное солнышко или к Храму Воздуха, походы к Малому седлу да Большому.
Все это было. А теперь лишь парк невеликий.
По бетонной дорожке недолго прошел я и очутился в глухом сумрачном ельнике. А чуть далее ждал меня просторный светлый сосняк, в котором легко дышится настоем смолы и хвои, особенно по утрам.
Погожая осень. Высокие белые облака с темным подбоем. В прогалах — синее небо.
Гляжу, вздыхаю: вот-вот придет непогода, слякоть, низкие тучи. А сейчас — теплое солнце, даже с припеком, если сидеть на скамейке.
Рядом — могучая застава белокорых тополей. Светлое подножье палого листа, а в далеких маковках — ропот последней пугливой листвы.
Золотистая березовая аллея. Сочная зелень можжевельника, кусты колючего барбариса в рубиновых брызгах кислючих ягод.
В парке — безлюдье. Утренний час. Поодаль — лечебный корпус. Там — скорби людские: большие ли, малые. А здесь — кленовая аллея в желтизне и алости, невеликие рябинки в тяжелых рдяных гроздьях, багряный плащ дикого винограда Теплая сказка осени… Хожу да брожу по дорожкам и тропам, устланным мягкой листвой.
Голова свежеет. Уходят хвори мои.
Живности в осеннем парке немного. Пестрый дятел знак о себе подает. Какие-то малые птахи.
Но главные насельники парка — белки. Одну за другой замечал я их. Тоже — утренняя жизнь: ищут да рыщут, добывая еду, легко перелетая с ветки на ветку или взмывая по стволу.
С белками — вначале удивленье, а потом близкое знакомство.
В тот первый день, на одной из аллеек, вначале издали, а потом ближе увидел я человека в окружении белок.
Остановился я, удивляясь и боясь помешать. Но, заметив мою осторожность, человек успокоил:
— Подходите… Мы — не пугливые.
Белки, и впрямь, не больно меня испугались. Они были заняты иным: одни кормились, удерживая белую плоть ореха в малых своих лапках, другие уносили добычу куда-то в кусты. А еще — ластились к своему кормильцу: взбирались к нему на колени, даже на плечи, брали из рук орехи.
Благодатная была картина: человек и белки в доверчивой дружбе.
— Кормимся, завтракаем? — спросил я.
— Кормимся. У них аппетит хороший. В город пришлось ехать, пополнять запасы.
Осторожно прошел я далее, чтобы не мешать тихому миру.
Белки всегда мне нравились: в Кисловодске ли, в московских парках. Аккуратная круглая головка с высокими ушками, большие черные миндалины глаз: живые и любопытные; стройное тельце, малые передние лапки ли, ручки с длинными пальцами и черными ноготками. И, конечно же, настоящее чудо — беличий хвост: огромный, пушистый, ярко-рыжий. Парашют ли, ветрило — для далеких прыжков и полетов, а в зимнюю стужу — теплое покрывало.
Милое создание: доверчивое, приветливое, любознательное, словно детвора. Да они и есть — детвора в нашем огромном и не всегда добром мире, где порой щеголяет народ в беличьих шубках. Сколько надо убить этих милых созданий для одной лишь шубки? Двести ли, триста… Об этом и думать не хочется.
А первый поход мой, знакомство с парком, длился до поры обеденной. Ходил да бродил, грелся на солнышке, радуясь яркому осеннему многоцветью. Тополя, березы, сосны, плетучий виноград. Солнечно-желтое, рыжее, алое… Живительный дух хвои, горечь листвы тополевой.
Позднее, расспрашивая здешних работников-старожилов, узнал я, что этот парк, на голом бугре, сотворил один человек. Имя его из памяти стерлось. Но живет остров зеленый, который так впору именно здесь, где народ от трудов отдыхает и лечится, в меру сил, минеральными ваннами, грязями, массажными да иными процедурами.
И парком — тоже: прогулками да пробежками. А белочек покормить — это тоже леченье. В этом, на полном серьезе, убеждал меня человек, которого я в первое утро увидел в окружении белок, а потом встречал всякий день.
— Они лечат, — говорил он. — Проверено. К врачам да на процедуры — очередь. Да еще и на скандал нарвешься. А здесь с белками, словно с детьми малыми, посидишь, побеседуешь, и давления нет. Это я сразу заметил. Лучшая процедура… Каждый день. В десять и в четырнадцать ноль-ноль. Не опаздывать… — посмеивался он — человек немолодой, спокойный, с добрыми улыбчивыми глазами.
Выполняя наказ, старался я всякий день к этим срокам поспеть. Смотрел, перекидывался словом-другим, порой устраивался на соседней скамейке, приманивая белок своим угощеньем. И шел далее по парковым дорожкам, которые дворник подметал по утрам, и мягким тропинкам с палой листвой и хвоей, которых никто не тревожил.
Даже в дни пасмурные в парке было светло. Сквозные, облетающие кроны высоких тополей, раскидистых берез да кленов в нежной желтизне, светлом золоте, багреце. И на земле палый лист гаснет не вдруг, но светит, мягко шуршит. А в дне ясном, вокруг и рядом, словно высокие костры, полыхающие солнечной алостью, кумачом, багрецом, позолотой.
Мягкий ветер — в лицо; терпкий, с горчинкою дух осенней листвы. Бредёшь ли, сидишь на скамейке, обо всем забывая. И словно растворяясь в этом теплом, осеннем мире.
По утрам в парке безлюдно, просторно. А потом прибывал народ. Прогулки, отдых на скамейках, долгие беседы и, конечно, с белками забава. Их подзывали постукиванием орешков. А порой они сами к людям ластились, уже привыкнув.
Так и текла наша санаторная жизнь от одной процедуры к другой: больничной ли, парковой. Все нам в помощь.
«Выходи, Пашка!»
В тихом моем переулке поутру лишь прошумят легковые машины, увозя людей к дневным заботам. Пеший ход да велосипеды у нас нынче не в моде. Машины проедут, и смыкается тишина.
И потому, в летнюю пору, каждый день, слышу я, поутру или позднее, звонкий мальчишеский голос:
— Пашка, выходи!! Выходи, Пашка!!
Потом зов смолкает, значит, вышел Пашка на улицу, чтобы начать обычную мальчишескую летнюю жизнь с футбольным мячом, велосипедом или, в свою пору, походами к сладким плодам тутовника, абрикосов, груш-«черномясок», какие на воле растут.
Одному такие забавы скучноваты, а вдвоем — веселее. И потому глас мальчишеский всякий день зовет и зовет:
— Выходи, Пашка!
Иногда этот зов длится долго, хрипнет голос, а потом смолкает, Пашку не докричавшись.
Однажды я встретил мальчишку, когда он брел восвояси.
— Не выходит Пашка? — посочувствовал я.
— Спит, наверное, или — компьютер. А может, к бабушке его увезли, — со вздохом выложил свои догадки мальчик.
— А ты бы зашел да узнал, — посоветовал я, но потом понял, что совет мой в нынешнем дне совсем неуместен. Другие пришли времена.
Это в моем детстве да молодости можно было в любой двор свободно войти. Тем более — соседский.
Низкий решетчатый заборчик. Легкая калитка с деревянной вертушкой-запором. Простая огорожа от уличных собак да скотины: коров и особенно коз, которые везде лезут. Для людей же — никакого запрета. Тем более для детворы, которой в ту пору было немало. Для них чужих дворов нет. Все — свои, где при случае и к столу пригласят или угостят пирожком ли пышкой.
Все это было: простые заборчики, калитки; теплой порой — и двери в домах нараспашку.
Все это было, но так далеко уплыло. Нынче — иное. Просторная ли улица поселка или мой невеликий переулок, в котором новых домов немного, но продувных заборчиков с калиткой да вертушкой уже не сыщешь.
Кирпичной кладки высокая ограда или металл листовой на бетонном ли, кирпичном подножье с каменными ли, железными столбами для крепости.
Конечно, это — не кремлевские стены, но заплот надежный, во двор уже не заглянешь. И не зайдешь: такой же крепости ворота да входы, которые калиткой не назовешь: тот же металл да дверной замок, который хозяева ключом открывают и изнутри запирают. Теперь даже к соседу не прорвешься. Пропуск: звонок хозяевам. А они не всякого пустят.
Даже видеокамеры появились. Зорко следят, охраняя подворье. Одни приглядывают молча. Другие, всякую машину ли, человека встречают бормотанием на английском языке.
Поэтому к другу Пашке пробиться невозможно. А выбора нет. Детворы в нашем переулке — на малый перечет: раз — два и споткнулся.
Так что — «Выходи, Пашка!! Выходи…»
