Кабинет
Ирина Сурат

«Волчья тема» Мандельштама: литературный фон, источники, обертоны смысла

 

Стихотворение, о котором пойдет речь, — ключевое для начала 1930-х годов, о нем написано немало специальных работ, однако нельзя сказать, что оно прочитано, — остаются неясности и в общем понимании внутренней логики текста, и в толковании отдельных мотивов и образов. Мы здесь попробуем прокомментировать лишь один стих: «Но не волк я по крови своей» — с целью уточнения его смысла и его места в семантической структуре стихотворения.

 

За гремучую доблесть грядущих веков,

За высокое племя людей —

Я лишился и чаши на пире отцов,

И веселья, и чести своей.

 

Мне на плечи кидается век-волкодав,

Но не волк я по крови своей:

Запихай меня лучше, как шапку, в рукав

Жаркой шубы сибирских степей.

 

Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,

Ни кровавых костей в колесе;

Чтоб сияли всю ночь голубые песцы

Мне в своей первобытной красе, —

 

Уведи меня в ночь, где течет Енисей

И сосна до звезды достает,

Потому что не волк я по крови своей

И меня только равный убьет.

 

17 — 28 марта 1931

 

При жизни эти стихи не были опубликованы; сохранилось несколько автографов, черновых и беловых, по которым можно судить о направлении работы над текстом. Домашнее название — «Волк», об этом мы знаем от Надежды Яковлевны Мандельштам, она же пояснила, что стихотворение было «маткой» всего «каторжного», или «волчьего», или «деревянного» цикла: к нему примыкают «Сохрани мою речь навсегда…», «Колют ресницы. В груди прикипела слеза», «Неправда», «Нет, не спрятаться мне от великой муры…»[1]. В основном стихотворение написано в марте 1931 года, но последняя строка, и это важно, пришла и была зафиксирована позже, в 1935 году, а до этого фигурировали в рукописях другие варианты финала: «И лежать мне в сосновом гробу», «И неправдой искривлен мой рот»,  «И во мне человек не умрет».

В стихотворении Мандельштама слышны голоса других поэтов, цитаты из стихов Пушкина, Лермонтова, Семена Надсона, Константина Случевского, Зинаиды Гиппиус, Николая Клюева, Эдуарда Багрицкого... Не все эти аллюзии сознательны, так, интонация Надсона («Верь: настанет пора — и погибнет Ваал, / И вернется на землю любовь!») проникла в стихотворение Мандельштама явно против его воли, что тоже неслучайно и заслуживает внимания[2].

По мнению Омри Ронена, образ «века-волкодава» (он также фигурирует в парном стихотворении «Ночь на дворе. Барская лжа…» марта 1931 года) заимствован из тетраптиха Владимира Нарбута «Большевик» (1920): «чрез воющую волкодавом Русь»[3]. Однако заметим, что у Нарбута «волкодавом» названа страна, а у Мандельштама — век, время, и этот образ века-зверя не кажется заимствованным, поскольку вызревал в его лирике с 1920-х годов («Век», 1922). Собственно «волчья» тема также побуждала исследователей к поиску источников в попытках разобраться, какие впечатления ее породили — жизненные или литературные.

Комментаторы находят довольно близкую параллель к стихотворению в письме Михаила Булгакова Сталину:

«На широком поле словесности российской в СССР я был один-единственный литературный волк. Мне советовали выкрасить шкуру. Нелепый совет. Крашеный ли волк, стриженый ли волк, он все равно не похож на пуделя.

Со мной и поступили как с волком. И несколько лет гнали меня по правилам литературной садки в огороженном дворе.

Злобы я не имею, но я очень устал и в конце 1929 года свалился. Ведь и зверь может устать.

Зверь заявил, что он более не волк, не литератор. Отказывается от своей профессии. Умолкает. Это, скажем прямо, малодушие.

Нет такого писателя, чтобы он замолчал. Если замолчал, значит был не настоящий.

А если настоящий замолчал — погибнет.

Причина моей болезни — многолетняя затравленность, а затем молчание»[4].

Письмо написано 30 мая 1931 года. Два художника одновременно и независимо друг от друга передали свое положение в обществе при посредстве сходных образов, хоть и вложили в них несколько разный смысл. Очевидно, само время давало повод к таким сравнениям — время, а не тот или другой литературный образец. То же можно сказать и про поэта другого времени — Владимира Высоцкого и про его песню  «Охота на волков» (1968), в которой ситуация гонимого и травимого волка пережита от первого лица с большой эмоциональной силой. 

Но тема «я — волк» встречается в русской поэзии и вне связи с какими-то социальными темами, пусть и латентно звучащими. Назовем прежде всего два стихотворения Владимира Нарбута и Сергея Городецкого — Мандельштам наверняка их знал, так как они относятся ко времени его участия вместе с Нарбутом и Городецким в Цехе поэтов и появились, скорее всего, в порядке поэтического диалога или соревнования.

 

         Сергей Городецкий. Волк

 

Я, с волчьей пастью и повадкой волчьей,

       Хороший, густошерстый волк.

И вою так, что, будь я птицей певчей,

       Наверное бы вышел толк.

 

Мне все равны теплом пахучим крови:

       Овечья, курья или чья.

И к многоверстной волчьей славе

       Невольно приближаюсь я.

<…>

И лют бываю, как заголодалый,

      Обсохнуть пасти не даю.

Как бешеный, как очумелый,

      Деру и пью, деру и пью.

<….>

(Из сборника «Ива», 1912)[5]

 

         Владимир Нарбут. Волк

 

Живу, как вор, в трущобе одичавший,

впивая дух осиновой коры

и перегноя сонные пары,

и по ночам бродя, покой поправши.

Когда же мордой заостренной вдруг

я воздух потяну и — хлев овечий

попритчится в сугробе недалече, —

трусцой перебегаю мерзлый луг,

и под луной, щербатой и холодной,

к селу по-за ометами крадусь.

<………………………………>

(Из сборника «Аллилуйя», 1912)[6]

 

«Кажется вполне вероятным, что — как это водилось в „Цехе” — заглавия задавали общую для Городецкого и Нарбута тему, а далее каждый из поэтов работал над своим вариантом ее воплощения», — пишет об этих стихах О. А. Лекманов[7]*. Так или иначе, оба поэта вживаются в образ волка, чего никак нельзя сказать о Мандельштаме, который если и держит в памяти эти стихи Городецкого и Нарбута, то не продолжает тему «я — волк», а, напротив, отрицает ее: «потому что не волк я по крови своей». Тут бы хотелось провести черту, отделяющую литературный фон того или иного произведения от его достоверных источников, отсылка к которым влияет на восприятие текста.

О. А. Лекманов* уверенно относит к числу таких источников стихотворение Поля Верлена «Car vraiment j’ai souffert beaucoup…» («Поскольку я действительно много страдал…»): «От этого стихотворения Мандельштам несомненно отталкивался, создавая свой „волчий цикл”: сменив верленовское я волк на я не волк, он сохранил ключевые слова (племя, кровь, волк, волкодав), а главное, ситуацию (травля меня), описанную в стихотворении Верлена»[8]. Да, Мандельштам любил Верлена с юности, читал его, конечно, в оригинале, но все-таки нет достаточных оснований говорить о влиянии одного стихотворения на другое. Приведем стихотворение Верлена в сокращенном переводе Иннокентия Анненского (опубликованном лишь в 1959 году):

    

Я устал и бороться, и жить, и страдать,

Как затравленный волк от тоски пропадать.

           Не изменят ли старые ноги,

           Донесут ли живым до берлоги?

Мне бы в яму теперь завалиться и спать.

А тут эти своры... Рога на лугу.

Истерзан и зол, я по кочкам бегу.

Далеко от людей схоронил я жилье,

Но у этих собак золотое чутье,

           У Завистливой, Злой да Богатой.

           И в темных стенах каземата

Длится месяцы, годы томленье мое.

На ужин то ужас, беда на обед,

Постель-то на камне, а отдыха нет[9]. 

 

Как видим, здесь совсем другой лирический сюжет — скорее Городецкий и Нарбут следуют за Верленом, так же вживаясь в образ волка, но не Мандельштам. Главный мотив его стихотворения, главный жест лирического субъекта состоит в отказе от роли, навязываемой «веком-волкодавом», в нежелании участвовать дальше в социальных битвах. Напомним о тех обстоятельствах, которые предшествовали появлению этих стихов: в сентябре 1928 года в свет вышел перевод «Тиля Уленшпигеля» Шарля де Костера, на титульном листе книги Мандельштам был назван переводчиком романа, хотя на самом деле он лишь сократил и отредактировал переводы А. Г. Горнфельда и В. Н. Карякина. Издательская ошибка дорого стоила Мандельштаму — разразился скандал, растянувшийся на полтора года, с общественным судом, обвинениями в воровстве и угрозой уголовного преследования. Мандельштам называл все это «дикой травлей, пахнущей кровью» («Открытое письмо советским писателям», начало 1930-х)[10], для него это была схватка со всем враждебным окружением, с литературным миром, в котором он чувствовал себя изгоем. «За гремучую доблесть грядущих веков…» — поздний отзвук этих событий, поэтическое обобщение и осмысление их в контексте судьбы, на фоне большой истории. Эти стихи — не жалоба на травлю, а прорыв от так называемых «жизненных обстоятельств» к своему предназначению, утверждение верности себе, своей собственной природе, красоте мира и человечности — напомним вариант финала: «И во мне человек не умрет».

Сосредоточенность на образе затравленного волка смещает смысловые акценты и замутняет восприятие стихотворения как цельного поэтического высказывания. Мы попытаемся акцентировать другую мысль и другую тему, закрепленную в этих стихах нарочитым повтором: «не волк я по крови своей» — это тема отношений человека с человеком в новых исторических условиях, в мире, где царит волчий закон. Она восходит к фразе из «Ослиной комедии» Плавта: «Homo homini lupus est» («Человек человеку волк»); которая стала крылатой и была осмыслена в трудах Томаса Гоббса, Эразма Роттердамского, Артура Шопенгауэра. Мандельштам в «Шуме времени» (1923) вспоминает русский вариант этой пословицы: «с волками жить — по-волчьи выть»[11].

Тема расчеловечивания, дегуманизации отношений между людьми резко обострилась в период революции, гражданской войны и террора. Революция радикально повлияла на отношение человека к человеку. Позже, в 1940 — 1950-е годы, это зафиксировал Борис Пастернак в романе «Доктор Живаго» как страшный слом в самом устройстве мира: «Это время оправдало старинное изречение: человек человеку волк. Путник при виде путника сворачивал в сторону, встречный убивал встречного, чтобы не быть убитым. Появились единичные случаи людоедства. Человеческие законы цивилизации кончились. В силе были звериные. Человеку снились доисторические сны пещерного века»[12].

Все это нашло отражение в русской поэзии 1920 — 1930-х годов, некоторые примеры выстраиваются в сопоставительный ряд к мандельштамовскому стихотворению.

 

Максимилиан Волошин. Потомкам (Во время террора)

<…>

Свидетели великого распада,

Мы видели безумья целых рас,

Крушенья царств, косматые светила,

Прообразы Последнего Суда:

Мы пережили Илиады войн

И Апокалипсисы революций.

 

Мы вышли в путь в закатной славе века,

В последний час всемирной тишины,

Когда слова о зверствах и о войнах

Казались всем неповторимой сказкой.

Но мрак и брань, и мор, и трус, и глад

Застигли нас посереди дороги:

Разверзлись хляби душ и недра жизни,

И нас слизнул ночной водоворот.

Стал человек — один другому — дьявол;

Кровь — спайкой душ; борьба за жизнь — законом;

И долгом — месть.

                    Но мы не покорились…

<…>

21 мая 1921[13]

 

Волошин передает в этих стихах апокалиптические ощущения первых пореволюционных лет, и «зверства» людей оказываются для него одним из главных признаков конца времен. Он переформулирует изречение Плавта и переносит его в метафизический план: «Стал человек — один другому — дьявол». Заметим, что в стихотворении есть отсылка к тому же новозаветному апокалиптическому пророчеству, что и у Мандельштама («…и мор, и труд, и глад»), с той разницей, что у Волошина эта тема полнозвучна, а у Мандельштама она латентна, ее нелегко расслышать[14]. Еще один момент сходства между двумя стихотворениями видится в том, что лирический субъект и у Волошина, и у Мандельштама решительно противостоит тотальному злу, не желает подчиняться новым правилам жизни.

Стихотворение Волошина Мандельштам мог знать и помнить — оно было опубликовано в «Новой русской книге» (1923, № 2) и в волошинском сборнике «Стихи о терроре» (Берлин, 1923), не говоря уж о том, что Волошин с 1917 года активно распространял свои стихи в машинописных копиях. Но дело не в этом — мы говорим не о заимствовании мотивов, а об общем для двух поэтов восприятии эпохи, изменившей отношения между людьми.

Тема озверения человека во всю силу звучит в это время и в стихах Анны Барковой:

 

Пропитаны кровью и жёлчью

Наша жизнь и наши дела.

Ненасытное сердце волчье

Нам судьба роковая дала.

Разрываем зубами, когтями,

Убиваем мать и отца,

Не швыряем в ближнего камень —

Пробиваем пулей сердца.

А! Об этом думать не надо?

Не надо — ну так изволь:

Подай мне всеобщую радость

На блюде, как хлеб и соль.

 

1928[15]

 

Это стихотворение, как и другие сочинения Анны Барковой, не дошло до читателей в те годы, при жизни был напечатан лишь один ее поэтический сборник («Женщина», 1922) — в 1934 году Баркова была арестована по ложному обвинению, отбыла три лагерных срока, вышла на свободу в 1965 году, ее стихи, проза, письма начали публиковаться лишь в 1990-е. Сполна испытав на себе весь ужас «классовой борьбы», Баркова  развивает в стихах тему ненависти как главного симптома больного времени. Приведенное стихотворение построено на обобщении, поэт говорит в нем от первого лица множественного числа, включая и себя в число акторов творимого зла. Этот характерный мотив личной ответственности, личного участия в катастрофической истории, вольного или невольного, есть и у Мандельштама в стихах 1931 года, его лирический субъект в своем социальном самоопределении разрывается между двумя противоположными чувствами: «Но не волк я по крови своей» — «Я и сам ведь такой же, кума» («Неправда», 1931).

Сопротивление озверению, причем насильственному, навязанному извне, — тема двух стихотворений Сергея Клычкова, вошедших в его книгу «В гостях у журавлей» (1930):

 

Меня раздели донага

И достоверной были

На лбу приделали рога

И хвост гвоздем прибили…

 

Пух из подушки растрясли

И вываляли в дегте,

И у меня вдруг отросли

И в самом деле когти…

 

И вот я с парою клешней

Теперь в чертей не верю,

Узнав, что человек страшней

И злей любого зверя…

 

1929

 

Должно быть, я калека,

Наверно, я урод:

Меня за человека

Не признает народ!

 

Хотя на месте нос мой

И уши как у всех...

Вот только разве космы

Злой вызывают смех!

<…>

Я с даром ясной речи,

И чту я наш язык,

Я не блеюн овечий

И не коровий мык!

 

Скажу я без досады,

Что, доживя свой век

Средь человечья стада,

Умру, как человек!

 

1929[16]

 

Эта простодушная поэтическая речь не похожа на мандельштамовскую, но, по существу, оба поэта говорят об одном: о сохранении человека в себе посреди всеобщего одичания.  Уже высказывалось наблюдение, что Мандельштам в своем стихотворении «вторит замечательным строкам Клычкова»[17], — тут можно предположить и прямой диалог, если помнить, что поэтов связывала теплая дружба, что они много общались, ценили друг друга, что Мандельштам посвятил Клычкову 3-ю часть «Стихов о русской поэзии» (1932). С клычковским «умру, как человек» ближайшим образом соотносится у Мандельштама один из ранних вариантов финального стиха «Волка»: «И во мне человек не умрет». Если Волошин и Баркова пишут об озверении в общем, историко-социальном плане, то у Мандельштама и Клычкова стоит вопрос об сохранении собственной личности в наступившие времена.

Другой разворот темы можно видеть, например, в стихотворении Сергея Есенина «Мир таинственный, мир мой древний…» (1921), в одной из прижизненных публикаций оно называлось «Волчья гибель»:

 

Мир таинственный, мир мой древний,

Ты, как ветер, затих и присел.

Вот сдавили за шею деревню

Каменные руки шоссе.

<…>

Пусть для сердца тягуче колко,

Это песня звериных прав!..

…Так охотники травят волка,

Зажимая в тиски облав.

 

Зверь припал… и из пасмурных недр

Кто-то спустит сейчас курки…

Вдруг прыжок… и двуногого недруга

Раздирают на части клыки.

 

О, привет тебе, зверь мой любимый!

Ты не даром даешься ножу!

Как и ты, я, отвсюду гонимый,

Средь железных врагов прохожу.

 

Как и ты, я всегда наготове,

И хоть слышу победный рожок,

Но отпробует вражеской крови

Мой последний, смертельный прыжок.

 

И пускай я на рыхлую выбель

Упаду и зароюсь в снегу…

Все же песню отмщенья за гибель

Пропоют мне на том берегу[18].

 

Волк, с которым себя ассоциирует лирический субъект стихотворения, выступает символом погибающей деревни, все это укладывается в личную мифологию Есенина, однако ж важно и симптоматично не просто приятие автором волчьей морали, но прокламирование ее, утверждение ненависти и мести как ценностей, стоящих жизни.

Экзистенциальное право отвечать зверством на зверство как будто бы дается эпохой; Зинаида Гиппиус, к примеру, говорит об этом с твердым чувством правоты:

 

                        Если

 

Если гаснет свет — я ничего не вижу.

Если человек зверь — я его ненавижу.

Если человек хуже зверя — я его убиваю.

Если кончена моя Россия я умираю.

 

Февраль 1918, СПб[19]

 

Эти стихи родились в актуальном контексте, их автор связывает свою ненависть и готовность убивать с катастрофой российской истории. Ярость Зинаиды Гиппиус была ответом на революционное насилие. Мандельштам в какой-то момент это насилие даже поприветствовал, хоть и двусмысленно: «благословен кремневый топор классовой борьбы, все, что поглощено великой заботой об устроении мирового хозяйства» («Пшеница человеческая», 1922)[20], но тогда же он с тревогой заговорил о двух разных путях такого «устроения»: «Социальная архитектура измеряется масштабом человека. Иногда она становится враждебной человеку и питает свое величие его унижением и ничтожеством. <…> Но есть другая социальная архитектура, ее масштабом, ее мерой тоже является человек, но она строит не из человека, а для человека» («Гуманизм и современность», 1922)[21]. К 1931 году становится ясно, какая «социальная архитектура» возобладала в Советской России, и «кремневый топор классовой борьбы» превращается в стихах Мандельштама в орудие собственной казни, которое сам поэт готов вручить своим палачам: «И для казни петровской в лесу топорище найду» («Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма…», 1931). Лирический субъект стихов Мандельштама начала 1931 года — «волчьего цикла» и близких к нему стихотворений — оказывается перед выбором: или судьба жертвы, или неучастие, спасительный побег, невозможный без помощи высших сил.  

«Волки» и «не-волк», противостоящий «волкам» не насилием, но своей инаковостью, — конфликт драматической поэмы «Гондла» Николая Гумилева (1916). Действие ее происходит в IX веке при дворе конунга, кровожадные исландские воины, называющие себя «волками» и живущие по волчьему закону, вступают в конфликт с ирландским королевичем Гондлой, он — поэт, «лебедь», христианин, ему глубоко чужда их звериная мораль. «Только кровь в нем, о Конунг, не наша», — говорит о нем один из «волков»[22] (ср.: «Но не волк я по крови своей…»). «Волчья» тема буквально прошивает весь текст поэмы, организует диалоги и строит сюжет; в какой-то момент обсуждается реальное, физическое превращение исландских воинов в волков, но и возможность превращения христиан-«лебедей» в волков тоже возникает в диалогах Гондлы и его возлюбленной — как перспектива всеобщего одичания. Так или иначе, по линии «волки/не-волки» проходит главная гуманистическая мысль поэмы. В финале Гондла закалывается, принося христианскую жертву во «спасенье волков»[23].

После гибели автора сюжет «Гондлы» и фигура главного героя стали в общем сознании звучать как пророчество и проецироваться на самого Гумилева и его судьбу. Мандельштам, по его собственному признанию, вел с Гумилевым «воображаемую беседу», которая «не прервалась и никогда не прервется»[24], и его отчаянный поступок ноября 1933 года, приведший к аресту и в конечном итоге к гибели, был совершен в посмертном диалоге с Гумилевым. Мы об этом знаем из рассказа Анны Ахматовой: «Мы шли по Пречистенке (февраль 1934 г.), о чем говорили — не помню. Свернули на Гоголевский бульвар, и Осип сказал: „Я к смерти готов”» («Листки из дневника») [25]. Мандельштам тогда процитировал — и Ахматовой это было понятно — предсмертный монолог Гондлы: «Я вином благодати / Опьянился и к смерти готов»[26]. «Но не волк я по крови своей» — это тоже реплика в «воображаемой беседе» с Гумилевым, о судьбе поэта и его месте в мире, об экзистенциальном личном выборе, о жизни и смерти.

На связь «волчьей» темы с «драматической поэмой» Гумилева указала впервые И. Е. Винокурова еще в 1994 году[27], однако это верное наблюдение в сочетании с неверным толкованием других мотивов и всего стихотворения, не было замечено и не вошло в научный оборот. Восстановив контекст и литературный фон «волчьей» темы, мы можем определенно сказать, что ключевой для автора мотив «не-волка» прямо отсылает к пьесе и к судьбе Гумилева и отражает некоторый этап социального самоопределения Мандельштама — этап недолгий, сменившийся довольно скоро острой потребностью личного протестного поступка. 

В завершение нашего обзора укажем и на второй источник темы, не столь значимый, однако поясняющий некоторые мотивы «Волка», — это роман Шарля де Костера «Тиль Уленшпигель», издание которого дало повод к травле Мандельштама в 1929 — 1930-х годах. В романе есть вставной сюжет — история человека-волка, оборотня, загрызавшего людей при помощи искусственной волчьей челюсти с железными зубьями. Пойманный в волчий капкан Уленшпигелем, он кричит: «Пощадите, я не волк!», затем признается, что «мечтал жить по-волчьи и кусать людей», и умирает «с волчьим воем», подвергнутый дикой казни: «Палач отрубил ему руку, проколол язык раскаленным железом; и он был сожжен на медленном огне на глазах у толпы…»[28] — на зверства человека-волка люди отвечают узаконенным зверством. Еще один след «Тиля Уленшпигеля» в стихотворении — мотив «кровавых костей в колесе», в котором отзываются многочисленные казни колесованьем и сожженьем на страницах романа; из ряда литературных источников этого мотива[29] «Тиль Уленшпигель» кажется самым близким и актуальным для Мандельштама, поскольку весь текст перевода был им отредактирован, а конфликт вокруг издания романа записан в сюжет стихотворения. Во всем этом просматривается аналогия между советской современностью и средневековьем с его волчьей моралью.

Пройдет несколько лет — и Мандельштам постарается взглянуть по-другому на выпавшее ему время и на новые отношения между людьми. В рецензии 1935 года, написанной в Воронеже, уже в новом положении ссыльного, он сочувственно процитирует «Оду гордости» Аделины Адалис из ее сборника «Власть» (1934), в которой возглашается новое качество советского человека, расставшегося со своим звериным прошлым и начавшего «жить по-людски», в отличие от человека западного, который был и остался «хищником». Это был период переоценки ценностей, когда Мандельштам усиливался примириться с советской реальностью: «Я должен жить, дыша и большевея…» («Стансы», 1935), — так проявилась в те годы его глубинная народническая идея, никогда не иссякшая потребность быть с людьми, разделить общую судьбу «с гурьбой и гуртом».

Мандельштамовское «не волк я по крови своей» стало мемом и в таком качестве обрело новую жизнь в русской речи и русской поэзии. Приведем два примера из поэта нового времени Тимура Кибирова:

 

Волга, Волга! За что меня взяли?

Ведь не волк я по крови своей!

На великом, на славном канале

спой мне, ветер, про гордых людей!

 

Из поэмы «Сквозь прощальные слезы», 1987[30]

 

Здесь звучит голос заключенного, работающего на строительстве канала «Москва-Волга», — в 1932 — 1937 годах через эту ударную стройку прошли сотни тысяч узников сталинских концлагерей, десятки тысяч погибли. В четырех строках Кибиров уплотнил цитатные отсылки к музыкальной комедии Г. А. Александрова «Волга-Волга» (1938), стихотворению Н. А. Некрасова «Размышления у парадного подъезда» («Волга! Волга!.. Весной многоводной / Ты не так заливаешь поля, / Как великою скорбью народной / Переполнилась наша земля…», 1858), к мандельштамовскому стихотворению и к песне «Веселый ветер» из фильма «Дети капитана Гранта» (1936) («Спой нам, ветер, про дикие горы, / Про  глубокие тайны морей, / Про птичьи разговоры, / Про синие просторы, / Про смелых и больших людей!»). На стыке бравурных советских шлягеров и поэтической классики выстраивается трагический образ сталинской эпохи; при этом мандельштамовская строка понята Кибировым очень точно: его безымянный герой говорит словами Мандельштама о своей невиновности и непричастности к социальной борьбе.

В другом отрывке мандельштамовский стих встроен в разговор о самоопределении поэта:

 

Лиру скорби гражданской бери, не робей,

Мне теперь не по чину она!

Я тебе подыграть не сумею на ней,

Потому что не волк я по крови своей

И не пес я по крови своей.

 

Вступление к циклу «Стихи о любви», 1988[31]

 

Строкой Мандельштама современный поэт мотивирует свой отказ от «лиры скорби гражданской» — так мандельштамовское слово не просто живет, но присваивается и становится языком новой поэзии.


 



[1] Мандельштам Н. Я. Воспоминания. М., «Согласие», 1999, стр. 226 — 227; Мандельштам Н. Я. Третья книга. М., «Аграф», 2006, стр. 248 — 250.

 

[2] См. об этом: Липкин С. И. «Угль, пылающий огнем…». Воспоминания о Мандельштаме. Стихи, статьи, переписка. М., РГГУ, 2008, стр. 27.

 

[3] Ронен О. Поэтика Осипа Мандельштама. СПб., «Гиперион», 2002, стр. 56.

 

[4] Булгаков М. А. Собр. соч. в 5 т. М., «Художественная литература», 1990, стр. 455. В комментарии П. М. Нерлера к двухтомным «Сочинениям» Мандельштама ошибочно указан адресатом этого письма К. С. Станиславский (со ссылкой на публикацию М. О. Чудаковой и с неточной датой), см.: Мандельштам О. Э. Сочинения в 2-х т. Т. 1. М., «Художественная литература», 1990, стр. 510.

 

[5] Городецкий С. М. Стихотворения и поэмы. Л., «Советский писатель», 1974, стр. 249 — 250.

 

[6] Нарбут В. И. Избранные стихи. Paris, «La Presse Libre», 1983, стр. 119.

 

[7] Лекманов О. А.* О трех акмеистических книгах: М. Зенкевич, В. Нарбут. О. Мандельштам. М., «Intrada», 2006, стр. 66 (* Автор внесен Министерством юстиции РФ в реестр иностранных агентов).

 

[8] Лекманов О. А.* «То, что верно об одном поэте, верно обо всех» (вокруг античных стихотворений Мандельштама). — Мандельштам и античность. М., «Радиск», 1995, стр. 146 (*Автор внесен Министерством юстиции РФ в реестр иностранных агентов).

 

[9] Анненский И. А. Стихотворения и трагедии. Л., «Советский писатель», 1990 (Библиотека поэта), стр. 260.

 

[10] Мандельштам О. Э. Полн. собр. соч. и писем в 3 т. Т. 3. М., «Прогресс-Плеяда», 2011, стр. 491.

 

[11] Мандельштам О. Э. Полн. собр. соч. и писем в 3 т. Т. 2, стр. 243.

 

[12] Пастернак Б. П. Полн. собр. соч. в 11 т. Т. 4. М., «Слово/Slovo», 2004, стр. 375.

 

[13] Волошин М. А. Стихотворения и поэмы. СПб., «Петербургский писатель», 1995 (Библиотека поэта), стр. 281 — 282.

 

[14] Подробно об этом см.: Сурат И. З. Поэтика смыслового расширения, Заметки о словаре О. Мандельштама. — «Русская речь», 2024, № 3, стр. 67 — 78.

 

[15] Баркова А. А. …Вечно не та. М., Фонд Сергея Дубова, 2002, стр. 58.

 

[16] Клычков С. А. В гостях у журавлей. М., «Федерация», 1930, стр. 65, 80 — 81.

 

[17] Ронен О. Поэтика Осипа Мандельштама, стр. 56.

 

[18] Есенин С. А. Полное собрание сочинений в 7 т. Т. 1. М., «Наука — Голос», 1995, стр. 157.

 

[19] Гиппиус З. Н. Стихотворения. СПб., «Академический проект», 1999 (Библиотека поэта), стр. 224.

 

[20] Мандельштам О. Э. Полн. собр. соч. и писем в 3 т. Т. 2, стр. 84.

 

[21] Там же, стр. 125.

 

[22] Гумилев Н. С. Собр. соч. в 4 т. М., «Терра-Terra», 1991, стр. 45.

 

[23] Там же, стр. 91.

 

[24] Мандельштам О. Э. Полн. собр. соч. и писем в 3 т. Т. 3, стр. 459.

 

[25] Ахматова А. А. Сочинения в 2 т. М., «Художественная литература», 1990. Т. 2, стр. 211.

 

[26] Об этом см.: Ronen О. An approach to Mandel’štam. Jerusalem, 1983, p. 302 — 303.

 

[27] Винокурова И. Е. Гумилев и Мандельштам. Комментарии к диалогу. — «Вопросы литературы», 1994, № 5, стр. 301.

 

[28] Де Костер Ш. Тиль Уленшпигель. М.-Л., «Земля и фабрика», [1928], стр. 383, 387, 391.

 

[29] О других источниках этого мотива (стихи З. Гиппиус, К. Случевского, романы Дм. Мережковского) см.: Сурат И. З. Поэтика смыслового расширения. Заметки о словаре О. Мандельштама. — «Русская речь», 2024, № 3, стр. 73 — 74.

 

[30] Кибиров Т. Ю. Сантименты. Восемь книг. Белгород, «Риск», 1994, стр. 139.

 

[31] Кибиров Т. Ю. Сантименты, стр. 208.

 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация