Первый снег и выпал через пару-тройку дней после возвращения. Я этого опасался на озере, на реке, в лесу. Ну, в лесу еще и ничего, в зимних походах приходилось бывать не раз, тем более что теперь со мной в холодный сезон пуховый спальник, выдерживающий минус 25. В лесу в любое время можно укрыться и прожить, особенно в еловом и сосновом. Но вот на озере или реке оказаться под снегом... Увольте, лучше попивать чаек на кухне, глядя из окна на заснеженные деревья и вспоминая дни и ночи странствия по макушке нашего мира: Селигеру на Валдае.
Всякие обстоятельства препятствовали этому походу, особенно жара. А потом нахлынули дожди. Но все же карта прогнозов сверкнула золотом октябрьского солнца, и попутка помчала меня и мой скарб в лесную даль. Всего-то четыре часа — и ты здесь, на Валдае. Валдай как гора Кайлас, священная вершина тибетцев, с которой стекают четыре великие реки Индии, Тибета и Непала, среди них Инд и Брахмапутра. На самом деле Инд начинается в семидесяти километрах от горы, Брахмапутра в ста десяти километрах. И все это лишь поэтические вольности тибетцев да индийцев. Но Кайлас все равно притягивает паломников, хотя и находится в труднодоступном месте, и почитается священной горой. А с нашей горы — Валдая — стекают три великие реки: Волга, Днепр, Западная Двина, и это не миф, а факт. Валдайская возвышенность обширная.
На истоках этих трех летописных рек мне удалось побывать. И уже даже успел написать две книги цикла «Лес трех рек», это «Родник Олафа» и «По дороге в Вержавск». Вержавск — богатый некогда город Смоленского княжества на речке Гобзе, разоренный поляками и литовцами примерно в начале 17 века. О нем нет почти никаких сведений. В этом граде в 12 веке жил герой другой книги — «Родника Олафа» — Спиридон. Он был нем, что-то приключилось с ним в самом раннем детстве, испугался чего-то или чему-то непомерно изумился — и умолк. Так вот, чтобы обрести речь, он и отправился в далекий путь к легендарному роднику, из которого якобы истекают три великие реки: Днепр, Волга и Дюна, Западная Двина.
Откуда сбегают три эти реки? Верно, с Валдая.
Туда я и уехал октябрьским днем. Мне, как Спиридону из Вержавска, надо было сыскать… не родник, но нечто очень важное, ключевое для последней книги, сказки, которая называется «Неведомо куда, неведомо за чем». Там различные герои тоже что-то ищут, один в 17 веке, другой в 18, остальные в наше время. И я знаю, что. Архетипический Лес трех рек. Именно в нем исток великих наших рек. Исток нашей истории? Исток нашего самосознания?
Так невзначай я оказался среди старых дорог и гатей, и это было закономерно и символично. Закономерно для меня вот почему. Давно задумал книгу странствий под названием «Путеводные указатели для странников». Вообще-то так именуют известные огромные изображения различных животных, которые только и можно полностью увидеть сверху, пролетая на чем-то над перуанским плато Наско.
Как пишут, еще в 16 веке появилась книга «Хроника Перу» испанца Педро Сьеса де Леона, который и поименовал линии путеводными указателями для странников.
В этом походе у меня все было странно. Намеченные маршруты менялись удивительно быстро из-за различных обстоятельств, которые я и воспринимал как указатели для странника, выбирая ту или иную дорогу: по озеру, по реке. И что же? Сумел достичь своей цели? Цели этого похода? В таком вот интуитивном, хаотичном, по сути, движении? Посмотрим. Это своего рода эксперимент. Что будет, если маршрут менять, следуя каким-то указаниям — природы, памяти, чувства.
Дорога в былинах, в сказках — всегда волнующий, так сказать, объект или, точнее, феномен. Рано или поздно герой прибывает к тому самому камню, да. На котором написано: направо пойдешь... налево... прямо... Левая сторона у наших предков считалась скверной. Правая — хорошей. Любопытна одна былина про Илью Муромца. Уже он устал от богатырских дел, но, как обычно, в поле, то есть в открытое пространство — поле, степь, а это всегда был символ воли, но и опасности, что-то враждебное... хм, то есть воля у нас всегда воспринималась настороженно, так получается? — ну вот, в поле подъехал Илья Муромец к такому камню. На нем написано, мол, пойдешь в ту сторону — найдешь невесту, пойдешь в другую — богатство обрящешь, а прямо — смерти не минуешь. Илья Муромец сказал сам себе, ну, всю жизнь я оставался один, чего уж на старости обзаводиться женкой. Ради богатства никогда и пальцем не шевельнул. А теперь не шевельну и подавно. И поехал он прямо. Наехал на постоялый двор, там раскрасавица давай его привечать, поить, ходить вкург него павой и цацей. Потом и на перину пуховую пригласила, а он взял да метнул ее первую — красавица и провалилась вместе с кроватью. А оттуда вылезли чуть живые богатыри. Илья попенял им за ротозейство, да и выпустил на волю. А сам дальше поехал.
Дух этой былины какой-то особенный, я бы назвал его умиротворенным, почти созерцательным. Все изведал Илья Муромец, притомился. И кровь проливать в битвах. Да и то: голова бела, борода сида. В начале былины ему путь преградили станичники, лихие ребята, разбойники, хотели обобрать старого воина, да он просто пустил стрелу и расшиб вдребезги могучий дуб, те и разбежались. Богатырь даже не стал никого преследовать, наказывать…
Куда он ехал, неведомо, за чем — тоже.
Но у меня еще цель была, цель такова: не просто Лес трех рек.
По лесам я достаточно походил. Сейчас мне надо отыскать путь в архетипический Лес трех рек. Архетипический — сиречь: иномирный. Что я там могу увидеть? И сам не ведаю. Мне просто надо это нечто увидеть, вот и все. Тут снова надо припомнить Юнга с его архетипами, бессознательным. Из его рассуждений я вывел, что необходим особый, медитационный, сиречь — молитвенный настрой для погружения в бессознательное и прикосновение к архетипическому.
В подобный поход надо отправляться не только с рюкзаком за спиной, набитым разными вещами… а еще и хотя бы с плеером, в котором звучат былины да песнопения, музыка.
Сейчас на моем столе недавно купленная книга однофамильца, Станислава Эдуардовича Ермакова, которая называется так: «Священные ландшафты Восточной Европы. Мифологическое пространство». В главе «Паломничество как вариант обрядов перехода» читаем: «Движение героя, преодолевающее границу разнородных миров и таким образом связывающее, соединяющее миры, — древнейший мотив мировой культуры»[1].
Поход, по сути, и есть такое движение. По меньшей мере любой поход связывает миры природы и города, селения. Это как минимум. Но если ходок с рюкзаком или на лодке еще чает проникнуть в сферу священного, то цитата к нему еще более применима. Например, по Волге можно не просто сплавляться, а стремиться увидеть ее церкви и монастыри. Прикосновение к священному вам обеспечено. Путь, плавание или хождение, настроит соответствующим образом. Дожди и ветры, одиночество, тишина возымеют очищающее действие. Одно дело приехать в Старицкий монастырь на автобусе или автомобиле, и совсем, совсем другое дело приплыть туда или прийти. В этом и был смысл хождений. Крестьяне, купцы, торговцы давали обет совершить паломничество именно пешком, ну только через море, к примеру, Средиземное, Черное, перебираться на судне. Иначе в святой град будешь шагать полжизни. Хождения очищают, делают тебя легче — во всех смыслах. Это своего рода пост. И большая удача, если в результате такого поста-хождения свершится еще и переход, тот самый, о котором толковал автор «Священных ландшафтов…», а до него многие другие: Элиаде, Пропп…
Так где же эта самая перемычка между обычным лесом и Лесом трех рек, к которому я и отправился в этот поход?
Странно, но — где-то здесь она и была.
…Первый закат над озером Селигер был хорош. И одно облако вдруг напомнило дракона. Это ли не совпадение с прослушиванием былин? С раздумьями о былинных героях? Синхронистичность Юнга и есть? Явление архетипа?
2
Случайность, да, все как будто происходило в этом походе случайно. Случайно так и не удалось двинуться по давно намеченному маршруту: Селижарово — Оковцы, где находится родник, к которому тянется народ за исцелением, как герой моего романа «Родник Олафа» мальчишка Спиридон, мечтающий избавиться от немоты. Про Оковцы я читал достаточно, как в 16 веке последовало явление икон: Креста Господня и Богородицы. Первую икону узрели хищники, как именует их автор исторической записки священник Владимир Успенский, то есть — конокрады или угонщики скота, условившиеся с другими хищниками о встрече на возвышении в лесу на берегу речки Пырошни. По их зову туда вскоре пришел народ во главе с иноком Селижарова монастыря Стефаном, и тогда уже на соснах не только первая икона воссияла, но и другая. Там и были возведены церкви, и образовалось селение Оковцы. Церкви были построены после того, как начались на том месте исцеления страждущих, и Стефан отправился в Москву с челобитной о возведении церкви. Дозволение было получено.
Название-то было дано явно с оглядкой на Оковский лес? Или нет?
Туда я и хотел попасть, зачерпнуть из родника воды, да и сплавляться потом по лесной речушке Пырошне до Волги, дальше уж по Волге. А не вышло, как я уже говорил: то жара, то дожди, то нет попуток. Правда, у меня еще теплилась надежда туда добраться: вот сплавлюсь с озера Селигер по речке Селижаровке до Селижарова, там возьму такси и поеду в Оковцы, это чуть больше 20 км.
Сейчас, переночевав на озере и отчалив, я оказался явно на речке — не на речке… Селижаровка искомая и есть? Камыши кругом были густы, к твердому берегу не пробиться. Потому я все никак не мог достать глубоко запрятанный в мешок телефон, чтобы посмотреть карту. Тоже случайно так далеко засунул подсумок с документами и телефоном.
Великий исследователь сказок и былин Владимир Яковлевич Пропп в книге «Русский героический эпос» пишет: «Современная поэтика требует, чтобы появление новых персонажей было известным образом подготовлено и мотивировано. Случайность не признается нами удачным разрешением создавшейся в художественном произведении трагической или иной сложной ситуации. Но народ смотрит на свое искусство иначе. Народ не слишком заботится о внешней связности. Это не значит, что искусство это слабо или неполноценно. За внешней случайностью исследователь открывает внутреннюю закономерность, которую народ ощущает очень хорошо и которой он и руководствуется. Это значит, что случайность в конечном итоге окажется все же отнюдь не случайностью, а оправданной необходимостью»[2].
Поэтика похода требует того же: определенности, а не случайности. Но в этом походе властвовал именно его величество Случай.
И это было закономерно. Это было, как пишет Пропп, оправданной необходимостью. Правда, я еще об этом не ведал. Греб да греб, сетуя на опрометчивое укладывание подсумка на дно гермомешка.
Да и разве помыслишь, глядя на эти лабиринты в камышах, обычные берега с деревьями, — помыслишь ли, что попал в ту саму смычку, а? Смычку между мирами? Между миром профанным и другим, возможно, священным? Хотя я вроде бы и привык всюду видеть «шифры», как это называл Мирча Элиаде: «В опыте религиозного человека повседневная жизнь перевоплощается: он повсюду обнаруживает „шифры”. Даже самый привычный жест может означать духовный акт. Дорога и движение по ней способны приобрести религиозную значимость, так как всякая дорога символизирует „дорогу Жизни”, а всякое движение — „паломничество”, странствие к Центру Мироздания»[3]. Ну да я и хотел двинуться пусть не к самому Центру Мироздания, но к центру Леса трех рек. Лес трех рек тоже в каком-то смысле мироздание. И к шифрам, знакам я всегда старался быть внимательным. Но невозможно все время сверяться с этим компасом. Увидеть бы сразу радугу. Мирча Элиаде указывает, что на шаманских бубнах рисовали радугу, она и была мостом из профанного мира в священный[4]. И тогда бы я знал, что вот она — настоящая дорога…
Перемычка, переход или переправа. У Проппа именно так называется глава в его книге «Исторические корни волшебной сказки». Надеюсь, вы не забыли, что последнюю книгу цикла «Лес трех рек» я хочу написать в жанре сказки. За материалом для нее я и отправился в этот поход. Но никаких сказочных выдумок я себе не позволяю. Это вполне реалистический отчет о походе. И в нем, походе, естественно и без всяких подтасовок возникали любопытные моменты, которые можно толковать по-всякому. Я толкую их в соответствии со своими предпочтениями, со своими взглядами на мир. Коротко говоря, мир представляется мне загадкой. И для отгадывания здесь хороши и наука, и религия, поэзия и музыка. Но уже могу подвести и некоторый итог моим наблюдениям, полувековым странствиям. Главный движитель этих странствий, литературных опытов был таков: миролюбование. Сызмала хотелось утолить эту страсть. И я ее утолял, странствуя, сочиняя книжки. И эта страсть не прошла, она все еще владеет мною. Звездное небо все так же вызывает благоговение, восход солнца — радость. Мир стоит этого.
Итак, Пропп пишет, что «Переправа в иное царство есть как бы ось сказки и вместе с тем — середина ее. (…) Переправа есть подчеркнутый, выпуклый, чрезвычайно яркий момент пространственного передвижения героя»[5].
Далее он замечает, что способов переправы было немало, герой превращался в животное, птицу или сам садился на птицу, коня, на ковер-самолет, герой надевает сапоги-скороходы или переправляется на летучей лодке или просто на лодке, но — при помощи перевозчика. Да, у героя обычно есть помощник какой-нибудь, тот же волк или птица, старичок какой-нибудь. Я уже знаю своего помощника — это язык. И девиз этого помощника взят у Даля: «Что знает, все скажет, и чего не знает, и то скажет». И, пускаясь в путь, я всегда жду, что же он скажет, чего я не знаю.
Ну, вот, средство передвижения, упомянутое Проппом, есть, помощник тоже имеется. А забавный пример приводит Владимир Яковлевич: «Сел Иван — русский богатырь на бобра и поехал через море, переехал и слез с бобра». Бобры тут, кстати, всюду. Дальше их будет больше. А море я переплывал вчера — «Море» Дебюсси. Впрочем, на самом деле лодку гнал по озеру — Селигеру. Просто слушал любимого француза.
Да, а Пропп упоминает и зашивание в шкуру, — а ее подхватывает птица; и коня, и снова лодку: «Вдруг лодка поднялась по воздуху, и мигом, словно стрела пущенная, привезла их к большой каменистой горе». Лодка у меня не летучая, хотя порой и борзо бежит в мелких серебряных волнах среди отражающихся в воде облаков.
И вот еще хочу процитировать Проппа. Он пишет, что в русской сказке тоже является свой перевозчик Харон, который предупреждает героя: «Есть на пути три реки широкие, на тех реках три перевоза: на первом перевозе отсекут тебе правую руку, на втором — левую ногу и на третьем — голову снимут». Пропп объясняет, что это напоминает обряд посвящения, в подобном обряде зачастую посвящаемый травмировался. Меня здесь интересуют три реки. Наше дело-то так и называется: Лес трех рек. Эти реки, их истоки я прошел. Исток Волги, Западной Двины и Днепра. Рук мне, слава богу, никто не отрубал. Определенные трудности да, были. На Западной Двине нахлебался воды, перевернувшись, может, и каких-то и летейских, как говорится, вод чуток отпробовал. Прошел ли я посвящение в эти Три реки? А вот будущие события это и покажут. Ведь ради чего надо было сказочному герою преодолевать путь с тремя реками? Чтобы попасть в иное царство.
Туда я путь тоже и держу.
3
Нет, это еще не тридесятое царство, но аура, как говорится, соответствующая, — соответствующая моим толкованиям о смычке и переходе. Под утро я все-таки загляну в чаемое пространство запредельного. А пока смотрю на луну, греюсь у костра. Луна — гигантская.
Надо сказать, что в сказках, как отмечает Владимир Пропп, путешествие в тридесятое царство означает путь в потустороннее, смертный путь, посмертный опыт. Оказывается, преимущественно все сказки — об этом.
И меня это очень удивило то, что все путешествия сказочных героев — путешествия в мир мертвых. Пропп открыл глаза на подлинную основу сказок. Оказывается, в сказках проговаривается опыт древних времен: прежде всего это обряд посвящения. Вообще сказки — хранилище, кладезь сведений о старине. На что указывает Пропп: «Бывает, что хотя сказка и восходит к обряду, но обряд бывает совершенно неясен, а сказка сохранила прошлое настолько полно, верно и хорошо, что обряд или иное явление прошлого только через сказку получает свое настоящее освещение». И может статься, замечает Пропп, русская сказка древнее греческого мифа.
Итак, многие сказки запечатлели обряд посвящения. Этот обряд всегда связан с лесом. Третья глава книги Проппа «Исторические корни волшебной сказки» называется так: «Таинственный лес». Посвящение всегда связано с лесом. На краю этого леса пограничная, так сказать, застава: избушка на курьих ножках, в коей обитает начальница границы — Баба Яга. Она охраняет путь в царство иное, в царство смерти. Но, как правило, помогает герою, испытав его каким-либо образом, заставив пасти ее диких лошадей или перебирать зерно.
На краю леса, как мы уже говорили, стоит та самая избушка на курьих ножках. И тут герой должен продемонстрировать словесное умение, речь так, чтобы избушка повернулась к нему передом, к лесу задом. И вот одно из этих магических присловий: «Избушка, избушка, повернись к лесу глазами, а ко мне воротами: мне не век вековать, а одна ноць ноцевать. Пусти прохожего».
Ну, у вашего покорного слуги присловий хватает, около двадцати двух книг. Правда, можно владеть множеством присловий, а одного, магического, заветного слова, открывающего двери и миры, и не знать.
Есть ли у меня такое слово? Слово-ключ?
Трудно сказать про слово… А вот звук заветный в этом странствии я услышал, получил. О чем еще расскажу.
А пока… пока я тоже кое-что обрел, вот на той стоянке, от которой недавно и отчалил. Сейчас об этом скажу. Но прежде надо закончить обзор сведений Проппа о сказке как свидетельстве путешествий в мир мертвых.
Ивана Баба Яга еще не видит, но чует и фукает, мол, русским духом пахнет. Да, ибо Иван живой человек, а мертвецам запах жизни противен. И наоборот. Дальше Баба Яга начинает допрос, но Иван ее прерывает и требует сперва напоить-накормить. И бабка смиряется и кормит его. Пропп цитирует одну из сказок: «Вот дура я, стала у голодного да у холодного выспрашивать».
Еда имеет ритуальный характер. Это приобщение к миру мертвых. Пропп упоминает верования маори, по которым «даже переправившись через реку, отделяющую живых от мертвых, еще можно вернуться, но кто вкусил пищи духов, тот не вернется никогда».
А я ничего и не вкушал на том берегу, кроме своего ужина и завтрака. Правда, калины попробовал… Ладно, не будем утрировать.
Иван вкушал, и в этом его необычайная сила, мол, да нарушу я все запреты, не боюся. Потому, говорит Пропп, Баба Яга сразу притихла, даже поклонилась ему.
Что происходит дальше? Герой получает какого-нибудь помощника, птицу, коня, волка, и устремляется уже в иное царство, в тридесятое царство, в царство мертвых. Мне больше всех сказочных помощников по душе серый волк. В странствиях доводилось видеть волков два раза. Первый раз мы ранним утром по росным травам и кустам возвращались с другом Мишкой Малаховым с рыбалки на Днепре в Местности и внезапно замерли-обмерли: на взгорке увидели взбежавших туда двух прекрасных волков, их серая шерсть казалась пушистой, хотя ведь и они, как и мы, пробирались по росам, может, снизу их шубы и подмокли, но сверху — пушились; они стояли рядом друг с другом, наверное, волк и волчица, а может, как мы — два товарища; стояли и смотрели внимательно и спокойно на нас, — посмотрели-посмотрели да и легко полетели средь трав и кустов прочь, мигом скрылись. Как же они были хороши!
А первый раз волка мы увидели с другим товарищем, Генкой Тереховым, на Байкале, возвращались из двухдневного похода по льду озера-моря и уже под вечер, в наступающих сумерках узрели великолепного серебряного крупного волка, убегавшего средь мощных кедров и сосен в глубь тайги, видимо, он промышлял на льду да заслышал нас. Вот, когда читаю про сумасшедший полет Ивана на сером волке над лесами и горами, всегда вижу того байкальского серебряного волка. В этой сказке все чудесно: царский сад, перо жар-птицы, что освещало царские покои, конь златогривый, Елена Прекрасная, но прежде всего — серый волк, заевший коня Ивана-царевича, а после пожалевший о том и много помогавший царевичу, так что когда они прощались после своего путешествия в запредельные края, Иван-царевич заплакал горько по сером волке и поехал в путь свой с прекрасною королевною.
Мне волк так нравился, что одного из героев романа «Родник Олафа», волхва, назвал я Хортом, так в древности именовали волка. Правда, Хорт этот не столь добр был к главному герою, мальчишке Спиридону, и собирался принести его в жертву во время языческих радений на горе, а как не получилось, то и потом хотел зарезать его над родником, из коего вытекают три великие реки, смешать чистую ребячью кровь с водами и своими молитвами, чтоб растекались они по всей недавно крещенной Руси. Да уже в самых верховьях Днепра путь им преградил медведь.
Помощь птиц, зверей сказочному герою Пропп объясняет тем, что это тотемные предки.
Рассказывая о сером волке, Иване-царевиче, вспомнил я и свою жар-птицу.
Как пушкинский рыбак, закинул невод, тащу: есть рыба! Но невод потерялся… Вдруг из моря — птица, странная, похожая на птицу гамаюн с городского герба, красно-рыжая, пегая, длиннохвостая. Слежу за ней. Птица куда-то быстро, быстро идет. Идет, идет — побежала. Я — за ней. Ах, ты! Раз! — подхватываю перо. И тут-то понимаю озаренно: жар-птица!
Гонюсь за ней дальше.
Два! Еще одно перо мое. Но не отстаю, бегу. Мне необходимо еще одно. Бегу за ней по тополевой аллее. И откуда-то издалека сзади меня окликают. Но я бегу за молчаливой стремительной птицей. И тут она роняет последнее перо. Мое! Мое!..
Это один давний сон.
Пропп пишет, что Кребер, исследовавший религию индейцев в Калифорнии, утверждал: «Самый обычный путь приобретения шаманской силы в Калифорнии — это видеть сны. Дух, будь ли то дух животного или местности, солнца или другого предмета природы, умерший родственник или совершенно бестелесный дух, навещает будущего шамана в его снах, и установившаяся между ними связь есть источник и основа силы его».
Писательство в какой-то мере тот же шаманизм. Кропание текста можно сравнить с камланием. В это время точно пребываешь в состоянии необычном, в состоянии измененного сознания, как принято говорить. И мне очень понятны эти речи о снах, дающих силу. Почти во всех моих литературных работах есть сны или отголоски снов. Например, тот же Хорт мне приснился. В октябрьскую грозу заночевал я на Воскресенской горе в Местности и увидел сон о дружинниках на лошадях, в кольчугах, шишаках, с мечами и копьями, приехавших к этой же горе с наказанием схватить ее служителя, волхва.
Сны я прилежно записывал издавна. И даже написал целую книгу «Телевизор снов, или Разговоры со щеглом», обильно снабженную черно-белыми сновидческими фотографиями. Не знаю, возможно, из-за фотографий, их обилия, ни один издатель не отваживается выпустить эту книгу в свет.
Пропп сны тоже поминает — как сказочное испытание: «Смотри же, — говорит ему волк-самоглот, — чур не спать! Если уснешь — сейчас тебя проглочу!»
Сон выдает живого в мире мертвецов, ведь мертвецы не спят. Но сами мертвецы живым в снах и являются. Вообще сказка очень напоминает сон. И лес как сон. «Самый лес — волшебный и вызывает неодолимую дремоту».
Архетипический Лес трех рек, возможно, тоже окажется наполнен снами, а точнее — сказками и былинами.
Мне этот лес и предстал на заре возле запертой речки, текущей обратно.
Сказочный герой из своего путешествия в тридесятое царство возвращается с какой-нибудь баснословной добычей: царевной, жар-птицей, златогривым конем, мечом-кладенцом, живой-мертвой водою, скатертью-самобранкой, молодильными яблочками, волшебной книгой. Вот последнее приобретение мне по душе. Все мои путешествия — за книгой.
А что же я приобрел на последней стоянке?
4
Мое путешествие в тридесятое царство не полет Ивана-царевича на сером волке. И полученный дар много скромнее. Но для меня очень важен. Под утро, лежа в палатке, в пуховом спальнике, уже окончательно проснувшись и слушая тишину леса, реки, я внезапно узрел то, ради чего и затеял этот октябрьский поход: Лес трех рек, зависший над озерной гладью. Видение было быстрое, яркое, чудесное. Ошеломленный, я продолжал лежать в спальнике. Не мог поверить, что так скоро и неожиданно все произошло. Ведь это было всего лишь третье утро похода. Третье? Или тридцать третье? Если считать с первого дня этого хождения за три реки… Мне сразу вспомнилось то августовское утро, с которого, как я полагаю, все и началось. Я встречал восход солнца на Воскресенской горе, смотрел, как оно вкатывается в ольховые ворота на краю заросшего одичавшего поля, а потом воспаряет над далекими лесными горизонтами. И тогда-то и помыслил об истоке Днепра, к которому так и не сумел взойти по воде на байдарке от Смоленска, — помыслил-представил Днепр, падающий из леса. А теперь я этот лес и увидел. Но уже лес не одного Днепра, а еще и Волги, Западной Двины.
Ну, подумаешь! «Свершение»!.. Да. Вообразить Лес трех рек над озерной гладью я бы не смог, сидя за компьютером. Это и есть живознание.
Архетипический ли это образ леса?
И я вылез из палатки, заиндевелой от ночного морозца, как и все травы вокруг, кусты. Сквозь листву уже золотилось солнце. Оно согревало меня, когда я выгребал обратно, живым мячиком катилось впереди байдарки — и разбилось вдребезги на волнах озера, сверкнуло далекой маковкой церкви, возле которой набирал чистую воду… Туда я и направился, чтобы пополнить запасы воды и уйти в просторы Селигера.
Плавание по солнечному озеру вызывало в памяти речения одной из лучших былин — о бедном гусляре Садко. Фортуна отвернулась от этого жильца Новгорода, перестали его слушать, приглашать на пиры. Вот он и выходил на берег Ильменя, садился на камень да наигрывал себе и озеру… Тут вспоминаются какие-то картины древнегреческие, кифаристы на брегах морских, что-то в духе Арнольда Бёклина… Правда, кифаристов у него я что-то не нашел, а вот Сафо с лирой есть, поэтесса сидит в камнях среди деревьев спиной к зрителям.
Но именно беклинский настрой здесь подходит. У него много картин с морем, островами, резвящимися в волнах нереидами и пузачами, обросшими шерстью.
Скоро и наш былинный герой, новгородец Садко, погрузится в этот таинственный подводный мир. Но сперва он получит дар от морского царя: три золотоперые рыбки. Любопытно, что рыбки не в золотой чешуе, а именно в золотых перьях, так ведь надо понимать слова былины?
Ай закидывали тоню во Ильмень да ведь во озери,
А рыбу уж как добыли — перья золотые ведь[6].
Я тоже во сне закидывал сеть и вылавливал рыбу, но не золотоперую, а вот птица из воды вдруг выбежала на берег — точно золотоперая. И забогатеет Садко, возведет палаты белокаменные, изукрашенные солнцем и звездами, точно какой-нибудь поп-музыкант, Игги Поп или Пол Маккартни. Да, ведь три золотперые рыбки-то были гонораром от морского царя, благодарившего гусляра за его наигрыши на бреге озерном, мол, у него, царя, аккурат пированье происходило в эти три дня, и больно всех позабавила его музыка. Жаль, но у Римского-Корсакова в опере «Садко» гусли не звучат. Вместо гуслей — оркестровая имитация во фрагменте «Заиграйте, мои гусельки!» из второго акта оперы. Просто настоящие гусли будут звучать слишком камерно, вот в чем дело. Но зато торжествует музыка дивная симфоническая, завораживающая увертюра, «Пляски рыбок», «Шествие чуд морских», грозная «Песня варяжского гостя», которую мощно исполнял Шаляпин. Интересно, что в чем-то опера повторила судьбу ее героя: поначалу не заладилось. Первое прослушивание не сулило ничего хорошего. Директор императорских театров и прочие начальники сцены отнеслись холодно к творению, а Николай Второй вообще вычеркнул оперу из репертуара. Но не таков был морской царь… то есть царь несколько иной стихии — железнодорожных путей, магнат Савва Мамонтов. Он способствовал постановке в Московской частной опере. И — полный успех. Нет, нет, что ни говорите, а минуй нас единоначалие, да здравствует разнообразие и парламент. Ну, то есть Дума, Дума опять же многообразная и не похожая на казарму. Тогда и культурная жизнь будет многоцветной и свободной.
Дыхание морской стихии композитор сумел живо донести до публики в полумраке зала, — ведь он был потомственный мореход и успел побороздить немало морских просторов гардемарином на клипере: в три года совершил кругосветку.
И не могу не упомянуть такого факта из его «Летописи моей музыкальной жизни». В феврале 1863 года клиперу «Алаз» велели от брегов туманного Альбиона, где тот пребывал продолжительное время, следовать в Балтику к поднявшей очередное восстание Польше и сторожить подходы к ней, чтобы никто не мог доставить туда оружие. «Несмотря на тайное сочувствие в молодых сердцах некоторых из нас, т. е. членов гардемаринской каюты, делу, казавшемуся нам правым, делу свободы самостоятельной и родственной национальности, притесняемой ее родной сестрой — Россией, волей-неволей, по приказанию начальства нам надо было отправиться служить верой и правдой последней»[7]. В главе, посвященной плаванию по Вазузе мимо бывшего имения славянофила Хомякова в деревне Липецы, мы уже толковали о первом восстании поляков, об отношении к нему Пушкина, славянофилов. И теперь восклицаем: браво, гардемарины! Вам удалось понять то, что не смог уразуметь гениальный поэт и прочие патриоты николаевского образца.
Николая Андреевича Римского-Корсакова прозывали Сказочником. И это нам на руку. Неспроста в странствия за сказкой я и закачиваю на плеер его музыку. Сказок-опер у него достаточно: «Снегурочка», «Золотой петушок», «Кащей Бессмертный», «Сказка о царе Салтане», откуда знаменитый полет шмеля.
Правда, отсутствие гуслей в «Садко» получает внезапное обоснование: современный сказитель Александр Маточкин утверждает, что былины никогда и нигде не исполнялись под звук гуслей. По крайней мере таких свидетельств нет. А накрепко связалось в нашем сознании одно с другим, гусли да былины, благодаря «Слову о полку Игореве». В самом начале речь о вещем певце и музыканте Бояне. Но, правда, автор предупреждает, что теперь-то все пойдет иначе:
Начаться же сей песни
По былинам сего времени,
А не по вымыслам Бояновым.
Мол, Боян растекался мысью, то бишь белкой по древу, бежал серым волком, взмывал сизым орлом. Тут поминаются и другие сказители:
Вам памятно, как пели о бранях первых времен.
Тогда пускались десять соколов на стадо лебедей;
Чей сокол долетал — того и песнь прежде пелась:
Старому ли Ярославу, храброму ли Мстиславу,
Сразившему Редедю перед полками касожскими,
Красному ли Роману Святославичу.
Боян же, братия, не десять соколов на стадо лебедей пускал!
Он вещие персты свои на живые струны вскладывал,
И сами они славу князьям рокотали[8].
Логика этого вступления такова: а мы поведем речь строго, без этих всех чародейств да вывертов и беганья по древу да летанья под облаками, то есть реалистично и кратко. И без гуслей? По мысли современного сказителя, филолога Маточкина — да. Он говорит, что былины сказывались где-нибудь в поле, на охоте в избушке среди леса, у костра, какие еще гусли. Маточкин много ездит по северу. А север, как известно, наше хранилище сказаний и былин. Так вот там нет нигде и, похоже, не было никогда никаких гуслей. Ни древних, ни новых. (А на чем там играл главный герой «Калевалы» Вяйнямейнен? На кантеле, а это родня гуслям, так все-таки на севере были гусли, то бишь кантеле, то есть не для былин, а для рун инструмент?)
У меня в романе «Родник Олафа» есть гусляр Ермила Луч, он родом из городка Лучина, потому и такое прозванье, на княжеском пиру он наигрывает на гуслях и поет, правда, то не былина все же, а просто песня. Выписывал я этого гусляра, конечно, с оглядкой на Бояна:
Как те травы вкруг Ельши-озера, в кои не проплысть,
не попасть.
Ай, только певцу те воды под стать.
Ему озеро раскрывается.
Ай, да лодочку со певцом
Забирает в рукав и выпрастывает
Да в крины те белыя.
В лебединую стаю отай.
И ловитва та зачинается.
В струны гуселек яровчатых лебедей споймать,
Почерпнуть духа дивного да озерного.
Птицы видели, птицы слышали.
И не аз пею, а лебедушки.
С оглядкой и на гусляра Садко. Ермила мой Луч был знаменит в своих краях, его на свадьбы и пиры зазывали и слушали, затаив дыхание, или в пляс пускались, как морской царь под игру Садко. Но одно дело заставить плясать наш честной народ да после чарочки-другой, и совсем иное дело завести царя морского. Да так, что тот давал жару три дня, отплясывал, баламутя глуби морские, топя корабли, громя скалы.
Пропп высоко ценил былину «Садко», считая ее одной из лучших и древнейшей в некоторых частях, — например, в сценах с морским царем. Пропп писал: «Былина о Садко — единственная во всем русском эпосе, где герой получает удачу и одерживает победу благодаря помощи потустороннего существа и обладанию волшебным предметом»[9]. Пропп указывает на некоторые сказочные черты этой былины, что вообще-то не характерно для былин. Но вот география этой былины совсем и не сказочна. «Садко спускается по Волхову и попадает в Ладожское озеро, а оттуда Невой в море. География былины о Садко, в отличие от географии былин киевского цикла, нередко носящей несколько фантастический характер, конкретна и верна».
Но куда же плавал Садко? В некоторых вариантах былины — в Индию. В других — в Золотую Орду. Если в Золотую Орду, то скорее всего он должен был подняться по одной из рек, впадающих в Ильмень, в наш Оковский лес и перевалить на Волгу, а на Волге, в низовьях и стояла столица Орды — Сарай. Правда, если все же Садко — тот самый купец Сатко Сытинец, что, по имеющимся сведениям, поставил в Новгороде церковь Бориса и Глеба[10], то столицей в то время — в 1167 году — у монголов был совсем другой город… да и не было никакой еще столицы, потому что Чингисхану, создателю империи, тогда было 8 или 5 лет и жили они, кочевали по степям у рек и гор.
Зная, что в моем походе произойдет дальше, я и подбираю факты, точнее будет сказать, направляю луч своего фонарика туда, куда нужно. Ведь наше мировоззрение именно подобными действиями и создается. Свет и тени, вот и все. Без фонарика нам грозит хаос или всеведение, коего наш разум вынести вряд ли сможет.
О музыке Оковского леса я раздумывал давно. На разных этапах моего путешествия была сильнее то одна, то другая музыка. Это были даже иноплеменные композиторы, например, француз Дебюсси с его «Послеполуденным отдыхом фавна» и симфонической поэмой «Море». Бах. Вагнер. Но прежде всего скрябинские «Поэма экстаза», «Прометей» и «Предварительное действо». Да нет, вскоре стало понятно, что грандиозность и космическая возгонка… даже не могу подобрать определения: возгонка чего? Чувств? Сил? Представлений? В общем, космический скрябинский вихрь Оковскому лесу не годится. Уж «Времена года» Чайковского ближе. Хотя и в «Предварительном действе» много созерцательных пассажей…
Созерцательность и мощная ширь — во «Втором концерте» Рахманинова. Это точно музыка озерных далей истоков Западной Двины и Волги, ведь в истоках этих рек озера: Охват-Жаденье, Большие и Малые Верхиты, Стерж, Вселуг, Пено.
А сам лес — это скорее всего музыка Римского-Корсакова, увертюры его сказок, «Похвала пустыне» из «Китежа…»:
Ах, ты лес, мой лес, пустыня прекрасная,
ты дубравушка, царство зеленое!
Что родимая мати любезная,
меня с детства растила и пестовала.
Ты ли чадо свое не забавила,
неразумное ты ли не тешила,
днем умильные песни играючи,
сказки чудные ночью нашептывая?
Птиц, зверей мне дала во товарищи,
а как вдоволь я с ними натешуся,
нагоняя видения сонные,
шумом листьев меня угоманивала[11].
Тут, конечно, слышна «Голубиная книга», стих «Иоасаф-царевич и пустыня»:
Во дальней во долине
Стояла прекрасная пустыня.
Ко той же ко пустыне приходит
Молодой царевич Осафий:
«Прекрасная ты, пустыня,
Любимая моя мати!
Прими меня, мать-пустыня»[12].
Из творения Римского-Корсакова не только образ лесной пустыни мне в подмогу. Когда я впервые узнал о древнем граде Вержавске, что когда-то стоял среди лесов и всхолмлений к северо-западу от Смоленска и пропал то ли в конце 16, то ли в начале 17 века, так сразу и подумал о Китеже. Побывав там, только убедился в верности сопоставления: место дивное, задумчивое, высокий длинный холм меж двух озер, с коего открываются виды лесных бесконечных поистине былинных далей. Очарованное место. Там-то и надо слушать великое творение Николая Андреевича Римского-Корсакова «Сказание о невидимом граде Китеже и деве Февронии». Да, там или на Светлояре. Ведь, как пишет исследователь творчества и жизни композитора И. Ф. Кунин, «при отдельных, довольно редких и частных удачах, при порою великолепном исполнении образцового сценического воплощения „Китежа” еще не было. Это дело будущего»[13]. Да и возможно ли вообще образцовое воплощение, спросим мы. Любая сцена, все эти софиты, костюмы, шевелюры, поскрипыванье кресел, покашливанье — вредят восприятию любой музыки, и уж тем более такой… такой… музыки? Не знаю, как это назвать. В «Китеже» свершаются дела дивные. «Китеж» настоящая мистерия, то есть, как толкуют это определение: таинство. Мирча Элиаде любил другое определение: иерофания, проявление священного, от греческих слов: священный и светоч. Тогда мы бы решились определить создание Римского-Корсакова как мелофания, производное от греческого «мелос», напев, мелодия и светоча. На всякий пожарный посмотрел, нет ли уже такого определения? На русском — нет. Так что вводим это понятие, не столько из подражания Мирче Элиаде, сколько из желания дать наиболее полное определение тому, что сотворил Николай Андреевич Римский-Корсаков. Музыка его «Китежа» светоносна. Да и как бы иначе он сумел изобразить град, ставший невидимым по общей молитве китежан? Град, чье отражение — а он не погрузился в воды Светлояра, как принято думать, а исчез из виду, стал невидим, но — отразился в водах озера, так вот и отражение это узрели воины-степняки, что повергло их в ужас и заставило бежать, а деву Февронию и ее товарища по пленению Гришку Кутерьму — изумило и преобразило, но каждого на свой лад: дева вскоре вошла в этот град, а запутавшийся Гришка, чем-то напоминающий некоторых героев Достоевского (тварь ли я или имею право? а, ты полюби нас черненькими и т. д.), Гришка этот, начавший видеть среди еловых лап сатанинские образы, повредился разумом и тоже, как те степняки, пустился в бега. А дева Феврония, кротость и смирение, всепрощение христианское во плоти, ничуть и не испугалась видения града, уже не в водах, а на земле… или чуть над землей. И осмысленного пения птиц Сирина и Алконоста.
Должен признаться, что меня это поразило. Вот неожиданное явление этих птиц. Я их хорошо себе представил: человеческого роста, с длинными носами, большими птичьими глазами… И мне стало немного не по себе. Все-таки сказать, что облик этих птиц был лучезарным, привлекательным, я не могу. В памяти всплывали какие-то персонажи средневековых европейских миниатюр, затем и герои Босха. Пожалуй, эти Алконост и Сирин были даже в шляпах и плащах. Ну да, как же не поежиться, ежели Алконост Февронии пропел:
Укрепись надежею,
верой несомненною:
все забудется,
время кончится.
Жди, рабыня Божия,
жди покоя тихого.
А когда она поинтересовалась, кто это с ней говорит (в либретто ремарка под «Алконостом» — «за кулисами»), тот ей ответствовал:
Есмь я птица милости,
Алконост зовомая.
А кому пою,
тому смерть пришла.
Нет, наверное, неспроста композитор не вывел этих птичек из-за кулис сразу, а только потом, уже в граде сияющем, где было чему подивиться и другому.
Впрочем, дева Феврония их нисколько и не испугалась:
Ай же, птица недогадлива!
Чудеса такие видевши,
умереть уж мне небоязно,
и не жаль житья сиротского[14].
Однажды после выставки пошел я мимо библиотеки с памятником Достоевского дальше по мосту, раздумывая об увиденном, — а это была ретроспективная выставка польской живописи в музее им. Пушкина. Работы 1880 — 1939 гг. Вот Ян Цибис «Primavera» 1934 г. — девочка-подросток, худое тело, но в лице и особенно в руках с длинными пальцами уже чувствуется светская львица, красавица. У Рафала Мальчевского широкомасштабные полотна детского пространства. Пространство ностальгии, пространство мифа, телесное пространство. Апофеоз пространства. В этом суть живописи: телесность пространства. Живопись нам мать, фотография — мачеха. В пространстве живописи наша родина. В пространстве фотографии мы чужаки… И тем временем дошагал до Красной площади. А там два дельца с беркутом и двумя обезьянками в джинсах и клетчатых рубашонках. Обезьянки в джинсах и рубашонках. Да, впрочем, и дельцы, как две порядочные обезьянки — в одежде, не голые. Приглашают фотографироваться. У беркута глубокий лютый взгляд.
— Ему в небе место, а не здесь! — не выдержал я.
— У него крыло перебито, — сразу отвечает один из них, человек.
— Что-то не видно.
— Клянусь!
— Да-а, крыло… черт… Что у кого перебито, неизвестно еще, — не поверил я.
Но они, эти двое в одежде, не обезьяны, то есть ученые все-таки классифицируют их и нас всех как высших приматов, узконосых обезьян, так вот они уже суетились вокруг пожелавших сфотографироваться с обезьянами.
Мы обменялись с беркутом взглядами.
А через несколько дней во сне появляется совсем другая птица, крупная. Ее хотят подстрелить, но я удерживаю этих людей. Птица опускается, она ростом с человека. У нее тяжелые синие крылья. Она глядит прямо на меня — и вдруг начинает грозно наступать. Тогда и я вскидываю свое оружие. Птица в гневе проходит мимо. Я понимаю, что сглупил, бегу за ней, молю о прощении. Наконец она резко останавливается, оборачивается и кладет крылья мне на плечи и целует меня в лоб.
Как это возможно? Что такое поцелуй птицы?.. Если, конечно, это не персонажи с картины В. Васнецова «Сирин и Алконост. Птицы печали и радости», птицы с девичьими лицами, пышными волосами. Приснившаяся птица была совсем другой. И в опере Римского-Корсакова они представились иными, почти как у Высоцкого:
Птица сирин мне радостно скалится,
Веселит, зазывает из гнезд,
А напротив тоскует-печалится,
Травит душу чудной алконост.
В опере Алконост и Сирин выходят из-за кулис, когда Феврония с княжичем Всеволодом вступают в Китеж. Точнее, они не выходят, а, как указывает в ремарке сам композитор: «Сирин и Алконост — райские птицы с неженскими ликами — поют, сидя на спицах»[15]. Это вразрез с картиной Васнецова, да и с представлениями туриста посреди озерных просторов, раскинувшихся на макушке русского мира. В одной из постановок оперы эти две птицы выглядят как гигантские пугала, склонившиеся над распростертой девой Февронией. Нет, это уже перебор… По-моему, тут вообще не надобно ничего изображать, вот с того момента, как Феврония и ее суженый Всеволод вступают в Китеж. Здесь царит мелофания. И надо просто раствориться в ней.
5
Музыка — живая субстанция. Звучит музыка — звучит жизнь. Никогда слову не достичь этой жизненности. Впрочем, в соединении с музыкой, наверное, это возможно. Не это ли прозрение и привело Римского-Корсакова… нет, как-то плохо сказалось, лучше так: светоч некий указал ему путь, высветлил его, и это был путь оперного композитора. Даймон нашептывал Сократу: играй на флейте, а Римскому-Корсакову: сочиняй оперу. И он создал свою первую оперу «Псковитянка». Пересказывать ее нет смысла. Достаточно здесь лишь обозначить время действия: правление Грозного: залив кровью Новгород, царь идет к Пскову — и вступает в град. Я много собирал сведений об этом времени (дабы лучше понять и изобразить век 17, Смуту), стараясь глубже погрузиться в эпоху, в том числе смотрел и фильмы. Но, только слушая «Псковитянку», по-настоящему ощутил величие и ужас той старины. Это был, так сказать, внутренний фильм: держал перед глазами либретто и слушал, — и неотразимые картины вставали пред мысленным взором.
До этого с таким же пристрастием внимал только операм Вагнера, и Вагнер произвел на меня огромное впечатление, а вот Римский-Корсаков — нет. Но тут, на Селигере, истина восторжествовала. Оперы, музыка Римского-Корсакова ниспадают тем самым сияющим потоком, который мне давным-давно привиделся, только уже не потоком одной реки, а трех рек: из леса, зависшего над слепящей озерной гладью.
И все это закономерно. Портрет Вагнера в знаменитом берете на фотографии кабинета Римского-Корсакова. Тетралогию Вагнера сравнивают с тетралогией Римского-Корсакова, называя последнюю тетралогией солнечного культа, славянской тетралогией[16].
Славянская тетралогия вот: «Майская ночь», «Ночь перед Рождеством», «Млада», «Снегурочка».
Из прочитанного о Римском-Корсакове яркой и удивительной мне показалась статья И. А. Корзухина «Римский-Корсаков и Вагнер», опубликованная в 1910 году. Не монография, не книга серии ЖЗЛ, а небольшая, в общем-то, статья. Стало любопытно, кто же автор. Установить удалось не сразу.
Журналист? Музыкант? Писатель?
Ученый, выпускник Горного, изучавший теорию и практику рудного и литейного дела, автор «Горноразведочного дела» и ряда учебников для студентов Горного, а также капитальной монографии «Механическая обработка (обогащение) полезных ископаемых». Просто Иван Алексеевич очень любил музыку. И не понаслышке знал ту же Германию, что и сказалось в упомянутой статье, в которой он сравнивает не только творчество обоих великих композиторов, но и набрасывает, так сказать, штрихи к портретам великих народов — русского и немецкого. Последнее замечание вполне уместно, ведь Иван Алексеевич был сыном живописца Алексея Корзухина, чьи работы можно видеть в Русском музее, в Третьяковке. Названия его картин говорят сами за себя: «Возвращение с войны», «Пьяный отец семейства», «Сбор недоимок», «Поминки на деревенском кладбище», «В монастырской гостинице», «Петрушка идет», «Крестьянские девочки в лесу», «Возвращение с сельской ярмарки» — на последней веселый мужик вышагивает по дороге с балалайкой, за ним старик и еще мужик, и что-то в этом шествии есть грозное, как-то не очень хотелось бы повстречаться с этой многоногой троицей — того и гляди пустится вскачь, как тройка Гоголя, да и сшибет прохожего. Автор хорошо знал своих персонажей, родился он в семье горнозаводского крепостного на Урале. То же и его сын — Иван, пошедший по стопам деда-горняка.
Иван Алексеевич бывал в экспедициях на Северном Кавказе, на Урале, на Чукотке, — и его прозвали Русским аргонавтом.
После 1917 он уехал в Данию, Германию, потом в Японию, откуда умудрился снова предпринять экспедицию на полюбившуюся Чукотку. В конце концов горный инженер обосновался в Мексике. Будучи профессором Национального автономного университета, он обучал тамошних геологов, открыв первый инженерно-нефтяной факультет, написал большой труд по геологии нефти в четырех томах. Раз эти тома не нужны были родине, он делал это там. Умер Иван Алексеевич в 1931 году.
Так вот статья аргонавта о лучшем русском музыкальном маринисте и сказала мне едва ли не больше других прочитанных книг, посвященных композитору. Ну, по крайней мере, ярко высветила многое в духе музыки Римского-Корсакова, высветила главное. Горный инженер ставит музыку выше любых других искусств: «Ни Гёте, ни Гюго, ни Пушкин, не говоря уже про величайших философов, конечно, не облагодетельствовали своими произведениями такого числа людей, как Бетховен и Шуберт. Причина этого кроется в способе воздействия, так сказать в языке воздействия. Музыка понятна всем. Она не требует ни переводчиков, ни образования. Эмоциональное значение ее бесконечно»[17].
Воздействие музыки Вагнера на немцев было столь значительно, что способствовало наряду с другими причинами объединению Германии. А это уже явная — мелофания, разве нет? Проявление сакрального в музыке. В статье сразу сопрягаются оба титана: Вагнер и Римский-Корсаков. И автор задается вопросом о воздействии музыки нашего соотечественника в том же направлении. Но замечает, что объединяться в те времена никому в России и в голову не приходило, кроме славянофилов, жаждущих объединения всех славян. Римскому-Корсакову такие идеи были явно близки, утверждает автор, взять хотя бы оперу «Млада», в коей действуют полабские славяне, а в других операх — не просто русские, а первобытные славяне, еще не разделившиеся друг от друга под влиянием политических обстоятельств.
Горный инженер как будто отправляется в экспедицию — не на Чукотку, а на просторы нашей прародины. Проводником у него — музыка. По пути он замечает, что другие композиторы, например, Чайковский, занимались буквально обогащением полезных ископаемых, ну, он выражается по-другому, но суть такова: современный русский человек у них дан в наслоениях иных культур. Римский-Корсаков в тигле своего таланта выплавлял беспримесную породу, добытую во мгле веков. И она засверкала солнцем «Снегурочки», звездами «Ночи перед Рождеством» и «Майской ночи», танцем золотых рыбок «Садко», волшебным светом светлячков, изумительным полетом шмеля, песенкой белочки, хорами «Китежа», нежно-хрустальным пением Снегурочки, морскими волнами «Шехеразады», просторами фортепианного концерта, песнями и плясками птиц, — а песенка снегиря, жившего у Римских-Корсаковых, стала одним из лейтмотивов Весны.
По сути, то же делал и Вагнер — выплавлял, да, «Золото Рейна».
И Корзухин берется сличить оба слитка. И каковы же результаты?
Наш слиток полновеснее, «богаче».
Во-первых, Восток. У Вагнера он напрочь отсутствует. А ткань музыки Римского-Корсакова то и дело сверкает и переливается восточными прядями. Например, ария Весны в «Снегурочке». В этой арии слышны отголоски итальянской и восточной музыки. И Восток всегда близок, его веяние всегда ощутимо в музыке Римского-Корсакова, а порой и полновесно звучит, как в «Шехеразаде».
«Со славянами дело обстоит совершенно иначе: последние арийцы, выброшенные Востоком в Европу, — славяне, в сущности говоря, никогда не теряли связи с востоком. И вся, как доисторическая, так и историческая жизнь их всегда была теснейшим образом переплетена с жизнью их соседей — тех или иных восточных народов».
Во-вторых, Римский-Корсаков более естествен. Он не провозглашал никаких теорий и не пытался следовать им. И вообще отличался скромностью, оптимизмом, чего не скажешь о его немецком собрате.
В-третьих, творчество Римского-Корсакова питали песенные родники России, в его творениях часто звучат подлинные народные мотивы, песни, в том числе и восточные. Вагнер черпал народность в литературных памятниках.
Тут, конечно, можно, наверное, и поспорить с Корзухиным. Все-таки Вагнер жил и дышал воздухом Германии, а дух нации буквально и витает в воздухе, и хотя бы возгласы валькирий «Heiahha! Heiaha!» и еще так: «Hojotoho! Hojotoho!», несущихся на небесных конях, а позади у каждой мертвый воин, — эти возгласы и образы жизненны. Напевы народа тоже разлиты повсюду.
Корзухин разбирает и другие специфические особенности произведений Вагнера и Римского-Корсакова, мы не станем их пересказывать, чтобы оценить эти особенности, надо владеть музыкальной грамотой. Горный инженер убедительно доказывает, что сияние этих двух вершин вовсе не затмевают друг друга, хотя сполохи вагнеровских творений и видны на русских склонах — так же, как, допустим, отсветы творений Листа или Бетховена можно явственно различить в сверканье рейнского злата.
Но каков горный инженер! Попробуйте сыскать такого в современной России. Ау…
Сказанного уже достаточно, чтобы понять: источник трех великих рек, родник, к которому восходил немой мальчик Спиридон из Вержавска, слепит солнечным блеском музыкального ключа в дланях длиннобородого композитора Николая Андреевича Римского-Корсакова. Музыка его лесная, былинная, морская, небесная нам в помощь. Лес трех рек витает над озерными просторами, и взойти в него можно лишь по лествице музыки.
6
Как мы помним, сказочный герой, отправляясь за молодильными яблочками или царевной, конем, жар-птицей, совершал переход в мир другой, в мир иной. «Греки, — замечает Пропп, — по-видимому, первые, которые внесли в иной мир музыку, не магическую музыку флейт и барабанов, а обыкновенную человеческую музыку, что потом держится во всей Европе, от „Аленького цветочка” до ангелов, играющих на скрипках и трубящих у подножья Марии. „Остров мертвых полон звуков, — говорит Дитерих. — В этом городе большинство жителей кифаристы… Также на острове блаженных у Лукиана слышится игра на струнах, и флейта, и хвалебные песни, и даже листья деревьев, движимые ветром, шелестят песнями… Геспериды, сторожащие солнечный сад, исстари называются светлогласыми, певицами”. Здесь вспоминается „поющее дерево” наших сказок»[18].
Лес трех рек, к которому мы подобрались, тоже в некотором роде остров. Остров, парящий в восходящих волнах музыки. И архаический звукоряд Римского-Корсакова здесь царит.
В кронах сосен, елей и берез берега, к которому я причалил, завывал древнейший звукоряд — ветра. То и дело хлестал дождь по палатке и тенту над костром, иногда проглядывало солнце, и я бродил по мхам, осматривался, наблюдал жизнь муравьев. Даже когда дождь прекращался, я не мог собрать скарб, да и отчалить — ветер гнал белопенные волны на мой берег. Но я пока не унывал, слушал эту музыку озерных просторов и леса, сравнивая себя с героем одной вятской сказки, которую упоминает Пропп, что, мол, один солдат в лесной избушке должен был три часа слушать игру на гуслях таинственного существа и не выиграться из ума, то есть не сбрендить от той игры; и солдат не вытерпел и четверти часа и выигрался из ума, — ну а я нет, не выигрывался из ума, внимая скрыпу одного вельми певучего древа у моего лагеря, и внимал былинам в исполнении чудесного чтеца Алексея Багдасарова[19], пытаясь решить уже сейчас, какие из былинных героев будут населять лес моей сказки.
Соловей-разбойник? Пожалуй. Этот персонаж с детства занимал мое воображение. Соловей? Но сколь грозен и даже ужасен. Что за существо? На истоках Днепра, куда поднялся однажды весной, я уже пускался в рассуждения на эту тему, о чем в верхних главах этой книги и писал. Но можно тут и повторить.
Афанасьев, рассуждая о подвиге Ильи Муромца по обузданию Соловья-разбойника, приходит к выводу, что Соловей-разбойник — олицетворение демона бурной, грозовой тучи. Впрочем, Афанасьева именно за это и порицали — за то, что он все мифы славян возводил к тучам да облакам, солнцу и звездам, то есть к небесным сферам. А откуда мифы и явились? Если вдуматься? Вспомним Канта. Его непреходящее удивление законом внутри нас и звездным небом. Скажу и о себе, не обессудьте. На то ведь и живознание, верно? Мое так называемое творчество, считаю, имеет источником тоже небо, облака. В четвертом или пятом классе нам задали сочинение на вольную тему, и я пошел в парк Реадовка в родном Смоленске, взобрался на курган воинской славы и долго созерцал облака, а после и накарябал сочинение про облачных героев, пригрезившихся мне. Получил хорошую отметку за грамотность и еще лучшую похвалу за оригинальность.
Но вернемся к нашим, э-э, соловьям. Афанасьевский разбор мне припомнился однажды в майскую ночь на Воскресенском роднике: соловьи в черемухах не просто пели, а грохотали, вот было такое впечатление, будто некая длань вздымает, да и со всего маху швыряет хрустальные шары на каменную плиту. Спать мы не могли, ни моя Нина, ни я. Слушали, плавая в облаках черемухи, дурея, постигая метаморфозу красоты в нечто противоположное.
Возможно, нечто подобное случилось испытать сочинителям былины про этого Соловья-разбойника.
Разбирая былину об Илье Муромце, Пропп указывает, что на самом деле Соловей вовсе никакой не разбойник: «Слово „разбойник” следует понимать не в буквальном, а в более широком, обобщенном смысле, подобно тому, как слово „вор” в народном языке имеет очень широкое значение. Соловей-разбойник никогда никого не грабит»[20]. В былине говорится, что Соловей-разбойник пребывает на заставе. То есть — это вражеская застава на пути в Киев. И этот начальник, так сказать, заставы, командир сидит на тридевяти дубах уже тридцать годков и никого не пущает ко Киеву. «Такая роль Соловья устойчива по всем былинам. Никакого другого вреда он не наносит. Он не похищает женщин, как змей в былине о Добрыне-змееборце, и он не грабит людей уже потому, что мимо него никто не проезжает». Так что Илье приходится буквально рубиться сквозь чащобу, мостить мосты, чтобы добраться до заставы Соловья. Как выглядит этот начальник заставы? Этот, по сути, анахорет? «Из былин невозможно составить себе ясное представление об облике Соловья. Самое имя его говорит, что он имеет птичий облик, и это подтверждается целым рядом деталей. Он всегда сидит на деревьях, на дубах. Он летает. Слыша, как Илья Муромец мостит мосты, он летит ему навстречу.
И летит навстречу добру молодцу.
И садился он на серый дуб кряковистый».
Ну, можно ли его вообразить? В фильме «Илья Муромец» Птушко этот герой имеет иноземные черты, кривые ноги, башку с залысинами, усы, сросшиеся брови, птичьего в нем нет ничего. А Пропп указывает, что в одной из былин Илья ранит его в правое крыло, а после того привязывает к седлу или кладет его «во тороки», то есть в ременную сетку, как делают с дичью.
То есть Соловей-разбойник мал да удал на самом деле. И в то же время он не мал, «туша страшная», желты кудри. И семья его во человечьем облике. Да, у начальника этой заставы была семья, супружница, девять сынов или девять дочек, а с ними и девять зятьев. Они вроде как люди, но и похожи на звериный выводок, а то и на змеенышей. И они похожи друг на друга. Илья о том вопрошает и получает от Соловья такой ответ:
«Я сына-то выращу, за него дочь отдам,
Дочь-то выращу, отдам за сына.
Чтобы Соловейкин род не переводился».
У Кирши Данилова, первого нашего собирателя былин, молотового мастера уральского завода Демидовых, музыканта и сказителя, как отмечает Пропп, сыновья Соловья умеют обращаться в воронов с железными клювами и хотят заклевать Илью. И все это свидетельствует о древности образа Соловья. Соловей — страж на границе двух миров. В этом смысл его пребывания в лесной чаще. Из оружия у него — только посвист, но такой, что все живое валится замертво, в нем и свист соловья, и змеиный шип, собачье мызганье, львиный даже рев.
Вот Стрибожий внук и есть, а?
Но былина уже не сказка, Илья Муромец едет в Киев, а не в тридесятое потустороннее царство. А вот все же жаль, что в былине и в кино Соловья пришибает Илья до смерти. Как будто и расправляется с архаическим миром…
Ну, а в нашей сказке Соловей-разбойник будет сидеть на заставе и не пущать в небесный Лес трех рек.
Как же мы туда пройдем?
С помощью пароля. В сказках действенно заветное слово. Или несколько слов: «По щучьему велению, по моему хотению…»; «Сивка-бурка, вещая каурка, стань передо мною, как лист перед травою!»; «Избушка, избушка на курьих ножках, встань к лесу задом ко мне передом»; «Катись, катись, яблочко по серебряному блюдечку, покажи ты мне на блюдечке города и поля, и леса и моря, и гор высоту, и небес красоту», — тут уже целый стих из заветных слов намечается.
Но у меня пароль короче, проще, правда для его исполнения надобно одну штуковину достать.
Пароль мой — звук. Позывной странника. Я его и получил на том берегу, треплемом Стрибожьими внуками.
Произошло это неожиданно, рано утром. Пробудившись в палатке, полеживал, потягиваясь, прислушиваясь, нет ли дождя, не утих ли ветер… Как вдруг рядом с палаткой раздался явственный звук — звук варгана!
И сразу смолк.
Короткий, сильный, чистый звук.
Замерев, я подождал, не повторится ли, а не дождавшись, проворно выбрался из палатки, таращась во все стороны. Первой мыслью была догадка о мелодии в чьем-то телефоне: плывут рыбаки, бредут охотники. Но ни среди деревьев, ни за камышами не было ни души. Да и все-таки я успел определить, что звук ниспал, то есть пришел все-таки сверху… Я задрал голову к еловым макушкам. И тут услыхал совсем другие звуки: летели странники озер, тундр и степей — гуси. Записать на камеру я их не успел на этом берегу, а вот раньше, на берегу моей первой стоянки на Селигере, записал и даже заснял. Немного смешно было: до этого отчаливал от пологого деревенского берега, куда меня довез попутчик из Москвы, так вот отчаливал в окружении недовольно гоготавших домашних гусей — ну и подумал на первой стоянке, как услышал гоготанье, что это оттуда, с той стороны и наносит ветром, потом сообразил, что это ведь неблизко… затем мелькнула шальная мысль о тех домашних упитанных гусях, которые зачем-то двинулись сюда по лесу… И вдруг — взмыли, ага! Га-га, го-го! Нет! Это летели с севера дикие странники. Два треугольника.
Сейчас, ранним утром на Стрибожьем бреге, как я поименовал место этой долгой стоянки, я тоже слушал песнь странствий, а вскоре успел и различить в серых сумеречных небесах улетающих птиц… И сквозь эту песнь звучал в памяти необыкновенный аккорд варгана, поистине архаический. Как это могло произойти? Ума не приложу. Не хочу клясться, просто скажу, что не выдумываю. Выдумывать буду в сказке, а это только присказка.
Гуси умолкли, звук варгана не повторялся. Но я понимал вполне, что мне посчастливилось уловить ключевую ноту и этого Леса трех рек и вообще всех моих странствий. Точнее, нот было две. А может, и три. Но не больше.
Варган? Как сообщают, распространен варган был всюду. Варган 13 века найден в Новгороде. Происхождение названия выводят из старославянского варга — рот. Но древнейший варган найден в Монголии. Вот-вот о чем сразу думается, что представляется при звуках этого простого инструмента? Конечно — степь, бескрайние просторы.
И глас степи раздался здесь, на макушке Валдая, ранним октябрьским утром третьего тысячелетия.
Степной аккорд весьма значим в историческом звучании России, об этом нечего и много говорить, и так ясно. То же «Слово о полку Игореве» поет об этом.
Наше поле — та же степь, только уменьшенная. И грусть-тоска, что всегда слышна в стихах или песнях о поле — хлебном или поле трав, — это жаждение иного простора, необъятного, как небо, как степь. И звук варгана — звук воли. Он оказался сокрыт в этом лесу.
7
И я отчалил от Стрибожьего брега, как только внуки этого повелителя небесных воздушных масс притомились гнать волну и раскачивать дерева. Дальше по Селигеру решил не идти. Все-таки октябрь, конец октября не лучшее время для плавания на утлой лодочке по озерным просторам. Вода хладная, ветры суровые, того гляди снег посыплется. Нет, уж лучше пойду обратно, снова поищу речку Селижаровку в камышах, да и покачусь в Волгу.
У меня теперь было все для сказки. Образ архетипического Леса трех рек, позывной. Появлялись и насельники этого леса, вот, Соловей-разбойник… Кто еще? Среди былинных героев меня особенно занимают некоторые, а именно: Святогор, Волх Всеславьевич, Михайло Потык, Вольга, Микула Селянинович, уже упоминавшийся Садко, конечно, Василий Буслаев, ну и калики-перехожие, древние страннички.
Былина про Святогора, наверное, самая старинная. Святогор во многом загадочный персонаж древнего нашего мира. Константин Аксаков называл его богатырем-стихией.
И вот первая загадка: русский ли это богатырь?
Былина вроде бы ясно отвечает:
Как далече-далече во чистом во поли,
Тута куревка да поднималаси,
А там пыль столбом да поднималаси, —
Оказался во поли добрый молодец,
Русский могучий Святогор-богатырь.
Но вот он едет-едет на своем коне, которому дано такое определение: лютый зверь, находит скоморошью суму, пытается ее поднять и сразу по колено утопает в земле, только конь его и выдернул; и он сразу отправляется к горам Араратским, как будто ради того, чтобы поднабраться там сил, кои во чистом поле-то уходят; и по дороге он уснул; на него наезжает Илья Муромец да начинает будить, махать своей палицей булатной, и тут Святогор пробуждается, да, и вот что бормочет:
— Ой, как больно руськи мухи кусаются.
Разве русский будет так говорить о мухах ли, о пчелах, птицах?
Собиратель былин Павел Николаевич Рыбников слышал от сказителя Рябинина не былину, но рассказ о том, как «Святогор-богатырь позвал Илью Муромца к себе в гости на Святые горы… Как приехали на Святые горы к Святогорову поселеньицу и зашли в палаты белокаменные, говорит старик, отец Святогоров: „Ай же ты, мое милое! Далече ль был?” — „А был я, батюшка, на Святой Руси”».
То есть из этого можно заключить, что поселеньице располагалось не на Святой Руси.
Может, обретался богатырь прямо в Рипейских горах? По Геродоту, из-за Рипейских гор двигалась процессия гиперборейцев с приношениями Аполлону? Рыбаков Рипейскими горами называет горную цепь, образуемую Альпами и далее на восток Карпатами. То есть Рипейские горы — это альпийско-карпатский массив[21].
«На тых горах высоких, / На той на Святой горы, / Был богатырь чюдныи, / Что ль во весь же мир он дивныи, / Во весь же мир был дивныи — / Не ездил он на Святую Русь, / Не носила его да мать сыра-земля».
То есть выдерживали его только каменные горы. Но в горах-то, а не в поле он и обрел свою кончину.
На горах Араратских он вдвоем с новым товарищем — Ильей Муромцем — находит дубовый гроб. И этот гроб оказывается впору именно ему, Святогору. А от ударов сабли Ильи гроб только железными обручами опоясывался. Там и закончил свои дни титан, ибо, по смыслу былины, завершилось его титаническое время. Настала эпоха новых героев.
Тут любопытно мнение академика Рыбакова. Он утверждал, что прототип Святогора мог таким образом погибнуть. И вот как: заехал вместе с кем-то из богатырей на Тамань, а там и были найдены саркофаги, крышки этих саркофагов столь тяжелы и так искусно подогнаны, что без специальных приспособлений открыть такую крышку невозможно. Прототип Святогора и лег, чтобы потешиться. Крышку надвинули. И все. Пока силились ее сдвинуть, богатырь и задохнулся[22].
В этой былине кровь холодит дыхание Святогора. Он первый раз дохнул в щелочку в гробе, чтобы дать сил Илье Муромцу для освобождающего удара по гробу, и Муромец стал сильнее, но выручить Святогора не смог. И тогда задыхающийся Святогор снова просит Илью наклониться к щелочке. Но Илья отвечает, что ему достаточно сил. А Святогор говорит, что богатырь-то молодец, не послушался, а то бы дохнул Святогор на него мертвым духом... А ведь друзья-товарищи были. Даже побратимы. Правда, дружбе предшествовала измена. Красавица из хрустального ларя, что возил с собою Святогор, увидала спрятавшегося в сыром дубу Муромца возле шатра, где опочивал Святогор, да поманила его вниз. Рассмотрела богатыря да соблазнилась, пригрозив, что, если откажет, крикнет Святогору, что напал на нее. Что ж, Илья уступил, свершил и это богатырское дело. А позже все Святогору открылось, и он зашиб красавицу, но с Ильей побратался...
Святыми горами на Руси называли меловые скалы по берегу Северского Донца, сейчас это Украина. На полтысячи километров восточнее Киева. Правда, название это произошло вроде бы позднее тех времен, когда складывались былины о Святогоре. Первое упоминание Святых гор относится к 16 веку. В четырнадцатом или пятнадцатом веке там поселились первые монахи. Потом был построен монастырь.
Но, наверное, эти скалы вызывали восхищение и в более отдаленные времена. Во мгле они светились над рекой. Отражали густой солнечный свет утром и вечером и сияли днем. Рыбаков говорит об атрибуте Дажьбога — солнечном Белом Свете. Он считает, что позже, в 12 веке, когда происходило обновление язычества из-за недовольства княжеско-боярских кругов вмешательством церкви в их быт, — ну, мясо воспрещалось в постные дни, а на пирах как без мяса-то? — зародилось новое языческое учение о Белом Свете.
Рыбаков пишет: «Возрожденное в начале феодальной раздробленности язычество было не таким первобытно-натуралистическим, каким оно представлено на лингаме Збручской композиции, и не таким конкретно-воинственным, как в пантеоне 980 г. Теперь, в эпоху наивысшего расцвета русских княжеств, достигших уровня передовых европейских стран, национальная, прадедовская вера обрела новую, более возвышенную форму культа света, солнечного света, «тресветлого солнца». Главным персонажем, предметом почти открытого почитания стал не фаллический Род, не Перун, требовавший кровавых жертв, а солнечный бог света (во всех средневековых смыслах этого слова), т. е. сын небесного Сварога, Солнце-Царь Дажьбог». И далее: «Возникает культ некоего неопределенного „Света”. Его именем (может быть, по примеру западных народов) хотят назвать первый день недели (Sonntag, Sonday), но церковь победила в споре...»
Вот и могли те меловые скалы на Северском Донце, что даже во тьме как будто излучали белый свет, и быть гнездом Святогора.
Но все же надо признать, что Святогор явно не вполне русский богатырь. Славянский — да. Он предтеча богатырей Русской земли. От образа его веет древностью… Жаль, что сей титан не нашел музыкального воплощения у Римского-Корсакова.
8
Былина о Михайло Потыке считается едва ли не самой длинной. И, по-моему, это одна из самых интересных былин.
Михайло Потык в богатырских своих странствиях встречает красавицу Марью лебедь белую. То есть девушку. Но она и лебедью оборачиваться может. Родной ее батюшко дал ей такую волю: «Летать-то мне по тихим заводям, / А по тым по зеленыим по затресьям».
Михайло Потык, увидев ее в образе девушки, влюбился без памяти, как водится, да и забрал с собой в Киев. Она сама того захотела. И в Киеве крестилась и вышла за него замуж. И обещали они друг другу, что если кто один умрет, то другой за ним в могилу сойдет. Любопытно, что Борис Рыбаков выводит это прозвище из древнерусского слова «пътъкъ» — птица, птах и замечает, что «наименование богатыря Михаила вполне понятно, так как христианский патрон его „небесный воевода” архангел Михаил изображался в виде крылатого воина». То есть полное имя его Михайло Птах. А ведь это замечательно. Странствовал Михайло Птах да в своих странствиях повстречал Марью Лебедь. Она — лебедь, а он? Орел сизокрылый? Беркут? А может, сокол. Соколы на Руси в большом почете были.
Михайло на пиру честном у князя слушал похвальбу остальных богатырей о прибавлении земелек к землям русским и не знал, чем же ему похвалиться? Он-то лишь молодую жену привез. И тогда Михайло Потык придумал. Нафантазировал про царя Вахрамея Вахрамеева, что, мол, выиграл у того в шахматы сорок телег ордынских золота. Но по дороге в Киев оси у телег поломалися, и тот клад он закопал.
И тут как раз после пира прислали весть от Вахрамея, дескать, пора платить дань — за двенадцать лет. Ну, а Михайло-то ведь сорок телег призакопал. Ордынских-то? Так пусть и поезжает и все выплатит.
И что же? Михайло и поехал. Предложил Вахрамею партию в шахматы. А тот был, так сказать, признанный гроссмейстер.
На кону сорок лет службы и сорок телег с золотом.
И Михайло выигрывает одну, вторую и третью партии. То есть: три раза по сорок телег с золотом. Ордынских телег.
Но тут в минуту триумфа на окошечко присел белый голубь с вестью страшной: померла Марья да белая та лебедь. Богатырь вскочил не в себе, хватил об пол доской так, что окна посыпались, столбы закачалися... На коня. И поскакал.
Закрычал Михайло во всю голову:
— Да ай же мои братьица крестовые,
Крестовыи вы братьица названыи,
Ай старый казак ты Илья Муромец...
И т. д. Попросил он их строить колоду белодубову, положить туда на три года хлеба-соли, воды. Почему на три года, неясно. На что он рассчитывал? Прожить три года, а потом? Так и помереть? Или что? Былина не толкует эти три года никак. Ну, может, ему не хотелось сразу помирать. Мол, лучше уж помучиться. И вытесали гроб, положили туда все, положили и Марью ту белую лебедь, оковали все обручами железными, медными, оловянными, да и опустили в большой погреб, специально выкопанный богатырями. Да и засыпали желтыми песками.
А в подземных ходах промышляла змея.
Ну, вот, пришла эта змея и к ним, к белодубовому гробу. Легко разорвала обручи, взялась за дерево, тес сдернула, и тогда Михайло вскочил на ноги. Схватил клещи железные, наверное, случайно оброненные друзьями. Но змея еще не все обручи порвала. Значит, домовина была и вправду как дом, если Михайло сумел вскочить. И тут последний обруч лопнул. И Михайло с той белой лебедью и споказалися змее подземельной. Так она прямо обрадовалась:
— А буду-то я нуньчу сытая,
Сытая змея не голодная
Одно есте тело да мертвое,
Друга жива головка человеческа.
Да Михайло-то не дремлет — хвать ее в клещи. Она заизвивалася. И он давай ее молотить прутьями железными. Не на того, короче, змея поганая подземельная нарвалась, так бывает. Больно ей сделалось, она взмолилась, мол, отпусти, пожалуйста, меня, Михайло Потык сын Иванович. Мол, ошибка произошла. А тот дубасит. Точнее — железятит.
Тогда она сразу выложила ему свой главный козырь в этой кромешной игре, мол, имеется живая вода в наличии, с доставкой в два года. Ничего себе, два года тут маяться. Михайло продолжает свой правеж. Расшиб вдрызг железные прутья о змею, схватился за оловянные. И оловятит ту змею поганую. Она сбавила срок до года. Он ни в какую. Уже меднятит ту змею. Она сулит через полгода, потом через три месяца... Напряжение растет. Наконец в три часа все доставила, а Михайло держал в закладе ее змеенышей. И вот она все принесла. Михайло наступил змеенышу на хвост да и разодрал его надвое. Збрызнул водой и змееныш «побежал-то как».
Но Михайло человек не единоличный, а фигура общественного значения. И прежде, чем ту змею поганую подземельную отпустить, заставил ее положить меж ними заповедь великую: не таскаться по подземелью и не кушать тел мертвых. Та, конечно, согласилась.
И вот Михайло оборачивается к своей Марье той белой лебеди.
Збрызнул.
Она вздрогнула.
Еще разок оросил.
И белая лебедь села...
А после третьего раза — совсем встала. Водички той попила — и заговорила. Ах, мол, че-то заспалась совсем. Михайло ей объяснил ситуацию. Что делать? И тогда он закрычал. А народ мимо шел к заутрени как раз. Подивились: мертвые кричат. Донесли богатырям. Те стали думу думать:
— А видно, наш есть братец был крестовыи,
А стало душно-то ему во матушки сырой-земли,
А со тыим со телом со мертвыим,
А ен крычит ведь там громким голосом...
Пошли и выкопали из жолтых песков обоих. Михайло с друзьями христоскался.
Как начал тут Михайлушка жить да быть,
Тут пошла ведь славушка великая
По всей орды, по всей земли, по всей да селенныйи,
Как есть-то есте Марья лебедь белая,
Лебедушка там белая, дочь царская,
А царская там дочка мудреная,
Мудрена она дочка бессмертная.
Тут бы и былине конец счастливый. Ан нет.
И точно, Марья эта белая да лебедь оказалась ох мудреной бабенкой.
На славу ее пожаловал некий «прекрасный царь Иван Окульевич». С войском на Киев пришел. Михайло навстречу вышел и всех побил. Воротился, спать с устатку лег. Да тот Иван прекрасный Окульевич снова пришел с еще большим войском. Но на этот раз не Киев покорять, а соблазнять Марью белую лебедь. Резоны его были таковы: чего тебе за простым богатырем-то быть? Порты его стирать. Так и выразился: будешь портомойница. А за мной станешь царицею. И подсватал ее. Сбежала Марья белая лебедь с этим прекрасным Иваном Окульевичем.
А Михайло все проклаждается.
Проснулся. Хвать-похвать. Где супруга? Да улетела за Ивана. Он зовет богатырей в погоню. Они ему с достоинством отвечают, что негоже им, богатырям земли русской, за чужими жонками гоняться, сам и поезжай, сверни тому Окульевичу шею. Михайло поскакал. Нагнал в степи. Марья лебедь белая вьется ужом, ластится к Михайле, жалуется, что увез Иван ее силком, а ты, мол, да выпей-ка чару зелена вина с тоски-досады со велики. Михайло маханул чару. Она ему другую. А у него уже душа горит. И выпил. А за нею и третью. Напился, запьянел:
«Пал-то на матушку на сыру-землю».
Марья белая лебедь говорила по-черному, подбивала Ивана отсечь Михайло головушку. Тот оказался царем во всех смыслах:
— Да ах же ты, да Марья лебедь белая!
Не честь-то мне хвала молодецкая
А соннаго-то бить что мни мертваго.
А лучше он проспится-протрезвится,
Дак буду я бить его силою.
Тогда Марья эта белая лебедь мудреная слугам приказала яму поглубже вырыть да закопать Михайло в пески жолтые. Так и сделали.
И так бы Михайло и проклаждался или, наоборот, жарился в тех песках, пока в мумию не превратился, если бы не его верный конь, побежавший прямо в Киев, а там он забегал перед теремами, богатыри и увидали его, смекнули, что неладное с их другом-братом приключилось да и отправились в путь за конем, он их и привел к закопанному заживо хозяину. И вырыли богатыря.
А ен-то там проспался, прохмелился, протверезился.
Скочил-то тут Михайла на резвы ноги.
И — обратно, до Марьи этой своей поганой. А та снова его окрутила, охмурила да подпоила, тот уснул. Она снова Окульевича упрашивает отрубить голову своему муженьку. Тот ни в какую. Тогда она просто взялась за богатыря да и перекинула его через свое наливное белое плечико, тот и обернулся бел горючим камнем. А богатыри друзья снова обеспокоились и на поиски выступили. По пути им попался старичок, калика перехожий, попросился с ними, они сомневались, что он поспеет за ними, но согласились, а старичок тот еще и впереди всей честной компании вышагивал к земле Сарацинской, куда и уехали Иван Окульевич с лебедью белой Марьей. И вот в земле Сарацинской запели-закричали они под окнами их хором, мол, подайте нам, да так запели, что терема в той земле Сарацинской зашаталися, хрустальнии оконницы посыпались. Марья сразу их раскусила, что не калики то, а богатыри всамделишные, и наказала Окульевичу пустить их да приветить. То и содеяли. И, напоив-накормив, насыпав в их сумы злата, спровадили. Те и пошли обратно, да спохватились, почесали затылки, мол, чего-то мы подзабыли, зачем вообще в края эти забрели? И вспомнили: друга Потыка ищем! Повернули назад. И уже грозно приступили к Марье лебеди белой: где Михайла?
Как тут она по поясу в окошко то бросалася,
Отвечат-то им таково слово:
— А ваш-то есте братец крестовыи
Лежит он у росстанок у крестовскиих,
А у того креста Леванидова,
А белыим горючиим камешком.
И богатыри ей поклонились за сообщение да и пошли по указанному адресу: Крестовские росстанки, крест Леванидов. Да мимо и прошли. Но тут непростой старичок-калика их остановил, повел за собой и указал бел горюч камешек. И говорит, кто сдвинет камешек, тому две кучки злата, что надавали нам в земле Сарацинской. Добрыня попытался приздынуть тот камешек — и только до колен поднял. Сам Ильюшенька, как величает его сказитель, здынул камешек до пояса. Ну, тогда старичок тот непростой взял да и перебросил, и камешек приземлился уже добрым молодцем Михайлой Потыком. И старичок тут признался, что он есть никто иной как Микола Можайский. Да и пропал. Они тогда построили там часовенку Миколы Можайского. А Михайла что ж? Он ведь обратно навострился, к Марье лебеди белой, друзей звал, те наотрез оказались. А он поехал. Вот как она его приворожила-приголубила. Велика сила чар женских, ох, велика, братцы. Но тут мешается и вообще другое пристрастие. Как хотите, а не только женские чары сказываются. По всему видать, любил этот наш богатырь зелено вино, не мог устоять, когда ему Марья лебедь та белая, приговаривая, подносила чару зелена вина:
А без того без краснаго без солнышка,
А так я без тобя, молодой Михайла Потык, сын Иванович,
А не могу-то я да ведь жива быть,
А жива быть, не могу есть, ни пить.
Теперь твои уста были печальнии,
А ты-то ведь в великой во кручинушки,
А выпей-ко с тоски ты со досадушки
А нунечку как чару зелена вина.
О женская хитрость-ласка, о аромат зелена вина в доброй золотой чаре! Ну как тут устоять?.. Хоть и закапывали тебя эти белые ручки во жолтые пески, хоть обращали тебя в камень.
Как выпил-то он чару — по другой душа горит,
А другу выпил, еще третью след.
Напился тут Михайлушка допьяна,
Пал он тут на матушку на сыру землю.
Что дальше? Ну, Окульевич снова нос дерет благородно, а Марья тащит муженька во темный погреб да там его буквально распинает:
Взимала она молот три пуда тут,
Хватила тут Михайлу как под пазухи,
Стащила что к стены-то городовыи,
Распялила Михайлу она на стену,
Забила ему в ногу да гвозь она,
А в другую забила другой она,
А в руку-то забила ена, в другу так,
А пятой-от гвозд она обронила-то.
Как тут она еще да Михайлушку
Ударила ведь молотом в бело лицо,
Облился-то он кровью тут горючею.
Древнее домашнее насилие, в котором роли еще таковы. Видимо, еще сильны были токи матриархата.
Кстати, мне тут вспомнился другой персонаж нашего прошлого, совсем не былинный, а исторический: Авраамий Смоленский, что был причислен к лику святых. За кротость, мудрость, свет, распространяемый им, приревновали его собратья священники и монахи, схватили и требовали у князя решительных действий, подсказывая одно из таковых: распять на стене. В те времена стена смоленской крепости была дубовая. Князь молодец не внял этим требованиям христолюбивых отцов. Авраамий был только удален из города в другой монастырь неподалеку.
Ну, а кто же на этот раз спасет нашего Потыку?
Сестра Ивана Окульевича, Настасья. Пошла она прогуливаться да увидала черное покрывало на стене, отдернула, а там добрый молодец.
А смотрит на Михайлушку Потыка.
Как тут он прохмелился, добрый молодец…
И Настасье враз захотелось за него замуж. То ему и предложила, в обмен на свободу. Михайла согласился. Все лучше, чем на стене-то висеть. И храбрая Настасья кинулась в кузню, вернулась с клещами да и выдрала гвозди из рук-ног суженого. И тут же проявилась ее не только самоотверженность и сострадание, но и сметливость и… и… как бы это сказать? Твердость характера? Короче, из темницы она вызволила какого-то горемыку заключенного, грешника, как поет былина:
На место да прибила на стену городовую,
Где висел Михайлушка Потык-тот.
А Михайлушку спрятала в покоях потайных да принялась надобьями всякими излечивать его и быстро поставила на ноги. Тут у нее созрел хитроумный план вооружения суженого. Кинулась к братцу Ивану Окульевичу с причитаниями, ах, мол, нездорова я, а тут мне сон привиделся, что дал ты мне кольчугу, саблю вострую, шлем, коня, так я враз и выздоровела. Ну, Окульевич так и поступил, любил же сестрицу. Она коня с вооружением в поле отвела, выпустила Михайлу, тот облачился, воссел на коня да и въезжает в тот град во всем блеске.
Читатель-слушатель замирает. Сработает наш извечный перпетуум мобиле чар-чарки, не даст осечки?
Марья снова ведь рассыпается-разливается, наливает, подносит…
И богатырь, он… В общем, все то же:
Занес-то он праву руку за чару-то…
Да тут все пошло по-другому: выскочила Настасья да толкнула его под руку:
Улетела тая чара далечохонько…
И опамятовал наш герой да и снес голову своей белой лебеди, Марье, а после и Окульевичу. И сдержал обещание, повел в церковь Настасью под венец. Тут и былине конец.
Но Окульевичу, наверное, можно было бы и простить, что он увел такую-то женушку-лебедушку, разве нет? Учитывая и его благородство по отношению к сонному недругу. Или он просто не ведал, что на все предложения Марьи снести ему, сонному Михайлушке голову, Окульевич отвечал неизменно отказом? Да и того грешника, прибитого к стене, можно бы на радостях и отпустить. Забыл сказитель про все это. Хотя ведь первые слушатели могли и указать. Нет, видать, за сотни лет пересказывания этой былины, а записана она была славянофилом Гильфердингом, одним из сподвижников Хомякова, на севере в 1871 году, — за сотни лет никто и не захотел поправить сказ. Или сказитель нарочно не поправлял? Чтобы, так сказать, проверить свою аудиторию? Или вызвать на обсуждение? Так и видишь, слышишь этот диспут в дымной избе при свете лучин… Но что-то не верится в такой расклад. Все тут выверено, отточено, очищено — как вот зерцало. Былины наше зерцало и есть.
Остается добавить, что девица-лебедь из этой былины «есть изменница, колдунья и оборотень». Так ее определяет Владимир Яковлевич Пропп. И далее пишет: «Она не боится смерти, потому что она живой мертвец, она выходец из царства смерти и туда же тянет Потыка. Мы можем теперь ответить на вопрос, поставленный Белинским: почему невеста Потыка — колдунья? Почему любовь в былинах носит столь трагический характер? Потому что образ невесты создавался исторически. Когда, с созданием государства, все интересы и вся борьба народа посвящаются этому земному царству людей, иное царство исчезает из сознания людей как реальность. Но это исчезновение происходит не сразу и не без борьбы. Эпос отражает эту борьбу. Иное царство становится поэтическим выражением отвратительного, нечистого, недостойного русского человека мира. Соответственно герой уже не отправляется в иные миры искать себе невесту. Она, выходец из царства смерти и мрака, сама является из этого мира, чтобы предложить себя герою в жены и тем увлечь его в царство смерти».
Белая лебедь — символ чистоты, красота воплощенная оказывается посланцем мрака. Контрастно и сильно. И неспроста Потык зачарован ею. Он буквально каменеет от своей страсти, и от каменного сна его спасают только товарищи. Можно ведь сказать, что это и былина о зачарованном смертью, зачарованном прошлым?
Именно в сложном, двусоставном характере кроется сила былины, она как живой разлом эпох: эпохи догосударственной и государственной. Так ее понимал Пропп. Грубо говоря, смысл былины он находил вот в чем: негоже богатырю бабой увлекаться в ущерб государственным делам. Надо славу добывать истинную, а не какую-то там невесту, тем паче поганую.
Лебедь эта белая, по мысли Дмитрия Михайловича Балашова, залетела к нам из степей, от скифов-сарматов, и в былине отражена борьба именно со степью.
Думаю я, погружая весло в синее плещущее темечко Валдая и все слыша тот утренний звук степной, что обронила гусиная стая.
9
Возвращаясь по озеру на старые пути, снова причалил к деревне Верхние Котицы, чтобы набрать чистой и хладной колодезной водицы у Казанской церкви, нарядно выкрашенной, с ухоженным двором, деревянным домом священника с мезонином, с кладкой дров, цветами. Хороша деревня, ничего не скажешь. Хотя вот дорога на Селижарово поблизости слышна. Все же лучше жить в тишине. В тишине былин. Славно, что в них можно и погружаться, слушая ли вот чтение в наушниках или былинную музыку Римского-Корсакова. Хотя былинная у него одна опера — «Садко». Но архаический звукоряд, по определению Асафьева, звучит и в других операх. А это и есть звучание былин. «Б. В. Асафьев говорит о такого рода темах: В основе звукообразов природы Римского-Корсакова часто звучит простейший и, по-видимому, действительно архаический одухотворенный им звукоряд, как последование двух соседних „чистых” кварт, отделенных друг от друга тоном; или — он же — как две сцепленные квинты. Он вызывает впечатление первозданности природы и одновременно ассоциации с целым рядом созданных народным первобытным мышлением образов всяческой „нежити”»[23].
Первозданностью и дышит опера языческих времен «Снегурочка».
Римский-Корсаков маг, мистагог, то есть жрец, посвящающий в таинства во время мистерии, сиречь мелофании, как мы условились это называть. Он и посвящает нас, слушателей, в невыразимую красоту сознания наших пращуров. В опере «Снегурочка» это берендеи. Вообще-то настоящие берендеи были тюрками, кочевниками, вступившими в союзнические отношения с русскими князьями и получившими за то даже земли, где они основали города, — на Волыни, во Владимиро-Суздальских землях. Берендеи «Снегурочки» совсем не те, это лесной народ, поклоняющийся Яриле и другим богам; правит ими мудрый царь Берендей. Когда слушаешь оперу, в сознании возникают пейзажи лесных далей и всхолмлений, пожалуй, даже гор. Не спешите скептически морщиться. Музыка бывает именно конкретна, яркий пример тому приводит А. Соловцов. Приступив к написанию «Ночи перед Рождеством», композитор не спешил никого оповещать об этом. Вступление к опере, как мы помним, — это ночной январский пейзаж. У Гоголя: «Зимняя, ясная ночь наступила. Глянули звезды. Месяц величаво поднялся на небо посветить добрым людям и всему миру, чтобы всем было весело колядовать и славить Христа». И вот, сочинив музыку, живописующую сей пейзаж, Николай Андреевич, пригласив несколько молодых друзей, «сыграл им в четыре руки с Надеждой Николаевной вступление, не сообщив, что рисует музыка. В результате обсуждения и споров все пришли к выводу, что музыка изображает „ясную, но холодную звездную ночь и безмятежную тишину”».
У меня смешно получилось. Слушал эту оперу, немного недоумевая, отчего это некоторые согласные, звучащие в обычной речи мягко, у певцов звучат твердо, и наоборот? Или гласные, «и» звучат как «ы» и наоборот? И вообще воздух оперы был каким-то слегка иноземным. И в конце концов решил, что это сделано специально, чтобы передать дух царства берендеев, лесного древнего народа. И только потом нашел причину: запись была сделана в Болгарии, и опера ставилась и исполнялась тамошними силами. Позже слушал уже наших исполнителей.
И все-таки надо признать, что древние наши пращуры немного, а может, изрядно для нас иностранцы. Древнерусский язык без пояснений темен. Обычаи язычников хоть и понятны, но неприемлемы. По сути, история Снегурочки, дочери Весны и Мороза, это рассказ о приготовлении к жертвоприношению и осуществление оного. Ученик Римского-Корсакова Стравинский как бы сделал перевод «Снегурочки» с символического сказочного языка, создал «Весну священную», впрочем, тоже во многом символическую, но уже не сказочную. Стравинскому приснился сон о ритуальной пляске девушки в окружении старцев, доводящей ее до полного бессилия и гибели ради пробуждения весны.
Римский-Корсаков подарил нам всем этот дивный древний сон наяву: «Снегурочку».
Конечно, сводить оперу только к живописанию древнего языческого обряда жертвоприношения было бы неумно и слишком прямолинейно. Снегурочка — символ пробуждения женственности, первой любви, которая всегда, ну или почти всегда, обречена на гибель. Но и вообще любовь, яркое новое чувство, словно пламя весенних красок, не полыхает долго. В этом смысле любовь всегда приносится в жертву. Жить — значит жертвовать. Снегурочка жаждала этого — жить. Образ ее прекрасен. Голос — чарующий. И музыка ей соответствует. А. Соловцов пишет, что композитор находил необычные гармонии, основанные на новых ладах. Еще и вот что: «Различие в обрисовке волшебного и реального мира ясно выявляется в мелодике. У фантастических персонажей она нередко инструментального происхождения (…), у представителей „земного” мира мелодика обычно носит вокальный песенный характер». Соловцов среди сказочных, фантастических, как он пишет, персонажей выделяет Лешего, его музыкальный образ, говоря, что он предстает именно пугающим властителем лесных чащ. Для этого композитор «применяет наиболее острые, необычные музыкально-выразительные средства».
Но все же Леший в опере добр, он спасает Снегурочку от буквально взъярившегося ее ухажера Мизгиря. Тот готов был сломить ее сопротивление и нелюбовь силой, но Леший ее укрывает, а потом водит за нос этого, как бы сказать помягче, э-э, нет не получается, скажем прямо: жеребца. Мизгирь властен, самолюбив, порывист и, по сути, жесток. Он не хотел изгнания из царства берендеев за то, что отверг любовь своей суженой Купавы, внезапно узрев невиданную красавицу Снегурочку и мгновенно воспламенев к ней новой любовью, и выполнил требование царя Берендея, добившись любви Снегурочки. Но достоин ли он был ее любви? Он-то и стал причиной гибели Снегурочки, заставив ее выйти из древесной тени под убийственный луч Ярилы. За что и сам поплатился, бросился в озеро.
Так что жертва оказалась двойной. И ее славит царь Берендей вместе с солнечно звучащим хором. И как-то становится не по себе от его пения:
Снегурочки печальная кончина
и страшная погибель Мизгиря
тревожить нас не могут.
Дочь Мороза,
холодная Снегурочка погибла.
Пятнадцать лет на нас сердилось Солнце.
Теперь, с ее чудесною кончиной,
вмешательство Мороза прекратилось.
Веселый Лель, запой Яриле песню
хвалебную, а мы к тебе пристанем[24].
От душевной мягкости, старческого добродушия, которые отмечает Соловцов в образе Берендея, ничего не остается, они тоже растаяли под лучом всесильного божества? Вообще тут есть противоречие: голос Берендея вовсе не старческий, а сочный, молодой, тенор, даже не баритон. Хотя баритон-то царю более соответствует, разве нет? Или еще лучше, как у Мороза — бас.
Должен признаться, что мне этот персонаж не по нраву был с самого начала, ну или с того эпизода, когда отвергнутая Мизгирем Купава прибежала к нему и стала жаловаться, наушничать, а он ее подбадривал: «Сказывай, сказывай». И снова: «Сказывай, сказывай». Рефрен любого царя наушникам. Одно порадовало, что за провинность — ну, за то, что сердцу, как говорится, не прикажешь, за то, что разлюбил Мизгирь Купаву, а полюбил молниеносно Снегурочку, царь определил ему наказанием не смерть, ибо не было казни у этого лесного народа, а изгнание.
А в Снегурочку, в ее голос нельзя не влюбиться, это уж так.
Римский-Корсаков дал нам необычный образ тающей женственности. Тут любопытное сокрытое противоречие: женственность-то вечная категория, но здесь она — истаивающая.
Истаивающая и торжествующая в образе Весны.
Соловцов сообщает, что в музыкальном облике Весны-Красны «нет ни подчеркнутой „нечеловечности”, как в образе Лешего, ни „надземного” величия, как в музыке Ярилы-Солнца, ни суровой угрюмости, как в лейтмотивах зимних холодов и снежных бурь. Музыка Весны мелодична, светла, полна обаяния». И все же. «Весна — музыкально-сценическое воплощение стихии; прекрасной, благодетельной для человека, но все же стихии». Композитор добивается этого особым строением ее лейтмотива, повторностью и замкнутостью.
А вечная женственность разве не стихия?
И мы навсегда ей подвластны. Так что Мизгиря можно понять.
В образе Весны, о чем уже мы говорили, слышны интонации Востока, что вполне закономерно, тепло приходит к нам из тех краев. Сопровождают Весну птицы, и в опере есть песнопения и пляски птиц. Римский-Корсаков, проводя летние месяцы за городом, в различных имениях, чутко внимал голосам леса, о чем и сообщал в письмах. В опере звучит и хор цветов. Кстати, сообщает Соловцов, у композитора был цветной слух: «Каждая тональность представлялась ему окрашенной в определенный цвет и в связи с этим имела тот или иной колорит».
В сцене заколдованного Лешим леса раздается чарующая музыка светляков. «Чрезвычайно, — пишет Соловцов, — своеобразно по колориту сочетание фигураций флейты и арфы (поддержанных колокольчиками) в высоком регистре с медленным движением басового голоса в самом низком регистре (контрабасы и туба)».
Мне сразу приходит на память прошлогоднее путешествие от городка Белого по речке Обше, где меня одолевали мыши, грызли мои мешки, лодку, пластмассовые штиблеты и лишь однажды отстали — и вот почему, решил я, выбравшись ночью из палатки: мой лагерь окружали тихо сияющие огоньки светляков. Народец светляков пришел мне на помощь. В будущей сказке и мыши, и светляки станут действующими, так сказать, лицами. Хм, «лицо», то бишь мордочку мыши легко представить, а вот светляка? Кажется, такие персонажи были у литовца Чюрлениса или француза Одилона Редона? Нет, у последнего светятся лица болотных цветков, а у Чюрлениса сказочные короли созерцают светящуюся сферу, или богиня держит в ладонях округлый свет.
«Снегурочка» исполнена народных мотивов, подлинных крестьянских песен и вообще былинного духа, как и «Садко». Как отмечает Соловцов, сказитель севера Т. Г. Рябинин выступал в Петербурге в семидесятые годы, и композитор, конечно же, наверняка его слышал. Что и сказалось в его операх и, в частности, в гимне Яриле, хоре слепых гусляров, гимне берендеев в опере «Снегурочка».
Спору нет, «Снегурочка» — захватывающее музыкальное зрелище (а я, напомню, только слушал оперу, а не смотрел), и мы приобщаемся к таинствам древнего славянского мира. Но надо прямо сказать, что дух того мира вызывает отторжение в третьем тысячелетии от Рождества Христова.
Слитность с природой, бережное любование ею — да.
Слепое подчинение царю, растворение в общине и радостные песнопения после человеческого жертвоприношения — нет. Вопреки огромной симпатии к славянофилам, сподвижникам Хомякова, нам все это не по душе. А надо думать, славянофилы с замиранием сердца и полным приятием внимали опере «Снегурочка».
Мне все же ближе воззрения и западника, и славянофила, философа-правоведа Константина Дмитриевича Кавелина, бывшего в дружеских отношениях и с Хомяковым, и с Герценом и Белинским. Коротко говоря, главная мысль Кавелина такова: «Для народов, — писал он, — призванных ко всемирно-историческому действованию в новом мире, такое существование без начала личности невозможно… Личность, сознающая сама по себе свое бесконечное, безусловное достоинство, — есть необходимое условие всякого духовного развития народа»[25].
Да, Кавелин! Но без его безусловного приятия самодержавия и сочувственного отношения к Грозному. Это надо вычесть. Понятно, что звучит глуповато, как можно вычесть что-то из истории? Увы, это невозможно. Вот почему я и люблю странствия, ведь это всегда выход из истории. Лес, река, озеро — вне истории. И здесь вдруг становится близка идея японского мыслителя, не могу вспомнить его имени, — о конце истории. О да, поскорее бы. Но это не должно означать возврата к тому мироустройству, который нам живописует Римский-Корсаков в «Снегурочке».
А хорошо, что современные технические достижения позволяют слушать великие музыкальные творения где угодно и как угодно: вот здесь, на просторах Селигера, и одни только голоса Весны и Снегурочки, хор цветов и пляску птиц.
10
Набрав воды, водрузил пластмассовые десятилитровые канистры на корму и отчалил. В одной из проток повстречал рыбаков, каждый сидел в своей резиновой лодке, с первым поздоровался, тот тяжело посмотрел на меня и неохотно-величественно кивнул, тогда я и не стал утруждать ни второго, ни себя еще раз. Рыбаки странный народ. Помню, на Волге с одним рыбаком разыгралась целая сцена, я подплыл, чтобы узнать, нет ли воды в деревне за его спиной, — в двух предыдущих деревнях воды мне так и не удалось набрать, уходит вода из колодцев, а одарить странника водой никто и не подумал, — так вот этот рыбак в ответ на мой вопрос о воде вылил на меня ушат ругательств, мол, распугал такой-сякой всю рыбу, хотя до него и его удочек было еще метров пятнадцать, а то и поболее. Пришлось отозваться таким же манером. Я его еще и снимал, но многие волжские видео пропали, когда менял компьютер. А просматривая то видео, порадовался, что не было у рыбака винтаря, а то бы он точно снял меня в ответ.
Протоку в камышах на этот раз я быстро нашел. А вскоре увидел гроздья алых ягод и причалил. Люблю калину. Потому и не поленился выбираться из лодки, качаться на кочках, хватаясь за кусты, продираться сквозь бурьян. Заморозки уже были, так что сочная калина лишь чуть горчила. Уплетал гроздьями, надеясь еще и на исцеление: из-за смены погоды разболелась голова, поднялось, видимо, давление, а калина давление снижает. И точно: сколько-то времени спустя все и прошло. Славная калина!
Речка Селижаровка оказалась быстрой, чистой, полноводной, таежной. Она пролегла от Селигера до Волги как мост, калиновый мост, вернее — калинов, и я по нему покатился на своей байдарочке, вспоминая сказки, былины… Вообще-то, как сообщают разные источники, этот мост не имеет никакого отношения к ягодам, калина означает раскаленный металл. В сказках и былинах на калиновом мосту происходили битвы богатырей со злыми силами. Калинов мост соединяет мир живых и мертвых, это переход в тридесятое царство, в иной мир. Но все же в восприятии этого названия явно произошли изменения. Об этом свидетельствует, например, такая свадебная песня:
Да от этой баенки до горенки
Да есть и мостики калиновы
Перекладины малиновы,
Да есть и столбики точеные,
Да есть головки золоченые
Да на этих-то головочках
Да там сидят да птицы-пташицы.
Они поют да жалобнешенько,
Ой, жалки песенки да с горючими слезами[26].
В этой песне явно обыгрывается двойственное восприятие названия калинова моста. Кроме того, предполагаю, что и само название калины, кустарника с ягодами, произошло от той самой древнерусской «калины», означавшей раскаленный металл, — ягоды ведь горят раскаленно на солнце, да и без солнца. А река под калиновым мостом зачастую пышет огнем. Река Смородина.
Так что мое сравнение Селижаровки с калиновым мостом вполне объяснимо и допустимо, хоть она и не пышела огнем. Но зато впадает в Волгу, а по некоторым представлениям река Смородина — приток Волги. Да и, если вы не забыли, герой этих записок, альтер эго имел своей целью восхождение в каком-то смысле в тридесятое царство, ну, чтобы узреть архетипический Лес трех рек. Кое-что и узрел, а теперь держал путь в мир привычный, мир компьютеров и всяких исторических событий, как обычно, по большей части трагических.
На самом деле калинов мост былин и сказок — вот он, в новостях, по нему бредут толпы страдальцев, а совсем не героев. И бредут они в одну сторону.
…Но я еще не вернулся в мир истории и продолжал созерцать дивные сосновые и еловые берега, лесное солнце, бегущее обочь среди смолистых стволов и душистых лап, мой калинов мост был другим, бирюзовым, с червленым золотом осин и чистым золотом берез или уже в потоках золота самой высшей пробы — солнца, а ночью усыпанный настоящим серебром и смарагдами, рубинами осенних звезд. И звучал он музыкой Сказочника и Звездочета, как называли Римского-Корсакова.
Загадочный Звездочет свершает магические действа в «Золотом петушке». Он дарит царю волшебного петушка. Об этой опере есть удивительные соображения. Достаточно привести название работы современного пианиста Артема Ляховича: «Золотой петушок» Римского-Корсакова: мистерия отрицания и катастрофы. Нет, без цитаты не обойтись: «Очевидна прямая и непосредственная связь художественного мира „Золотого петушка” с русской духовно-философской традицией рубежа веков, с эсхатологизмом русской религиозной философии и художественной культуры, с идейной средой Ф. Достоевского, С. Булгакова, П. Флоренского, Н. Бердяева, А. Блока, А. Белого. Концепция „Петушка” в этом отношении одновременно и типична для этой традиции, и выпадает из нее благодаря специфике своего воплощения, конечные формы которого выводят концепцию „Петушка” на новый для духовной среды Серебряного века уровень».
Вспомнив лихорадочный скачущий стиль «Петербурга» Белого, мельканье лиц-масок, сразу хочется с автором согласиться. Ведь и в «Золотом петушке» есть — пусть не лихорадочный стиль, но есть игровое манипулирование семантикой культурно-стилевых моделей как способ усиления их театральной характеристики. То есть, как пишет Ляхович, опера пестрит цитатами «городского фольклора („Светил месяц”, „Чижик-пыжик”) и „чужой” музыки (марш из „Демона” Рубинштейна, кадриль Мусоргского), (…) музыкальный портрет Додона — карикатурная квинтэссенция „богатырской” музыки „кучкистов”; многоликость облика Шемаханской царицы, многообразие различных „масок”, которые она „надевает” на себя в процессе обольщения Додона, выражается в гибкой смене различных стилевых моделей, взаимопереходящих друг в друга».
Должен признаться, что первое прослушивание оперы было у меня неудачным, на отправке сыновей царя Додона в военный поход и погружении самого Додона в сон оно и завершилось. После «Китежа», «Снегурочки», «Садко» эта вещь показалась плоской, хотя фигура Звездочета и его магический артефакт — Петушок из злата и заинтересовали. А вот буквально на следующий день случайно обнаружил эту статью, прочитал и решил-таки приступить к опере заново.
И не пожалел. Да, опера эсхатологична и футуристична, в том смысле, что возвещает не только ближайшее для композитора будущее, но и не ближайшее.
Додон хотел царствовать, лежа на боку, явился загадочный Звездочет и подарил ему Золотого петушка, чтобы тот, сидя на верхотуре на спице, обозревал окрестности и оповещал царство о грозящей опасности, а если таковой нет, то пел бы свое: «Ки-ри-ки! Ки-ри-ку-ку! Царствуй, лежа на боку!» Взамен попросил лишь при случае исполнить его пожелание. Незамедлительно явилась опасность, и два сына ушли в поход, там они полегли, ибо были слишком самонадеянны, как и их верховный главнокомандующий, предполагавший, как многие главнокомандующие подобного рода, что предстоит что-то типа блицкрига; тогда и пришлось самому Додону отправляться на фронт; там он обнаружил сыновей, заколовших друг друга, и полегшую рать, а еще шатер, в коем пребывала необыкновенная красавица Шемаханская царица; она окрутила старика, заставив его и петь, и отплясывать… Устоять против чар ее голоса непросто, надо признать. Профессиональные слушатели и зрители оперы разделились на два лагеря: одни считают ее воплощенным женским злом, другие — воплощенной вечной женственностью. «Архетип лжи и обмана лежит в самой природе этого образа», — заявляет пианист Артем Ляхович. «М. Ф. Гнесин, напротив, воспринимает этот образ как воплощение мечты о прекрасном».
Но точно можно сказать, что смех ее звучит в опере, написанной за десять лет до революции, жестоко и судьбоносно. Царица и есть самая судьба Додона и страны.
Когда Додон вернулся с нею в царство, Звездочет тоже объявился и потребовал должок. Царь, как это обычно у властей предержащих, касается ли это обещания не отнимать земель или не убавлять злата-серебра из кормления старцев, свое слово похерил, за что и поплатился наконец: Петушок спикировал золотым дроном и клюнул его в темечко насмерть.
Тут же поднялся плач:
Что даст новая заря?
Как же будем без царя?
Как, как, построим концлагерь, потом соцлагерь, потом отправим в поход за Амударью витязей и ратников, потом все развалится, потом… Что будет потом, Звездочет?
Звездочет явный маг. Он наверняка все предвидел. Музыковед А. Соловцов пишет, что за маской Звездочета скрывается сам композитор. Звездочет вообще-то старик дряхлый, но вот голос у него — тенор-альтино, то есть ультравысокий мужской голос. И этот голос звучит почти в унисон с сопрано, то есть высоким женским голосом Петушка. Молодой голос старика сразу изобличает его фантастическую суть. А глас Петушка приобретает какое-то почти космическое звучание.
Надо думать, что славянофилы были возмущены цареборством оперы. Ведь все они, несмотря на умаление сути государства, сравнения его с защитной корой, которая норовит разрастаться и губить сердцевину — народ, в коем жив древний общинный целительный дух, — все они были царелюбивы. И вот такие перлы оперы их, конечно, не могли не удручать:
Долго жить тебе! Ура!
Всякого нажить добра! Ура! Ура!
Всякого нажить добра! Ура! Ура! Ура!
Верные твои холопы,
лобызая царски стопы,
рады мы тебе служить,
нашей дуростью смешить,
биться в праздник на кулачках,
лаять, ползать на карачках,
чтоб часы твои текли,
сон приятный навели.
Без тебя бы мы не знали,
для чего б существовали;
для тебя мы родились
и семьей обзавелись.
Или то, как ключница Амелфа злобно обещает всем баню, а народ ей («почесывая спину и тупо ухмыляясь»), ответствует: «Ваши мы. Душа и тело. / Коли бьют нас, так за дело».
…Так что золотые зигзаги солнца перед носом моей байдарки на этом калиновом мосту то и дело напоминали сверкающий лет шаманской птицы Звездочета и били меня в темечко простым соображением: твое пребывание вне истории кратковременно и вообще иллюзорно.
11
Но вопреки всему я продолжал воображать на калиновом мосту героев моей будущей сказки. Точнее, все же героев уже известных сказок и былин, — а там уже решим, кто из них перейдет по этому мосту и в мою сказочку. Скорее всего, этот переход не будет буквальным, то есть необязательно ведь выводить в сказке того же Додона, я уже знаю, что вместо него будет действовать мышиный король; или Звездочета — вместо него у меня бомж Облак; Иван-царевич — гребец на лодке с хлебом, идущей с караваном таких же лодок из города Белого по речкам Обше, Меже и Западной Двине в Ригу, по имени Орех; солдат — шотландец Джордж Лермонт и так далее. Но все они кровно связаны со сказками, легендами, сказаниями (не всегда русскими) и былинами.
По калинову мосту они будут возвращаться, как и я вот, из тридесятого царства, то бишь из Леса трех рек.
Не знаю, смогли ли мои читатели ощутить дух этого царства-леса. Вообще прямо в тридесятое царство легко попасть. Ни к чему мониторить сайт попутных поездок «Бла-бла-кар», закупать крупы и чай, колбасу, коньяк, сухари, чеснок, конфеты, изюм, супы-концентраты, обновлять аптечку, приобретать новый нож с дурацкой пилкой, которой ни черта не перепилить сучок, новую палатку с заедающим бегунком на входе и все прочее, да, свежий клей — обязательно, только учитывайте при какой температуре его можно хранить и использовать, а то в нужный момент будет как у меня: жидкость в тюбике отдельно, ничего не клеящие червячки отдельно; и потом все грузить на тележку, спускаться в лифте, огибать дом и полчаса, а может и подольше ожидать авто; и четыре часа ехать, на полдороге вдруг узнав, что на заднем сиденье прибавится пассажиров, хотя их и так там двое: ты и девица; ну да, между вами втиснется в Твери толстый студент… Ничего этого не нужно. Ни собирать байдарку, ни выгребать куда-то, искать протоку, рубить дрова, мерзнуть, тосковать под ветром сутками на стонущем берегу, — ничего, повторяю, этого и не нужно.
Надо просто скачать оперу Римского-Корсакова. «Младу» или «Кащея» — именно в этих операх композитор живописует иной мир, а в «Кащее» так сразу и только тридесятое царство.
Впрочем, и в других операх мир иной, тридесятый предстает нам и героям: гусляр Садко наигрывает в подводном царстве, Гвидон с матушкой оказываются на острове Буяне в граде Леденце с его чудесами: поющей белочкой в хрустальном теремке, витязями с дядькой Черномором и Царевной-Лебедью; иномирье проявляется и в «Майской ночи», когда панночка и русалки заводят перед молодым казаком Левко игру в ворона; еще ярче иномирье в «Ночи перед Рождеством», — блещет звездами, средь коих летит Вакула на черте, а мимо туда-сюда следуют колдуны и ведьмы на своих летательных аппаратах — метлах, горшках. Но в «Кащее» иное царство царит, простите, за тавтологию, безраздельно, а в «Младе» — достаточно перечислить некоторые действующие лица, чтобы понять, о чем эта опера: Чернобог, Кащей, Чума (божество болезней), Топелец (божество наводнений), Червь (божество неурожаев), чудовища, тени усопших, Морена, подземная богиня, тень царицы Млады, тень Клеопатры, незримо присутствующая светлая богиня Лада. Эту оперу критиковали за статичность, слабость либретто, написанного совместно директором императорских театров С. Гедеоновым и драматургом В. Крыловым. И успеха она не имела, быстро сошла со сцены… А мне по душе созерцательность этой оперы и ее древнеславянский дух.
Надо заметить, что у «Млады» солидная основа — во-первых, Гедеонов, будучи директором императорских театров, еще был и археологом, и искусствоведом, и он «тщательно изучил, пользуясь различными научными исследованиями, историю западных славян и древнеславянский быт; а сам композитор, — как сообщает Б. Асафьев, — внося коррективы в первоначальное либретто (…), опирался на исследование о славянской мифологии М. Касторского».
Вообще заторможенность действия этой оперы обусловливается простым обстоятельством: главная героиня, Млада, мертва. Ее до начала действия отравила подруга, которая, как говорится, глаз положила на жениха. Но браки свершаются, как известно, на небесах. Там, ну или почти там, а точнее, на горе Триглав, среди скал и сосен, озаренных лунным светом, и происходят решающие события: как у древних греков, боги тьмы и зла и боги добра и света борются за души героев. Даже тень Клеопатры танцует там, чтобы обворожить главного героя и заставить позабыть Младу. Это все происходит в ночь на Ивана Купалу. И радениям на горе Триглав предшествуют обрядовые песнопения и пляски полабских славян и их заморских гостей, в том числе и из далекой Индии. Но иной мир — на склонах горы Триглав, вихри, свет и тени его сказочны, завораживающи, пугающи. Главный герой уже и не устоял против чар Клеопатры, да тут подоспели петухи со своим избавительным пением, и все исчезло. Герой идет к жрецу, все ему рассказывает, спрашивает, действительно ли верно то, что сообщила ему привидевшаяся Млада об отравлении подругой. Жрец заставляет его провести ночь возле храма. Древние князья приходят туда и подтверждают сказанное Младой. Герой поражает подругу Млады мечом. Покровительствовавшая ей Морена насылает вихрь и землетрясение, храм рушится, озеро поглощает весь град и его жителей, но взошедшее солнце озаряет фигуры героя и его Млады на скале, а по радуге шествуют славянские боги. Ну, точнее, не так, как у Вагнера — шествовали по радуге в возведенный замок Вальгаллу, а все-таки по-другому, а именно, по либретто: «По облакам нисходят боги: Перун-Радегаст, Жива, Водник, Утренница, Вечерница, Лель и Лада в сопровождении Светлых духов. Млада и Яромир созерцают видение»[27].
Да, да, «Гибель богов» Вагнера сразу и вспоминается, о чем в своей «Летописи» прямо и сообщает композитор. С «Кольцом нибелунга» до этого в Петербург как раз и приехали немцы, и Николай Андреевич с Лядовым ходили на все репетиции.
«Млада» — наш ответ немцам. И надо признать, более чем достойный.
В «Младе», как отмечают исследователи, звучит множество миров, в том числе и национальных: польско-литовский, варяжский, чешский, восточный, и «в полную силу заявляет о себе тема „скифства”, тесно сплетенная с темой Солнца: первобытная сила земли, родовое единство земли и народа, ее населяющего».
И при этих словах я сразу, как вы уже догадались, услыхал утренний звук варгана. О да, лучше его так и назвать — скифским. Наверняка эти парни на степных лошадках наяривали на нехитром сем музыкальном инструменте: подковке с вибрирующим язычком.
Вспомним, что и академик Рыбаков считал прародиной славян именно Скифию. Так что звук варгана звук прародины и есть. Его можно поименовать и так: борисфенитов звук. Геродот именно этих праславян, живших на Днепре, именовал борисфенитами. Тут еще и вот кто вспоминается — Твардовский, его дивная поэма «Страна Муравия», — ведь, по сути, это Страна Трав. А что за страна трав, о которой тоскует сердце смоленского мужика Моргунка? Ну, подумайте сами.
Тут поневоле вспоминается и Белинский, охарактеризовавший «лишних» людей николаевской эпохи так: «…наше поколение — израильтяне, блуждающие по степи»[28]. А это уже несколько другая степь, другая тоска… Чаадаевская тоска: «В домах наших мы как будто в лагере; в семьях мы имеем вид пришельцев; в городах мы похожи на кочевников, хуже кочевников, пасущих стада в наших степях, ибо те более привязаны к своим пустыням, нежели мы — к своим городам». Чаадаев и Моргунок? Так ведь Моргунок и почувствовал себя лишним в стране Колхозии. Ищущий воли всегда лишний у нас, в любые времена.
Жаль, что Римлянин, как еще называли композитора, не использовал этот звук, как, например, австрийский композитор и педагог, органист Иоганн Георг Альбрехтсбергер, живший пораньше — в 18 веке, и написавший семь концертов для варгана. Но да, не так-то просто соединить этот варварский звук степей с музыкой лютни, скрипки и других струнных, а вот он — сварганил. Из семи этих концертов уцелели лишь три, обнаруженные в Праге. Слушаешь эти концерты с непреходящим удивлением: партия варгана явно чужеродна, ну, или мягче сказать — не соприродна остальным инструментам и вот-вот все развалится, и варган понесется вскачь в какие-то иные дикие звучания, стук копыт, ржанье коней, завывание ветра и длинных труб, украшенных хвостами яков, а лютня, струнные останутся в уютном зале где-то в Вене, но нет, это содружество звучаний продолжается и даже немного чарует.
Все-таки на западе музыканты действовали решительнее, не боясь экспериментировать. Смелее шли к пределу гармонии. А. Шенберг и А. Веберн, А. Берг осознанно уходили от классики, от традиционной тональности. Дебюсси, как отмечал Ортега-и-Гассет, стремился уйти от человеческого, слишком человеческого, избавить музыку от чрезмерных чувств, сделать ее бесстрастнее.
Но и в России уже намечались те же пути.
«Гармония и контрапункт (...) несомненно имеют свои пределы, преступая которые мы попадаем в область дисгармонии и какофонии», — писал в своей статье «О слуховых заблуждениях» Римский-Корсаков[29].
В «Кащее», отмечает Ю. Холопов, гармония доведена до крайних пределов. И Римский-Корсаков, как пишет Ю. Холопов, постепенно продвигался вперед, завоевывая себе новое поле искусства; и он уже давно отыскивал новые гармонические приемы: в «Садко», в «Царской невесте», в «Снегурочке», — в последней, например, имеется так называемая гамма Лешего; «парящая тональность» во вступлении к первому действию этой же оперы; многозначная тональность в «Младе». Разбирая музыку «Кащея», этот исследователь Холопов замечает, что «перед нами музыка модальная, причем в том виде, в котором она остро противостоит обычной тональной».
То есть, друзья, слушая оперу «Кащей» Римского-Корсакова, мы и вступаем в особый мир звуков, и этот особый мир и есть тридесятое царство. «„Ползучий” и „ворочающийся” характер лейтмотива Кащея (музыкально он имеет облик огромного змея) выражается вязким плетением хроматических интонаций согласно двум основным трехвысотным гемитонным моделям». О да, вы сразу почуете необычность этих трехвысотных гемитонных моделей, ничего в них, как и я, не понимая, я имею в виду эту терминологию, которую привожу лишь с одной целью: дать почувствовать особый дух тридесятого царства. Каков он? Снова обратимся к означенной статье Ю. Холопова, лучше, чем он, не скажешь: «Новые техники гармонии и композиции позволяют композитору с большей экспрессивной силой и остротой выразить замысел. (...) Это уже не просто колдовство, а вселенское зло, сеющее зло вокруг себя и окружающее себя человеческими черепами. Ладовая структура здесь не просто симметрична, а как-то подчеркнуто механична, что имеет символический смысл. Абсолютная и неподвижная симметрия форм выражает мертвенность характера (живое обычно в чем-то нарушает симметрию). Цепляемость звуковых элементов друг за друга уходит в ровную бесконечность и говорит о бессмертии безжизненного. А замкнутость в мертвом круге (диатоника открыта, хроматика герметически замкнута) есть беспросветность».
Да, в опере «Кащей» царит этот свинцовый осенний колорит, неспроста и сам композитор определил ее как осеннюю сказочку.
И мы сразу вступаем в тридесятое царство. Вот терем Кащея среди скал, покрытых мхом, окруженный частоколом с черепами, с филином на крыше и гуслями-самогудами над входом. Музыка беспросветная. Но человеческий голос прорезает этот сумрак. Поет Царевна. Она тоскует по суженому, томится в плену у Кащея. Этот голос, конечно, сразу дает нам всем надежду на то, что сумрак не бесконечен. Но голос Кащея этому противится:
Горюешь все? Тебе пристали слезы.
Поплачь, поплачь! Люблю на них смотреть
и девицу погладить по головке.
Хе-хе-хе![30]
Дуэт этот нагоняет такую же тоску, как идущие по небу тучи. Но вдруг Кащей решает развлечься, точнее, отвлечь именно Царевну от горьких дум и достает типа смартфон, зеркальце с алмазною оправой, в котором можно увидеть все, что делается на белом свете, и даже то, что грядет. С таким-то планшетом, подключенным ко всемирным сетям, можно коротать деньки в тридесятом царстве, да? Нет! Царевна сразу видит какую-то неописуемую красавицу и Ивана-царевича. Кащей вырывает у нее смартфон, роняет его, тот разбивается, ах, ах. Иван-царевич — ее суженый и есть, а неописуемая красавица — дочка Кащея, Кащеевна, она обитает где-то на другом краю тридесятого царства, держит форпост на границе, очаровывает богатырей разных и пускает в ход свою гильотину — меч булатный, мол, нечего шляться по запредельным местам, странствуйте по своему профанному миру. Кащей обеспокоен, выпускает из подвала Бурю-Богатыря и отдает распоряжение следовать небесным маршрутом до форпоста дочкиного с тем, чтобы все там проверить и обновить наказ: срезать головы пришельцам непременно. Ветер этот чудо как хорош. Мне, автору недавно вышедшего романа «Круг ветра», он особенно по сердцу. Но дело не только в этом. Голос ветра мощен, нетерпелив, в нем чувствуется страсть к воле, в нем обещание каких-то судьбоносных свершений. Кащей его пытается приструнить, осадить, ставит задачу:
Гонец непоседа! Лети к моей дочке!
К Кащеевне вещей в полночное царство,
где мак с беленою сияют и рдеют,
где волны катятся под берег высокий.
А вот это любопытное уточнение. Значит, форпост находится на побережье, и в том краю цветут маки. Тут же на ум приходит строчка из «Георгик» Вергилия про «мак, напитанный дремой летейской», а еще и виденные мною в бытность солдатом весенние склоны Копетдага в туркменском горном учебном лагере. Правда, «полночный» все же означает скорее всего северный или же край, где царит ночь.
Каков же этот край, где обитает дочь Кащея?
Но задержимся еще в обиталище Кащея. Отослав ветер, он требует, чтобы Царевна вошла в терем, села в изголовье и спела ему колыбельную. Музыка, голос рисуют нам некий свинцово-мрачный облик. Услышав отказ, Кащей чертит магический круг и вызывает метель. Гусли-самогуды издают волнообразные звуки, налетает метель с хором голосов. Хор демонический. Черепа на кольях стучат, пустые глазницы наполняются светом. И сквозь этот мрак реет голос Царевны, полный тревоги, печали, отчаяния.
Ну, а теперь — за ветром, Бурей-Богатырем, в край полночный.
Музыка волшебная, но сумрачная, осенний колорит царит и здесь. Поет Кащеевна, голос ее задумчив. Либретто сообщает, что терем ее на скалистом морском берегу в окружении сада и маков с беленою. Пожалуй, тут снова не обойтись без Арнольда Бёклина, его такой же сумрачной палитры. Конечно, «Остров мертвых», да? Нет, все-таки пейзаж, который написал музыкой Римский-Корсаков другой. Пейзаж этот более таинственный и красочный, несмотря на властвующий осенний тон. Красочности добавляет голос появившегося странствующего витязя, Ивана-Королевича. Он поет, что видит сквозь лес светляков сиянье, но, проходя дальше понимает, что это не светляки, а цветы, они излучают свет. Цветы вокруг узорчатого терема. Слышны крик птицы и шум прибоя.
…А я уж с разочарованием подумал, что светляки и окружают терем злодейки, а ведь это народец из моей будущей сказки, который станет помогать герою. С другой стороны, почему бы светлякам и не быть здесь, в тридесятом царстве? Ведь и ветер, Буря-Богатырь, станет невольным помощником Ивана-Королевича, которого Кащеевна опоит своим зельем, зачарует своей красой, и тот сначала впадет в мир грез, — в море грез на золотой ладье уплывет, а на самом деле окажется у ног Кащеевны с острым тяжким мечом, да она тоже пленится его обликом и не решится срубить голову… И тут и грянет ветер свою песнь. По простоте душевной ветер все разболтает пришедшему в себя от его хладного веянья витязю — про Царевну, про Кащея, ждущего его голову, а на просьбу взять ее, эту голову, что на плечах, согласится и, подхватив Ивана, помчит его к Кащею.
А в это время Царевна все же поет колыбельную Кащею. В этой колыбельной такие слова:
Баю, бай, баю, бай!
Спи, лежи, не подымись,
В лихоманке злой трясись!
Спи, колдун, навек усни,
Злая смерть тебя возьми!
Звучит она зловеще. Тут невольно вспоминается Феврония из «Китежа», в ее устах подобная колыбельная просто немыслима.
Действие стремительное в этой опере: ветер доставляет витязя к терему Кащея, они поют с Царевной задушевно, выходит Кащей, прибывает Кащеевна, она сулит витязю счастливую жизнь в чудесном краю, тот отвергает ее любовь, Кащеевна печалуется, и тут Царевна, преисполнившись сострадания, внезапно приближается к ней и целует, Кащеевна впервые плачет — а в дочкину слезинку и запрятал Кащей свою смерть, и он гибнет, дочь превращается в плакучую иву, тучи рассеиваются, весеннее солнце все озаряет, хор гимнически его славит.
Когда на прогулке по зимней Москве я пересказывал оперу жене и дошел до поцелуя Царевны, жена рассмеялась от неожиданного поворота. Да, жест Царевны трудно было предвидеть. Здесь явствен христианский дух этого поступка, но еще демонстрируется и женская солидарность.
Соловцов пишет, что музыкальные миры Кащеевны и ее злодейского батюшки близки, но не совпадают полностью. Да, у нее слышны «зловещие хроматические интонации (…). Но различными изменениями и введением нового тематического материала музыке придан иной колорит. Это царство манящей, одурманивающей и неотразимой в своем колдовском очаровании красоты. Замечательно заклинание волшебного напитка, который готовит Кащеевна для Ивана-королевича: „Цветы, цветы, даруйте чары мне свои”. Это один из самых ярких и оригинальных по музыке фантастических эпизодов в операх Римского-Корсакова. Изумительно красиво таинственно-зловещее движение больших терций в оркестре».
12
Тридесятое царство сумрачно, опасно, но таит загадки и одаривает… Чем?
Римского-Корсакова — музыкой. О себе композитор говорил: «Вот, например, вероятно, во всем мире не найдется человека, более меня не верящего во все сверхъестественное, фантастическое, призрачное, или же загробное, и, однако, как художник я именно это и люблю больше всего»[31].
Когда я приступил к чтению «Летописи моей музыкальной жизни», своеобразного дневника композитора, то был полностью уверен… нет, лучше сказать, у меня не было ни капли сомнения… то есть, хм, все равно как-то неуклюже получается. В общем, религиозность этого господина с длинной бородой, аскетическим лицом и строгим, почти суровым взглядом сквозь круглые стекла очков, была, так сказать, очевидна. Впервые я слушал музыку Римского-Корсакова, похаживая после продолжительного пребывания в столице по холмам Смоленска с луковками церквей и мощно звучащими очертаниями пятикупольного собора над Днепром, — да, архитектура ведь, как вы помните, застывшая музыка, ну, вот Успенский собор и звучит каменным хором, возглашает истину золотом своих труб. И симфонии Римского-Корсакова, его «Воскресная увертюра», основанная на пасхальных напевах, «Симфониетта на русские темы», «Увертюра на русские темы», «Сербская фантазия» перекликались с этой музыкой родных холмов, увенчанных церквями и башнями годуновской крепости. И я радовался, что взял в дорогу именно эту музыку. Потом отправился в город Белый, откуда начался мой поход по тверским и смоленским рекам, и снова слушал Римского-Корсакова. Особенно по душе пришлись его «Духовные песнопения», которые стал слушать поздним вечером, побывав в Ордынском монастыре на реке Меже и позже разбив лагерь ниже по течению. В том месте меня на две ночи задержал дождь, вот я и внимал, сидя под тентом у костра под разлапистым великаном-вязом, этим песнопениям, снова радуясь, что они есть на карте памяти…
Карта памяти, какое странное определение, если вдуматься. Сразу приходят на ум какие-то географические карты. Но это особого рода география. География наших судеб, как пел один рок-н-рольщик. Нет, все-таки у него не судеб, а страстей. Но судьба ведь и складывается из страстей. У каждого это своя карта, в каких-то картах больше зигзагов, всплесков различных событий, необычных людей, красок и музыки. Моя карта наполнилась звуками классической музыки довольно поздно — было мне под тридцать, когда вдруг задумал повесть о пианисте. До этого пробавлялся рок-н-роллом, любил Высоцкого, Суханова. Но мой молодой пианист, поранивший в дружеской попойке руку и профукавший судьбоносный концерт в Германии, исполнял, разумеется, другую музыку. И прежде чем приступить к повести, я и предпринял поход в мир классической музыки, в буквальном смысле: отправился в деревню отца, выпросив у брата переносной магнитофон «Панасоник», кажется, а у Елены Даниловны Погуляевой, бывшей моей учительницы географии, которая много содействовала мне на писательском пути — начиная с самой первой публикации, состоявшейся только благодаря ей, в заводской многотиражке (заметка из отрывков моих писем к ней из Баргузинского заповедника называлась «В сердце заповедной земли») — и она снабдила меня кассетами с музыкой Скрябина, Чайковского, Рахманинова, Баха, Вивальди. В деревне эту музыку лучше всего и слушать, глядя в огонь в печи и не боясь напугать соседей «Лебединым озером». Больше всего мне понравились Бах и Скрябин. В результате повесть была написана и опубликована в «Знамени», с неожиданным долгосрочным эффектом: сперва мне пришло письмо учителя русского языка и литературы Сергея Ковалева из Волгограда, обучавшегося в аспирантуре при кафедре литературы Волгоградского государственного социально-педагогического университета и писавшего диссертацию, связанную именно с этой повестью «Вариации»; а еще лет десять спустя на ютубе появился и его ролик, называемый так: «Интермедиальное пространство повести О. Ермакова „Вариации”», и у этого ролика есть зрители и слушатели, его и сейчас можно там обнаружить. А в том первом письме Ковалев прислал свою статью о «Вариациях», и стоит ли говорить, с каким чувством автором-неофитом в смысле классической музыки читались пассажи, подобные этому: «Что касается названия, дающего „запев” всей рассматриваемой повести, то необходимо отметить музыкальную эрудицию прозаика, которая помогает ему лаконично и рационально вместить в сюжет небольшого произведения не только повествования о событиях современной жизни, но и упоминания о композиторах различных эпох и их творениях — от И. С. Баха до А. Шнитке».
Остановиться я не мог, в деревню возвращался уже со своим магнитофоном и своими записями, и об этих музыкальных радениях у огня, в избе, окруженной старыми яблонями, я написал небольшую книжку «Заброшенный сад», изданную с черно-белыми фотографиями МГУ Ломоносова. И моя карта памяти сейчас пламенеет фугами Баха, сверкает волнами Дебюсси, серебрится звездами Скрябина, веет ветрами Рахманинова, знобит венецианской промозглостью Вивальди, радует бодростью декабря, святок Чайковского, распахивается просторами Малера, поет птичьими хорами Мессиана, магически мерцает сновидческой начальной темой седьмой симфонии Брукнера и переливается радугой Вагнера, той самой, по которой боги восходили в Валгаллу. На севере этой карты — озерная ширь, серебрящаяся «гуслями» Садко (Римский-Корсаков, напомню, по завету своего виртуального любимого учителя Глинки, подражал гуслям с помощью пианино), озерная ширь в золотых сполохах то ли сосен, то ли звуках гимна Яриле в царстве берендеев, — и среди этих звучащих стволов — очи Снегурочки: чистая бирюза.
Хотя это уже скорее карта памяти моего многолетнего странствия вокруг Леса трех рек и по этим и другим рекам леса, и по его тропинкам и полянам. То есть карта памяти не одна… как вот и в этом походе, аж одиннадцать штук для съемки видео, фотографирования.
В общем, карты памяти у нас наслаиваются друг на друга, это неизбежно. Здесь я хотел бы выделить именно карту Леса трех рек, «математически определенную образно-знаковую модель действительности», — таково одно из определений географической карты, тут, впрочем, математическую определенность надо сразу отсечь, а вот все остальное оставить. Модель действительности — Лес трех рек; образы и знаки этой модели во многом мифологичны. Мифологична и музыка Римского-Корсакова, ее наполнившая.
Мирча Элиаде говорит, что миф «это всегда рассказ о каком-то „сотворении”: о том, каким образом какая-либо вещь состоялась, т. е. начала существовать»[32].
По сути, Римский-Корсаков и повествует в своих операх о том, как состоялась Россия и народ, ее населяющий. (Это имел в виду и я в своем долгом странствии по Лесу трех рек.) Но главное отличие мифологического рассказа от, допустим, исторического в том, что настоящей реальностью в мифе является священное, подчеркивает Элиаде.
Реальность «Садко» или «Снегурочки», «Китежа», «Млады», несомненно, священна. Снова обратимся к упомянутой работе Элиаде, в которой он, между прочим, замечает, что «миф описывает различные, иногда драматичные, выходы священного в мир». Как это подходит к опере «Снегурочка»! Порождение Весны и Мороза, некая природно-временная сущность и является в мир, буквально входит в царство берендеев. Первыми ее, то есть Снегурочку, видят Бобыль с Бобылихой, удивлению их нет конца, Бобыль кланяется и возглашает, что пред ним диковина, боярышня, кажется, живая, в тулупчике, сапожках, рукавичках. Вот встреча священного и мирского. И Бобыль внезапно преисполняется важности, его буквально распирает, и он восклицает, мол, чем же он не боярин и зазывает к себе на двор, о трех столбах и семи подпорках, честной народ да князей, бояр с подарками дорогими и поклонами. Вот, чем одаривает встреча с сакральным.
И священное вступает в мир людей. И это как раз драматично: разбивается союз любящих (Мизгиря и Купавы), Мизгирь погибает, исчезает и священное: Снегурочка истаивает. И саднящее волнение остается в наших сердцах, сердцах слушателей.
Сердце человека, в том числе и современного, на самом деле тоскует о священном, пребывая в профанном, не устает повторять Мирча Элиаде. Зачастую человек может определять себя как истово, так сказать, неверующего, но при этом быть именно верующим: по устремлениям, надеждам, да и делам. Взять то же празднование Нового года, в котором происходит обновление всего, проигрывается древний сценарий сотворения мира. Мирча Элиаде и Маркса толкует так: «Фактически бесклассовое общество Маркса и последующее исчезновение всех исторических напряженностей находит наиболее точный прецендент в мифе о Золотом Веке, который, согласно ряду учений, лежит в начале и в конце Истории. Маркс обогатил этот древний миф истинно мессианской иудейско-христианской идеологией…»[33] Роль Спасителя у него играет Пролетариат.
Тоска о священном — тоска о прошлом, когда не было ни государства, ни войны, когда человек мог разговаривать с птицами и оленями. Кстати, Мирча Элиаде приводит интересное наблюдение: ранее считалось, что птичьи крики шаманов свидетельствовали о патологической одержимости, но на самом деле это признак райского времени.
Соприкосновение со священным прежде всего меняет наше время, мы выходим из этого времени, из этой опостылевшей повседневности и вступаем во время иное. Так бывает в теплой мутной реке, плывешь и внезапно попадаешь в чистые и хладные струи, ну, то, что они чистые, понимаешь, потому что хладность — верный признак родников на дне. Священное время — время начала. И мифологические воспоминания о внеисторическом счастье, как это называет Мирча Элиаде, всегда преследовали человека — «с того самого момента, как человек впервые осознал свое положение в космосе».
Почему человек, тоскующий о священном, рано или поздно приобщается к классической музыке? Да потому, что время симфонии — это уже иное время. Слушая симфонию, или квартет, или оперу, или даже индийскую композицию для ситара, мы ускользаем из времени обыденности и оказываемся в ином времени. Это главный признак священного. Конечно, симфония или опера может вовсе и не восходить к священному. Но как правило восходит. Такова особенность классической музыки. Индийских раг это тоже касается в полной мере.
Истоки музыки в сердце любящем. Преисполнившись любви к соседке по пещере или к духу, витающему над священным огнем в очаге, человек запел. Песнь выводила его чувство и как будто его самого за пределы — тела, жилища. Песнь была его птицей. Птица могла приблизиться к обиталищу духов на вершине ли горы, древа или уже за облаками. Чтобы делать это вернее и быстрее, человек изобрел помощника голосу — бубен. Ну а дальше и все прочие инструменты. И музыка превратилась в дорогу, по которой мы и продолжаем восходить, восходить.
Так что можно сказать, что любой музыкант, по сути, в сердцевине своей — религиозен. Мирча Элиаде пишет: «Религия „начинается” тогда и там, где есть полное раскрытие действительности, одновременно являясь и раскрытием священного — того, что существует изначально: того, что не является ни иллюзорным, ни преходящим, — и раскрытием отношений человека к этому священному отношению, которое представляется сложным, изменяющимся, иногда противоречивым, но которое всегда помещает человека в самое сердце реальности».
Разве это не ситуация слушания музыки? Звучит «Прометей» Скрябина, и ты посреди огненных вихрей, ты в центре мироздания, и все мгновенно схватываешь, самую суть всего, всей вселенной, до мельчайших крох и подробностей, ибо она, вселенная, здесь, вокруг тебя, в тебе.
Миф питает религию.
Можно сказать, что музыка Римского-Корсакова мифологична, но значит и религиозна. Как и сам автор. Так я и думал, слушая его симфонии и «Духовные песнопения». Но «Летопись» поколебала это убеждение. Композитор нет-нет да и подчеркивал свою, так сказать, нерелигиозность, вот, например, объясняя разлад с Балакиревым, своим учителем и вообще духовным главой так называемой могучей кучки, сообщества композиторов, музыкантов, журналистов, сформировавшееся в Петербурге, не ученой, не консерваторской направленности, куда входили такие личности как Мусоргский, Бородин, — он замечает: «Быть может, отсутствие во мне религиозности мешало ему…» А вот как раз Милий Балакирев на средине жизненного пути вдруг ударился в религию, стал посещать службы, соблюдать все предписания, и в результате отдалился от кружка, утратил свое влияние на сообщество. Римский-Корсаков так определял эту перемену: «Важная нравственная перемена происходила в нем: из безусловно неверующего человека образовался религиозный мистик и фанатик». С ним сблизился «какой-то старообрядческий поп, в лице которого его окружила беспросветная тьма старой Руси».
Поразительное замечание в устах автора «Снегурочки», «Псковитянки», «Китежа»! Ведь все оперы Римского-Корсакова — это и есть старая Русь. А «Китеж» разве не основан на рассказах как раз старообрядцев? Сказ о Китеже сложился в среде бегунов, одного из толков старообрядцев-беспоповцев.
Но язык не повернется сказать, что в операх Римского-Корсакова есть тьма старой Руси, — нет, его старая Русь сверкает звездами, сияет озерами среди бескрайних лесов в ожидании ли солнца или уже в потоках его лучей. Неспроста ведь толкуют о солнечном культе по крайней мере его четырех опер: «Млада», «Снегурочка», «Майская ночь» и «Ночь перед Рождеством».
По «Летописи» можно проследить зарождение этого культа. Все началось с предложения любителя народных песен, хотя и не музыканта, Т. И. Филиппова записать с его голоса песни и составить сборник с фортепианным аккомпанементом, что и было сделано, а также композитор составил и свой сборник, в который включил «все песни, запомненные мною от дяди Петра Петровича и матери, которые слышали эти песни в 1810 — 20 гг. в местностях Новгородской и Орловской губернии. В-третьих, я записывал песни от некоторых своих знакомых… В-четвертых, записывал песни от прислуги… Прочитав кое-что по части описаний и исследований этой стороны народной жизни, (…) я увлекся поэтической стороной культа поклонения солнцу и искал его остатков и отзвуков в мелодиях и текстах песен. Картины древнего языческого времени и духа его представлялись мне (…) с большой ясностью и манили прелестью старины. Эти занятия оказали впоследствии огромное влияние на направление моей композиторской деятельности».
Кстати, любопытно, что Филиппов, подвигший композитора к составлению двух сборников народных песен, упоминается им и, так сказать, как представитель той самой Руси, во тьму коей окунулся с головой Балакирев, мол, Балакирев попал в силовое поле того старообрядческого попа и еще вот Филиппова, о котором в ходу была такая байка: побывав в гостях у Погодина на Болвановке, Филиппов забыл свои калоши, и они сами прибрели к нему на квартиру на Живодерке, в честь чего был установлен праздник «прехождения честных клаш с Болвановки на Живодерку».
Мифы славян насыщали оперы Римского-Корсакова. Вот как он сам описывает этот процесс: «Но склонность моя к славянской боговщине и чертовщине и солнечным мифам не оставляла меня со времен „Майской ночи” и в особенности „Снегурочки”, она не иссякла во мне и с сочинением „Млады”. Уцепясь за отрывочные мотивы, имеющиеся у Гоголя, как колядованье, игра звезд в жмурки, полет ухватов и помела, встреча с ведьмою и т. п.; начитавшись у Афанасьева („Поэтические воззрения славян”) о связи христианского празднования рождества с нарождением солнца после зимнего солнцестояния, с неясными мифами об Овсене и Коляде и проч., я задумал ввести эти вымершие поверья в малорусский быт, описанный Гоголем в его повести». Речь о новой опере «Ночь перед Рождеством».
Мирча Элиаде утверждал, что религия — это переживание опыта присутствия сакрального[34]. И тогда «наиболее религиозным будет тот человек, который способен вызывать подобный опыт по своему желанию и контролировать его процесс».
Как будто эти слова написаны про нашего героя. Ведь в его операх прежде всего и происходит явление священного, мелофания, как мы условились это называть. Римский-Корсаков снова и снова заставляет нас переживать вторжение священного.
Каждый волен сам решать, чему верить, музыке, творчеству Римского-Корсакова, его «Китежу» или заявлениям «летописца» о своей нерелигиозности. А мне на темени древнерусского пространства в солнечной зыби ясно стало одно: нет лучшей музыки-путеводительницы для странника, замыслившего узреть архетипический Лес трех рек.
13
Нелишне будет напомнить, что мечталось мне в этом лесу сыскать некие, назовем это так: зеркала, да зеркала, в коих запечатлелись лики предков. Схватить черты древнего лика самой Руси?
Ну, глядя в пламя костра или на закат над озером, наверное, вряд ли это возможно: узреть запечатленный лик былого. Нет, конечно. Но озеро, огонь, звезда, иней на травах, птичий крик или пригрезившийся звук воли вольной создают необходимые условия… Для чего? Для попытки сделать это. Сознание странника очищается. В какой-то мере он и сам становится зерцалом. Вот тогда и приходит время выводить на матовую поверхность известные образы — музыкальные ли, исторические или былинные. Исторические сведения — в моей памяти, музыка Римского-Корсакова — на карте памяти, там же и былины, о чем я уже говорил.
Да, былины.
Анджей Валицкий, рассуждая о славянофильском анархисте, как его поименовал Бердяев, — о Константине Аксакове, писал: «Славянофильская тенденция Аксакова проявилась в его ностальгии по „наивной” поэзии, по литературе, непосредственно выражающей „субстанцию” своего народа. В Гоголе Аксаков искал те же самые ценности, которые позднее нашел — с гораздо большим основанием — в русских былинах».
И я продолжал внимать им, передвигаясь по калинову мосту — Селижаровке, вдыхая аромат сосновых и еловых лесов, наслаждаясь путеводительной златой нитью солнца, перекатывавшегося с одного берега на другой впереди, и то прячущегося за кронами, то внезапно вспыхивавшего среди стволов. Иногда у самой воды замирала береза — вся в золоте своей листвы, тонком, чудесном, как будто выведенном — лучше сказать: выплавленном — кистью Нестерова. Об этом живописце нет-нет да вспоминал в походе, думая, что Селигер не только чаша музыки, но вот и палитра. Правда, Нестеров на Селигере вроде бы не бывал, а вот Иван Шишкин жил и писал на селигерских островах.
Надо было им, живописцам, проплыть по этой речке, соединяющей Селигер и Волгу, думаю я, щелкая верным «Никоном D 90» и, как обычно, горько жалея, что моя ручка с синей пастой не кисть беличья с умброй, кадмием красным, светлым и красным темным, оранжевым, краплаком красным, фиолетовым, киноварью, охрой, кобальтом зеленым и сине-зеленым, синим, персиковой черной, звенигородской черной, индийской красной, неаполитанской желтой, парижской синей, берлинской лазурью, английской красной, венецианской красной… И не дирижерская палочка, а еще лучше — скрипичный ключ.
Но ладно. Мы толковали что-то про зеркала…
Попробуем снова заглянуть туда — в былины.
В матовой дали проступают очертания деревянной крепости на берегу широкой реки, зеленеют леса, но сразу и переходят в степные просторы… Даже и не знаю, каких пейзажей в былинах больше — степных ли, лесных, городских, деревенских? Откроем наугад книгу.
А и бежала калика перехожая
От того от моря от студеного
С Алатыря камешка, от Латыря.
Да! Морской пейзаж я и позабыл помянуть. А столько говорил про «Садко». В былине, которую только что цитировал, это «Мамаево побоище», вон какой разбег географический в зачине: от моря студеного и до Куликова поля. «Море студеное» — это, скорее всего, Варяжское море, Балтика.
Но все-таки чаще былинный богатырь едет во чистом поле. И не былинный богатырь — тоже:
Как из далеча, далеча. Из чиста поля,
Из того было раздольица из широкого
Что не грозная бы туча накатилася,
Что не буйные бы ветры подымалися, -
Выбегало там стадечко змеиное,
Не змеиное бы стадечко — звериное.
Наперед-то выбегает лютый Скимен-зверь.
Как на Скимене-то шерсточка — буланая,
Не буланая-то шерсточка — булатная…
Ничего себе зверь. Дальше — он еще ярче: шерсть на самом деле и не булатная, а серебряная, и не серебряная, а золотая, на каждой — жемчужина; рыло — как востро копье, уши — калены стрелы, глаза — ясны звезды.
Я и хотел только про чисто поле процитировать эту удивительную былину, называемую «Рождение героя», а уже остановиться не могу, столь стремителен набег этого зверя. И вот он выбегает ко Днепру-реке:
Становился он, собака, на задние лапы,
Зашипел он, лютый Скимен, по-змеиному,
Засвистал он, вор-собака, по-соловьему,
Заревел он, вор-собака, по-звериному.
И от этих звуков увяли травы, леса к земле приклонились, Днепр сколыбался, да так, что вровень с крутыми берегами стал, желтая взвесь песчаная взвихрилась, и вся эта муть хлынула на луга, с гор камни посыпались, да еще и по дну Днепра валуны покатились, а сверху по реке-то камни помельче понесло… Тут пред моим мысленным взором промелькнули картины родного Днепра в смоленских пределах, и обрывы из песка и глины, и луга, поляны, пахнущие чабрецом, с березками и дубками, вместо гор — холмы; и припомнилось, как однажды напротив нашего с Ниной лагеря на речной глади вдруг восклубился вихрь, водяной столп образовался, проплясал дервишем и тут же пропал.
А что же в былине?
А вот и финал этого драматического действа короткой былины:
Заслышал Скимен-зверь невзгодушку:
Уж как на небе родился светел месяц,
На земле-то народился могуч богатырь.
Ошеломляющий напор. Первым делом я подумал о музыке, которой можно было бы сопроводить этот текст, — и не нашел ничего ни у Римского-Корсакова, ни у Скрябина, ни у других, а вот в памяти сразу зазвучала — ни к селу и ни к городу — песня одного рок-н-рольщика… Но, посмотрев перевод этой песни, я решил все-таки не уточнять, что это и кто это.
Просто там все начинается с партии ударника, ну и сама песенка весьма энергичная, стремительная, и кажется, что ее и поет Скимен с острым рылом и ушами как стрелы, а уж глаза у этого волосатого монстра, уже похожего на мумию, обтянутую желтой кожей, точно сверкают звездами.
Ох, представляю, как заострились лица некоторых читателей-антизападников. Должен признаться, что в моей карте памяти не только Римский-Корсаков, гусли и Скрябин, но еще и Боб Дилан, и Джонни Кэш, и другие. Английский-то у меня на уровне советского десятиклассника, так что черт знает, о чем они там поют, только и выхватываешь отдельные слова: жажда или ветер, окно и дождь, дорога и бэби. Особенно мне по душе, конечно, блюзы, музыка страперов, тоска-печаль, но просветленная все же. Вот как раз музыкой и просветленная. Нет, пришедшая на ум песня с барабанным боем совсем не блюз. Он и песня его выразительны, кстати, неспроста же его и взял в свой фильм Джим Джармуш однажды.
Но вернемся в древность. Жаль, что про этого Скимена-зверя нет ничего ни у Проппа, ни у Рыбакова. В комментариях к этой былине, открывающей первый том библиотеки русского фольклора «Былины», сказано, что Скимен-зверь мифологическое существо и его смятение объясняется угрозой власти над миром, то есть — его власти.
…Так и видишь предутренние туманы над Днепром, где-то на востоке над полями и перелесками уже зарозовело, но еще ярко виден месяц (кстати, однажды Римский-Корсаков предостерег Врубеля от ошибки в изображении месяца на рассвете, обращенного к заре вогнутой стороной, чего никогда не бывает, рассветы встречает лишь месяц на ущербе и повернутый, так сказать, спиной к солнцу; Врубель согласился, но переделывать картину отказался; композитор писал в своей «Летописи», что не ведает, учел ли художник замечание в дальнейшем; я нашел это изображение, да, живописец все-таки все переделал: полнотелый старый месяц у него повернут «спиной» к заре; хотя, честно признаться, на этой картине не так-то просто разобрать, где солнце должно взойти, если слева от месяца, то все верно, если справа, то нет; но какова наблюдательность композитора!), — так вот и рисуется картина раннего утра и рыщущий в росных травах зверюга, который вдруг вздымается на задние лапы-то, вытянув морду к небу, перебирает передними лапами и протяжно жутко рвет тишину ревом. И в заводи ударяют туго утки крылами, заполошно кружат в воздухе, из перелеска срывается стадо косуль.
Богатырь народился.
Вот — Волх Всеславьевич из другой уже былины. Правда, эта былина начинается в саду, а не в чистом поле, там прогуливалась молода княгиня да оступилась, на лютого змея попала, он тут же обвился:
Около чебота зелен сафьян,
Около чулочика шелкова,
Хоботом бьет по белу стегну.
И вскоре родилось дитя.
А и на небе просветил светел месяц,
А в Киеве родился могуч богатырь.
Уже через полтора часа пребывания на земле ребеночек просит не в пелену его пеленать, а в латы булатные; в семь лет он грамоту осилил мигом, а в десять обучился оборачиваться то соколом, то волком, то гнедым туром — золотые рога.
Гнедой тур мне в моей сказке надобен. Там у меня лодочник, который шел с караваном хлебным в Ригу по Обше, Меже, однажды сгинул в лесах — а как? За туром ушел. Так что в былинах на этого зверя я сразу реагирую живо, соображаю, не за этим ли туром?
Этот тур — Волх Всеславьевич, он уже в пятнадцать лет набрал себе дружину из таких же пятнадцатилетних тинейджеров. Моему лодочнику уже за двадцать, да и не в Индейское царство ему хочется попасть, а совсем в другую сторону увлекает его путеводная звезда, девица Елена.
Вообще в былинах женская природа зачастую опасна, коварна. Вот в былине «Добрыня и Маринка» киевская красавица, куртизанка, как ее называет Рыбаков, превращает заплутавшего в киевских переулках богатыря в тура и отправляет его к стаду из девяти туров, таких же молодцев:
Не хватало только тебя, тура десятого,
Удала Добрынюшки Никитича!
Выдирай ты там траву со ржавчиной,
Запивай траву водою болотною.
Или та же Марья белая лебедь, что спаивала да приколачивала к крепостной стене муженька Михайлу Потыка — Птаха, или жена Соломана (так!) Премудрого, которую царский приспешник по кличке Таракан выкрал за морем синим и привез царю Василию Окульевичу, а она, когда Соломан-то припожаловал за ней с дружиной, все подсказывала Василию его сгубить; да и Апракса, княгиня, супруга князя Владимира, хороша, прямо на почестном пиру заигрывает с Тугарином Змеевичем, одаривает его поощряющими улыбочками, когда тот дает волю рукам своим поганым, иноземным, правда, Алеша Попович по свойски дал ему по лапам, вышиб жизнь из громилы. Рыбаков, кстати, видит исторический прототип в образе этой княгини, это Евпраксия Всеволодовна, сестра Владимира Мономаха, выданная за саксонского маркграфа, а после смерти его ставшая женой императора Римской Священной империи Генриха Четвертого, который быстро ее возненавидел и всячески шельмовал, подвергал сексуальным измывательствам с помощью всяких посторонних лиц, но она смогла сбежать от него к Папе Римскому и свидетельствовать против венценосного мужа, а потом в конце концов вернулась и домой — в Киев, к матери, половецкой княжне.
В таком отождествлении есть что-то сомнительное. Хотя отдаленные отголоски драматических событий, приключившихся с княжной, и возможны. Что-то вроде: слышал звон… Тут спор двух исследователей, Рыбакова и Проппа, первый стоял за историческое направление в истолковании былин, второй отстаивал «первобытно-поэтический взгляд», как это определяет Рыбаков. И он же пишет: «Основной тезис В. Я. Проппа таков: „Былины отражают не единичные события истории, они выражают вековые идеалы народа”». Все же ближе к истине, наверное, Пропп. Его определение всеобъемлюще. Он не отрицает того, что в былинах, разумеется, сказываются так или иначе исторические события. Сказители-то творили не на Марсе, верно? А Рыбаков порой выдает желаемое за действительное. Вот, например, в разбираемой нами былине о Михайло Потыке и Марье белой лебеди в эпизоде приколачивания героя к стене академик видит вот что: «Не отразилось ли здесь реальное положение: на городской стене Киева могло находиться прибитое к ней изображение крылатого воеводы — архангела Михаила. Вероятнее всего, что такое изображение было на городских воротах; существует один киевский былинный сюжет, связанный с богатырем Михайликом, оборонявшим киевские ворота». Но это же явная натяжка. Вспомним крики толпы в Смоленске, призывы прибить Авраамия к стене, — пригвоздить, как сообщает в «Житии…» Ефрем, ученик святого и первый писатель Смоленска. Хотя изображения Авраама, ветхозаветного пророка, на смоленских стенах или вратах нигде никогда не упоминаются. Вообще, надо заметить, в таком толковании Рыбакова есть тоже что-то былинное, каким-то образом это утверждение вплетается в былинный сказ. Былинное зерцало — волшебное.
Но — к турам. В походе на Индейское царство предводитель Волх снова обернулся туром-золотые рога и, оставив свою тинейджерскую дружину, помчался вперед. Он в походе уже превращался то в серого волка, чтобы добыть ребятам съестное на завтрак: сохатого, медведя, зайца, соболя, но не только для пищи, а и ради одежды:
Носили они шубы соболиные,
Переменныя шубы-то барсовые.
Перевертывался и ясным соколом, чтоб набить на море синем гусей, лебедей и малых уточек. Ну и прибежал он туром в Индейское царство, там обернулся уже соколом, сел на окошко и подслушал вражьи речи царя и уже в виде горносталя, сиречь горностая, в оружейных погребах перекусил тетивы у луков, стрелы повредил и все в таком роде. После того вернулся к дружине, повел ее далее, у стен Индейского царства неприступных превратил всех ребятушек в мурашей — тут ненароком Сальвадор Дали припомнился, — и так они оказались на другой стороне да и пустились во все тяжкие, услыхав такой последний наказ своего военачальника:
«Гой еси вы, дружина хоробрая!
Ходите по царству Индейскому,
Рубите старого-малого,
Не оставьте в царстве на семена;
Оставьте только по выбору,
Немного немало — семь тысячей
Душечки красны девицы».
Семь тысячей — столько у него и было служивых. Всех они перерезали, сам Волх царя Салтыка Ставрульевича о кирпищатый пол вдребезги расшиб, жену, правда, не стал убивать, наоборот, сам на ней женился, а дружина — на тех семи тысячах девиц. И царем он там и насел, поделив злато-серебро с пацанами, а также коров, лошадей — на всякого брата по сту тысячей.
Пропп без обиняков заявляет, что в этой былине, если отбросить позднейшие напластования — ну, якобы грозящую опасность Киеву от индейского царя, — сказ о хищническом набеге. Исследователь замечает, что Волх, заботящийся о своей дружине, вызывает симпатию. «Дружина же по существу представляет собой не княжескую дружину позднейшего типа, а скорее беспорядочную орду завоевателей. (…) Все это объясняет нам, почему эта былина была почти забыта, когда создавался собственно воинский эпос».
Забыто было сказителями и другое — историческое — имя: Святослава, — как замечает Рыбаков, «князя, казалось бы созданного для эпоса». И вот почему: «Слишком часто Русь подвергалась печенежским набегам в то время, когда князь со всеми войсками воевал на Дону или в клисурах Балкан и Хемуса, „чужую землю ищучи, а своею ся охабив”». Клисуры — это овраги, охабив — покинув, оставив.
Былинному народу чужая земля была не надобна.
14
И в других былинах прославляются богатыри, встающие на защиту своей земли. Это деяние подлинных героев. За то народ их и любит. В антигероях былин, как правило, степняки, Тугарин Змеевич, Идолище Поганое, Батыга, Калин-царь, за которыми, по мнению Рыбакова, скрываются половцы да печенеги, а позже — монголо-татары.
Идолище Поганое однажды оккупировал Киев и, боясь Ильи Муромца, даже запретил упоминать его имя:
А кто помянет у нас да Илью Муромца,
А да такового у нас да нонь судом судить,
А судом-де судить да живому не быть:
Очи ясны вымать его косицами,
Да язык бы тянуть да его теменем.
Академик отмечает, что былины Владимирова цикла складывались в широкой полосе русских земель: «Эта полоса, доступная набегам степняков, занимала ни много ни мало 200 тыс. квадратных километров! Ее западный край уходил в древлянские леса, а восточный — в то дикое поле, на краю которого жили отважные куряне… Здесь, в этой полосе, размещена половина русских городов, упоминаемых летописцами…»
Вот из этой-то полосы и долетел, видно, этот позывной, звук варгана, звук дикого поля, дикой свободы. В русском поле и веет этот звук дикого поля. Зовет странствовать.
Ну а Волх был противен народному сознанию. Так надо понимать его появление в другой былине: «Вольга и Микула», в которой Волх уже выступает под немного другим именем — Вольга. Пропп объясняет уникальность этой былины обострившимися противоречиями между крестьянами и князьями. Герои этой былины противопоставлены друг другу: княжеский сподвижник и сам князь Вольга и крестьянский пахарь Микула. Былины складывались в крестьянской среде, но героем крестьянин выступает впервые. О крестьянском сыне Илье Муромце Пропп говорит, что он стал героем, только когда уходит из крестьянской среды.
Интересное замечание Проппа о том, что «Некоторые ученые рассматривали встречу Вольги и Микулы как встречу двух божеств — божества охоты и божества земледелия». Пропп иронизирует по этому поводу, а ведь в такой аналогии есть смысл. Княжеское дело — вечная охота за выгодой, славой, златом и так далее. Крестьянская забота тоже извечна — земля. Охотник да Землепашец и встретились.
Вольга получил от князя Владимира земли и теперь едет их занимать. По пути встречает Микулу-оратая. И сперва князь со своей дружиной и не видит его, а только слышит: где-то стоит шум и треск, окрики на коня. Три дня Вольга не мог доехать до этого пахаря. То есть — на третий день и наехали, и увидали:
Сырые дубья выарыват,
А пни-де коренья валит в борозду.
Микула пахал самый лес! Вот она доля крестьянская. Пахота эта весьма символична. Вспаши лес! Такова судьба русского крестьянина. А тут и явятся дружинники за мздой да с указами, как пахать-корчевать, кому хлеб давать, а кому не давать, да что думать и как жить. Кстати, Пропп, разбирая эту былину, разные взгляды на нее, упоминает и такой подход: «Так, Борис Соколов в своем курсе фольклора для заочников определяет Микулу как зажиточного крестьянина, точнее — как кулака».
Вот-вот, так и видится этот Вольга комиссаром в пыльном шлеме, в кожанке и с наганом в деревянной кобуре, — отплатим Борису Соколову и иже с ним тем же.
Главное в этой былине — любовь, с которой описан Микула, его наряд и обычай:
Я как ржи-то напашу да во скирды сложу,
Я во скирды сложу да домой выволочу,
Домой выволочу да дома вымолочу,
А я пива наварю да мужичков напою, —
А тут станут мужички меня похваливати:
Молодой Микула Селянинович![35]
Пропп утверждает, что перед нами свободный землепашец, не крепостной. Правда, нет никаких намеков, что это его личная земля. Нет, скорее всего, как говорит Пропп, это земля общинная. Земля принадлежит народу. Прямо на это нет никаких указаний, но именно таков дух былины, таков образ пахаря, подчеркивает Пропп.
Представляю, как радовала эта былина наших славянофилов Хомякова да братьев Киреевских, братьев Аксаковых и собирателя былин Гильфердинга, тоже славянофила.
Нерв этой былины — вот он, в восклицаниях-признаниях чудодея Вольги-Волха:
Ай же ты, оратай да оратаюшко!
Да много я по свету езживал,
А такого чуда я не видывал.
Рыбой-щукою ходил я по синих морях,
Серым волком рыскал я во темных лесах,
Не научился этой я премудрости,
Орать-пахать да я крестьянствовать.
Умеет пахарь ладить по-свойски с лихими ребятами: вспоминает Микула, как ездил за солью и путь ему заступили разбойники — и вот:
Который стоя стоит, тот сидя сидит,
Который сидя сидит, тот и лежа лежит.
А чем же заканчивается эта встреча, скажем, двух сил посреди распаханного где-то на просторах Руси леса (а может, и где-то здесь, в Оковских местах)?
Пропп видит посрамление силы княжеской вот в чем. Ни сам Вольга, ни его парни не могут даже приподнять соху Микулы, чтобы запрятать ее, так как Микула согласился проводить дальше дружину через опасный лес. Затем Микула на своей кобылке обгоняет князя на его распрекрасном скакуне. После этого князь пускается в рассуждения о достоинствах кобылки и снова попадает впросак, недооценивая ее.
На том и разъехались. В некоторых вариантах только в самом конце Вольга интересуется, как звать-величать пахаря, и тот отвечает: Микулушка Селянинович! И нам слышится: Силушка Сельская, Русь Деревенская.
Я как раз проплываю мимо старинных деревянных домов деревни Нижние Котицы, с резными наличниками, уже и неокрашенными, и с бревнами в трещинах, кое-где и трухлявыми, с прорехами в заборах. И заросшие поля там, конечно, есть, просто с воды они мне не видны, но я поднимался к таким деревням, знаю. Много земли на Руси сейчас в запустении. Не до этого. Надо вершить мировые дела. И совсем не мирные.
Хотя запустение началось давно. И как будто выдохлась эта Силушка Сельская, как и сила былин сошла на нет.
Но в путешествии по дебрям Оковского леса нет-нет да сверкнет там осколок, там — ну и что, что это всего лишь лесная лужа или вообще лопух, облитый дождем. А мне-то мерещится что-нибудь такое, серебро заморского гостя Соловья Будимировича, кольчуга ли Добрыни. Да и вон просто ворон каркнул, — и вот:
Наехал в поле сыр кряковистый дуб,
На дубу сидит тут черный ворон,
С ноги на ногу переступывает,
Он правильно перышко поправливает,
А и ноги, нос что огонь горят.
Ага, сейчас и этот, что каркнул над речкой Селижаровкой провещает:
Гой еси ты, удача добрый молодец!
Не стреляй меня ты, черна ворона…
Да, что толку этому богатырю Михайле Казаренину с ворона, его могучий конь и так увешан набитой на синем море гусями, лебедями и перелетными серыми малыми уточками. Кстати, этот Казаренин, как полагают исследователи, был хазаром на службе у Владимира, для стола коего он и вез эту тучу добычи. А ворон ему указал путь к шатру, где степняки измывались над девицей, и та оказалась его сестрою Марфою Петровичной. Казаренин зашиб ее обидчиков. Правда, в одном из вариантов этой былины того татарина, что обещал девице просто взять ее в жены за себя, а не бить или продавать в рабство, богатырь отпускает на все четыре стороны. Не столь уж часто в былинах наших процветает великодушие. Дух былин суров весьма. Жестокостей в них больше. Вот захватили в былине «Князь Роман и братья Витники» этих самых братьев, которые свершили набег из своей Литвы на московские угодья Романа, убили зятя князева, полонили сестрицу с малым племянничком, разорили и сожгли четыре села, — ну и теперь пришло время расплаты:
Взяли большему брату выкопали очи ясные,
Меньшому-то брату по колен отсекли ноги резвые,
Садили безногого на безглазого,
Отпущали к Цимбалу, королю Литовскому…
Богатыри неверных женок также учили:
А и стал Добрыня жену свою учить,
Он молоду Марину Игнатьевну,
Еретицу — б…. — безбожницу:
Он первое ученье — еи руку отсек,
Сам приговаривает:
— Ета мне рука не надобна,
Трепала она, рука, Змея Горынчишша!
Ну и дальше таким же манером отсек ноги, а потом еще и губы обрезал заодно с носом, мол, целовали губы Змея, и голову срубил. А иные богатыри в порыве гнева и оружие не применяли, а просто раздирали своих спутниц-обманщиц. Да и не просто спутниц, а даже и родных дочерей, как то было у славного Ильи Муромца. Повстречал он в поле поляницу, стал биться с ней да вызнал, что это дочка его от колачницы, то есть женщины в чужой земле, что калачи выпекала да однажды приветила заезжего богатыря… Ну, Илья проявил благородство тут, сразу поднял с земли эту поверженную поляницу:
Становил-то он ю на резвы ножки,
На резвы он ножки ставил супротив себя,
Целовал ю во уста ен во сахарнии,
Называл ю соби дочерью любимою…
И полюбовно они расстались. Илья после бою с этой богатыршей в своем шатре спать завалился, а она, дочь, ехала-ехала да призадумалась, досада ее взяла:
Ай он назвал тую мою матку б…,
Меня называл выб.…
Закипела младая кровь, повернула она коня, наехала на бел шатер, ударила спящего батю рогатиной в грудь, но того спас крест в полтора пуда, и он от звону от крестового и пробудился. Схватил ту деву за желты кудри:
Да спустил ен поляницу на сыру земля,
Да ступил ен поляницы на праву ногу,
Да он дернул поляницу за леву ногу,
А он надвое да ю поразорвал,
Ай рубил он поляницу по мелким кускам…
Скормил, короче, поляницу серым волкам да черным воронам.
Что тут скажешь? Наказанье эти предательницы точно заслужили, но… Не забудем, что все былины были созданы уже после того, как Владимир Красное Солнышко омыл Русь крещенскими водами. Пели эти былины и вовсе в поздние даже сроки, и в тринадцатом, и в пятнадцатом, в шестнадцатом веках и еще позже, до двадцатого века, — знаменитого Рябинина мог слышать Римский-Корсаков, когда сказитель приехал с севера выступать в Северную же Пальмиру. Известна и сказительница уже советского времени. Жительница Зимней Золотницы на Белом море Марфа Семеновна Крюкова к 1941 году напела для записи 150 былин. Ее приняли в Союз советских писателей и наградили орденом Трудового Красного Знамени.
Она даже сотворила и новую былину — о Ломоносове. Но, как замечает Пропп, удачей это не назовешь. Время былин ушло.
Но продолжим нашу мысль о пропевании былин в былые времена — на протяжении столетий. Сказитель мог варьировать те или иные эпизоды, расставлять, как говорится, по-своему акценты. Но вот эту былину про Илью и его дочь так никто и не поправил — ну, в соответствии с предпочтениями слушателей по избам Вологды, Смоленщины, севера. И надо признаться, что это большая удача. Представьте себе переделанные в угоду слушателям различных конфессий и мировоззрений, изменившихся в течение веков, мифы Греции, сказания Индии, исландский эпос, «Калевалу».
У сказителя этой былины, а это был как раз Т. Г. Рябинин, пропевший ее А. Ф. Гильфердингу в 1871 году, рука не поднялась переиначить древний сказ, дух былых времен.
Но мысль о покаянии владела народом-создателем былин издавна. И мы это сейчас увидим.
15
А мы это уже и видели, в самом начале нашего пути-повествования: Илью Муромца на развилке трех дорог с камнем, на коем написано, что, мол, направо пойдешь — богатому быть, налево — женатому, прямо — убитому; и он выбрал путь прямой, повстречал разбойничков. Кстати, в одном из вариантов этой былины сказано, что происходило это в наших смоленских пределах, да:
Лишь проехал добрый молодец Корелу проклятую,
Не доехал добрый молодец до Индии до богатыи,
И наехал добрый молодец на грязи смоленские…
Так вот у нас уже была речь об этой былине, о ее каком-то особом созерцательном настрое. Чувствуется, что устал богатырь. Как заступили ему путь разбойники:
Как сидит тут стар, призадумалсе,
Он умом гадат, головой качат…
И он им говорит примирительно, что взять у него, старого, да и нечего, а они не отвязываются, велят с коня слезать, тогда он достает из колчана стрелу каленую, кладет ее на тугой лук и приговаривает:
— Калена стрела ты муравлена,
Полети же ты во чисто поле,
Полети ты повыше разбойников,
Не задеш ты их ни единого,
Ты не старого и не малого,
Не холостого, не женатого…
И не стал кровь пущать, просто направил стрелу каленую в дуб кряковистый, и тот разлетелся, разбойнички ему в ноги кланялись, просились во товарищи, он не взял никого, далее направился, гордый и явно уставший от ратных дел старик.
Еще ярче оказалась нежданная покаянная речь в устах другого богатыря, Добрыни. Однажды он вдруг вот что сказал родной матушке — не сказал, а воззвал к ней:
— Ты зачем меня несчастного спородила!
Спородила бы, родитель моя матушка,
Обвертела бы мою да буйну голову,
Обвертела тонким биленьким рукавчиком,
А спустила бы во Черное-то море во турецкое, —
Я бы век да там, Добрыня, во мори лежал,
Я отныне бы, Добрыня, век да по веку,
Я не ездил бы, Добрыня, по святой Руси,
Я не бил бы нунь, Добрыня, бесповинных душ,
Не слезил бы я, Добрыня, отцей-матерей,
Не спускал бы сиротать да малых детушек!
Поразительный глас вопиющий. Нет, не в пустыне. Во-первых, обращается он к матери, это понятно. Во-вторых, в грозном рокоте былин нота покаяния, милосердия нет-нет да и прозвучит. И милосердие проявляли богатыри не только к себе подобным, но и даже к тварям. Тот же Добрыня пожалел змею о двенадцати хоботах, впрочем, уже отшибленных богатырем в речной схватке, не стал вспарывать ее кинжалищем, как она взмолилась и предложила союз заключить, мол, он будет старшой брат, она — меньшой сестрой, и ни он не станет ей досаждать, ни она, и не только ему, но и всей святой Руси. На том и порешили… Змея проклятая, конечно, обманула Добрыню, полетела над Киевом да и своровала племянницу Владимира Забаву Путятичну.
Замаливать грехи восхотелось и другому богатырю, Даниле Игнатьевичу, о чем он прямо и сказал на честном пиру Владимиру — в ответ на вопрос, отчего это он сидит, не пьет, не ест:
Он не пьет, не ест, сидит да не кушает,
Еще белой-то лебедушки да не рушает.
Вот что именно он отвечал:
Уж ты батюшко Владимир стольнокиевский!
(…)
Ты спусти-ко-ся, Владимир, да в три монастыря,
Да во те же монастыри душу спасти,
Ай во те же во схимушки во спасеные:
Как и смолоду у мня много было бито-граблено,
Занапрасно много крови было проливано.
А это признание еще удивительнее Добрыниного. Ведь богатырь же! На службе у князя великого.
Тут не могу удержаться от одного воспоминания. Я, совсем не богатырь, а был тоже на службе у князя не у князя, но у генсека. И на операции, когда наша колонна следовала через улочку дуканов в афганском городке Бараки-Барак, так он назывался, танк задел один из дуканов, в зимнюю грязь посыпалось всякое-разное, съестное и прочее, чашки-тарелки, и тут началось; не удержался и я, когда мы тронулись и последовали дальше, на моих коленях лежала толстая книга — вся в арабской вязи букв, не знаю, что это было, что за книга? С напарником мы уплетали какие-то сласти. А как насытились, стало нам не по себе. Прямо говоря: стыдно. Вспоминали, как стояли люди в чалмах, паранджах, дети, старики наверху и глядели молча на то, что мы там творили внизу.
И тогда мы, проезжая мимо кишлака, — а это был уже вечер зимний, заметив мальчишку в легкой, как обычно, одежонке, выбросили все на обочину, и книгу тоже. Подобрал он не подобрал, нашел ли в снегу, кто знает. Но главное — мы избавились хоть в какой-то мере от навалившейся тяготы.
…Нет-нет я и думаю, что это была за книга? Она мне порой снится. Или не снится, но должна сниться?
Но в монастырь я еще не ушел. А Данило Игнатьевич:
Да постригся во платьице во черное,
Да во те же схимушки спасенные.
Раскаяние одолело даже неуемного новгородца Василия Буслаева:
А мое-та веть гулянье неохотное:
Смолода бита, много граблена,
Под старость надо душа спасти.
Правда, душа спасти этот новгородский ушкуйник отправляется с достаточным свинцом-порохом и с лихой своей дружиной, напутствуемый своею матерью не творить разбой, — но сама же ему порох-свинец и дала… Ладно, может, это ради обороны. Хотя на покаяние в Иерусалим разве так со святой Руси ходили? Да и с такой присказкой:
А не верую я, Васюнка, ни в сон, ни в чох,
А и верую в свои червленои вяз.
Василия Буслаева называют бунтарем, Пропп — чуть ли не революционером, соответствующая глава в его книге так и называется «Поэзия бунта». В былинах, по Проппу, отражена социальная борьба. Пропп с удовольствием цитирует, разумеется, Горького: «Васька Буслаев — не выдумка, а одно из величайших и, может быть, самое значительное художественное обобщение в нашем фольклоре».
Да ну?!
Читать о «геройствах» Василия Буслаева и восхищаться? О таких вот:
Допьяна уже стал напиватися,
А и ходя в городе, уродует:
Которова возмет он за руку, —
Ис плеча тому руку выдернет;
Которова заденет за ногу —
То из гузна ногу выломит;
Которова хватит поперек хрепта, —
Тот кричит-ревет, окарачь ползет…
Ну, буревестник грядущей революции и есть, вы правы, Алексей Максимович. Вон, и с крестным отцом, заменившим ему умершего, расправился, когда тот явился его увещевать с колоколом на голове, — так вдарил по колоколу, что глаза у крестного из орбит выскочили, окочурился враз монах. А Василий не унимается:
Еще сердце в нем не уходилося,
Еще грает над телом Васька Буслаев сын:
«Лежи ты здесь, сучище облезлое,
Вот тебе яичко — Христос воскрес!»
Фридрих Ницше с его «Антихристом» отдыхает… А может, как раз внимательно читает эту былину.
И Пропп туда же, пытается выставить этого дуркующего силача защитником прав обездоленных: «Сын богатого новгородца, находящийся в наилучших условиях, всем обеспеченный, он порывает с тем укладом, в котором он был воспитан, и объявляет ему борьбу не на жизнь, а на смерть».
Ну да, богачество ему прискучило, только зачем же в грабеж пускаться по морям и озерам да рекам? Нигде ведь не сказано, что награбленное он раздает бедным. Бедноту, голытьбу он только поит зеленым вином. Что, кстати, проделывал и Илья Муромец в Киеве. Нет, все-таки советские исследователи сотворили-таки оперу «Васька Буслаев» — либретто таковой начали создавать Горький вместе с Шаляпиным в свое время. Пропп всячески пытается доказать, что ненависть этого натурального «пацана» с детства вызывали дети богатеев Новгорода, им он выдирал ноги из гузна, ломал ребра. На самом деле всем от него доставалось. Вот же в былине сказано ясно:
А и мужики новгороцкия,
Посацкия, богатыя,
Приносили жалобу оне великую
Матерои вдове Амелфе Тимофеевне
На тово на Василья Буслаева.
Пропп, не моргнув, в этом сообщении видит: «Жалуются богатые мужики». Но мужики новгороцкия упоминаются и дальше в былине, уже и не как посацкие и богатые.
А Пропп пускается в рассуждения о посадских, что это, мол, торгаши и так далее. А пусть и торгаши. Чего руки-то выдирать их детям? Опечалил меня Пропп этими своими советскими манерами. В других его работах тоже есть родимые пятна советской идеологии. Я уж говорил, скажу еще: по мне лучше уж царь, чем пришедший ему на смену хам в бушлате, хотя мое мировоззрение зиждется на трудах Кропоткина, Бакунина, Толстого.
Ну ладно, посмотрим, что там поделывал в святых местах наш герой в новгородском бушлате. Да все то же: выкидывал штучки. Залез на гору, пнул череп, чтоб не мешал ему ходить. А тот череп-то скорее всего Адамов. И череп провещал ушкуйнику, что и его голова будет здесь валяться. В ответ Василий, конечно, плюнул. Встретил и таких же разбойничков, выпил с ними зелена вина — чару в полтора ведра, чем сразу заслужил уважение атаманов, ибо они-то не способны были и по полведра выпить. В Иерусалиме, правда, все чин по чину: служили обедню с молебнами:
Про удалых добрых молодцов,
Что смолоду бито, много граблено.
Потом купание дружина затеяла в Иордане, что возмутило бабу какую-то местную:
Во Ердане-реке крестился
Сам господь Иисус Христос;
Потерять ево вам будет…
На что ребята ей отвечали:
Наш Василеи тому не верует,
Ни в сон ни в чох.
Спрашивается, так какого ляда он там вообще делает? Нет-нет, тип Васьки Буслаева живуч, он здесь, вот он…
Такое вот покаяние получилось. Но каково же отношение сказителя, а в его лице и самого народа к этому герою?
На обратном пути Буслаев со товарищи взошли снова на гору, где череп валялся и надгробная плита лежала, на коей написано было, что если кто тешиться станет да прыгнет не поперек, а вдоль камня, то сломит буйну голову.
Василеи тому не верует,
Стал со дружиною тешитца и забавлятися,
Поперек каменю поскаковати;
Захотелось Василью вдоль скакать,
Разбежался, скочил вдоль по каменю —
И не доскочил толко четверти
И тут убился под каменем.
Где лежит пуста голова,
Там Василья схоронили.
Еще одну пусту голову, добавим мы. И таково, надо думать, и умозаключение народное. Хотя в опере дана другая оценка: «В обеих песнях Василий Буслаевич терпит поражение, и это несколько необычный случай в русском эпосе. Русский герой всегда должен побеждать, он не имеет права на гибель. Василий же Буслаевич представляет собой образ трагического героя. Он побежден не потому, что в своей борьбе он не прав. В своей борьбе он прав, и народ явно на его стороне. Он погибает потому, что он начинает борьбу слишком рано, тогда, когда исторический момент для победы еще не настал».
Видите, к каким противоположным выводам можно прийти, опираясь на мнение народа.
Но приведем другой пример, не покаяния, а истинного благородства.
Побывали в Цареграде богатыри во главе с Ильей Муромцем, захватили там в плен богатыря Тугарина Змиевича, но обещали его матери, названной так: «не белая лебедь», что так уж и быть, свозят ее сына во Киев, Владимиру на погляд да и отпустят с миром. Ну и вернулись во Киев, Владимир встречу пышную организовал, осыпает милостями верных богатырей, а к пленнику обращается с расспросами.
И как будет князь Владимер навесело,
И учали потешаться.
Надо понимать так, что потешаться учали над пленником… Но тут подает голос Илья Муромец, бьет челом:
Государь князь Владимер Всеславьевич!
Умилосердися, пожалуи нас,
Холопеи своих!
И говорит, что обещали они отпустить Тугарина на Цареград. Владимир выслушал и согласился дать волю пленнику.
Били ему челом богатыри,
Взяли молода Тугарина Зьмиевича
И всклали на собя всю збрую богатырьскую,
Поехали во чисьто поле.
И как будут на рубеже,
Отпускают во Царьград молода Тугарина
И учали заклинать,
Чтоб им на Русь не бывать век по веку.
Да отпустили с радостью великою,
И простилися, и сами поехали во чисто поле.
Богатырское слово. Вовеки аминь.
Светло и славно всюду и всем от проявлений человеколюбия. Но ратная судьба богатырей на этом не заканчивается. А заканчивается в другой былине так: побив очередное полчище вражье, легли они в своих шатрах отдыхать, а богатыри, что стояли на часах, стали похваляться друг перед другом, что будь врагов и больше, до самых небес, всех бы повалили, будь лестница до небес, и туда бы добрались и небесное воинство повалили бы, — и тут стали мертвые восставать, пошли на хвалебщиков и остальных, и те не могли их одолеть, и не ясно, победили или нет, но из сил выбились и как возвращались в Киев, подъезжали к стенам, так и окаменевали, в стену входя. Былина так и называется: «С каких пор перевелись витязи на Святой Руси».
Судьба воина всегда трагична, даже если он победил.
16
А мой калинов мост нес меня на лодчонке дальше, по вечерам я приставал к мшистым берегам, выгружал походный скарб, вытаскивал лодочку из ледяной уже воды, начинал обустраиваться. Палатку устанавливал быстро, расстилал пуховый китайский спальник червленого цвета, клал под голову французский спасжилет, зажигал костер, наливал в котелки все той же церковной воды, готовил ужин, кашу на молоке с изюмом и курагой, чай. Усаживался на тугую резиновую подушку у костра, наливал немного коньяку в железную кружку, щурясь от дыма, смотрел в огонь, выпивал, и сразу же в центре существа разгорался такой же костерок, да простят меня трезвенники. Впрочем, и от прозрачной трезвости в центре существа есть особого рода пламя. Трезвость тоже пьянит. Как пьянит нас хладный осенний воздух, вид темной, почти черной ели конусообразной подле сестренки березы, одетой во все золотое. Именно эту пару я видел от своего костра на противоположном берегу, где, кстати, подплывая, обнаружил и чистый ручей. И это был единственный ручей, увиденный мною за все время похода. Но воды у меня было достаточно и так, колодезной.
На закате я похаживал по мягким мхам леса, фотографировал, смотрел, прислушивался. Леса по берегам Селижаровки были классические какие-то, вот точно былинные. Хотя, как мы уже видели, в былинах все же чаще пейзаж равнинно-открытый, степной. Или морской, что тоже напоминает степь. Чисто поле — вот вотчина богатыря. И ехал он на коне Бурушке, поглядывал вокруг, слышал посвист ветра, а может, игру варгана — сам и наигрывал…
Ну, мне ближе другие персонажи былин — калики перехожие, отчасти и скоморохи. В былинах они появляются. Есть и былины именно про них: «Калика-богатырь», «Сорок калик со каликою». Пропп говорит, что отношение к каликам у народа было полупрезрительное, мол, бродяжничают, поклоны бьют в святых местах, бездельники, ротозеи. Тогда как надо дела вершить великие, принимать участие в делах государственной важности. А посмотришь на эти самые дела — и руки опускаются. Каликами становились все же люди особого настроя, созерцательного. Но и они ведь выполняли свою миссию: были вестниками. Вот буквально сотрудниками такой умозрительной газеты, что ли: «Вести чиста поля». Хотя ходили они и в лесах темных, и в горах, в песках зыбучих, к Иерусалиму, к Цареграду. Плавали Волгой, Днепром, Дюной и по морям. Но так и видишь их, бредущих с посохами и котомками по чисту полю. Например, действие былины «Сорок калик со каликою» разворачивается от моря синего студеного (видно, Балтики) до Иерусалима и Киева, а встречает их князь Владимир на зеленом лугу.
Уж как тех ли калик лучше-краше нет:
Платьице на них да будто маков цвет,
А как сумочки были рыта бархата,
А подсумочья были хрущатой камки.
И Владимир просит их спеть ему песнь, Еленьской стих.
И они уселись в круг на лугу да запели. Так запели, что:
А земля-та ведь мати да потрясалася,
В озерах вода да сколыбалася,
Уж как темны леса да пошаталися,
В чистом поле травка залелеяла.
Ну, темны леса да озера где-то поодаль, а тут чисто поле и есть. Владимир пригласил их заходить к его молодой княгине Опраксеи в Киеве, а сам далее по делам поехал. Они в Киеве и зашли на княжий двор, княгиня их приняла, накормила, спать уложила, правда, одного, Михайлушку пригожего, с собою увела и давай его соблазнять, накидывать на него то ручку правую, то ножку тоже правую да убеждать изменить каличьему своему призванью, наняться к Владимиру в услуженье да с ней «едино жить». Он же ей отвечал, что то невозможно, у них с остальными каликами заповедь положена, не воровать, не блудить, а то в землю живьем придется быть зарытым. Она его до самого утра осаждала все правой ручкой да правой ножкой и к сердцу норовила прижать. Калика этот — ни в какую. И она тогда в отместку зашила в его мешок серебряную братынечку. И вот все калики проснулись:
Наутро калики да пробуждаются,
Свежей водой ключевой умываются,
Тонкой длинной шириночкой утираются
И во свое платье дорожное снаряжаются.
Поблагодарили тут княгинюшку Опраксею
И пошли они калики да во чисто поле.
Я и говорю — чисто поле все. И сразу же за этим в былине той:
А во ту ли порочку, во то время
Приезжает из чиста поля Владимир-князь…
Так что название тех умозрительных ведомостей вполне оправдано. Да, ну а что же калики те? А за ними Владимир по навету княгини послал богатыря Олешу, и тот:
Уж как выехал на шоломя окатисто,
Глядел-смотрел в трубочку подзорную
На все четыре да дальные стороны
И увидел калик да на чистом поле.
Опять же — простор, даль дальняя… Калики, выслушав Олешу, стащили его с коня, да всыпали по заднице сколько надобно, снова водрузили на скакуна, привязали к стременам да и отправили обратно. Тогда князь направил за каликами Добрыню, тому калики поверили, сыскали якобы сворованную вещь, отдали, а сами стали в соответствии с заповедью разбираться с Михайлушкой по-свойски:
Копали во сыру землю по поясу,
Речист язык тянули теменем
И очи-то ясны да все косицами
Ретиво ли сердечушко промежду плеча
И оставили казненного на чистом поле.
То есть что это за казнь они учинили? Зарыли по пояс, это ясно. А язык, что, к темени вытянули? И привязали? А очи исполосовали? Ну и правеж у них, божьих-то странничков, ничего не скажешь.
Только идут они во чистом поле, глядь, а Михайлушка жив-здоров за ними шагает, и язык его на месте, во рту, и очи не исполосованы косицами, глядят ясно. Да еще и сердечушко не вынуто промежду плеча, а бьется себе под рубахою. Так что они его снова закопали, снова язык ему натянули на темя, снова сердечушко вырвали, надо полагать, промежду плеча…
Вот в былинах что еще всегда бросается в глаза: обилие этих уменьшительно-ласкательных при самых суровых поворотах, а иногда попросту зверских расправах. Бросается в глаза и привычка ко всему этому, вот в былине «Потап Артамонович» этот богатырь Потап:
Да хватил свою палицу боёвую
Бьет он коня да по тучным ребрам:
«Еще волчья, конь, сыть да травяной мешок!
Что же стоишь да ты не пьешь, не ешь?
Пшеница ли моя тебе не дошлая?
Вода ли моя тебе не сладкая?..»
А верный тот конь:
Провещился конь да лошадь добрая
Еще русским языком человеческим:
«Уж ты ой если, хозяин, сударь ласковый,
Молодой Потап сын Артамонович…»
Таковы взаимоотношения хозяина с самым верным существом на белом свете, ведь конь для богатыря — все. И такой-то оборот с конем — рутина былин, общее место, рефрен.
Ну, а что там во чистом поле наши калики? Они и в третий раз то же самое содеяли.
И только, когда он и после третьей казни такой зверской за ними увязался, решили все-таки узнать его соображения насчет всего происшедшего. И тут он им все и выложил, как оно было, про ножку правую, ручку правую княгинюшкины. И калики пали в ноги Михайлушке, моля о прощении. Да он что, он зла на них не держал, сам был такой.
Пошли тут калики да во чисто поле.
Пришли они калики в Ерусалим-град.
Уж как господу богу они помолилися,
На плакун-траве они окаталися,
Во Ердане во реке да окупалися.
Еще тут ли калики все преставились.
Нет, воля ваша, господа, а и к каликам этим быть причастным совсем неохота. Осатанелые какие-то калики эти былинные. Да и то, их было сорок человек, полроты. Уж лучше быть и ходить одному, я это давно понял.
Быть волком, захотелось добавить как-то невпопад… И вот почему.
Проплывал я как раз мимо берега с кустом калины, придержал лодочку, назад подгреб, ткнулась она мягким носом в траву, а я уцепился за куст, сорвал гроздь любимых ягод, начал есть жадно… да тут же заплевался. Тьфу, тьфу ты черт! Да это не калина, не ее вкус. А что же? Да волчья ягода и есть. Точно, они схожи. Остановка сердца, глюки. Вот тебе и будет истинный калинов мост. А ты гадал, что за путь выбрал из тех, что написаны были на твоем камне: направо пойдешь… налево… прямо… А что было написано? И к чему я пришел?
Да все нормально. И волком не обернулся, и не утоп, не заблудился в дремучем лесу — а на последней стоянке, пойдя с фотоаппаратом по мхам среди еловых колонн под дождем, заплутал все же, потерял направление, но в конце концов к реке вышел, сориентировался и правильно потопал вниз.
В последний день хлынул дождь, но у меня же хорошая экипировка, плыл себе припеваючи. Дошел до Селижарово, а тут вдруг и солнце глянуло. Мост миновал, повернул голову налево, а там радужный мост сияет. Вот во что превратился мой калинов мост. Я не сочиняю, есть фото и видео.
Но помнится мне все не так. Да, радуга, но не над избами и трубами и кирпичными строениями Селижарова, а — в чистом поле над лесными макушками.
Выше того моего видения Леса трех рек и расстилается Чисто Поле, из которого долетает этот звук — позывной странника.
[1] Ермаков С. Э. Священные ландшафты Восточной Европы. Мифологическое пространство. М., «Вече», 2022.
[2] Пропп В. Русский героический эпос. СПб., «Азбука», 2023.
[3] Элиаде М. Священное и мирское. М., Издательство МГУ, 1994.
[4] Элиаде М. Шаманизм. Архаические техники экстаза. М., «София», 2000.
[5] Пропп В. Исторические корни волшебной сказки. М., «АСТ», 2023.
[6] Былины. М., «Правда», 1987.
[7] Римский-Корсаков Н. А. Летопись моей музыкальной жизни. М., Государственное музыкальное издательство, 1932.
[8] Перевод В. Жуковского.
[9] Пропп В. Русский героический эпос. СПб., «Азбука», 2023.
[10] Былины. М., «Правда», 1987.
[11] Бельский В. Сказание о невидимом граде Китеже и деве Февронии. Либретто.
[12] Голубиная книга. Русские народные духовные стихи 11 — 19 вв. М., «Московский рабочий», 1991.
[13] Кунин И. Ф. Николай Андреевич Римский-Корсаков. М., «Музыка», 1988.
[14] Сказание о невидимом граде Китеже и деве Февронии. Опера в четырех действиях. Автор текста Бельский Владимир Иванович.
[16] Фефелова А. Миф и ритуал в либретто оперных циклов Р. Вагнера и Н. Римского-Корсакова. Вестник Пермского университета, вып. 1(17), 2012.
[17] Корзухин И. А. Н. Римский-Корсаков и Рихард Вагнер. Берлин, 2023.
[18] Пропп В. Исторические корни волшебной сказки. М., «АСТ», 2023.
[19] «Богатырщина» в пересказе Ильи Бояшова. СПб., «Лимбус-Пресс», 2022.
[20] Пропп В. Русский героический эпос. СПб., «Азбука», 2023
[21] Рыбаков Б. А. Язычество древних славян. М., «Наука», 1994.
[22] Рыбаков Б. А. Древняя Русь. Сказания, былины, летописи. М., «Академический проект», 2018.
[23] Соловцов А. Николай Андреевич Римский-Корсаков. Очерк жизни и творчества. М., «Музыка», 1984.
[24] Снегурочка. Либретто <https://libretto-oper.ru/rimsky-korsakov/snegurochka>.
[25] Кавелин К. Д. Наш умственный строй. Статьи по философии русской истории и культуры. М., «Правда», 1989. Вступительная статья Кантора В. К.
[26] Колпаков Н. П. Лирика русской свадьбы. Литературные памятники. Л., «Наука», 1973.
[28] Валицкий Анджей. В кругу консервативной утопии. Структура и метаморфозы русского славянофильства. М., «Новое литературное обозрение», 2019.
[29] Холопов Ю. Канун новой музыки. О гармонии позднего Римского-Корсакова <http://www.kholopov.ru/hol-rk.pdf>.
[30] Кащей. Либретто <https://rimskykorsakov.ru/kaschey.html>.
[31] Приступлюк О. Гармония языческих образов: «Млада» Н. А. Римского-Корсакова <http://gromadin.com/rmusician/archives/4878>.
[32] Элиаде Мирча. Священное и мирское. М., Издательство Московского университета, 1994.
[33] Элиаде Мирча. Мифы, сновидения, мистерии. М., «Академический проект», 2022.
[34] Элиаде Мирча. Йога: бессмертие и свобода. Вступительная статья С. В. Пахомова М., «Академический проект», 2012.
[35] Былины. СПб., «Азбука-Аттикус», 2020.